Ян Потоцкий
РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В САРАГОСЕ
К оглавлению. К предыдущему тексту.
ИСТОРИЯ МАРКИЗА ТОРРЕСА РОВЕЛЬЯСА
Когда тебя отдали в коллегию театинцев, мы жили, как ты знаешь, недалеко от твоей тетки Даланосы. Моя мать часто ходила навещать Эльвиру, но меня с собой не брала. Эльвира поступила в монастырь, делая вид, что хочет постричься, и ей нельзя было принимать молодого человека. Таким образом, мы стали жертвами всех скорбей, связанных с разлукой, которую мы по мере возможности услаждали частой перепиской. Обычно письма носила моя мать, хотя и не без возражений, – она утверждала, что получить разрешение на брак из Рима не так-то легко и что, собственно, только получив его, мы имели бы право переписываться. Но, несмотря на угрызения совести, продолжала носить мои письма и приносить на них ответы. Что же касается Эльвириного имущества, то никто не смел его трогать, так как после ее пострига оно должно было перейти к побочной линии рода Ровельясов.
Тетка твоя рассказала моей матери о своем дяде-театинце как о человеке опытном, рассудительном, который может помочь советом в деле получения разрешения. Мать сердечно поблагодарила твою тетку и написала отцу Сантосу, который нашел, что дело это очень важное, и вместо ответа сам поехал в Бургос с неким советником нунциатуры.
Последний прибыл под вымышленным именем, потому что все это дело хотели держать в тайне. Было решено, что Эльвира шесть месяцев будет послушницей, после чего, если окажется, что желание стать монахиней у нее прошло, она останется жить в монастыре, как знатная особа, с собственной свитой, то есть с женщинами, затворившимися вместе с ней; кроме того, у нее будет вне монастырских стен отдельный дом, обставленный так, как будто она в нем на самом деле живет. Сперва там поселилась моя мать вместе с несколькими юристами, занимающимися делами опеки. Я должен был отправиться со своим учителем в Рим, а советник – выехать тотчас вслед за нами. Но это не было приведено в исполнение, так как нашли, что я слишком молод, чтобы просить разрешение на брак, и я покинул Бургос только через два года.
В течение этих двух лет я каждый день виделся с Эльвирой в монастырской приемной, а все остальное время занимался писаньем писем к ней или чтением романов, откуда главным образом черпал мысли для своих любовных излияний. Эльвира читала те же самые книги и отвечала мне в том же духе. В общем, вся эта переписка не требовала от нас слишком большого количества собственных мыслей, но чувства наши были искренни, во всяком случае мы испытывали влечение друг к другу. Решетка, нас разделявшая, только подстрекала любовь, в крови у нас пылал огонь юности, и смятение наших чувств еще усиливало путаницу, царившую в наших головах.
Наступил срок отъезда. Минута прощания была ужасна. Мы не умели, да и не хотели скрывать нашей скорби, которая воистину граничила с безумием. Особенно Эльвира была в ужасном состоянии, и даже опасались за ее здоровье. Я страдал не меньше, но держался тверже, тем более что дорожные впечатления служили мне хорошим отвлечением. Многим был я обязан и моему ментору, нисколько не напоминавшему педанта, которого извлекли из пыли школьной схоластики, наоборот – он был когда-то военным и некоторое время провел при королевском дворе. Звали его дон Диего Сантос; он был близким родственником театинца Сантоса. Этот человек, и проницательный, и знакомый с обычаями света, старался всеми способами направить мой ум в сторону искренней общительности, но во мне пустила уже слишком сильные корни склонность к мечтательности.
Приехав в Рим, мы сейчас же отправились к монсеньеру Рикарди, аудитору Роты, который пользовался большим влиянием, и в особенности расположением отцов иезуитов, верховодивших тогда в Риме. Монсеньер Рикарди, человек гордого и надменного вида, с большим бриллиантовым крестом на груди, принял нас приветливо, сказав, что знает, по какому поводу мы приехали в Рим, что дело наше требует тайны и что мы не должны слишком много показываться в обществе.
– Однако, – прибавил он, – вы поступите правильно, если будете почаще приходить ко мне. Мой интерес к вам заставит всех обратить на вас внимание, а равнодушие к мирским удовольствиям будет говорить о скромности, выставляя вас в выгодном свете. Я же в это время выведаю, как относится Святая коллегия к вашему Делу.
Мы последовали совету Рикарди. С утра я осматривал римские древности, а вечера проводил в вилле Рикарди, находившейся неподалеку от дворца Барберини. Гостей принимала маркиза Падули. Это была молодая вдова, которая жила у Рикарди, не имея близких родных. Так, по крайней мере, говорили, а правды никто не знал, так как Рикарди был родом из Генуи, а предполагаемый маркиз Падули умер, находясь на заграничной службе.
Молодая вдова обладала всеми качествами, способными сделать жизнь в доме приятной. С обаятельной внешностью она соединяла приветливость ко всем, сдержанную и полную достоинства. Однако мне казалось, что на меня она глядела более ласково, чем на других, и обнаруживала ко мне благосклонность, которая все время ощущалась в мелочах, незаметных для присутствующих. Я узнавал те тайные приметы, которыми переполнены все романы, и жалел синьору Падули за то, что она тратит свой пыл на человека, который ни в коем случае не может ответить ей взаимностью. Несмотря на это, я с удовольствием беседовал с маркизой и говорил ей о своем любимом предмете, то есть о любви, о разновидностях этого чувства, о различии между чувством и страстью, постоянством и верностью. Серьезно обсуждая эти вопросы с прекрасной итальянкой, я даже и думать не мог о том, чтобы изменить Эльвире. Письма мои в Бургос были исполнены прежнего пыла.
Однажды я отправился на виллу без своего ментора. Не застав Рикарди, я пошел в сад, и в гроте, заслоненном густыми кустами жасмина и акации, я увидел маркизу, погруженную в глубокую задумчивость, из которой ее вывел шорох моих шагов. Взволнованное удивление, выразившееся на ее лице, сказало мне, что я был единственным предметом ее размышлений. В глазах ее появился испуг – словно она искала спасения от какой-то опасности. Но, овладев собой, она посадила меня рядом и начала с обычного в Италии вопроса:
– Lei a girato questa mattina? Вы гуляли нынче утром?
Я ответил, что был на Корсо и видел там много красивых женщин, среди которых лучше всех была маркиза Лепари.
– Ты не знал никого красивей? – спросила она.
– Виноват, – возразил я, – я знаю в Испании одну молодую особу, которая гораздо прекрасней.
Этот ответ, видимо, был неприятен маркизе, она погрузилась в раздумье и печально опустила свои прекрасные глаза в землю. Чтобы ее развлечь, я начал обычный разговор о любовных чувствах; тогда она подняла на меня томный взор и сказала:
– Ты испытывал когда-нибудь эти чувства, которые так хорошо описываешь?
– Ну конечно, – воскликнул я. – Даже в сто раз сильней, в сто раз нежней, и как раз к той особе, о необычайной красоте которой я сейчас говорил.
Не успел я сказать, как лицо маркизы покрылось смертельной бледностью, и она упала на землю, как мертвая. Никогда до тех пор не случалось мне видеть женщин в таком состоянии, и я не знал, что мне делать. К счастью, я увидел двух служанок в другом конце сада, побежал к ним и велел подать помощь госпоже.
Выйдя из сада, я стал раздумывать об этом происшествии, больше всего удивляясь могуществу любви и тому, что довольно одной ее искорки, упавшей на сердце, чтобы произвести в нем неописуемое опустошенье. Мне было жаль маркизу, я корил себя за то, что стал причиной ее страданий, – однако представить себе не мог, как это забыть Эльвиру ради итальянки или другой женщины на свете.
Через сутки я опять пошел на виллу, но не был принят. Синьора Падули очень плохо себя чувствовала; на следующий день в Риме открыто говорили о ее болезни, высказывались даже опасения за ее жизнь, а меня опять мучила мысль, что я стал причиной ее несчастья.
На пятый день после этого происшествия ко мне пришла молодая девушка в мантилье, закрывавшей все ее лицо. Незнакомка сказала мне таинственно:
– Синьор форестьеро[35], одна умирающая хочет непременно тебя видеть, иди за мной.
Я понял, что речь идет о синьоре Падули, и не посмел отказать уходящей из жизни. В конце улицы меня ждала повозка, я сел в нее, и мы приехали на виллу.
Прошли черным ходом в сад, вошли в какую-то темную аллею, оттуда по длинному переходу и несколькими тоже темными покоями – в комнату маркизы. Синьора Падули лежала в постели; она подала мне белоснежную руку, взглянула на меня полными слез глазами и дрожащим голосом произнесла несколько слов, которых я даже сначала не мог расслышать. Я поглядел на нее. Как ей шла эта бледность! Черты ее то и дело искажались внутренней болью, но на устах блуждала ангельская улыбка. Эта женщина, за несколько дней перед тем такая здоровая и веселая, теперь стояла уже одной ногой в могиле. И я был тот злодей, который надломил этот цветок в самом расцвете, мне суждено столкнуть в пропасть столько прелестей. При этой мысли сердце мое сжалось от холода, невыразимая жалость охватила меня, я подумал, что смогу несколькими словами спасти ей жизнь, – поэтому я встал перед ней на колени и прижал ее руку к своим губам.
Пальцы ее были как в огне; я решил, что у нее жар. Поднял глаза на больную и увидел, что она лежит полуголая. До самой этой минуты я никогда не видал, чтоб у женщины было открыто что-нибудь, кроме лица и рук. У меня потемнело в глазах, задрожали колени. Я изменил Эльвире, сам не зная, как это вышло.
– О бог любви! – воскликнула итальянка. – Ты сделал чудо. Тот, кого я люблю, возвращает мне жизнь.
Из состояния полной невинности я ввергся в пучину утонченных наслаждений. Счастливый надеждой восстановить здоровье маркизы, я сам не помню, что говорил; гордость от сознания всемогущества моих чувств охватила все мое существо, одно признание набегало на другое, я отвечал неспрошенный и спрашивал, не ожидая ответа. Маркиза на глазах набиралась сил. Так прошло четыре часа; наконец служанка пришла сказать нам, что пора прощаться.
Я направился к повозке не без труда, поневоле опираясь на плечо девушки, бросавшей на меня столь же пламенные взгляды, что и ее госпожа. Я был уверен, что добрая девушка выражает мне таким способом свою признательность за возвращенное ее хозяйке здоровье, и, счастливый своей удачей, обнял ее от всего сердца. И в самом деле, благодарность молодой девушки, как видно, была безгранична, так как она в ответ тоже обняла меня со словами:
– Придет и мой черед!
Но как только я сел в повозку, мысль об измене Эльвире стала жестоко меня мучить.
– Эльвира – воскликнул я, – возлюбленная моя Эльвира, я тебе изменил!.. Я недостоин тебя!.. Да будет проклято мгновенье, когда я поддался желанию восстановить здоровье маркизы!
Так повторял я все, что обычно говорят в подобных случаях, и домой вернулся с непреклонным решением больше не возвращаться к маркизе.
Когда наш гость произносил последнюю фразу, к вожаку пришли цыгане за приказаниями, и тот просил своего старого друга отложить продолженье рассказа до завтра, а сам ушел.
ДЕНЬ СОРОК ВТОРОЙ
На другой день все мы собрались в той же самой пещере, и маркиз, видя, что мы с нетерпением желаем узнать, что с ним было дальше, начал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МАРКИЗА ТОРРЕСА РОВЕЛЬЯСА
Я рассказал вам об угрызениях совести, мучивших меня при мысли о моей неверности Эльвире. Мне было ясно, что служанка маркизы явится на другой день, чтобы снова отвести меня к постели своей госпожи, и я дал себе слово встретить ее как можно хуже. Но, к великому моему удивлению, ни на другой день, ни в последующие Сильвия не показывалась. Наконец спустя неделю пришла более нарядная, чем этого требовала ее прелестная наружность. Я давно заметил, что служанка красивей госпожи.
– Сильвия, – сказал я, – уйди от меня. По твоей вине я изменил очаровательной женщине, которую люблю. Ты меня обманула. Я думал, что иду к умирающей, а ты привела меня к женщине, охваченной жаждой наслаждений. Хоть сердце мое по-прежнему ни в чем не повинно, я не могу сказать того же о самом себе.
– Молодой чужеземец, – возразила Сильвия, – успокойся: ты не виноват, с этой стороны можешь быть совершенно спокоен. Но не думай, что я хочу отвести тебя к моей госпоже, которая спит теперь в объятиях Рикарди.
– В объятиях своего дяди? – воскликнул я.
– Да Рикарди ей вовсе не дядя. Пойдем, я тебе все объясню.
Заинтересовавшись, я пошел за ней. Мы сели в коляску, приехали на виллу, вошли в сад, после чего прекрасная посланница провела меня к себе в комнату, – верней, в гардеробную каморку, полную банок с помадой, гребней и прочих предметов туалета. В глубине стояла белоснежная постелька, из-под которой выглядывала пара изумительно изящных туфелек. Сильвия сняла перчатки, мантилью и платок, который был у нее на груди.
– Остановись! – воскликнул я. – Этим самым способом соблазнила меня твоя госпожа.
– Моя госпожа, – возразила Сильвия, – прибегла к крайним средствам, без которых я пока сумею обойтись.
С этими словами она открыла шкаф, достала фрукты, печенье, бутылку вина, поставила все это на стол, который придвинула к постели, и сказала:
– Извини, прекрасный испанец, что я не могу предложить тебе стул, но нынче утром у меня взяли последний, у служанок обычно нет лишней мебели. Так что садись рядом со мной, и от всего сердца прошу: отведай это скромное угощенье.
Я не мог отказаться от столь любезного приглашения, сел рядом с Сильвией, принялся за фрукты и вино, а потом попросил ее рассказать мне историю маркизы, что та и сделала.
ИСТОРИЯ МОНСЕНЬОРА РИКАРДИ И ЛАУРЫ ЧЕРЕЛЛИ, ИМЕНУЕМОЙ МАРКИЗОЙ ПАДУЛИ
Рикарди, младший сын знаменитой генуэзской семьи, при поддержке своего дяди, который был генералом иезуитов, рано постригся и вскоре стал прелатом. В то время привлекательная наружность и фиолетовые чулки производили неотразимое впечатление на всех римских женщин. Рикарди не замедлил воспользоваться этими своими преимуществами и, по примеру собратьев, с такой необузданностью отдался светским удовольствиям, что в тридцать лет потерял к ним всякий вкус и решил заняться делами более серьезными…
Он, видимо, решил не отказываться совсем от женщин, а завязать более длительные и спокойные отношения. Но не знал, как приступиться к делу. Некоторое время был cavaliere servente[36] первых римских красавиц, но те бросали его ради более молодых прелатов; наконец ему надоели эти вечные ухаживанья, принуждающие к неустанной суете и беготне. Содержанки также не могли его удовлетворить: они не приняты в обществе, и с ними не знаешь, о чем говорить.
Среди этих колебаний Рикарди принял решение, которое и до и после него не одному приходило в голову: взять девочку и воспитать ее по своему вкусу, чтоб она потом могла сделать его счастливым. В самом деле, что можно сравнить с наслаждением каждый вечер видеть юное существо, духовное очарование которого развивается вместе с физической прелестью. Какое счастье самому вывозить ее в свет, знакомить с обществом, восхищаться ее суждениями, следить за первыми проблесками чувства, прививать ей свои взгляды, – одним словом, создать из нее существо, безраздельно тебе преданное. Но что потом делать с этим очаровательным созданьем? Многие женятся, чтобы избежать хлопот. Рикарди этого сделать не мог.
Посреди этих развратных помыслов прелат наш не забывал о карьере. Один из его родственников, аудитор церковного суда, рассчитывал на кардинальскую шляпу и получил обещание, что свою прежнюю должность сможет передать племяннику. Но надо было ждать четыре, а то и пять лет, поэтому Рикарди решил, что может пока съездить в родные края и даже попутешествовать.
Как-то раз, когда он бродил по улицам Генуи, к нему пристала тринадцатилетняя девочка с корзинкой апельсинов и с поразившей его грацией стала просить, чтоб он купил несколько штук. Рикарди рукой распутника отстранил плохо причесанные волосы с лица девочки и обнаружил черты, сулящие необычайную красоту. Он спросил у маленькой торговки, кто ее родители. Она ответила, что у нее только мать, очень бедная, ее зовут Бастиана Черелли. Рикарди велел девочке отвести его к матери, он назвал себя и сказал вдове, что у него есть дальняя родственница, очень добрая, которая воспитывает молодых девушек и выдает их замуж; в заключение он сказал, что постарается поместить к ней маленькую Лауру.
Мать промолвила с усмешкой:
– Я не знакома с родственницей монсеньора, которая, наверно, почтенная дама. Но я уже слышала о твоей доброте к молодым девушкам и охотно доверю тебе свою дочь. Не знаю, воспитаешь ли ты ее в добродетели, но, по крайней мере, выручишь из нужды, которая хуже всех пороков.
Рикарди попросил ее сказать свои условия.
– Я не продаю своей дочери, – возразила она, – но приму любой подарок, который ты захочешь мне дать, монсеньор. Ведь надо жить, а у меня часто не хватает сил для работы.
В тот же день Рикарди отдал Лауру на воспитание одному из своих подчиненных. Тотчас же руки ей намазали миндальным кремом, волосы завили кольцами, на шею надели жемчужное ожерелье, плечи покрыли кружевами. Девочка, поглядевшись в зеркало, сама себя не узнала, но с первого же дня догадалась о своем будущем и стала приноравливаться к своему положению.
Между тем у Лауры были сверстники и ровесницы, которые, не зная, что с ней сталось, очень о ней беспокоились. Упорней всех повел розыски Чекко Босконе, четырнадцатилетний мальчик, сын носильщика, не по летам сильный и до смерти влюбленный в маленькую продавщицу апельсинов, которую он часто видел то на улице, а то и у нас дома, так как приходится нам дальним родственником. Я говорю «нашим», так как моя фамилия – тоже Черелли, и я имею честь быть двоюродной сестрой моей госпожи.
Тем более тревожились мы о своей родственнице, что при нас о ней не только никогда не упоминали, но и нам было запрещено произносить ее имя. Я занималась обычно шитьем грубого белья. А Чекко был мальчиком на посылках в порту, где в будущем ему предстояло таскать тюки. Кончив дневную работу, я приходила к нему на паперть одной церкви, и там он, горько плача, как-то сказал мне:
– Мне пришла в голову замечательная мысль. Последние дни все время шел дождь, и синьора Черелли не выходила из дома. Но я уверен, что, как только наступит хорошая погода, она не выдержит и, если Лаура находится в Генуе, пойдет ее проведать. А я издали побегу за ней, и так мы узнаем, где прячут Лауру.
Я одобрила этот план. На другой день распогодилось, и я пошла к синьоре Черелли. Видела, как она вынимает из старого шкафа еще более старую мантилью, поговорила с ней немного и побежала предупредить Чекко. Мы притаились и вскоре увидели синьору Черелли. Тихонько пошли за ней на другой конец города и, увидев, что она входит в какой-то дом, опять спрятались. Через некоторое время синьора Черелли вышла и направилась к себе. Мы входим в дом, взбегаем на лестницу, перескакивая через две ступени, открываем дверь роскошного помещения и посреди комнаты видим Лауру. Я кидаюсь ей на шею, но Чекко вырывает ее из моих объятий и впивается в ее уста. В эту минуту открывается дверь в соседнюю комнату, и входит Рикарди. Я получила дюжину оплеух, а Чекко – столько же тумаков. Прибежали слуги, и в мгновенье ока мы оказались на улице, побитые, униженные и наученные горьким опытом, что не должны интересоваться участью нашей родственницы. Чекко поступил юнгой на корабль мальтийских корсаров, и больше я о нем не слышала, но мое желание встретиться с Лаурой не только не пропало, а, наоборот – еще больше усилилось.
Я служила во многих домах, наконец попала к маркизу Рикарди, старшему брату прелата. Там много говорили о синьоре Падули, недоумевая, где прелат нашел такую родственницу. Долго никто в семье не мог точно узнать, – наконец чего не сумели разведать господа, дозналось любопытство слуг. Мы повели свои собственные розыски и вскоре обнаружили, что воображаемая маркиза – попросту Лаура Черелли. Маркиз приказал нам хранить тайну и отослал меня к своему брату, которого предупредил, чтобы он был еще осторожней, если не хочет нажить крупных неприятностей.
Но я не обещала тебе рассказывать о своих собственных приключениях и не буду распространяться о маркизе Падули, раз ты знаешь пока только Лауру Черелли, помещенную на воспитание к одному из подчиненных Рикарди. Она недолго оставалась там; вскоре ее перевезли в соседний маленький городишко, где Рикарди часто навещал ее и после каждой поездки возвращался все более довольный.
Через два года Рикарди поехал в Лондон. Ехал он под чужой фамилией, выдавая себя за итальянского купца. Лаура сопровождала его на положении жены. Он возил ее в Париж и другие большие города, где легче сохранить инкогнито. Лаура с каждым днем становилась очаровательней, она обожала своего благодетеля и делала его счастливейшим из людей. Три года промелькнули с быстротой молнии. Дядя Рикарди должен был скоро получить кардинальскую шляпу и торопил племянника с возвращением в Рим. Рикарди отвез свою возлюбленную в поместье, которое у него было неподалеку от Гориции. На другой день по приезде он ей сказал:
– Я должен, синьора, сообщить тебе новость, по-моему, довольно приятную. Ты теперь вдова маркиза Падули, недавно умершего на императорской службе. Вот документы, подтверждающие мои слова. Падули был наш родственник. Надеюсь, синьора, ты не откажешься исполнить мою просьбу, – поедешь в Рим и поселишься в моем доме.
Через несколько дней после этого Рикарди уехал.
Новая маркиза, предоставленная своим мыслям, стала раздумывать о характере Рикарди, о своих отношениях с ним и о том, как быть дальше. Через три месяца мнимый дядя вызвал ее к себе. Он весь сиял в лучах своего нового звания; часть этого сиянья озарила и Лауру, – к ней со всех сторон стали тесниться с выражениями преданности. Рикарди объявил семье, что приютил у себя вдову маркиза Падули, родственника семьи Рикарди по женской линии.
Маркиз Рикарди никогда не слыхал, чтобы Падули был женат. Он предпринял в этом направлении розыски, о которых я тебе говорила, и послал меня к новой маркизе с вестью, чтобы она соблюдала величайшую осторожность. Я отправилась морем, высадилась в Чивитавеккии и оттуда выехала в Рим. Когда я предстала перед маркизой, она отпустила всех слуг и упала в мои объятия. Мы стали вспоминать наши детские годы, мою мать, ее мать, каштаны, которыми мы вместе с ней объедались, не забыли и о маленьком Чекко; я рассказала, что бедный парень завербовался на корсарский корабль и пропал без вести. Лаура от жалости залилась слезами, и я еле смогла ее успокоить. Она попросила меня не открываться прелату и оставаться при ней в роли ее горничной. В случае, если бы меня выдало мое произношение, я должна была объяснить, что я – не из самой Генуи, а из ее окрестностей.
У Лауры был уже продуманный план действий. Две недели подряд она была весела и разговорчива, но потом стала печальной, задумчивой, капризной и ко всему равнодушной. Рикарди всеми способами старался сделать ей приятное, но не мог вернуть ей прежней веселости.
– Дорогая Лаура, – сказал он однажды, – ну скажи, чего тебе недостает? Сравни теперешнее свое положение с тем, из которого я тебя вывел.
– А кто тебя просил об этом? – резко возразила Лаура. – Да, да, я жалею теперь о своей прежней нужде. Что мне тут делать, среди всех этих великосветских дам? Я предпочла бы открытые оскорбления их двусмысленной учтивости. О, мои отрепья! Как я теперь плачу о вас! Не могу без слез подумать о черном хлебе, каштанах и о тебе, дорогой Чекко, который должен был жениться на мне, став носильщиком. С тобой я, может быть, знала бы нужду, но никогда не узнала бы печали, тоски и скуки. Знатные дамы завидовали бы моей участи.
– Лаура! Лаура! Что ты говоришь? – воскликнул Рикарди.
– Это голос природы, – ответила Лаура, – создавшей женщину для роли жены и матери, а не племянницы развратного прелата.
С этими словами она вышла в соседнюю комнату и заперла за собой дверь на ключ.
Рикарди растерялся: он выдавал синьору Падули за свою племянницу и теперь дрожал при мысли, что безрассудная может открыть правду и разрушить его виды на будущее. Притом он любил негодницу, ревновал ее, – словом, не знал, как ему вырваться из обступившего со всех сторон несчастья.
На другой день Рикарди, весь дрожа, вошел в комнату Лауры и, к своему радостному удивлению, был встречен самым любезным образом.
– Прости меня, милый дядя, – сказала она, – мой дорогой благодетель. Я – неблагодарная, не заслуживающая того, чтобы жить на свете. Я – создание твоих рук, ты сформировал мой ум, я обязана тебе всем. Прости, глупость шла не от сердца.
Так состоялось примирение. Через несколько дней после этого Лаура сказала Рикарди:
– Я не могу быть с тобой счастливой. Ты полновластный хозяин в доме, здесь все принадлежит тебе, а я лишь – твоя невольница. Тот вельможа, что нас посещает, подарил Бианке Капуччи чудесное именье в герцогстве Урбино. Вот этот человек действительно любит ее. А я уверена, попроси я у тебя маленький баронат, в котором провела три месяца, ты бы, конечно, мне отказал. А ведь он завещан тебе дядей Камбиази, и ты можешь распоряжаться им как вздумаешь.
– Ты хочешь меня покинуть, – сказал Рикарди, – если так жаждешь независимости?
– Я хочу еще сильней любить тебя, – возразила Лаура.
Рикарди не знал, подарить или отказать; он любил, ревновал, боялся, как бы его власть не оказалась подорванной и как бы ему не попасть в зависимость от своей любовницы. Лаура читала в его душе и могла бы довести его до отчаяния, но Рикарди пользовался огромным влиянием в Риме, и стоило ему сказать одно слово, как четверо сбиров схватили бы племянницу и отвезли ее на продолжительное покаяние в какой-нибудь монастырь.
Эта опасность удерживала Лауру, но, чтобы поставить на своем, она притворилась тяжело больной. Она как раз обдумывала этот план, когда ты вошел в пещеру.
– Как? – воскликнул я в удивлении. – Она думала не обо мне?
– Нет, дитя мое, – ответила Сильвия. – Она думала о баронате, который приносит две тысячи скудо годового дохода. Вдруг ей пришло в голову как можно скорей притвориться больной и даже умирающей. Она научилась этому раньше, подражая одной актрисе, которую видела в Лондоне, и захотела проверить, сумеет ли обмануть тебя. Так что видишь, мой молодой испанец, ты попал в расставленную западню, но ни ты, ни моя госпожа не можете пожаловаться на конец комедии. Никогда не забуду, как ты был хорош, когда, выйдя от Лауры, искал моего плеча, чтобы на него опереться. Я дала себе слово тогда, что дойдет очередь и до меня.
Что я могу вам еще сказать? Выслушав Сильвию, я был как помешанный, в одно мгновение утратив все свои иллюзии. Я сам не знал, что со мной. Сильвия воспользовалась моим состоянием, чтобы внести смятение в мои мысли. Это ей удалось без труда, она даже злоупотребила своим преимуществом. В конце концов, когда она повела меня к повозке, я не знал, мучиться ли мне новыми угрызениями совести или махнуть на них рукой.
Когда маркиз дошел до этого места своей повести, цыган, присутствия которого требовали важные дела, попросил его отложить продолжение на завтра.
ДЕНЬ СОРОК ТРЕТИЙ
Собрались, как обычно, и маркиз, видя, что все ждут в молчании, начал.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МАРКИЗА ТОРРЕСА РОВЕЛЬЯСА
Я сказал вам, что, дважды изменив Эльвире, я после первого раза испытал мучительные угрызения совести, а после второго сам не знал, упрекать ли мне себя снова или вовсе об этом не думать. Впрочем, даю вам честное слово, что все время не переставал любить свою родственницу и писал ей все такие же пламенные письма. Ментор мой, желая любой ценой вылечить меня от моей романтичности, позволял себе порой поступки, выходившие за пределы его обязанностей. Делая вид, будто ничего не знает, он подвергал меня испытаниям, которым мне не удавалось противостоять; однако любовь моя к Эльвире оставалась всегда неизменной, и я с нетерпением ждал мгновенья, когда апостольская канцелярия даст мне разрешение на брак.
Наконец в один прекрасный день Рикарди велел позвать меня и Сантоса. Вид у него был торжественный, и мы сразу поняли, что он хочет сообщить нам что-то важное. Смягчив суровость лица приветливой улыбкой, он сказал:
– Дело ваше устроилось, хоть и не без великих трудностей. Мы, правда, легко выдаем разрешения для некоторых католических стран, но другое дело – Испания, где вера чиста и начала ее блюдутся строго. Несмотря на это, его святейшество, учитывая многочисленные благочестивые учреждения, основанные семейством Ровельяс в Америке, учитывая, кроме того, что заблуждение обоих детей было следствием несчастий означенной семьи, а не плодом распутного воспитания, его святейшество, повторяю, развязал узы родства, соединявшие вас друг с другом на земле. Так же развязаны они будут и на небе; однако – дабы не соблазнить этим примером молодежь к подобным заблуждениям – приказано вам носить на шее четки о сто зерен и в течение трех лет ежедневно прочитывать по ним все молитвы. Кроме того, вы должны выстроить церковь для театинцев в Веракрусе. А теперь имею честь принести тебе, мой юный друг, так же как и будущей маркизе, пожелания всякого благополучия и счастья.
Можете себе представить мою радость. Я со всех ног пустился за грамотой его святейшества, и через два дня после этого мы покинули Рим.
Мы мчались день и ночь, наконец прибыли в Бургос. Я увидел Эльвиру, за это время она еще больше похорошела. Нам оставалось только просить двор об утверждении нашего брака, но Эльвира была уже владелицей своего имущества, и у нас не было недостатка в друзьях. Мы получили желанное утверждение, к которому двор присоединил для меня титул маркиза де Торрес Ровельяс. После этого пошла речь об одних только платьях, нарядах, драгоценностях и тому подобных заботах, столь сладостных для молодой девушки, выходящей замуж. Однако нежная Эльвира уделяла мало внимания всем этим приготовлениям и думала только о счастье своего нареченного. Наконец подошло время свадьбы. День показался мне невыносимо долгим, так как церемония должна была состояться только вечером в часовне летнего дома, который был у нас неподалеку от Бургоса.
Я долго расхаживал по саду, чтоб заглушить пожиравшее меня нетерпение, наконец сел на скамейку и стал размышлять о моем поведении, столь недостойном того ангела, с которым я скоро должен соединиться. Перебирая в памяти свои измены, я насчитал целых двенадцать. Тут угрызения совести снова овладели душой моей, и, горячо укоряя самого себя, я сказал:
«Презренный и неблагодарный, подумал ли ты о сокровище, которое тебе предначертано, о том божественном создании, которое дышит для одного тебя, любит тебя больше жизни и ни с кем другим никогда даже слова не промолвило?»
В разгар этого сердечного сокрушения я услыхал разговор двух горничных Эльвиры, которые сели на скамейку у противоположной стороны шпалеры. Первые же слова заставили меня насторожиться.
– А что, Мануэла? – сказала одна. – Наша госпожа, должно быть, очень рада, что сможет любить по-настоящему и давать истинное доказательство любви, вместо тех мелких знаков внимания, которые она так щедро раздавала своим поклонникам у решетки.
– Ты, наверно, говоришь, – заметила другая, – о том учителе игры на гитаре, который целовал ей украдкой руку, делая вид, будто учит перебирать пальцами струны.
– Ничуть не бывало, – ответила первая. – Я говорю о дюжине любовных интрижек, – правда, невинных, но которыми наша госпожа развлекалась и по-своему к ним пристрастилась. Сперва этот маленький бакалавр, который учил ее географии, – о, этот влюбился, как сумасшедший! – а она подарила ему прядь волос, и на другой день я не знала, как ее причесать. Потом этот болтливый управляющий, который докладывал о состоянии ее владений и сообщал о доходах. У этого был свой подход: он осыпал нашу госпожу комплиментами и кружил ей голову лестью. А она дала ему за это свой портрет, сто раз протягивала сквозь решетку руку для поцелуя… А сколько цветов да букетов они друг другу послали!
Не припомню сейчас дальнейшего их разговора, но могу вас уверить, что поклонников набралась полная дюжина. Я был потрясен. Конечно, Эльвира оказывала своим ухаживателям благосклонность, по существу невинную, это были скорей детские шалости, но та Эльвира, которую я себе представлял, не должна была позволить себе даже самых ничтожных намеков на неверность. Теперь я признаю, что рассуждения мои были нелепы. Эльвира с первых лет своего существования говорила только о любви, поэтому я должен был понять, что – обожая разговор на эту тему, она будет разговаривать о ней не только со мной. Я никогда не поверил бы в это, но, удостоверившись своими собственными ушами, почувствовал себя обманутым и погрузился в печаль.
Между тем мне дали знать, что все готово. Я вошел в часовню с лицом изменившимся, удивившим мою мать и встревожившим невесту. Даже священник смутился и не знал – благословлять ли нас. В конце концов он обвенчал нас, но смело могу вам признаться, что еще никогда так горячо ожидавшийся день так жестоко не обманул возлагавшихся на него надежд.
Ночью было иначе. Бог брака засветил свой факел и набросил на нас фату своих первых наслаждений. Все страстишки вылетели у Эльвиры из головы, и не изведанный до тех пор восторг наполнил ее сердце любовью и нежностью. Она вся принадлежала своему супругу.
На другой день у нас обоих был вид людей счастливых, да и как мог бы я пребывать в печали! Люди, прожившие жизнь, знают, что среди всех ее даров нет ничего, что можно было бы сравнить со счастьем, которое дарит нам молодая жена, принесшая на супружеское ложе столько неизведанных тайн, неосуществленных мечтаний, упоительных мыслей. Что остальная жизнь по сравнению с этими днями, проведенными среди свежих воспоминаний о сладких восторгах и чудных призраков будущего, которое надежды расцвечивают самыми обольстительными красками.
Друзья наши на некоторое время предоставили нас, охваченных упоением, самим себе, но когда узнали, что мы уже в состоянии с ними разговаривать, стали пробуждать в нас жажду почестей.
Граф Ровельяс когда-то рассчитывал получить титул гранда, и мы, по мнению наших друзей, должны были добиться осуществления этого замысла если не ради нас самих, то ради детей, которыми небо должно одарить нас. И даже если наши усилия ничем не увенчаются, мы можем потом пожалеть о своем бездействии, поэтому лучше заранее оградить себя от подобных упреков. Мы были в том возрасте, когда люди обычно следуют советам окружающих, и позволили увезти себя в Мадрид.
Узнав о наших притязаниях, вице-король написал для нас письмо, полное самых усиленных рекомендаций. Сначала все складывалось как будто благоприятно, но вскоре стало ясно, что это всего лишь пустая придворная галантность, которая ни к чему не обязывает.
Обманутые надежды очень огорчили наших друзей и, к несчастью, мою мать, которая отдала бы все на свете, чтобы увидеть своего маленького Лонсето испанским грандом. Скоро бедная женщина тяжело захворала и поняла, что ей остается недолго жить на свете. Тогда, подумав о спасении души, она пожелала прежде всего отблагодарить почтенных горожан Вильяки, которые так любили нас, когда мы были в беде. Особенно хотелось ей сделать что-нибудь для алькальда и приходского священника. У матери моей не было своих средств, но Эльвира с готовностью решила помочь ей в этом благородном деле и послала им подарки, более ценные, чем желала моя мать.
Давние друзья наши, узнав о счастии, которое им выпало, приехали в Мадрид и окружили ложе своей благодетельницы. Мать оставляла нас счастливыми, богатыми и еще любящими друг друга. Последние минуты ее были отрадны. Она спокойно заснула вечным сном, еще в этой жизни получив часть наград, которые заслужила своими добродетелями, в особенности своей непередаваемой добротой.
Вскоре после этого на нас посыпались несчастья. Двух сыновей, которых подарила мне Эльвира, в короткий срок унесла болезнь. Титул гранда потерял для нас привлекательность, мы прекратили хлопоты и решили уехать в Мексику, где положение дел требовало нашего присутствия. Здоровье маркизы были сильно подорвано, и врачи утверждали, что морское путешествие может принести ей пользу. Мы собрались в путь и после десятинедельного плавания, действительно оказавшего очень благотворное влияние на здоровье маркизы, высадились в Веракрусе. Эльвира приехала в Америку не только совершенно здоровой, но еще более прекрасной, чем когда-либо.
В Веракрусе нас встретил один из высших офицеров вице-короля, посланный приветствовать нас и проводить в Мехико. Этот человек много рассказывал нам о благородстве графа де Пенья Велес и обычаях, царящих при его дворе. Мы уже знали некоторые подробности благодаря нашим связям с Америкой. Полностью удовлетворив свое тщеславие, вице-король разжег в себе неистовую страсть к прекрасному полу и, не найдя счастья в браке, окружил себя изысканными женщинами, которыми славилось в свое время испанское общество.
Пробыв недолгое время в Веракрусе, мы со всеми удобствами совершили переезд в Мехико. Как известно, столица эта стоит посреди озера. Приехав на берег уже ночью, мы увидели сотню гондол, освещенных светильниками. Самая пышная подплыла первой, причалила, и мы увидели выходящего из нее вице-короля, который, обращаясь к жене моей, сказал:
– Дочь несравненной женщины, которую я до сих пор не перестал обожать! Я понял, что небо не позволило тебе вступить в брак со мной, но вижу, что оно не имело намерения лишить свет лучшего его украшения, за что я приношу ему благодарность. Иди, прекрасная Эльвира, укрась наше полушарие, которое, имея тебя, уже ни в чем не сможет завидовать Старому Свету.
Вице-король отметил, что он никогда бы Эльвиру не узнал, так она изменилась.
– Но, – прибавил он, – я помню тебя совсем юной, и ты не должна удивляться, что близорукому смертному не дано узнать в розе бутон.
Затем он почтил меня объятием и ввел нас в свою гондолу.
Через полчаса мы прибыли на плавучий остров, который, благодаря искусному устройству, выглядел совсем как настоящий; он был покрыт апельсинными деревьями и множеством всяких кустарников, но, несмотря на это, держался на водной поверхности. Остров этот можно было направлять в разные части озера и таким образом услаждать взгляд все новыми видами. В Мехико часто можно видеть такие острова, называемые chinampas[37]. На острове стояло круглое строение, ярко освещенное и оглашающее окрестность громкой музыкой. Вскоре мы рассмотрели, что светильники образуют монограмму Эльвиры. Приближаясь к берегу, мы увидели две группы мужчин и женщин в роскошных, но странных нарядах, на которых яркие краски пестрых перьев спорили с блеском драгоценнейших камней.
– Сеньора, – сказал вице-король, – одна из этих групп состоит сплошь из мексиканцев. Красавица во главе их – маркиза Монтесума, последняя представительница великого имени, которое носили некогда властители этого края. Политика мадридского правительства воспрещает ей пользоваться привилегиями, которые многие мексиканцы до сих пор считают законными. Зато она – королева наших развлечений; это единственный почет, который ей можно воздавать. Мужчины другой группы зовутся перуанскими инками; узнав о том, что дочь солнца высадилась в Мексике, они пришли принести ей жертвы.
Пока вице-король осыпал жену мою всеми этими любезностями, я внимательно в нее всматривался, и мне показалось, что я заметил в глазах ее какой-то огонь, зажженный искрою самолюбия, которая за семь лет нашей совместной жизни не имела возможности разгореться. В самом деле, несмотря на все наши богатства, нам никогда не удавалось играть заметную роль в мадридском обществе. Эльвира, занятая заботами о моей матери, о детях, о своем здоровье, не имела возможности блистать в свете, но путешествие вернуло ей не только утраченное здоровье, но и прежнюю красоту. Оказавшись на самой верхней ступени общества, она готова была, как мне показалось, возомнить о себе невесть что и как должное принимала всеобщее поклонение.
Вице-король назвал Эльвиру королевой перуанцев, после чего сказал мне:
– Ты, разумеется, первый подданный дочери солнца, но сегодня здесь мы все переодеты, поэтому благоволи до конца празднества подчиниться другой владычице.
С этими словами он представил меня маркизе Монтесуме и вложил мою руку в ее. Мы вошли в водоворот бала, обе группы принялись танцевать то вместе, то раздельно, и это их взаимное соперничество оживило праздник.
Было решено продлить маскарад до конца сезона, и я остался подданным наследницы Мексики, а жена моя правила своими подданными с пленительной грацией, которую я не мог не заметить. Но я должен описать вам дочь касиков, или, вернее, дать вам некоторое представление о ее наружности, так как был бы бессилен выразить словами дикую прелесть и беспрестанно меняющееся выражение, придаваемое лицу ее страстной душой.
Тласкала Монтесума родилась в гористой области Мексики и не имела того загорелого цвета лица, которым отличаются жители низин. Цвет лица у нее был нежный, как у блондинок, но чуть темней, и прелесть его подчеркивали подобные драгоценным камням черные глаза. Черты ее, менее выразительные, чем у европейцев, однако, не были плоскими, как это можно видеть у представителей американских племен. Тласкала напоминала своих соплеменников только губами, довольно полными, но восхитительными, особенно когда их трогала беглая улыбка. Что же касается ее фигуры, тут я ничего не могу сказать, предоставляя это вашему воображению или, верней, воображению художника, который захотел бы написать Диану или Аталанту. Во всех ее движениях было что-то особенное, в них чувствовалась с усилием сдерживаемая страстная порывистость. Ей была чужда неподвижность, весь ее облик выдавал непрестанное внутреннее волнение.
Кровь предков слишком часто напоминала Тласкале, что она рождена для господства над обширной частью света. Приблизившись к ней, ты прежде всего видел гордую фигуру оскорбленной королевы, но стоило ей заговорить, как тебя приводил в восхищение сладостный взор, и каждый покорялся чарам ее слов. Входя в покои вице-короля, она, казалось, с негодованием глядит на равных себе, но тут же всем становилось ясно, что ей нет равных. Сердца, способные чувствовать, узнавали в ней повелительницу и повергались к ее стопам. Тогда Тласкала переставала быть королевой, становилась женщиной и принимала воздаваемые ей почести.
В первый же вечер мне бросилось в глаза ее высокомерие. Я почувствовал, что будучи произведен вице-королем в ее первого подданного, должен сказать ей какую-нибудь любезность по поводу ее наряда, но Тласкала отнеслась к этим моим изъяснениям очень холодно.
– Мишурная корона может казаться лестной только тем, кого рождение не предназначило для трона, – промолвила она.
При этом она бросила взгляд на мою жену, которую в эту минуту окружали коленопреклоненные перуанцы. На ее лице были написаны гордость и восторг. Мне стало стыдно за нее, и я в тот же вечер заговорил с ней об этом. Она слушала меня рассеянно и на мои любовные уверения отвечала холодно. Самомнение овладело ее душой, заняв место истинной любви.
Упоение, порождаемое кадилом лести, трудно развеять; Эльвира уступала ему все сильней. Весь Мехико разделился на поклонников ее чудной красоты и почитателей несравненных прелестей Тласкалы. День Эльвиры делился на радостные воспоминания о минувшем дне и на приготовления к грядущему. Зажмурившись, летела она в пропасть всевозможных развлечений. Я пробовал удержать ее, но напрасно; сам я чувствовал, будто меня увлекает какая-то сила, но в противоположном направлении, вдаль от усыпанных цветами тропинок, по которым ступала моя жена.
Мне тогда не было еще полных тридцати лет. Я находился в том возрасте, когда чувства полны отроческой свежести, а страсти кипят с мужской силой. Любовь моя, возникшая у колыбели Эльвиры, ни на мгновенье не выходила из круга детских понятий, а ум моей жены, вскормленный вздорными романами, не имел времени созреть. В этом отношении я не намного превосходил свою жену, но тем не менее ясно видел, как понятия Эльвиры вертятся вокруг мелочей, пустяков, порой даже мелких сплетен, словом, в том узком кругу, в котором женщину удерживает чаще слабость характера, чем недостаток ума. Исключения здесь редки: я думал даже, что их вовсе нет, но убедился, что это не так, после того как узнал Тласкалу.
Никакая зависть, никакое чувство соперничества не имели доступа к ее сердцу. Все женщины одинаково могли рассчитывать на ее благосклонное отношение, и та, которая выделялась среди представительниц своего пола красотой, прелестью или богатством чувств, вызывала в ней тем больший интерес. Она хотела бы видеть вокруг себя всех женщин, быть их поверенной, заслужить их дружбу. О мужчинах она говорила редко и всегда очень сдержанно, если только речь шла не о каком-нибудь благородном поступке. Тут она выражала свое восхищение искренне и даже с жаром. Но по большей части она рассуждала о предметах отвлеченных и оживлялась, только когда заходила речь о благосостоянии Мексики и благополучии ее жителей. Это была ее любимая тема, к которой она при всяком удобном случае обращалась.
Судьба, а также характер обрекают многих людей покоряться тому полу, который вынужден повелевать, когда не может покоряться. Без сомнения, я тоже принадлежу к этим людям. Я был смиренным поклонником Эльвиры, потом ее уступчивым супругом, но она сама ослабила мои оковы тем, что, по-видимому, слишком низко ценила мою привязанность.
Балы и маскарады следовали один за другим, и светские обязанности, если можно так выразиться, привязывали меня к Тласкале. Но, по правде говоря, еще больше влекло меня к ней сердце, и первой переменой, которую я в себе заметил, был полет моей мысли и подъем духа. Ум мой стал сильней, воля – мужественней. Я испытывал потребность воплотить мои чувства в действии, приобрести влияние на судьбу моих ближних.
Я попросил назначения и получил его. Должность моя отдавала под мое управление несколько провинций; я заметил, что туземцы угнетены испанцами, и встал на их защиту. Против меня ополчились могущественные вельможи, я впал в немилость у правительства, двор начал мне грозить; но я не сдавался. Мексиканцы полюбили меня, испанцы уважали, но больше всего я был счастлив живым сочувствием, которое я пробудил в сердце любимой женщины. Правда, Тласкала обращалась со мной с прежней и, может быть, даже еще большей сдержанностью, но взгляд ее искал моих глаз, останавливался на них с одобрительным выражением и отрывался с тревогой. Она мало говорила со мной, не упоминала о том, что я делал для американцев, но каждый раз, когда она обращалась ко мне, у нее дрожал голос, слова теснились в груди, так что самый обычный разговор шел в тоне крепнущей приязни. Тласкала думала, что нашла во мне родственную душу. Она ошибалась: это ее душа перелилась в мою, вдохновляла меня, побуждала к действию. Мною самим овладели иллюзии относительно силы моего характера. Мысли мои приобрели форму раздумий, представление о счастии Америки превратилось в дерзкие планы, даже развлечения приобрели героический оттенок. Я преследовал в лесах ягуаров, пум и вступал в поединок с этими хищниками. Но чаще всего я пускался в далекие ущелья, и эхо было единственным поверенным любви, которую я не смел открыть тайно обожаемой женщине.
Тласкала разгадала меня, да и мне тоже как будто блеснул слабый луч надежды, и мы легко могли выдать себя перед проницательными глазами окружающих. К счастью, мы ускользнули от общего внимания. У вице-короля появились важные дела, требовавшие устройства и разомкнувшие кольцо увеселений, которым он сам и весь Мехико до самозабвения предавался. Для нас наступил более спокойный образ жизни. Тласкала удалилась в свой дом, который у нее был на северной стороне озера. Я стал посещать ее довольно часто, потом – каждый день. Не умею объяснить вам характер наших взаимоотношений. С моей стороны это было преклонение, доходящее до фанатизма, а с ее – как бы священный огонь, который она поддерживала сосредоточенно и усердно…
Взаимное признание блуждало у нас на устах, но мы не решались его произнести. Положение было чарующее, мы упивались им и опасались только, как бы чем-нибудь его не изменить.
Когда маркиз дошел до этого места, цыгана вызвали по делам табора, и нам пришлось ждать удовлетворения нашего любопытства до завтрашнего дня.
ДЕНЬ СОРОК ЧЕТВЕРТЫЙ
Мы собрались и молча ждали, когда маркиз начнет свой рассказ.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МАРКИЗА ТОРРЕСА РОВЕЛЬЯСА
Я рассказал вам о своей любви к прелестной Тласкале, обрисовав ее внешность и душу. Продолжение моей истории даст вам возможность лучше узнать ее.
Тласкала верила в истину нашей религии, но вместе с тем относилась с глубоким уважением к верованиям своих отцов и, в результате этой путаницы во взглядах, создала себе особый рай, находившийся не на небе, а где-то посредине между небом и землей. До некоторой степени она разделяла даже суеверия своих соплеменников, веря, что славные тени царей из ее рода в темные ночи сходят на землю и посещают старое кладбище в горах. Ни за что на свете Тласкала не пошла бы туда ночью. Но днем мы иногда ходили на кладбище и проводили там долгие часы. Тласкала переводила мне иероглифы, высеченные на гробницах ее предков, и объясняла их при помощи преданий, которые знала очень хорошо.
Мы уже знали большую часть надписей и, продолжая наши поиски, находили новые, очищая их от мха и терновника. Однажды Тласкала показала мне колючий куст и сказала, что это не простой куст; посадивший его хотел навлечь возмездие небес на тень врага, и что я хорошо сделаю, если уничтожу это зловещее растение. Я взял топор из рук шедшего за нами мексиканца и вырубил несчастный куст. Тут нам открылся камень, покрытый иероглифами гуще, чем надгробия, осмотренные нами до сих пор.
– Эта надпись, – сказала Тласкала, – была сделана уже после завоевания нашей страны. Мексиканцы перемешивали тогда иероглифы с некоторыми буквами алфавита, перенятыми от испанцев. Надписи того времени легче читать.
И она принялась читать, но после каждого слова черты ее выражали все большее страдание, и в конце концов она упала без чувств на камень, в течение двух столетий скрывавший причину ее внезапного потрясения.
Тласкалу отнесли домой, она немного пришла в себя, но разум ее мутился, и она словно бредила.
Я вернулся к себе в полном отчаянье, а на другой день получил письмо такого содержания:
«Алонсо, чтоб написать эти несколько слов, мне пришлось собрать все свои силы и мысли. Письмо это вручит тебе старый Хоас, мой бывший учитель, который обучил меня родному языку. Пойди с ним к тому камню, который мы вчера нашли, и попроси, чтобы он перевел тебе надпись. Мой взор мутится, густая пелена заволакивает глаза. Алонсо, страшные видения снуют между нами… Алонсо… я не вижу тебя».
Хоас принадлежал к теоксихам, то есть происходил из жреческого рода. Я сходил с ним на кладбище и показал ему несчастный камень. Он переписал иероглифы и унес копию к себе. А я пошел к Тласкале, но горячка не оставила ее: больная смотрела на меня мутным взглядом и не узнавала. К вечеру жар стал немного спадать, но лекарь просил меня не ходить к больной.
На другой день Хоас принес мне перевод мексиканской надписи. Она гласила:
«Я, Коатрил, сын Монтесумы, сложил здесь тело низкой Марины, пожертвовавшей сердцем и родиной ради злодея Кортеса, предводителя морских разбойников. Духи моих предков, спускающиеся сюда в ночной тьме, верните на мгновение этот труп к жизни и предайте его самым страшным мукам кончины. Духи моих предков, услышьте мой голос, услышьте мои проклятья. Взгляните на руки мои, еще дымящиеся кровью человеческих жертв!
Я, Коатрил, сын Монтесумы – отец: дочери мои бродят по ледникам далеких гор. Красота – наследственное свойство нашего славного рода. Духи моих предков, если когда-нибудь дочь Коатрила либо дочь его дочери или сына, если когда-нибудь любая женщина из моего племени отдаст сердце и красу вероломному разбойнику, прибывшему из-за моря, если среди женщин моей крови найдется вторая Марина, духи моих предков, спускающиеся сюда в ночной тьме, покарайте ее самыми страшными муками. Спуститесь во тьме ночной в виде огненных змей, разорвите тело ее на части, разбросайте их по всей земле, и пусть каждая часть отдельно познает муки смертного часа. Спуститесь во тьме ночной в образе коршунов с железными клювами, раскаленными на огне, раздерите тело ее, рассейте его в воздухе, и пусть каждая часть отдельно узнает муки смертного часа. Духи моих предков, если вы не исполните просьбы моей, я, воздев руки, обагренные кровью человеческих жертв, призову на вас всю силу богов мести, чтобы они обрекли вас на такие же муки!
Я, Коатрил, сын Монтесумы, высек на камне это проклятье и посадил на могиле куст мескусксальтры».
Надпись эта чуть не оказала на меня такое же действие, как на Тласкалу. Мне захотелось убедить Хоаса в нелепости мексиканских суеверий, но вскоре я заметил, что этого делать не следует. Старик указал мне иной способ успокоить душу Тласкалы.
– Нет сомнений, – сказал он мне, – что духи царей спускаются на кладбище и имеют власть причинять мучения живым и мертвым, особенно если воззвать к их помощи такими вот проклятьями, какие ты видел на камне. Но можно ослабить страшные последствия этих проклятий. Зловещий куст, посаженный на этой злосчастной могиле, ты, сеньор, вырубил. И потом – что у тебя общего с дикими сообщниками Кортеса. Продолжай оказывать покровительство мексиканцам и будь уверен, что у нас найдутся средства умилостивить духов и даже некогда почитаемых в Мексике страшных богов, которых ваши жрецы называют дьяволами.
Я посоветовал Хоасу не обнаруживать своих религиозных убеждений так открыто, а про себя решил не упускать ни одной возможности оказать услугу туземцам. Случай не замедлил представиться. В завоеванных вице-королем провинциях вспыхнуло восстание; это было вполне оправданное сопротивление насилиям, которые противоречили даже политике мадридского двора, но неумолимый вице-король не считался ни с чем. Он стал во главе войска, вступил в Новую Мексику, рассеял толпы повстанцев и взял в плен двух касиков, которых решил обезглавить в столице Нового Света. Им как раз должны были вынести приговор, но я, выйдя на середину зала, где шел суд, положил руки на плечи обвиняемых и произнес:
– Los toco рог parte de el Rey (что значит: «Прикасаюсь к ним именем короля»).
Эта старинная формула испанского правосудия еще и до нынешнего дня имеет такую силу, что никакой суд не осмелится нарушить ее и отложит исполнение любого приговора. Но тот, кто принес эту формулу, отвечает своей головой. Вице-король имел право подвергнуть меня той же самой каре, которая была назначена обоим обвиняемым. Что он и не замедлил сделать, приказав заключить меня в тюрьму, где пронеслись сладчайшие мгновения моей жизни.
Однажды ночью, – а в моем темном подземелье была вечная ночь, – я увидел в конце длинного коридора слабый, бледный свет, который, все больше и больше приближаясь ко мне, осветил дивные черты Тласкалы. Этого видения было довольно, чтобы моя темница превратилась в райскую сень. Но она украсила эту темницу не только своим присутствием, а приготовила очаровательный сюрприз, выказав свою любовь ко мне, столь же горячую, как моя к ней.
– Алонсо, – сказала она, – благородный Алонсо, ты победил. Тени моих отцов ублаготворены. Сердце, которым не должен был обладать ни один смертный, теперь – твое; оно – награда за жертвы, которые ты приносишь ради моих несчастных соотечественников.
С этими словами Тласкала упала ко мне в объятия без чувств и почти без дыханья. Я приписал это сильному волнению, но – к несчастью – причина была другая и гораздо более опасная. Ужас, испытанный на кладбище, и последовавшая за этим горячка подорвали ее здоровье.
Однако Тласкала открыла глаза, и, казалось, свет небесный озарил мое подземелье, превратив его в лучезарный приют счастья. Бог любви, предмет почитания древних, живших по законам природы, божественная любовь, нигде – ни на Пафосе, ни в Книде – нигде не обнаружила ты столько могущества, как в этой мрачной темнице Нового Света! Подземелье мое стало твоим храмом, столб, к которому я был прикован, твоим алтарем, а цепи – венцами.
Очарование это до сих пор не рассеялось, до сих пор оно живет еще в моем сердце, охладелом с годами, и когда мысль моя, лелеемая воспоминаниями, переносится в край, населенный призраками прошлого, она не задерживается ни на первой поре любовных восторгов с Эльвирой, ни на исступленных ласках страстной Лауры, а льнет к сырым стенам тюрьмы.
Я вам сказал, что вице-король обрушил на меня свой необузданный гнев. Неистовство его характера одержало в нем верх над чувством справедливости и приязни, которую он испытывал ко мне. Он снарядил быстроходный корабль в Европу и послал доклад, где обвинил меня в подстрекательстве к бунту. Но не успел корабль отплыть, как доброта и чувство-справедливости заговорили в сердце вице-короля громким голосом, и мой поступок представился ему в ином свете. Если б не боязнь повредить самому себе, он послал бы другой доклад, прямо противоположный первому; вместо этого он отправил вдогонку корабль с донесениями, которые должны были смягчить суровость первых.
Совет Индии, медлительный в принятии решений, успел получить второе донесение и в конце концов прислал, как и следовало ожидать, чрезвычайно искусно составленный, мудрый ответ. Приговор Совета производил впечатление беспощадной суровости и обрекал бунтовщиков на смерть. Но если строго придерживаться его формулировок, следовало найти виновных, а это было невозможно, кроме того, вице-король получил тайный приказ, запрещающий поиски. Нам была объявлена только официальная часть приговора, нанесшая последний удар подорванному здоровью Тласкалы. У несчастной открылось кровотечение из легких; горячка, развивавшаяся сначала медленно, потом все быстрей…
Охваченный горем старик больше не мог говорить, голос его прерывался от рыданий. Он ушел, чтобы дать волю слезам, а мы остались, погруженные в торжественное молчание. Каждый в раздумье скорбел над участью прекрасной мексиканки.
ДЕНЬ СОРОК ПЯТЫЙ
Мы собрались в обычную пору и попросили маркиза продолжать свой рассказ, что он и сделал.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МАРКИЗА ТОРРЕСА РОВЕЛЬЯСА
Говоря вам, что я впал в немилость, я не обмолвился ни словом о том, что в это время делала моя жена. Эльвира сперва сшила себе несколько платьев из темной материи, а потом уехала в монастырь, приемные покои которого превратились в гостиную, всегда полную гостей. Однако жена моя показывалась не иначе, как с платком в руке и распущенными волосами. Доказательства столь неизменной привязанности очень меня растрогали. Хотя с меня и была снята вина, однако для соблюдения юридических формальностей и по свойственной испанцам медлительности мне пришлось просидеть в тюрьме еще четыре месяца. Как только меня выпустили, я сейчас же отправился в монастырь за маркизой и привез ее домой, где ее возвращение было отмечено роскошным балом – но каким балом! Господи боже!
Тласкалы уже не было в живых, самые равнодушные вспоминали о ней со слезами на глазах! Можете представить себе мое отчаяние. Я просто с ума сходил, ничего не видел вокруг. Только новое чувство, пробудив святые надежды, могло вырвать меня из этого плачевного состояния.
Молодой человек, наделенный способностями, горит желанием выдвинуться. В тридцать лет он жаждет популярности, позже – уважения и почета. Популярности я уже достиг, но, наверно, не снискал бы ее, если бы люди знали, до какой степени всеми моими действиями руководила любовь. Но все мои поступки приписывались редкому благородству и необычайному мужеству. К этому присоединился тот особый энтузиазм, которого обычно не жалеют для тех, кто, не боясь опасностей, привлекал своими поступками общее внимание.
Окружавшая меня в Мексике популярность говорила о высоком мнении, которого держатся насчет меня, и лестные знаки внимания вырвали меня из состояния того глубокого отчаяния, в которое я был погружен. Я чувствовал, что еще не заслужил такой популярности, но надеялся стать достойным ее. Истерзанные болью, мы всегда видим перед собой лишь мрачное будущее, но провидение, заботясь о нашей участи, зажигает неожиданно огни, и они снова озаряют наш жизненный путь. Я решил заслужить в собственных глазах ту популярность, которой пользовался: получив должность в управлении страной, я исполнял свои обязанности с неусыпной и нелицеприятной справедливостью. Но я был создан для любви. Образ Тласкалы жил в моем сердце, но тем не менее я чувствовал в нем пустоту и решил ее заполнить.
После тридцати лет еще можно испытать сильную привязанность и даже вызвать ее, но беда тому, кто вздумает в этом возрасте предаваться юным утехам любви. Улыбка уж не играет на устах, умильная радость не блестит в глазах, язык не лепечет очаровательного вздора. Мужчина ищет способов понравиться, но ему нелегко найти их. Ветреная и коварная стая знает в этом толк и, трепеща крыльями, улетает от него прочь, ища общества юноши.
В общем, выражаясь попросту, у меня не было недостатка в возлюбленных, отвечавших мне взаимностью, но нежность их в большинстве случаев имела в виду определенную цель, и, как вы можете догадаться, они покидали меня для более молодых. Такое обращение иногда казалось мне обидным, но никогда не огорчало глубоко. Одни легкие цепи я сменял на другие, не более тяжелые, и откровенно признаюсь – в такого рода отношениях я испытал больше удовольствия, чем огорчений.
Жене моей исполнилось тридцать девять лет; она все еще была хороша. По-прежнему окружали ее поклонники, но теперь это было скорей данью уважения. Люди искали разговора с ней, но уже не она была предметом этого разговора. Свет еще не отвернулся от нее, хотя в ее глазах потерял привлекательность.
В это время вице-король умер. Эльвира, до тех пор проводившая время в его обществе, пожелала теперь принимать гостей у себя. Я тогда еще любил женское общество, и мне приятно было знать, что стоит спуститься этажом ниже, как я найду его. Маркиза стала для меня будто новой знакомой. Она казалась мне привлекательной, и я старался расположить ее к себе. Дочь, которая сейчас со мной путешествует, – плод нашей возобновившейся связи.
Однако поздние роды оказали губительное влияние на здоровье маркизы. Она стала хворать, потом совсем слегла и уже не встала. Я горько ее оплакивал. Она была первой моей возлюбленной и последней подругой. Нас соединяли узы крови, я был обязан ей своим состоянием и положением: вот сколько соединилось причин для того, чтобы оплакивать эту утрату. Теряя Тласкалу, я был еще окружен всеми соблазнами бытия. А маркиза оставила меня в одиночестве, без утешений и в унынии, из которого ничто уже не могло меня вывести.
Однако я сумел обрести равновесие. Я поехал в свои поместия и поселился у одного из своих вассалов, дочь которого, тогда еще слишком юная, чтобы придавать значение моему возрасту, одарила меня чувством, напоминающим любовь, и позволила сорвать несколько цветков в последние осенние дни моей жизни.
Наконец годы покрыли льдом поток моих чувств, однако нежность не покинула моего сердца. Привязанность к дочери трепещет во мне живей всех прежних увлечений. Единственное желание мое – видеть ее счастливой и умереть на ее руках. Я не могу пожаловаться: дорогое дитя платит мне самой полной взаимностью. Участь ее уже определилась, обстоятельства благоприятствуют, – кажется, я обеспечил ее будущность, насколько можно обеспечить ее кому бы то ни было на земле. Спокойно, хоть и не без сожаления, расстанусь я с этим светом, на котором я, как каждый человек, изведал много печали, но и много счастья.
Вот и вся история моей жизни. Боюсь только, что я надоел вам, – особенно вон тому сеньору, который уже давно хочет заняться какими-то вычислениями.
Далее.