Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы.

Владимир Бурцев

БОРЬБА ЗА СВОБОДНУЮ РОССИЮ

К оглавлению

Глава III.

Мои первые встречи с революционерами. — Народнические течения среди революционеров. — Мой арест в Казани. — В Доме Предварительного Заключения. — В первый раз в Петропавловской крепости. — Ссылка в Иркутскую губернию. — Побег из Сибири.

С начала 1884 г. революционеры стали делать новые попытки создать организацию "Народной Воли". Для этого из заграницы приехал Г. А. Лопатин и тогда пользовавшийся огромною известностью и популярностью в революционных и литературных кругах, В. А. Караулов, будущий шлиссельбуржец, бывший потом членом Государств. Думы, В. И. Сухомлин, Н. М. Салова, А. Кашинцев и др. Но еще в начале 1884 г. в Киеве произошли первые аресты членов этой вновь создавшейся народовольческой организации (Караулов, Шебалин и др.), затем были арестованы Стародворский, Сухомлин, Кашинцев, а осенью, после ареста Лопатина, по всей России произошли массовые аресты народовольцев, когда были арестованы Салова, Якубович, и вновь созданная народовольческая организация была почти целиком разбита.

В 1882-84 гг. я не примыкал ни к одной революционной организации, но все время вращался среди революционеров и оказывал им отдельные услуги, какие обычно оказывала молодежь. В своей квартире укрывал нелегальных, был посредником в революционной переписке с заграницей, устраивал свидания революционеров, доставал им средства, распространял литературу, помогал в устройстве типографий, принимал участие в печатание тайных литографированных изданий Лаврова, (30) Маркса, Лассаля, Толстого, Щедрина и т. д. Но делал это всегда на свой страх, как вольный стрелок, а не как член какой-нибудь революционной организации.

Университет я посещал редко, а целые дни проводил в Публичной библиотеке. Там изучал политические процессы и знакомился с революционным движением по газетам за старые годы, а с общественным движением — по "Вестнику Европы", "Земству", "Порядку" и т. д.

В то время в русской жизни господствовало народническое движение. Все народники одинаково признавали, что интересы народа должны быть превыше всего в жизни страны, — и что вне их в стране не должно быть никаких других интересов. Но среди народников были различные течения.

Были бунтарские течения, для которых "дух разрушения был дух созидания". Народники этого направления верили, что крестьянская революция есть революция созидательная и сама в себе несет начала нового государственного строительства. Они рисовали народ, прежде всего, как созидательную силу. "Все для народа и посредством народа" — под таким заглавием поместил свою статью тогдашний чернопеределец П. Аксельрод в "Вольном Слове", — и он выражал мнение очень многих народников-революционеров.

У других народников — у народовольцев более всего — не было уже такой идеализации народа и веры, что он сам себя спасет. Когда они говорили: "все для народа", то добавляли, как это сделал тогда народоволец, бывший потом членом 1-ой Гос. Думы, Присецкий в том же "Вольном Слове": «Все для нации и всякое дело посредством части нации, наиболее заинтересованной в этом деле".

Для третьих, среди которых не все причисляли себя к народникам, крестьянство и рабочие были частью нации, а на первом плане стояли — народ, государство, Россия, — и все русские вопросы они рассматривали не с точки зрения каких либо интересов одного класса, а всей страны — России. Они были прежде всего государственники.

(31) Отношение к народу среди русской интеллигенции ярко сказалось в одной тогдашней полемике, прочно запавшей мне в память.

В 1881-82 гг. были еврейские беспорядки. Народная толпа впервые тогда проявила по отношению к евреям свои дикие инстинкты. В этих антиеврейских беспорядках некоторые народники увидели подлинную народную волю и рассчитывали, что в будущем они смогут направить эти беспорядки по иному руслу и воспользоваться ими для своих революционных целей. В этом духе, без права на то, от имени "Народной Воли" Стефанович издал прокламацию по поводу еврейских беспорядков, где оправдывал их.

Вот в это время в "Голосе", по поводу еврейских погромов, появилась наделавшая большой шум статья профессора А. Градовского, очень умеренного либерала и талантливого публициста.

"Не разнуздывайте зверя!" — писал он. Градовский говорил о том, что, если в толпе будет разбужен "зверь", то его не легко будет усмирить и от него придется ждать больших несчастий для страны.

Статья Градовского очень сильно задела народников. В страстных полемических схватках они нередко говорили, между прочим, — и в "Отечеств. Записках", что Градовский назвал русский народ "зверем". На самом деле Градовский только предостерегал против того же бессмысленного, беспощадного русского бунта", о котором говорил Пушкин в своей "Капитанской дочке". Волнения среди народных масс, которые подготовляли эс-эры своей пропагандой среди крестьян, рабочих солдат, матросов, впоследствии неизбежно) превращались по большей частью в такие бунты. Эта эсеровская пропаганда в 1917 г. широкой волной прокатилась по России и дала свои ужасные результаты.

Статья Градовскаго произвела на меня большое впечатление. Она предостерегала от слепой идеализации народных масс и оттого, чтобы борьбу с правительством видеть в возбуждении революционных стихийных народных (32) движений, как это по большей части делали народники-революционеры.

Я продолжал оставаться горячим сторонником Народной Воли и "Отечественных Записок", но критика народничества, которая велась главным образом со страниц "Вестника Европы", а также в "Порядке," "Земстве", "Голосе" и т. д., имела на меня сильное влияние. Его я чувствовал все время, когда складывались мои политические и общественные взгляды — и до эмиграции, и во время первой моей эмиграции. Под влиянием этой критики народничества я заграницей сразу стал в оппозицию к народовольцам, как Лавров и его группа, и к социал-демократам, как Плеханов. Она же впоследствии помогла мне критически отнестись и к эсеровской пропаганде среди народных масс.

У революционеров критика народничества в "Вестнике Европы" встречала холодный прием и к ней в большинстве случаев относились даже отрицательно, но все-таки она не бесследно прошла и для многих революционеров, а в широких слоях русского общества имела сильное влияние.

Эти предостережения против болезненных надежд на революционные движения в народе и подчеркивания значения политических движений в обществе помогли мне в выработке моей программы. Я в первую очередь ставил конституционную борьбу во имя общенациональных задач и придавал большое значение интеллигенции и революционным организациям, и их борьбе. Именно поэтому-то я тогда особенно и настаивал на применении самых резких революционных способов в борьбе с правительством.

Эта одновременная защита и конституционной программы, и революционных средств борьбы и давала повод тогда нашим противникам в их полемических выпадах называть людей моих воззрений "либералами с террором" в противоположность "либералам без террора".

К революционерам и их борьбе я в те годы относился с горячим, молодым энтузиазмом. Но у меня (33) и тогда не было веры, что одна только революционная борьба может спасти Россию, как в это верили очень многие. Я придавал огромное значение легальной борьбе и искал связей с литераторами — и не только с народниками, близкими к революционерам но и среди более умеренных, кого революционеры не считали своими, и среди земских деятелей — вообще среди либерального

общества.

Эти мои взгляды и еще тогда были ясно обрисовывающимся водоразделом между мною и большинством революционеров, и этот водораздел между нами всегда оставался и позднее. Но русская действительность на каждом шагу призывала к протестам и революционной борьбе, — и это меня тесно соединяло уже не с умеренными слоями общества, а с революционерами.

Свидания с нелегальными революционерами, распространение литературы и т. д., все то, что я тогда изо дня в день делал, как революционер, постоянно было сопряжено с риском быть арестованным. Я это прекрасно сознавал, но это нисколько не останавливало меня. Крах мог случиться ежедневно и он случился в начале 1885 г.

Осенью 1884 г. в Петербурге был арестован Лопатин и другие члены народовольческой организации. У них было захвачено несколько адресов моих знакомых, которые я им дал. Вскоре по одному из этих адресов, на имя П., было перехвачено мое письмо из Казани, написанное химическими чернилами. В письме была просьба о высылке новой литературы и сообщалось о распространении в Казани привезенной мной литературы. Подпись в письме была неразборчива, — можно было прочитать и "Вл. Королев" и "В. И. Королев". Это письмо из Петербурга было переслано в Казань для отыскания его автора. Местное жандармское управление сделало обыск у нескольких Королевых, у В. Г. Короленко, кто давно уже уехал из Казани и жил в это время в Н.-Новгороде, (34) у нескольких Владимиров Ивановичей, у нескольких просто Владимиров и т. д.

Через несколько недель тщетных поисков жандармы обыскали и меня, как одного из тех Владимиров, кого можно было подозревать в связях с революционерами, — и после обыска, по сходству моего почерка с почерком перехваченного письма, я был арестован, но не признал этого письма за свое. Из тюрьмы, куда мне доставили приблизительно такую же бумагу, на которой было написано первое мое письмо в Петербург, химические чернила и т. д., я написал новое письмо по адресу, по которому в Петербурге было перехвачено мое первое письмо. Между строк химическими чернилами я сообщал о разных событиях казанской жизни, об арестах и, между прочим, об аресте "какого-то Бурцева". Когда это письмо было перехвачено в Петербурга, то была послана в Казань телеграмма о моем освобождении, в виду очевидной ошибки. Но затем одному привлеченному по делу П., на чье имя было послано мое письмо, сообщили о моем аресте и на всякий случай, чтобы испытать его, сказали ему, что я уже признал себя автором этого письма. Тогда он, долго до того молчавший, не подозревая ловушки, признал и знакомство со мной, и то, что письмо принадлежит мне.

После получения первой телеграммы из Петербурга, что автором письма не может быть Бурцев, так как о нем пишут во вновь перехваченном письме, допрашивавший меня жандармский полковник сказал:

— Ничего не понимаю! С одной стороны, письмо, несомненно, писано вами, с другой, по разным обстоятельствам (из конспирации он не сообщил мне о полученном в Петербурга втором моем письме), автором письма вы никоим образом быть не можете! — и он особенно подчеркнул слово "никоим образом".

— Вы или совершенно невинный человек, — говорил мне жандармский полковник при новом допросе, — или закоренелый преступник!

Мне было тогда двадцать два года!

(35)

— Его никак нельзя выпустить! — говорил моим родным тот же полковник. У него все книги о народных школах, о народном образовании, о земствах . . . Мы знаем, куда это все ведет!

— Таких людей, как Бурцев, нельзя щадить, — сказал он же арестованному А., уговаривая его выдать меня, — их надо топить, как щенят!

Предвидя возможность ареста, я в специальном ящике, на своем столе, куда не могли не заглянуть жандармы при обыске, сохранял кое-какие письма, рукописи, которые давали бы жандармам обо мне то представление, которое мне хотелось. Это были проекты моих литературно-научных работ, переписка с научными обществами и т. д.

Как потом оказалось, это действительно давало жандармам обо мне то представление, какое мне было нужно.

Через несколько месяцев сидя в Казанской тюрьме меня на почтовых, под конвоем двух жандармов, отправили в Петербург. В Нижнем мне пришлось сутки просидеть в местной тюрьме. В камере, куда я был посажен, я нашел на стене надпись: "Владимир Короленко арестован в Нижнем Новгороде. Завтра увозят в Петербург. Предъявлено обвинение в письме, посланном из Казани в Петербург". Я понял, что Короленко был арестован и послан в Петербург, потому что ему приписали мое перехваченное письмо из Казани. Разумеется, после первого допроса в Петербурге, Короленко был выпущен на свободу, так как ошибочность ареста была очевидна. Впоследствии Короленко заграницей подробно мне рассказывал об его аресте и допросе.

В Петербурге меня посадили в Дом Предварительного Заключения. На допросах мне предъявили обвинение в том, что письмо из Казани писано мной. Я отрицал это. Все сведения были в мою пользу и через некоторое время я должен был быть выпущенным на поруки. Об этом сказали тем, кто приходил ко мне на свидание, и я ждал освобождения со дня на день.

Но вот однажды часа в два ночи, когда я уже (36), спал, в мою камеру вошел тюремный надзиратель и заявил мне, что меня требуют со всеми вещами в контору. Я был убежден, что меня освобождают из тюрьмы. Но в конторе я увидел усиленный конвой, очевидно, ожидавший меня,— и понял, что речь идет вовсе не об освобождении меня из тюрьмы.

Меня при таинственной обстановке куда-то повезли в карете. Когда мы ехали через Троицкий мост, я догадался, куда меня везут, и спросил жандармского офицера:

— Что значит мой неожиданный перевод в Петропавловскую крепость?

Он некоторое время молчал. Потом, посмотревши мне прямо в глаза, сказал:

— Скажи, с кем ты знаком, — я скажу, кто ты таков!

В Трубецком бастионе Петропавловской крепости, после краткого предварительного опроса, меня ввели в камеру и там, в присутствии жандармского полковника, смотрителя бастиона, нескольких жандармских солдат, человек десяти конвойных заставили меня раздеться донага. Затем дали туфли, окружили конвоем, и в таком виде повели меня по коридору в другую камеру.

Здесь стали делать тщательный осмотр всего меня, расчесывали волосы, смотрели в уши, залезали в рот и т. д. Я чувствовал, что все присутствующие там пятнадцать-двадцать человек внимательно следят за движениями двух обыскавших меня жандармов.

Того, что я тогда испытывал, мне никогда раньше не приходилось испытывать. Я чувствовал себя в положении какой-то вещи, которую бесцеремонно вертят в руках и изучают. Я тут только понял, что представляют собою обыски в Петропавловской крепости, о которых молва создавала легенды.

Сопротивление было, конечно, немыслимо. Я только стиснул зубы и как-то одеревенел.

Обыск кончился. Никакой, как тогда выражались, "крамолы", спрятанной в моей теле, не нашли. Меня (37) нарядили в арестантский халат и за мной захлопнулась тюремная дверь.

На одном из допросов в Петропавловской крепости мне предъявили обвинение в участии в 1883 г. в убийстве Судейкина. Это нелепое обвинение меня очень поразило, но оно объяснило мне, почему с такими предосторожностями меня перевезли из Д. П. 3. в Петропавловскую крепость.

Оказывается, жандармы не знали квартиры, где происходили свидания Дегаева, Стародворского, Канашевича, убийц Судейкина, с Лопатиным и другими. И вот моя квартирная хозяйка признала сначала по карточке, а потом при очных ставках, что все эти лица бывали на моей квартире. В действительности, ни одно из указанных лиц у меня никогда не было.

В продолжении многих месяцев я просидел в Петропавловской крепости. С воли до меня не долетало никаких вестей. Ежедневно мне давали прогулку на четверть часа и несколько раз водили на допрос. К лету следующего года меня снова перевели в Дом. Пред. Заключения.

Зимой 1886 г. рано утром, часов в шесть-семь, когда было по-зимнему темно, я услышал, как отпирается дверь в мою камеру. Я думал, что это уже принесли мне кипяток и схватил приготовленный с вечера чайник. Ко мне в камеру вошел старик, сторож, в валенках, — стражники ходили в валенках, чтобы они могли неслышно подкрадываться к камерам и в "глазок" подсматривать за заключенными. В одной руке у него был фонарь и тюремные ключи, а в другой — какая-то бумага. Сторож несколько приосанился и прочитал мне о том, что по докладу министра внутренних дел состоялось всемилостивейшее постановление о высылке меня в отдаленные места Сибири под надзор полиции на четыре года.

Долгое мое сидение кончилось как-то по семейному, — как будто лишний раз принесли мне кипяток.

(38) Зиму 1886 г. и весну 1887 г. я пробыл в Московской Бутырской пересыльной тюрьме. В мае 1887 г. нас через Нижний отправили в Сибирь. От Нижнего до Перми ехали на арестантской барже. Из Перми по железной дороге до Тюмени, от Тюмени до Томска снова на пароходе, а от Томска до Иркутска пешком по этапу.

В самых последних числах декабря 1887г. я из иркутской тюрьмы был привезен в село Малышевское, близ Балаганска, Иркутской губернии.

Поздно вечером, после почти трех лет тюрьмы, мне было как-то странно без конвоя идти по улице. Я скоро нашел своих товарищей. Нас, ссыльных, в этой деревне было человек тридцать.

Еще во время этапа я твердо решил бежать из Сибири. Из двенадцати человек, решивших бежать, я один только бежал. Из нашей же партии бежал еще один (Лебедев), но как раз тот, кто бежать не собирался.

Месяца через два после моего прибытия в ссылку, я под предлогом, что мне надо поговорить с доктором, выхлопотал себе разрешение съездить в Иркутск. На самом деле я ехал туда подготовить свой побег.

Местные иркутские ссыльные направили меня к М. А. Натансону, и он обещал мне приготовить паспорт. Записал мои приметы, дал мне советы раз наго рода насчет побега и просил ни к кому больше не обращаться, а ждать, когда он пришлет мне все, что нужно. Я и тогда почувствовал что-то неискреннее в его словах.

Срок моего отпуска в Иркутск прошел и я должен был уехать обратно к себе в село Малышевское. И там я стал дожидаться ответа от Натансона.

Прошел месяц, другой. Ответа из Иркутска или не было или ответы получались самые уклончивые. Наконец, я понял, что меня Натансон просто на просто обманул и что он вовсе и не имел в виду мне устраивать побега. По его расчетам, ему не хотелось, чтобы я бежал — и потому что я по своим взглядам был не подходящий для него человек, и потому, что мой побег (39) мог отразиться на тех, кто был в Иркутск — в частности на нем. Мои товарищи, с которыми я делился своими планами, поняли, что мы обмануты, и впоследствии устроили Натансону по этому поводу не одну сцену.

Тогда я обратился за помощью к местным товарищам. На медном пятаке выгравировали печать, достали какой-то неважный бланк и приготовили мне паспорт. С 80 рублями в кармане, 3 июля 1888 г. я решился бежать из Сибири.

Первые 80 верст я ехал проселочной дорогой, затем, на большой почтовой дороге, на станции, кажется, Черемухове, взял подорожную и под видом только что кончившего гимназию в гимназическом костюме ехал некоторое время с каким-то попутчиком-купцом.

В Красноярске я встретил ссыльных Тютчева и Р. Прибылеву и они помогли мне доехать до Томска. Затем, с помощью томских ссыльных, я на пароходе по Оби доехал до Тюмени, из Тюмени по железной дороге до Перми, и оттуда на пароходе до Казани. Из Казани — в Саратов, Ростов-на-Дону, Керчь и морем через Севастополь в Одессу. Там я встретил молодого революционера Ю. Раппопорта, — не Шарля Раппопорта, с кем впоследствии мне тоже нередко пришлось встречаться заграницей. Он помог мне тайно переехать границу через Волочиск, а потом, через Краков и Вену, мы вместе благополучно приехали в Швейцарию.

(40)

Глава IV.

Народовольческое, социал-демократическое и либеральное течения заграницей в тогдашней эмиграции. — Приезд заграницу. — В Цюрихе. — Встречи с эмигрантами. — Парвус. — Дембо. — Пасманик. — В Женеве. — Дебагорий-Мокриевич. — Драгоманов. — Споры по поводу политических программ.

Русская эмиграция жила Россией. О ней только она и говорила. О ней только и думала. Она была ее осколком. Недавно многие из эмигрантов были в России и почти все душой снова туда стремились. Они были отражением России — иногда неверным, иногда односторонним. В общем, русская эмиграция, какой я ее встретил в 1888-89 гг., жила тем же, чем жила и Россия. Это были — русские люди.

В конце 80-х и в начале 90-х годов, при Александре III, оппозиционные и революционные течения в самой России были крайне слабы. Они более ярко были представлены заграницей.

После провала народовольческой организации в 1884 г. (Лопатина, Якубовича и др.) среди революционеров не было серьезных больших организаций. В Москве были кружки революционной молодежи, куда входили Гоц, Минор и др. На юге были кружки Оржиха, Богораза, на севере бывшие чернопередельцы выступали, как социал-демократы. В разных местах делались слабые попытки приступить к активной борьбе, ставили тайные типографии, создавали революционные организации среди рабочих и крестьян.

Но со всем этим правительство мало считалось. Это ему не угрожало в данное время, а для него этого было достаточно.

(41) С закрытием "Отечественных Записок" условия существования литературы были так тяжелы, как давно уже не были. Д. Толстой вел систематическую борьбу с земством и уничтожал все проявления свободных общественных течений.

Общество, и молодежь в частности и в особенности, было против правительства. Правительство, кроме своей бюрократии и войска, находившихся вне политики, не имело никакой опоры и было чуждо для всего в стране. Эта его отчужденность от общества была такова, что даже в легальных сферах все и вся со злорадством относились к тому, что имело какое-нибудь отношение к власти. Щедрин, будучи по своему прошлому сам бюрократ, был верным выразителем этого настроения. Правительство боялось общественной инициативы и боролось со всеми проявлениями общественной свободной жизни.

Хотя платонически, но сочувствие революционерам, несомненно, было общее. Между прочим, а может быть, даже в особенности, это выражалось в общем сочувствии политическому террору и в частности цареубийству. Террористы были выразителями общественного протеста. Больше того, — надеждой общества. Террора хотели и ждали. Против террористов, если и негодовали иногда, то только за то, что они действовали неудачно или совсем не действовали. Известия о попытках цареубийства и убийствах таких лиц, как Судейкин, а потом Плеве, встречались с нескрываемой радостью. Навстречу террористам и революционерам вообще шли многие, ничего с ними общего не имеющие.

Теперь, когда нет цензуры, мемуары расскажут, как тогда был популярен террор и террористы и как в обществе верили в их силу.

Террор приветствовали не только в рядах крайних левых партий, но и в рядах умеренных. В обществе никто не решался выступать против террористов. Против них выступали только такие реакционеры, которым никто не верил.

(42) Благодаря всему этому, правительство, как никогда раньше, было изолировано от общественных организаций. Между обществом и правительством был полный разрыв, у них не было общего языка. Искренние патриоты не были связаны с правительством и у общества и народа не было своего правительства. Правительство ни на что не опиралось в стране и, по-видимому, не желало этого. Оно продолжало висеть в воздухе.

Тогдашнее разъединение правительства, народа и общества было чревато большими и очень печальными последствиями. То, что было в начале 1917 г., свои корни имело в этой отчужденности правительства от всего живого в стране.

Тем не менее правительство являлось и тогда единственной большой реальной силой в стране. У него была армия. Его бюрократия действовала часто с большим успехом, потому что она в свою среду вобрала много, т. н., третьего элемента, которому собственно некуда было податься, кроме как идти работать вместе с правительством. Но при таком существовавшем бесправном положении страны бюрократия, конечно, могла только в ограниченных размерах, неглубоко, выполнять общественные задачи, которые стояли перед нею.

Заграницей среди эмигрантов в то время было два главных течения: народовольцы и социал-демократы. Оба эти течения резко противополагали себя либералам. Среди народовольцев были издатели и сотрудники "Вестника Народной Воли" — Лавров, Рубанович, Русанов, Серебряков, революционная молодежь, как Ив. Кашинцев, а среди эсдеков — Плеханов, Засулич, П. Аксельрод.

Народовольцы и социал-демократы были тесно связаны с международным социалистическим движением и принимали участие на всех съездах Интернационала, начиная с первого съезда в Париже во время всемирной выставки в 1889 г., где выступали Лавров и Плеханов. На этих съездах потом видную роль играл Рубанович, — впоследствии он был русским представителем (43) в бюро Интернационала. На всех международных конгрессах всегда были русская фракции и представители русского социалистического движения там заседали рядом с Гедом, Вaльяном, Вандервельде, Гайдманом, Кергарди, Сидней Веббом, Либкнехтом, Бебелем, Энгельсом и иногда играли значительную роль. На этих конгрессах перебывали представители социалистических движений различных стран, кто впоследствии играл огромную роль в общей политик своих стран. В 1896 г., напр., на конгресс в Лондоне одновременно были: Жорес, Мильеран, Эберт, Вивиани, Пилсудский, Семба. Там же тогда выступал, как анархист, и Кропоткин.

В России к народовольцам по своим взглядам близко подходили бывшие сотрудники "Отечественных Записок", а впоследствии сотрудники "Русского Богатства": Михайловский, Анненский, Мякотин, Пешехонов. К эсдекам примыкали тоже видные общественные деятели. С начала девяностых годов, от их имени в России выступали: Струве, Туган-Барановский, Ленин, Потресов, Мартов и др.

Народовольцы и эсдеки являлись защитниками самой коренной не только политической, но социальной революции. Они стояли главным образом за революционную пропаганду среди крестьян и рабочих и больше всего на нее и возлагали свои надежды. Среди них были и защитники террора. Все они выступали с широкими социалистическими идеалами, верили в общину, в коллективизм, в коммунизм. У них было гордое и решительное отрицание всего тогдашнего социального строя и яркий порыв к широкому, светлому будущему, не всегда для них самых ясному. По поводу таких русских революционеров каких я встретил при приезде заграницу, Герцен как-то сказал, что "русский человек самый свободный человек и его не сдерживают никакие традиции, он способен на самую яркую критику". Они ярко защищали интересы народа и пролетариата, и все то, что они говорили и о чем писали, было проникнуто самой решительной критикой данного строя и не было связано ни с наживами, ни (44) с акционерными обществами, ни с капиталами, ни с помещичьими привилегиями.

Среди них не было никого, кто бы хотя бы временно был на стороне правительства. Это были или сами революционеры, или те, кто симпатизировал революционерам. Их героями были революционеры, борющиеся с правительством, революционеры, работающие среди рабочих, распропагандированные рабочие, крестьяне или солдаты. Все они, по выражению озлобленных врагов, были "каторжниками", т. е. теми, кто не выходил из тюрем и ссылки. Мещерский как-то на вопрос, им же поставленный: что такое русский интеллигентный человек? ответил: "Это — человек, отбывший срок тюремного наказания".

Заграницей в эмиграции имело свое отражение еще одно большое русское политическое движение — либеральное. Оно, как легальное, главным образом представлено было в самой России.

Либералы были последовательные, убежденные защитники государственности России, защитники свободы и права, фанатики этих свободных идей. Они группировались около "Вестника Европы" и "Русских Ведомостей". Они любили Россию и свое служение ей видели в легализме. Они отрицательно относились к революционному движению и надеялись, что будущее принадлежит им, их идеалам, их методам борьбы. Среди них были Петрункевич, Родичев, Арсеньев, Соболевский, Ковалевский, Муромцев. Они не верили в социалистическое и рабочее движение в России. Относились к нему свысока, как к иллюзиям увлекающихся людей. Они неясно себе представляли реальную силу революционного движения и возможность в союзе с ним борьбы с правительством, чтобы заставить его стать на путь свободного развития. Не верили они, или только показывали вид, что не верят, и в разрушительные силы народных масс. Они как будто верили только в силу одних своих идей и полагали, что этой платонической веры достаточно для борьбы и с (45) правительственной реакцией и с угрожающими явлениями слева.

Но многие из них — может быть, даже большинство — не только видели свою слабость, но открыто признавали, что они бессильны против антигосударственного направления, которое легко могут принять революционное и рабочее движение, если только государственная власть не будет на их стороне. Они, поэтому, сознательно уклонялись от решительной борьбы с этой властью. Они понимали, что они сами существу ют лишь до тех пор, пока их прикрывает и защищает власть, хотя бы и реакционная.

Только незначительная часть участников этого движения правильно себе представляла и опасности крайних правых и опасности крайних левых, и они желали развития истинного демократического течения в России и считали это единственным спасением России. Но все то, что в этом отношении реально было ими сделано за те годы, было слабо, во всем этом было мало энергии, мало энтузиазма и пафоса, мало жертвенности.

Я всегда глубоко интересовался либеральным движением — с того самого времени, как начал знакомиться с политическими вопросами, и придавал ему огромное значение.

Мне всегда казалось, что в нем заключен один из залогов государственного строительства и что оно, главным образом, и могло бы спасти Россию и от опасности тупой реакций справа, и от безумной ломки жизни слева, которую в зародыше и тогда можно было видеть.

Опасность справа для меня ясна была и тогда, при Александре III , но она стала еще яснее при Николае II — особенно осенью 1916 г., когда правые губили Россию и подготавливали в России хаос.

Опасность слева также и тогда была совершенно ясна для меня. Ее еще яснее можно было рассмотреть в 1905 г. Ее только слепой не мог видеть в 1914-16-гг., — я уж не говорю о 1917 г., когда власть была в руках (46) Керенского и его единомышленников, кто сами по себе представляли государственную опасность.

Но как среди правых, так и среди левых — у меньшинства в том и другом лагере — были и определенные государственные течения, которые интересы народа всегда ставили выше, своей программы и которые никогда не захотят из народа сделать опытное поле для применения своих доктрин.

Союзу этих двух течений, левых и правых, я придавал тогда огромное значение, а в их взаимной борьбе видел огромную, угрожающую опасность для России.

Я был убежден, что только их союз и может обеспечить правильное развитие страны и вывести ее на широкую дорогу свободной истинной демократии.

К сожалению, между революционным и либеральным течениями в конце восьмидесятых и начали девяностых годов все время существовали враждебные отношения. Ни с той, ни с другой стороны никогда не было стремления сойтись для совместной борьбы с тогдашней реакцией и с возможными проявлениями "бессмысленного, беспощадного русского бунта", — и только тогдашнее бессилие обоих этих течений до поры до времени не позволяло их вражде выливаться в особо резкие формы, как это случилось позднее.

Я бежал из Сибири заграницу, главным образом, именно с этой идеей общенационального объединения прогрессивных, либеральных и социалистических сил для служения родине.

Заграницей у революционеров, народовольцев и эсдеков, я нашел много для меня близкого, но там я увидел много и угрожающего, что меня заставило и тогда сразу встать к ним в оппозиционное отношение и предостеречь их против разрушительных начал, которые несла их партийность.

В чуждом для меня либерально-прогрессивном лагере я видел много здорового, но в этом лагере я не нашел ни широких перспектив, ни энергии, ни жертвенности, ни желания рисковать. Даже про одного из (47)

лучших его представителей, Драгоманова, с кем я скоро близко сошелся, я невольно и тогда думал: нет, это не то, что нужно! Не эти люди могут спасти Россию в роковые моменты ее истории.

Первый город заграницей, где я встретил русскую колонию, был Цюрих.

Прямо с вокзала я вместе с Ю. Раппопортом отправился к его знакомому — эмигранту Гельфонту. Это был впоследствии известный Парвус. Тогда он только начинал свою революционную карьеру. В том же дом, где жил Парвус, жил другой эмигрант — Дембо (Бринштейн), с которым я также познакомился.

Парвус был социал-демократ, и я к нему отнесся сразу, как к человеку, чуждому для меня. Дембо был народоволец. За год перед тем он бежал из России и в то время усиленно разыскивался русской поли-цией, как участник покушения на Александра III , 1 марта 1887г. По этому делу в числе других пяти человек был повешен Ульянов, брат Ленина.

С Парвусом говорил больше Раппопорт, а я — с Дембо.

Дембо со вниманием выслушал меня. В том, что я ему сообщил из моих последних наблюдений в России, для него было, очевидно, много нового. Он отнесся ко мне, как к близкому для него человеку, но сразу же понял, что в моем народовольчестве многого нет того, что было у заграничных народовольцев и что ими усвоено от народовольцев по наследству — веры в революционное настроение народа, рабочих и крестьян, а было то, чего не было у них, — сознания неизбежности постепенности в развитии России и необходимости завоевания конституции.

Вместо рассуждений о социальной революции и классовой борьбе и веры только в революционную борьбу с правительством, он у меня увидел сознание необходимости идти вместе с разными слоями общества, — в частности с тогдашними либералами, добиваться от правительства политических и экономических реформ, созыва Земского (48) Собора и т. д. Обо всем этом я говорил с Дембо не только от своего имени, но и от имени многих народовольцев, кого я еще недавно видел в России после побега из Сибири. Они пришли приблизительно к тем же выводам, как и я. Но я, быть может, только резче формулировал назревшие изменения в программах, и не только делал эти выводы, но вовсе не хотел оставлять их про себя и самым решительным образом стремился возможно скорее выбросить их на улицу и открыто их защищать.

Это новое в программе Народной Воли лично для него, Дембо, по-видимому, не было совершенно неприемлемо, но он определенно тогда же сказал мне, что этого ни в коем случае не признают ни Лавров, кто тогда заграницей был представителем народовольцев, ни парижские народовольцы, и что эти взгляды мне помешают с ними сойтись. Но то, что меня сближало с Дембо и что составляло сущность активной борьбы партии Народной Воли, — это был политический террор.

Парижские народовольцы, по словам Дембо, все стояли за террор, кроме Лаврова, но он собственно не был народовольцем и об этом не раз сам заявлял. К ним Лаврова привлекало то, что они были партией социалистической и при этом наиболее активной в России.

В это время для разведок возможности политического террора от имени молодых народовольцев нелегально из Парижа в Россию уезжала Софья Гинсбург. Дембо снесся с нею относительно меня. Она во мне увидела союзника и, по-видимому, еще менее Дембо придавала значение нашим выяснившимся разногласиям. С дороги от нее я получил привет и пожелание сговориться с ее товарищами.

Дембо вскоре познакомил меня с двумя-тремя цюрихскими эмигрантами, близкими для него по своим взглядам. У него, между прочим, я тогда встретил известного польского революционера Дембского. С этим Дембским мы одновременно были арестованы в 1882 г. в Петербурге во время студенческих беспорядков, а в 1883г. (49) это был первый нелегальный, которого я укрывал на своей квартире.

Когда я уезжал в Женеву, Дембо показал мне в своем шкафчике целый ряд медных круглых оболочек для бомб. Там же стояли склянки с какими-то химическими составами. Он мне объяснил, что, как химик, он занять изучением нового типа бомб. Говорил об этом он только как о лабораторных опытах.

На одном из колониальных цюрихских собраний, где с.-д. спорили с народовольцами и с только что нарождавшимися социалистами-революционерами о пролетариате, социализме, народовольчестве, социал-демократии, революции, Лавров, Плеханов, Тихомиров, во время дебатов особенное мое внимание обратил на себя один юноша. Ему вряд ли тогда было больше 20 лет. Он, сильно заикаясь, перебивал говоривших и несколько раз брал слово по разным вопросам. В его словах я почувствовал что-то очень близкое и родное. Он возражал против партийной узости, защищал широкую политическую и гуманитарную программу и доказывал необходимость связи революционеров с тем, что тогда называлось »обществом". Я не подозревал, как я потом близко сойдусь с этим человеком.

Это был молодой Пасманик. Он тогда, если это возможно, был еще более типичным евреем: маленький, подвижной, как ртуть, худой, даже тощий, очевидно, не только сильно нуждавшейся, но и сильно голодавший. Но это был упрямый юноша-фанатик, живший всецело тем, о чем он говорил. Около того времени я, кроме Дембо, перевидал много молодых и старых эмигрантов — Плеханова, Дебагорий-Мокриевича, Драгоманова, Бохановскаго, а потом Лаврова, но идейно ближе всех для меня тогда был Пасманик. Я, русский человек, говорил с ним, евреем, одним языком и смотрел на борьбу с правительством одними глазами. Мы с ним и тогда в основе были теми же, какими были потом всю жизнь и какими работали вместе в "Общем Деле".

Побывши дней 10-15 в Цюрихе, я ухал в (50) Женеву. Там я встретился с враждующими между собой течениями: народовольцев и социал-демократов. У них были свои собрания, библиотеки. Они были связаны со своими единомышленниками в Цюрихе, Берне, Лозанне, Париже. Встретил там я и представителей политического течения, конституционного. Оно связывалось с именами, главным образом, Владимира Карповича Дебагорий-Мокриевича и Михаила Петровича Драгоманова.

Дебагорий-Мокриевич — очень известный старый революционер, бунтарь. Он побывал на каторге и бежал из Сибири. В то время он был определенным конституционалистом. Я быстро сошелся с ним в оценке положения политических дел в России. Оба мы возлагали большие надежды на общественно-оппозиционное движение и ближайшей целью считали необходимым добиваться от правительства конституции и созыва Земского Собора.

Дебагорий-Мокриевичь познакомил меня со старым эмигрантом, бывшим профессором, известным писателем, украинофилом, Михаилом Петровичем Драгомановым. Последний еще в семидесятых годах был вынужден русским правительством покинуть Россию и сделаться эмигрантом. Он много писал заграницей и по-русски, и по-украински. По своим убеждениям он был умеренный, но выдержанный либерал, типа "Вестника Европы", Заграницей, в продолжении многих лет, он пытался не раз основать свободный русский орган, но это ему никогда не удавалось. С конца семидесятых годов он начал резкую полемику с социалистами эмигрантами — Лавровым, Плехановым и др. — о социализме, анархизме, бунтарстве, политической борьбе, терроре и т. д. и с этих пор заграницей против Драгоманова стала вестись безпощадная борьба. В то же самое время единомышленники Драгоманова, либералы, его совершенно оставили без поддержки и, как он сам говорил, они его предали.

В 1881 г. Драгоманов, одновременно с П. Аксельродом, И. И. Добровольским и др. эмигрантами принял участие в газете "Вольное Слово", начавшей выходить в (51) Женеве с половины этого года, под редакцией имевшего раньше отношение к Деп. Полиции и лично к шефу жандармов Дрентельну, впоследствии бывшего сотрудником Каткова, некоего Мальчинского. Но скоро связи Мальчинского с Деп. Полиции были разоблачены и стало известно, что "Вольное Слово" издается на средства "Добровольной Охраны". Тогда Драгоманов, как он сам мне говорил, с опасностью скомпрометировать себя, для того, чтобы спасти единственно существовавшую тогда заграницей газету "Вольное Слово", принял на себя ее редактирование. Свои сношения с издателями "Вольного Слова" Драгоманов вел, главным образом, через графа Шувалова. Этих связей с "Вольным Словом" Драгоманову в эмиграции впоследствии никогда не могли простить. О них очень много говорили и в 1888 г., когда я приехал заграницу.

Решившись взять в руки скомпрометированную газету, Драгоманов надеялся сделать из нее независимый политический орган и повел его совершенно самостоятельно. От либеральных земцев он тогда систематически стал получать материалы о русском либеральном движении и об этом он с особым удовольствием говорил мне в 1888 г. Среди его корреспондентов были, если не ошибаюсь, Родичев и Петрункевич. Из эмигрантов у него работали: Присецкий, Гольдштейн, Волков, Цакни, некоторое время Аксельрод и др. В Добровольной Охране были не особенно довольны тем, как вел газету Драгоманов, да и окрепшая реакция ко времени коронации так подействовала на Шуваловых, что они потеряли интерес к "Вольному Слову" и в половине 1883 г. перестали его поддерживать. Тогда Драгоманов сделал несколько попыток убедить русских либералов продолжить "Вольное Слово" и не дать ему погибнуть. Но он и тогда не дождался от них никакой поддержки. С каким искренним негодованием говорил он мне, что они ни своего органа не создали, и не поддержали "Вольное Слово», в котором сами же стали печатать нужные им материалы о земском движении.

(52) После 1883 г. в то время, как революционеры заграницей имели свои органы и в России устраивали тайные типографии, либералы ничего не делали, чтобы создать какой-нибудь свой свободный орган.

Эти связи Драгоманова с ,,Вольным Словом" я считал его большой ошибкой, но для меня его политическая независимость от Добровольной Охраны в редактировании "Вольного Слова" была вне сомнения. Такое же отношение к Драгоманову в вопросе об "Вольн. Слове" я встретил тогда, кроме Дебагорий-Мокриевича, только у Степняка и еще у очень немногих других.

Но кроме связи с "Вольным Словом", Драгоманову не прощали и того, что он был либералом, а не социалистом, — противником террора и революции.

О всех этих обвинениях Драгоманова я хорошо знал, но одним из них не придавал особого значения — хотя они и были справедливы, — другия я считал ошибочными. Драгоманова я глубоко ценил и как ученого, и как публициста. Его взгляды на политическую борьбу и на конституцию сильно привлекали меня к нему. Но его отрицательное отношение к революционной борьбе и его исключительное признание легализма не давало мне возможности ближе сойтись с ним, как потому же я не мог ближе сойтись и с Дебагорий-Мокриевичемь. Между нами всегда осталась какая-то пропасть.

Кроме Дебагориий-Мокриевича и Драгоманова, в Женеве в то время я перезнакомился с народовольцами и соц.-демокр., — русскими, грузинами, армянами. Там были представители и старой эмиграции и более молодой. Меня, как новичка, только что бежавшего из Сибири, все засыпали вопросами. У меня была богатая информация по Сибири. Для заграницы я был редким гостем оттуда. Из своей последней нелегальной поездки по России я привез много новых, интересных для эмигрантов впечатлений.

В первые же месяцы, после приезда заграницу, я успел уже списаться с большей частью русских эмигрантов, разбросанных в разных странах, и даже (53) получил известия из России и из Сибири. Познакомился с имевшейся тогда эмигрантской литературой. Таким образом, у меня получилась довольно полная картина тогдашней русской эмиграции. Я вошел в курс ее дел и со своей стороны успел многих познакомить с позицией, которую я тогда занимал в политике. В общую атмосферу эмиграции того времени мне удалось внести несколько иное отношение к вопросам, чем то, которое было до того времени. Вокруг моей критики партийных программ загорелась оживленная борьба.

Революция и общество, революционеры и либералы, революционная пропаганда среди рабочих и крестьян, восстания, иногда даже захват власти, тайные нелегальные поездки в Россию, организация тайных транспортов нелегальной литературы в Россию, с.д. и народовольческие программы, террор — вот о чем тогда думали и говорили в эмиграции. Менее всего говорили о роли оппозиционного движения и организации общенационального объединенного движения. К тому и другому в эмиграции было, прежде всего, отрицательное отношение.

К тому, что делалось в то время в этой эмигрантской кухне, как-то свысока относились те, кто были вне эмиграции, — особенно либералы. А между тем, в этой-то политической кухне и сложилось все то, что позднее имело огромное значение в продолжении десятилетий в жизни целых поколений и отразилось во всей русской общественной жизни.

Эти тогдашние разговоры в эмиграции роковым образом сказались и в 1917 г. на событиях в России.

Все то, о чем мне дальше придется рассказывать в моих воспоминаниях, тесно связано с тогдашними женевскими, цюрихскими и парижскими нашими разговорами и спорами, надеждами, ошибками, верными или неверными предсказаниями.

Особенно резкие разногласия выявились у нас по специальному вопросу о политическом терроре.

Эсдеки по своей теории классовой борьбы относились совершенно отрицательно к террору, как средству (54) борьбы, что не мешало им потом приветствовать убийство Плеве. Террор тогда защищали только народовольцы. Для них террор был всегда связан с народными движениями и был как бы дополнением к народным восстаниям, — или, в лучшем случае, они на него смотрели, как на месть отдельным лицам за те или другие акты.

Но для народовольцев, каких я встретил в России и от имени которых я говорил, террор не был ни местью, ни подсобным средством для возбуждения народных революционных течений, а был прежде всего средством заставить правительство изменить его реакционную политику.

Мы были убеждены, что террор в самых резких его формах, вплоть до цареубийства, является могущественным средством борьбы с реакцией за свободную Россию. Но в возможность его широкого развития мы верили только в том случае, если революционеры сумеют добиться его поддержки со стороны широких слоев русского общества и если бы они могли создать для него большие специальные организации, какой впоследствии отчасти была "Боевая Организация" с.р. То, что эсеры стали делать в начал 900х годов, по замыслу относится к деятельности народовольцев конца 80х гг.

В русской жизни давно были все данные для такой борьбы. Политический террор в России был очень популярен. Его признавали и ждали не только в самых влиятельных интеллигентных слоях, но и среди промышленников и буржуазии, — и даже очень многие в правительственных сферах. Террора ждали во всех его формах вплоть до цареубийства. Судя по тому, что было в 1879-80 гг., политический террор и в то время, когда власть была в руках Д. Толстого, мог бы вызвать общественное сочувствие, получить широкое признание и явиться могущественным фактором воздействия на правительство. Такой взгляд на террор я привез из России и его защищал всегда и впоследствии.

Но в то же самое время я был определенным противником политического террора. Чего для России я не (55) хотел, так именно террора. Для меня он был только вынужденным средством. Я всегда готов был от него отказаться. Во всем том, что я писал и потом о терроре, я всегда, как непременное условие, ставил "если": если правительство пойдет навстречу обществу, то мы должны стать решительными противниками всякого террора. Я постоянно твердил, что нам надо только свободное слово и парламент, и тогда мы мирным путем дойдем до самых заветных наших требований.

Горячо защищая Народную Волю, я говорил, что террор народовольцев 1879-80 г. г. разбудил русское общество, терроризировал правительство и заставил его встать на тот путь, который единственно мог спасти Россию, когда оно пошло навстречу обществу и призвало ко власти Лорис-Меликова.

В 1889 г., когда возникла "Cвободная Россия", роль Лорис-Меликова и его политика — по крайней мере в литературе — не была еще ясна, как она ясна сейчас. Для меня Лорис-Меликов во многих отношениях был, конечно, человеком чуждым, но я относился к нему не только, как к честному человеку, но и как к политическому деятелю, понявшему задачи, стоявшие перед Россией, кто мог спасти Россию. Такой взгляд на Лорис-Меликова был проведен нами в "Свободной России" и в этом духе я много писал о нем потом. Это мое отношение к нему постоянное возбуждало против меня протесты с разных сторон.

(56)

Глава V.

Проекты заграничного органа. — Издание 3 и 4 № № "Самоуправления". — Совместно с Дебагорий Мокриевичем и Драгомановым было начато издание "Свободной России".

После многочисленных переговоров в Цюрихе с Дембо и потом с другими эмигрантами в Женеве, я убедился, что заграницей в революционной среде я не мог надеяться найти широкого сочувствия своим взглядам.

Зато в переговорах с Дебагорий-Мокриевичем и Драгомановым, кто по той позиции, которую они занимали в то время, должны были быть далекими для меня, революционера, я сразу почувствовал свою близость с ними.

Дебагорий-Мокриевич и Драгоманов внимательно вслушивались в мои рассказы и планы с особенным сочувствием они отнеслись к моим взглядам на политическую борьбу, на парламентаризм, на агитацию в России и заграницей. Но был вопрос, который сразу отделил нас друг от друга, — это революционная борьба и в частности политический террор.

Я считал невозможным в борьбе с правительством довольствоваться только легализмом, петициями, словесными протестами и определенно высказывался за борьбу революционными средствами и за террор, если само правительство своим упрямством доведет до того. С этим решительным образом не был согласен ни Дебагорий-Мокриевич, ни Драгоманов.

Они, разумеется, не были защитниками тех, против кого тогда был направлен политический террор, и они (57) понимали, почему революционеры совершали террористические акты. Но на террористической борьбе они не могли и не хотели строить своих надежд и всегда открещивались от ее. В терроре они видели, прежде всего, повод для усиления в России реакции.

С моими взглядами на революционную борьбу и на террор их до известной степени примиряло то, что террор для меня не являлся самодовлеющим средством. Они понимали, что я всегда готов резко выступать против него, если правительство вступит на путь реформ.

Споры о политическом терроре, которые мне приходилось вести в то время в Женеве, впоследствии повторялись много раз при различных обстоятельствах.

Однажды Б . . ., по своим взглядом близкий к Драгоманову, в споре со мной, сказал мне:

— Так цареубийство для вас является, очевидно, только средством всеподданейшего увещевания?!

— Да! да! да! я ему ответил, — это для меня именно, прежде всего только средство увещевания, в том смысле как в свое время народовольцы у в е щ е в а л и Александра II — и он внял их увещеваниям и призвал к власти Лорис-Меликова. Очень жаль, что ни революционеры, ни общество не поняли тогда своей победы и истинного значения политического террора и не сумели определенно посмотреть на него, как на средство увещевания, и не отказались от его продолжения тогда, когда для увещевания прошло время. Я буду очень рад, если в России не совершится ни одного факта политического террора. Он нам не нужен! Если русское правительство сделает его невозможным, то я более других буду радоваться этому и тогда со всей моей энергией я буду бороться и с политическим террором и с революционными потрясениями в стране.

Дебагорий-Мокриевич и Драгоманов поняли, что спор со мной по вопросу о революционной борьбе и терроре бесполезен и не рассчитывали меня переубедить. Скоро они даже стали избегать разговоров со мной на эту тему.

(58) Оба они соглашались со мной, что эти наши разногласия не должны мешать нашим совместным выступлениям в одном и том же органе и что мы можем найти общую почву для нашей совместной работы. Но по личным и общественным соображениям они не считали возможным поднимать эти наши острые споры в органе, легально издававшемся в Женеве, — вернее сказать, считали возможным не поднимать их. Я тоже не ставил непременным условием нашего схождения в первом же номере нашего органа выступить с прямой защитой борьбы с правительством революционными средствами. Но я определенно защищал народовольческую программу действия, и Дебагорий-Мокриевич и Драгоманов знали, что при первой возможности я имею в виду это сделать.

Эти программные вопросы мы обсуждали не только в частных беседах, но и коллективно — на специально устраиваемых собеседованиях.

В конце концов, мы сошлись на том, что в данное время необходимо вере в народные восстания, защищаемой большинством эмигрантов, противопоставить определенную политическую оппозиционную программу.

В связи с моим приездом в Женеву у Драгоманова по вечерам стали собираться некоторые эмигранты для бесед. На наших собраниях бывало человек десять: Драгоманов, Дебагорий-Мокриевич, Жук (В. П. Маслов-Стокоз +1918 г.), Э. А. Серебряков (+1921 г.), И. И. Добровольский, я и др. От расспросов о Сибири и о впечатлениях моей нелегальной поездки по России мы перешли к более или менее систематическим беседам на различные политические темы. Эти беседы в сильной степени отразились впоследствии в издававшейся нами "Свободной России".

С Дебагорий-Мокриевичем и некоторыми близкими ему эмигрантами я сошелся по следующему поводу.

В 1887-88 г. г. в России один революционный кружок, в котором принимал участие известный журналист впоследствии сотрудник "Русских Ведомостей" А. С. Белорусов, решил приступить к изданию (59) заграницей свободного органа. Члены этого кружка обратились в Женеву к Дебагорий-Мокриевичу с просьбой помочь им печатать там их газету "Самоуправление". Дебагорий-Мокриевич согласился и тогда же при его участии появились 1 и 2 №№ "Самоуправления". В нем были напечатаны присланные из России статьи (главным образом Белорусова), и в виде писем в редакцию, статьи Лаврова, Степняка, Дебагорий-Мокриевича, Добровольскаго и Драгоманова.

С некоторыми из участников кружка "Самоуправление", а именно с Ольгой Николаевной Фигнер (Флеровской) и Копыловой, бывшей потом в ссылке, я встретился в Казани летом 1888 г., когда после побега нелегально пробирался заграницу. Они поручили мне продолжать заграницей выпускать их журнал.

Я сообщил Дебагорий-Мокриевичу о передаче мне издания "Самоуправления". В то же самое время я известил в России О. Н. Фигнер, что приехал заграницу и готов приступить к выполнению порученного мне дела. Вскоре я получил из России часть материалов для "Самоуправления" и стал ждать присылки их продолжения. По нашему договору я должен был сорганизовать печатание журнала и помещать в нем статьи, присылаемые из России, но я имел право в этот родственный для нас орган добавлять статьи некоторых эмигрантов. Это нам еще более позволяло смотреть на "Самоуправление", как на свой орган. Таким образом я являлся посредником между русским революционным кружком, предпринявшим издание этого органа, и некоторыми эмигрантами.

Но совершенно неожиданно из России нами было получено известие (оно потом оказалось ошибочным), что все участники "Самоуправления" арестованы. Наша мечта о скором выходе газеты, по-видимому, окончательно рухнула.

Это известие еще сильнее, чем меня, поразило Дебагорий-Мокриевича и Драгоманова и усилило их пессимизм.

После долгого затишья у них появилась было надежда иметь орган, редактируемый лицами, близкими им (60) по взглядам, живущими в России, и материально ими обеспеченный. В нем они рассчитывали видеть защиту своей программы против эсдеков и народовольцев, — и вдруг приходилось расстаться с этими мечтами!

Тогда мне впервые пришлось наблюдать заграницей панику, правда, по поводу этого сравнительно очень незначительного события — предполагавшихся арестов членов кружка "Самоуправления". Впоследствии я заграницей ее навидался вдоволь, иногда при самых ужасных условиях и по поводам, действительно, серьезным.

Я несколько спокойнее других заинтересованных лиц отнесся к тому, что "Самоуправления" больше не будет.

Я решился взять на себя инициативу создать орган с помощью тех сил, какие можно было найти заграницей. Но когда я заговорил о необходимости сейчас же нам самим начать издавать орган, то встретил не только скептическое отношение, но столкнулся с определенным убеждением, что это дело несбыточное и что для него заграницей нет ни людей, ни средств, ни условий.

Для меня основой всей борьбы с правительством и тогда была пропаганда. Когда я еще сидел в тюрьме и шел в Сибирь, я не мог примириться с мыслью, что у нас борющихся с правительством нет хотя бы заграницей органа, который, вопреки всем цензурным запретам, говорил бы так же свободно, как раньше «Колокол», и даже свободнее — языком народовольцев.

Можно было, пожалуй, условно согласиться с тем, что создать в самой России тайный, более или менее правильно выходящий, свободный орган было трудно вследствие технических условий. Лично я и в это не верил. Мне казалось, что в России всегда можно было ставить тайные типографии, как потом в Польше это делал Пилсудский, если бы только наши революционеры и сочувствующие им захотели этим серьезно заняться. Этот свой взгляд на возможность серьезно поставить тайную типографию в России и при тогдашних полицейских условиях я защищал в первом же номере "Свободной России».

(61) Но, во всяком случае, создать такой орган заграницей, мне казалось делом совсем не трудным. Для него заграницей же без труда можно было бы найти и опытного редактора, и много талантливых сотрудников. Из России мы могли всегда иметь драгоценные разоблачительные материалы и интересные корреспонденции и широко могли использовать то, что в то время было недоступным для легальной прессы.

В самом деле, заграницей годами жили литераторы и ученые, как М. М. Ковалевский и др. Туда постоянно приезжали из России помногу раз в год либеральные журналисты и общественные деятели и сочувствующие им разного рода имущие люди. Сношения с заграницей тогда были почти так же легки, как сношения Москвы с Петербургом.

Мне казалось, не может быть даже вопроса, возможно ли в России найти нужные средства для органа. У тех, кто языком Щедрина и Михайловского говорил о тогдашней реакции, жаждал террора и так много говорил о сочувствии нам, боровшимся с правительством, в банках были сотни тысяч и миллионы. Они создавали стипендии, устраивали больницы, основывали журналы и газеты, — тратили на это огромные средства. Они же из года в год ухлопывали огромные средства на личную жизнь.

Для заграничного органа надо было собрать 200-300 тысяч рублей, сговориться с несколькими эмигрантами-литераторами, запастись постоянным сотрудничеством нескольких журналистов и корреспондентов в самой России. Все это, казалось, могло быть делом нескольких недель,— и тогда у нас будет могущественнейшее средство для борьбы с реакцией!

При наших обширных связях заграницей этот орган позволит нам постоянно воздействовать на общественное мнение иностранцев. Нас будут цитировать английские и французские, немецкие и американские газеты. "Таймс" и "Тан" будут писать о нашей борьбе с правительством.

(62) Вот те радужные мечты, с которыми я ехал заграницу!

В революционной среде в России к загранице и к эмигрантам очень часто относились отрицательно, но я был глубоко убежден, что заграницей для России можно сделать много того, что очень трудно делать в ней самой.

Эмигранты прежде всего могли дать нам свободный орган.

В этих планах свободного органа заграницей для меня утопали и политически и фабричный террор, и все планы крестьянских и рабочих восстаний. Орган сделает невозможным для реакции ее дальнейшее сопротивление, — и тогда нам не нужны будут ни народные восстания, ни политический террор, ни цареубийство!

Уезжая из России я не мог допустить, что заграницей не встречу сочувствия этим своим планам, или же, что нам не станут помогать из России, когда там будет начато дело.

Поэтому, пробираясь заграницу, я еще в России договорился кое с кем, помимо кружка "Самоуправления", по поводу этой моей главной мечты — создать свободный орган. Я просил этих лиц, чтобы они, как только сообщу им, что нашел заграницей нужных людей, устроили бы объезд по России, собрали нужные большие средства для постановки свободного органа и связались бы с нами.

Эти свои надежды на огромную роль заграничной литературы я привез в Женеву из России вместе с моей глубочайшей верой в огромное значение легальной русской литературы и таких ее органов, как раньше были "Отечественные Записки" или как тогда существовавшие "Вестник Европы", "Русские Ведомости" и т. д. Но в, то же самое время я был убежден, что одной легальной прессы для борьбы с правительственной реакцией недостаточно, что многое для нее недоступно по цензурным условиям и что она сама приобретет несравненно большее значение, если одновременно с нею будет существовать заграницей хорошо поставленный свободный русский орган.

(63) О необходимости создать такой орган, как "Колокол", я заговорил еще в Цюрихе в первом же моем разговоре с первым же эмигрантом, с кем я встретился, с Дембо. Но я сразу увидел, как нова и чужда для него эта моя задача и как она показалась ему несбыточной по своей грандиозности. Все то, о чем он мечтал, а вместе с ним мечтало и большинство других эмигрантов, — это было создание кое-какой партийной литературы. Такого рода литература отчасти и создавалась тогда кружком народовольцев Лавровым, Русановым, Рубановичем, Серебряковым и другими. Они издавали "Вестник Народной Воли" и напечатали несколько брошюр и книг революционного и социалистического характера. Аналогичными с ними по форме, но иного направления, были издания Плеханова и Аксельрода.

Но кто более всего поразил меня своим скептицизмом относительно возможности создания свободного органа заграницей, так это был Дебагорий-Мокриевич, а еще того более — Драгоманов. Как искусившиеся заграницей в таких опытах, они добродушно выслушивали мои проекты и каждый день окачивали меня ушатами холодной воды.

Для них я был Манилов, не знающий и не понимающий русских людей. Когда я спрашивал их, кто бы, по их мнению, заграницей мог взять на себя эту задачу, то они убежденно говорили: никого нет! Когда я спрашивал, кто из, русских легальных писателей может для этого эмигрировать, они уверенно отвечали: никто, никогда для этого не эмигрирует!

Для меня такие категорические заявления, очевидно, наболевшие на душе у Драгоманова, казались абсурдом и, несмотря на всю их категоричность, я все-таки полагал, что необходимость органа так ясна и он может иметь такое колоссальное значение для всей борьбы с правительством, что общественное мнение должно же выдвинуть даже не одного, а многих публицистов, кто бы взяли на себя редактирование заграничного органа. А тот, кто возьмет на себя инициативу его издания, сможет собрать (64) вокруг себя и нужные литературные силы, и средства для его обеспечения, раз он уже создан.

Когда мы все же стали обсуждать, кто бы мог взяться за редактирование такого органа, то оказалось, что найти такое имя и очень легко, и очень трудно.

Прежде всего мы остановились на имени М. М. Ковалевскаго, жившего тогда заграницей в положений полуэмигранта, человека с большим и тогда уже европейским именем. Он пользовался широкой известностью и популярностью в России, был талантливым публицистом, глубоким ученым и человеком обеспеченным. Незадолго перед этим он за свой либерализм был лишен кафедры при московском университете и должен был уехать заграницу. Но Драгоманов, как ни высоко ценил Ковалевского, решительно заявил, что он на эту жертву никогда не согласится и для того, чтобы создать орган заграницей, не захочет сделаться эмигрантом и не пойдет по стопам Герцена.

Далее мы предположительно намечали имена некоторых других легальных писателей, как возможных редакторов органа, но Драгоманов всех их, хотя каждый из них казался ему в политическом отношении подходящим, отводил по тому соображению, что они тоже, как и Ковалевский, никоим образом не согласятся эмигрировать и скомпрометировать своего имени участием в свободной заграничной прессе. Страх перед Деп. Полиции среди русских общественных деятелей, по словам Драгоманова, был так велик, что он заглушал в них желание создавать "Колокол". С одним из таких наших кандидатов на редакторство мы вскоре, однако, успели снестись. Первое, что мы от него услышали, это условие, чтобы его обеспечили на десять лет. Против этого мы не могли иметь ничего в принципе, но в то время не могли даже обсуждать этого вопроса, так как у нас не было никаких средств.

Драгоманов как-то сказал мне, что дело создания свободного органа заграницей испортил Герцен, что после, его "Колокола" трудно найти достойных ему (65) подражателей. Я возражал Драгоманову, что сила органа, о котором мы говорили, заключается не в гениальном публицистическом таланте редактора, но в верной постановке всего дела, в живых протестующих статьях, в богатых корреспонденциях и разоблачительных документах, и что в настоящее время редактор несравненно менее талантливый, чем Герцен, сможет блестяще вести дело.

Орган, о котором мы тогда хлопотали и для краткости его называли "Колокол", мне рисовался приблизительно таким, каким впоследствии явился орган П. Б. Струве — "Освобождение". Но прошло не мало лет, прежде чем русские общественные деятели, как раз многие из тех, о которых мы думали тогда, сговорились и прислали заграницу П. Б. Струве, обеспечили издание, снабжали его из России статьями, корреспонденциями, разоблачительными документами и т. д. То же самое сделали тогда же и эсдеки, когда, с помощью Саввы Морозова, основали заграницей "Искру".

Но мы в Женеве, в то время сидели без средств и не имели возможности кого-нибудь вызвать из России для редактирования органа.

В поисках за кандидатами на редакторство, лично я остановился на имени Драгоманова.

Для меня — Драгоманов был крупным общественным деятелем и замечательным политическим писателем, и не только ученым, но и талантливым публицистом. Он пользовался общим доверием и у него были обширные связи и среди русских и иностранных писателей и деятелей.

Правда, я знал, что были у него и разного рода "но". Его считали упрямым украинофилом, взгляды которого не всегда приемлемы для русских вообще, — часто даже для таких людей, как редактор "Вестника Европы" Стасюлевич. Для иных он был неприемлем, именно, как эмигрант, — человек скомпрометированный в политическом отношении в глазах правительства. А для многих он в то же самое время был реакционером и врагом революционного движения. Но мне все-таки казалось, что (66) есть много и таких людей, для которых по отношению к Драгоманову этих "но" или не существует, или, по крайней мере, они за них не будут запинаться, когда нужно будет совместно работать.

Когда я сказал Драгоманову, что редактором того органа, который мог бы, если не вполне, то в значительной степени сыграть нужную роль, может быть он, то Драгоманов решительно замахал руками и стал уверять, — и Дебагорий-Мокриевич с ним соглашался, — что его никто не будет поддерживать, что он не найдет никаких средств, что он не только не в состоянии начать большого ежедневного или еженедельного органа, но даже не в состоянии издавать какой-нибудь, хотя бы ежемесячный орган в один-два листа.

Это для меня было абсурдом, но я не мог не согласиться с тем, что до сих пор дело обстояло именно так. Тем не менее, мне не хотелось помириться с мыслью, что так будет и дальше.

Еще более меня поразило, когда Драгоманов сказал мне, что если есть возможность начать орган с такой программой, о какой мы говорили, где бы защищалась идея национальной борьбы с правительством общими силами левых и правых партий, — так это можно сделать только под моим именем, так как обо мне, только что бежавшем из Сибири, никто не будет говорить, как о реакционере и враге революции.

Когда я ехал заграницу, я сам вовсе не имел в виду издавать там органа, и вообще не рассчитывал долго оставаться заграницей. Самое большее, о чем я мечтал, это принять участие в издании "Самоуправления", написать несколько статей о революционной борьбе и, если бы оказалось возможным, издать очерк революционного движения за последние годы, как дополнение к вышедшим тогда книжкам Кенана и Туна: я знал, какая ощущалась потребность в таком очерке. Когда я шел этапом в Сибирь, я внимательно опрашивал всех моих товарищей, участвовавших в различных революционных организациях, (67) и на основании этих сведений я и рассчитывал заграницей издать этот очерк.

Но за три-четыре месяца моего пребывания заграницей я не получил из России никаких известий, которые позволили бы мне надеяться, что я смогу сделать то, для чего я ехал заграницу.

"Самоуправление", в виду известия об аресте его издателей, казалось, выходить более не будет. Заграницей никто не собирался издавать никакого другого органа нашего направления. В этих условиях я решился взять на себя не только инициативу органа, который защищал бы общенациональную программу, но и — редактирование этого органа.

Я прекрасно понимал, что приходится начинать очень ответственное и тяжелое дело. Оно, несомненно, должно было осложнить мою личную жизнь заграницей. Тем не мене я решился на этот шаг. Я надеялся, что в этом деле со мной разделят ответственность те, кто одинаково со мной смотрит на политические задачи и что они же не оставят начатого дела без поддержки: — или помогут нам, или создадут свой орган. Мне хотелось начать орган нашего направления хотя бы только для того, чтобы вызвать толки об его необходимости.

С ничтожными средствами, которые были лично у меня, я решился приступить к изданию органа.

Я начинал дело, в идейном отношении, едва намеченное в первых номерах "Самоуправления", встреченного явно недружелюбно заграницей. Я знал, что новый орган, где я рассчитывал еще прямее и резче поставить вопросы, ждет еще более страстная борьба. Но я не хотел прятаться ни за чьей спиной и решил открыто взять на себя всю ответственность за орган — и нравственную и политическую.

(68)

Глава VI.

Разрыв с кружком народовольцев. — Письмо Дембо. — 1-й № "Свободной России". — Борьба вокруг нее. — Издание "Социалиста" для борьбы с "Свободной Россией".

Редактировать газету вместе со мной я предложил трем главным участникам бесед у Драгоманова: Дебагорий-Мокриевичу, Добровольскому и Серебрякову. Сотрудниками этого органа должны были быть почти все участники наших бесед и прежде всего Драгоманов. Об участии его в редакций, по разным причинам, не ставили вопроса ни он, ни мы.

Для первого номера "Свободной России" я написал передовую статью. Еще до выхода номера я в корректуре разослал ее разным лицам — между прочим, в Цюрих — Дембо, в Париж — Лаврову, многим из членов кружка народовольцев и другим эмигрантам.

Дембо снесся с Парижем и прислал мне отчаянное письмо. Оно кончалось фразой: "Не губите свою революционную карьеру!" От имени своих товарищей Дембо просил меня приехать в Цюрих поговорить до выхода 1-го № "Свободной России".

Я съездил в Цюрих и очень много беседовал с Дембо. Из его слов я мог заранее вполне определенно понять, как отнесутся к нашему органу эмигранты-революционеры. Я понял, что если направление "Свободной России" и в частности мое отношение к либералам не будут причиной моего расхождения лично с Дембо, то к этому не так отнесется большинство его товарищей, и что после выхода "Свободной России" у меня с ними будет открытый разрыв.

(69) Дембо упрашивал меня, пока не поздно, отказаться от издания "Свободной России" или хотя бы от сотрудничества с Драгомановым и защиты либералов. Он говорил, что либералы — буржуа, враги народа, враги революции, что русские оппозиционные партии не имеют никакого значения, что либералы меня обманут, предадут, что они не способны ни на какую борьбу, что я в них разочаруюсь и что я совершаю ужасную ошибку, защищая союз с ними.

С грустью Дембо провожал меня на вокзал, когда я снова уезжал из Цюриха в Женеву. Он тогда, наверное, испытывал то же, что испытывали многие другие революционеры, с которыми впоследствии я расставался в аналогичных условиях. Они никогда не могли понять, как я могу не признавать классовой борьбы, не строить на ней всей революционной борьбы и во имя общенациональной борьбы настаиваю на совместной работе революционеров с умеренными элементами общества, а я не понимал, как можно всю политическую борьбу сводить к классовой борьбе и отворачиваться от других течений, с которыми у нас так много общаго в данное время в борьбе с реакцией за свободную Россию.

На вокзал вместе с Дембо меня провожало несколько его товарищей, между прочим, Борис Райнштейн, с кем он был особенно близок. Вместе с Дембо Райнштейн горячо убеждал меня порвать мои связи с либералами и выступить против них. В последующие годы я несколько раз встречался с Райнштейном и мы оба всегда ясно понимали, что нас многое отделяло. Но, конечно, когда мы прощались в Цюрихе, ни он, ни я не могли предполагать, какова будет наша встреча через тридцать лет:

Когда двадцать пятого октября 1917 г. большевики меня арестовали и я сидел у них в Петропавловской крепости, Райнштейн с благословения их приходил к нам в тюрьму, как американский журналист, интервьюировать нас, арестованных. Я, впрочем, не совсем уверен, что он приходил к нам только как (70) журналист ... Я ему тогда напомнил Цюрих, Дембо, наше тогдашнее прощание на вокзале, слова Дембо, что я гублю свою "революционную карьеру" и т. д. Райнштейн стал убеждать меня в своей неизменной ко мне любви и с упреком говорил о том, какую я сделал ошибку, что пошел не по той дороге, о которой он вместе с Дембо мне тогда говорил, а по той, которая сначала привела меня еще раз в Петропавловскую крепость при царизме, а затем в туже Петропавловскую крепость при большевиках.

Расставаясь с Дембо, я чувствовал, что в наших с ним отношениях произошел надлом и даже более, чем надлом, Я только не знал, что мы с ним расстаемся навсегда и что в Женеве я получу скоро о нем трагическое известие.

Вскоре после выхода первого номера "Свободной России" из Цюриха мы получили известие, что в его окрестностях был убит случайно разорвавшейся бомбой Дембо и тяжело ранен польский революционер Дембский, когда они оба возвращались домой из леса после опытов.

В этот мой второй приезд в Цюрих я еще раз случайно встретился с Парвусом, но и первое мое свидание с ним положило между нами определенную грань. Он, с.д., из своего оконца, как посторонний человек с жестоким равнодушием рассматривал весь мир. От него веяло врагом. То, что я узнал о нем нового к этому моему второму приезду в Цюрих, мне его обрисовало жестким бездушным человеком, который если еще может иметь какие-нибудь нормальные отношения с своими эсдеками, то, конечно, не может не быть врагом для всех не эсдеков. Парвус без обиняков говорил тогда, что Плеханов, который резко защищал классовую борьбу рабочих, но не отрицал и прогрессивной роли буржуазии, отжившее явление и уже более не нужен им, эсдекам, для которых всё не эсдеки — враги.

В последующие годы я Парвуса почти не видал и только потом, в 1905 г., случайно как-то встретил его в Петрограде, где он сыграл такую гнусную и разлагающую роль. Но за деятельностью Парвуса я всегда (71) внимательно следил и хорошо был с ней знаком. В нем меня всегда поражало какое-то палачество. Позднее он обрисовался для меня в полный рост, как циник-предатель.

Вот такое же отталкивающее впечатление в том же Цюрихе вскоре произвел на меня и молодой Азеф. Я даже отказался от свидания с ним, наслушавшись об его личной жестокости и деревянности. Кстати, Парвус и Азеф даже по внешности походили друг на друга и одинаково производили отталкивающее впечатление.

На наше приглашение принять участие в "Свободной России" большинство эмигрантов ответило или уклончиво или прямо отрицательно, не допуская возможности участвовать в органе, где защищалась совместная борьба революционеров и либералов. Исключение представили Серебряков и Добровольский. Вначале они решили даже войти в редакцию "Свободной России," но потом сначала Серебряков отказался от этого, после писем, полученных от своих товарищей народовольцев из Парижа, а за ним отказался и Добровольский, но оба они остались сотрудниками "Свободной России".

Первый номер "Свободной России" кончался печатанием, когда в Женеву неожиданно из России приехала Ольга Фигнер. Слухи об ее аресте и об арестах других участников; "Самоуправления" оказались ложными. Она привезла материалы для дальнейших номеров "Самоуправления," и я тогда же выпустил его 3 и 4 №№..По своему направлению "Самоуправление" было очень близко к "Свободной России".

В марте 1889 г. вышел 1-й номер "Свободной России".

В нем были статьи Дебагорий-Мокриевича, Драгоманова, Серебрякова, Добровольского, мои и др.

Вот несколько выдержек из моей передовой статьи. Тогдашняя полемика против нас и велась, главным образом, по поводу цитат из этой статьи.

"Политическая свобода — вот в двух словах программа нашего органа".

(72) "Политическая свобода не может быть конечной целью нашей борьбы. Когда завоевана политическая свобода, — сделана часть дела, другая часть — экономические задачи — впереди. Скажем более: без серьезных реформ современного экономического строя невозможно и воплотить в жизни полную политическую свободу: сытые и голодные никогда не будут в одинаковой мере пользоваться так называемыми общими законами. Все это совершенно верно. Но если за известный период своей борьбы мы достигнем некоторых существенных элементов политической свободы и за то же время не будем в состоянии сделать ничего существенного для изменения современного экономического строя, то все-таки и такой результат в наших глазах будет крупной победой, будет серьезным шагом вперед: политическая свобода сама по себе есть благо; кроме того, она, по-нашему убеждению, в высшей степени важна для каждого социалиста уже и потому, что без нее немыслимо не только разрешение экономических вопросов в духе социализма, но даже серьезная постановка их".

"Еще недавно мы игнорировали политику ради экономики, теперь мы не можем говорить даже об одновременном преследовании этих двух задач. Необходимо понять раз навсегда и никогда не забывать, что теперь перед нами главной задачей является вопрос политический! Как убежденные социалисты, мы думаем, что, в конце концов, все экономические отношения будут построены в духе социалистических идеалов. Каждая живая политическая партия — раз находится у власти или хотя бы только имеет возможность оказывать давление на правительство — обязана проводить возможно более широкие экономическая реформы в духе народных интересов".

"Нет, — мы должны, не останавливаясь ни на к а к и х других задачах, бить все время в одну точку, стремиться всеми силами к возможно скорому изменению политических условий жизни нашей родины. На этом пути мы пойдем рука об руку с либералами и для нас будут людьми чуждыми все, кто не поставит (73) в своей программе на первый план политической свободы".

"В органе мы будем поддерживать все, что может приближать нас к нашему широкому политическому идеалу. Мы будем приветствовать всякий шаг (как бы он ни был мал) в обеспечении прав человека и гражданина, всякий шаг в развитии самоуправления. Мы будем стоять за Земский Собор из представителей от современных земств, если сама жизнь выдвинет этот вопрос, как это было несколько лет тому назад".

"Мы убеждены, что они для нас — единственный выход из путаницы современных политико-социальных условий нашей жизни, и как бы дальше ни складывалась история России, какие бы события ни происходили — первым годом серьезного обновления России будет год созыва Земского Собора".

"Наша задача возможно скорее приблизить русскую историю к Земскому Собору; эта задача достойна революционных организаций, она стоит жертв, какие бы ни были ей принесены.

"Мы зовем стать под наше знамя все оппозиционные силы России. "Революционеры" и "Общество" слишком долго шли разными дорогами, их отчужденность друг от друга переходила иногда во вражду. Довольно! долг перед русским народом требует нашего союза. Нам необходимо сплотиться в единую солидарную противоправительственную партию и дружно работать над общим делом.

"Искренний, честный, товарищеский союз всех оппозиционных сил — это злоба дня. Пора, давно пора бросить нам делиться на "Мы" и "Вы", на "либералов" и "революционеров"; — теперь мы все либералы, теперь мы все революционеры, и никто не имеет права отказываться от долга и чести быть либералом и революционером".

После выхода 1-го № "Свободной России", я зашел к Драгоманову и застал его в праздничном настроении. Он внимательно вчитывался в этот номер.

(74) Содержание "Свободной России" для него не было новостью. Он весь номер видел в корректуре, но теперь этот номер у него в руках в том виде, в каком он находится и в руках читателей. Драгоманов волновался, цитировал различные места, между прочим, мою статью, говорил: "Наконец! наконец!" — Для него это было, действительно, каким-то праздником.

Но когда я начал рисовать планы дальнейшего издания нашего органа, то со стороны Драгоманова я встретил прежний пессимизм. Он задавал мне вопросы о том, надеюсь ли я, что мы можем продолжать начатое дело. Я отвечал ему, что считаю немыслимым, чтобы не откликнулись на наш призыв и не поддержали нас. Конечно, партийные революционеры нас не поддержат, говорил я, но если мы будем продолжать в таком же духе вести "Своб. Рос.", то со временем и среди них мы найдем себе отклик и там усвоят наши взгляды.

Драгоманов как бы с жалобой говорил мне, что "Своб. Рос." еще не вышла, а уже двое редакторов сбежало от нас из боязни обвинения в связи с нереволюционным органом, несмотря на то, что никто не может обвинить меня в реакционности, — и что против нас среди партийных революционеров, народовольцев и с.д., поднимается уже целый поход.

Драгоманов не только жаловался на трудность нашей позиции, но даже говорил как бы об ее безнадежности. Я, наоборот, говорил о дальнейшем развитии нашего дела, с том, что, в конце концов, история нас оправдает и наше движение не раз сыграет решающую роль в борьбе за свободную Россию. Кроме того, я высказывал надежду, что нас, м. б., и в данное время не оставят без поддержки русские общественные деятели, земцы, сотрудники "Вестника Европы" и "Русских Ведомостей" или сотрудники закрытых тогда уже "Отечественных Записок". Они должны понять, что мы начинаем новое, здоровое дело и выводим революционное движение на путь правильной борьбы с правительством, совместно с обществом.

(75) Драгоманов мне возражал, и чем больше я настаивал на своем, тем больше он продолжал волноваться и говорил, что эти либералы не способны ни на какую активную борьбу и ни на какой риск, никогда не примут участия в делах, которые не являются украшением их деятельности и в которых они не могут играть показной роли и что они поэтому, несомненно, будут в стороне от нашего издания, но не создадут и своего, а будут сидя у моря ждать погоды, фрондить, и сдадут все свои позиции левым в самые критические моменты борьбы. Драгоманов говорил мне о либералах языком Дембо, но только сильнее и красочнее.

Во время наших споров Драгоманов спросил меня, кто, по-моему мнению, мог бы реально помочь нам?

— Максим Ковалевский, Родичев, Михайловский, Семевский, Пентрункевич, Арсеньев, — ответил я.

— Никогда! Никто из них не откликнется! Не пришлют ни одного гроша! ни одной статьи!

Драгоманов говорил резко и подчеркивал свои слова.

Я был озадачен. Мне не хотелось верить этим предсказаниям и уверениям. Разумеется, для меня и для Драгоманова это были все вопросы гадания и от того, кто из нас был прав, вовсе не зависело, продолжать или не продолжать начатую нами "Свободную Россию". Лично для меня не имело особенного значения, поддержат ли нас или нет уже и потому, что я считал себя случайным человеком заграницей и рвался в Россию. Собственно не о "Свободной России" и речь шла у нас. Мне казалось, что поднятый нами вопрос об органе заграницей должен найти своих защитников-продолжателей и без нас. На ,,Свободную Россию" я главным образом и смотрел, как на призыв, обращенный ко "в с е м , в с е м , в с е м " — создать, хоть и без нас — свободный орган для борьбы с реакцией.

Мы повсюду разослали "Свободную Россию" и приняли меры, чтобы она дошла в Россию. Действительно, отдельные ее номера попали и в Россию. Мы вскоре получили ответы из Петербурга, из Москвы, из Казани, с юга (76) России. Было большое письмо из московской пересыльной тюрьмы от Тана-Богораза, кто от имени других высылаемых в Сибирь писали нам ответ на "Свободную Россию". Словом, нас услышали и в России. Нечего говорить, что нас прочитали очень многие из русских, кто хотя бы случайно был тогда заграницей, в 1889 г. во время всемирной выставки в Париже.

Много писем о "Свободной России" мы получили из заграницы от эмигрантов и не эмигрантов. Нас читали и друзья, и враги.

Этой своей цели мы достигли.

"Свободная Россия" встретила очень сочувственные отзывы со стороны некоторых видных старых эмигрантов, как, например, Степняка, или вскоре потом прибывшего заграницу Волховскoго, и др. Сочувственные голоса услышали мы и со стороны либеральных представителей общества. Все они ценили в "Свободной России" то, что мы в ней обратились к революционерам со смелой критикой, указывали им на их ошибки и звали к общенациональному объединению.

Я не сомневался; что наша борьба за новую постановку революционной борьбы в ближайшее же время примет острый характер и будет затяжной. Но старую постановку революционного дела я во всяком случае, считал ошибочной, и поэтому тогда же выступил с защитой общенационального объединения всех оппозиционных и революционных сил и с тех пор в этом всегда видел главное условие борьбы с реакцией за здоровую государственность.

Вопрос был поставлен резко. На нем вся эмиграция тогда поделилась на два лагеря.

С выходом "Свободной России" эмигранты почувствовали, что на них надвигается как будто бы какой-то враг и после, недавних острых разногласий они соединились в одном органе, созданном специально для борьбы с "Свободной Россией". Они выпустили 1-ый № "Социалиста". В нем приняли участие и народовольцы, и с.д.: Лавров, Плеханов, Русанов, Серебряков, Кашинцев и (77) Юр. Раппопорт вместе, с некоторыми цюрихскими товарищами Дембо, как Райнштейн. В полемическом увлечении против нас они говорили, что "Свободная Россия" выкинула знамя отказа от социализма, говорили об измене идее социализма и революции и т. д. В полемике обо мне вообще тогда стали говорить, как о "либерале", И в шутку называли "обществом" за то подчеркивание, которое я делал на этом слове.

Среди народовольцев и эсдеков с тревогой стали следить за "Свободной Россией,,. Про своих единомышленников они знали, что они отнесутся к нам отрицательно, — и не это их беспокоило. Но они были уверены, что литераторы либерального лагеря и земские деятели серьезно поддержат нас и нашу инициативу, что к нам приедут из России и дадут нам возможность широко поставить дело нашей пропаганды. Они распространяли легенды о сотнях тысяч рублей, полученных нами от земцев, от либералов и т. д. После выхода "Свободной России", благодаря тому впечатлению, которое она произвела, они первое время считали невозможным, чтобы либералы не поддержали нас, и поэтому они на нас смотрели, как на крупных противников, с которыми им придется бороться. Вот что их так беспокоило и огорчало с точки зрения партийных интересов! В их органе "Социалист" что ни статья, то было нападение на нас.

Итак, нас услышали наши противники и объявили против нас поход. Они выступили против нас, как враги.

Но наши друзья единомышленники отнеслись к нам горячо только на словах, а на деле повторилась обывательщина, которая всегда губила и раньше все общественные и государственные начинания, как она губила их и впоследствии.

Ни один Ковалевский, ни Петрункевич, ни Родичев, никто из земцев — нам не ответил. Во всяком случае никто ничем не помог!

(78)

Глава VII.

Затруднения при издании "Свободной России". — Споры с Драгомановым.

Продолжать "Свободную Россию" мне, пришлось на свои последние гроши. Мы не могли отправить в Россию ни одного транспорта "Свободной России". За первым номером сейчас же не могли выпустить второго. У нас не было никаких средств для публикации, так нужной всегда для нового органа.

Спустя месяц-полтора, мы в таком же духе, как первый номер, выпустили второй. Мы снова имели читателей и в России и заграницей. Нас и на этот раз услышали. Одни на нас нападали, другие нам аплодировали. Но опять — никто не пришел к нам на помощь и никто в параллель с нами не начинал дела, аналогичного с нашим!

Начиная "Свободную Россию", мы решили не поднимать острых вопросов о революционной борьбе, пока не будет внешних для этого поводов. Но после выхода 1-го № "Свободной России", как бы в ответ на поставленные вопросы в моей статье этого номера, были получены сведения из России и Сибири, которые требовали, чтобы мы более определенно высказались о борьбе с правительством. Поэтому я решился на страницах "Свободной России" немедленно поднять вопросы об активной борьбе с правительством. В таком духе я написал статью.

Мы хотим, — писал я в этой статье, мирного развития страны и для нашей борьбы нам не нужно ничего, кроме свободной пропаганды наших идей, но (79) правительство по-прежнему не делает никаких изменений в своей реакционной политике и поэтому революционеры должны поставить ему ультиматум и повторить то, что было сказано Исполнительным Комитетом в его письме к Александру III.

Я старался выбирать более подходящие термины, но чтение моей статьи на редакционном совещании сильно, взволновало Драгоманова. Он был против всякого упоминания в "Свободной России" о революционной борьбе и политическом терроре. Его поддержал Дебагорий-Мокриевич. Не возражал, но и не поддерживал меня Серебряков. Я тогда же снял свою статью, но, ссылаясь на полученные письма, доказывал, что наше направление не может быть откликом только одного легального либерального течения, которое само по себе бессильно и недостаточно, что мы должны вывести либеральное движение на дорогу активной борьбы с правительством, что надо говорить с правительством языком революционеров — требовать и угрожать активной борьбой вплоть до террора, если оно не пойдет навстречу предъявленным ему требованиям.

Но, снявши свою статью, я одновременно задержал и несколько заметок Драгоманова, где он, так или иначе, подходил к осуждению революционной борьбы и политического террора.

Как упрямый человек, Драгоманов очень часто возвращался в своих статьях к осуждению революционной борьбы, хотя всегда встречал с моей стороны возражения.

После 2-го № "Свободной России", Драгоманов, как и раньше, продолжал по несколько раз в неделю приходить ко мне по утрам, когда я еще не успевал встать. Появлялся он в самом добродушном и ласковом настроении. Начинал рассказывать мне на разные темы, и по научным вопросам, и по истории, и по этнографии. Любил он рассказывать и русские, и хохлацкие, и еврейские, и просто забавные анекдоты. Я его выслушивал с величайшим интересом. В его рассказах всегда было иного поучительного и остроумного.

(80) Долго наговорившись со мной на разные случайные темы, он почти всегда кончал свои беседы тем, чего я ждал с замиранием сердца с самого его прихода.

— А я, ваше превосходительство, — говорил он мне, — к вам с маленькой статейкой для "Своб. Рос.". Позвольте мне ее прочитать!

— Пожалуйста, Михаил Петрович! пожалуйста! Начиналось чтение статьи. Какую бы тему он ни поднимал, как бы он к ней ни подходил, но неизменно где-нибудь было вклеено заявление, что мы, т.е. редакция «Свободной России", высказываемся отрицательно по вопросу о политическом терроре и категорически от него отказываемся.

Кончалось чтение. Драгоманов неизменно ласково меня спрашивал:

— Ну, ваше превосходительство, как ваше мнение?

Я был тогда молодым эмигрантом. Предо мной сидел старый профессор с огромным житейским и политическим опытом, с огромными сведениями, человек в высшей степени талантливый. Все это я прекрасно сознавал, но сознавал совершенно ясно и то, куда он со своим упрямством меня вел и каких заявлений в печати он от меня добивался.

Мой ответ Драгоманову, как и его подходы, был всегда стереотипен. Сегодня то же, что и вчера. Видоизменения были только в деталях. Повторялось все это изо дня в день в продолжение многих недель.

Я обыкновенно говорил Драгоманову:

— Михаил Петрович, как это интересно и как это важно, все, что вы написали! Вы совершенно правы вот в том-то и в том-то. Вот этот факт особенно интересен, он подтверждает то-то. Да, вы правы, при этих положениях, несомненно, будет то-то и то-то. Ваша статья нужна, мы непременно должны напечатать в "Свободной России". Ее должны прочитать все наши читатели ... Но ...

— Что такое "но"? — тоном до последней степени возмущенного человека обращался ко мне Драгоманов, (81) мгновенно преобразившись. — Что вы хотите сказать? Это опять ваше "но"!

Мне бывало бесконечно тяжело. Хотелось бежать от Драгоманова и больше не слушать его возражений. Я понимал, почему у меня сердце екало, когда в мою дверь стучался он. Но я ни на одну минуту не мог допустить себе согласиться на то, чего он от меня требовал.

— Михаил Петрович! — говорил я ему, — вы знаете, как я высоко ценю ваши взгляды, но по вопросу о политическом терроре я с вами решительно не согласен и сегодня я вам говорю то, с чем я приехал из России. Вы меня в этом не переубедите. От имени ,,Своб. Рос." таких взглядов мы высказывать не можем. Даже если с вами согласится мой со-редактор Дебагорий-Мокриевич, я и тогда не допущу этих взглядов. Нами условленно этих тем не поднимать на страницах "Свободной России" и пока я буду в "Свободной России", я их не подниму. Когда я сочту нужным призывать к революционной борьбе я сделаю это в другом органе. Но вы, Михаил Петрович, можете эти взгляды так, как вы высказали в этой статье, напечатать в "Свободной России" за своим именем, а я, вместе с Дебагорий-Мокриевичем или один, буду вам возражать. Тогда и вы и я — мы оба выскажемся.

Но не смотря на эти мои объяснения Драгоманов обыкновенно еще продолжал горячиться, говорил о нетерпимости революционеров, что я такой же, как и все революционеры и т. д. Я ему указывал, что нетерпим — он, а не я, раз он не хочет высказаться, как ему угодно, предоставляя мне право высказаться, как мне угодно.

Драгоманов уходил от меня всегда крайне недовольным и потом всюду на меня жаловался.

Когда его спрашивали, отчего же он не начнет сам издавать орган или почему по спорным вопросам он не выскажется в отдельной брошюре, то он откровенно заявлял, что его выступление по этим вопросам только вызовет протесты против него и потому это не будет иметь никакого, кроме отрицательного, значения, а иное (82) дело, если бы эти взгляды высказал молодой эмигрант, только что приехавший из России.

Первый номер "Свободной России" в Москве попал и к сидящим в Бутырской тюрьме. От имени некоторых из них Богораз (Тан) прислал нам в редакцию письмо по поводу моих статей. В своей критике тогдашнего революционного движения Богораз шел еще дальше, чем я. Он отрицательно относился не только к политическому террору, но даже вообще к революционному движению и призывал революционеров, главным образом, к легальному движению. Помню, как это письмо обрадовало Драгоманова и он снова стал настаивать, чтобы его статьи против революционеров печатать в "Свободной России" без редакционных примечаний, а также, чтобы без примечаний же напечатать и письмо Богораза, чтобы редакция, таким образом, солидаризировалась бы с взглядами, высказанными им в его письме. Я соглашался напечатать письмо Тана, но непременно с возражениями от моего имени или от имени редакций.

Когда мы приготовляли к печати 3-й № "Свободной России", случилось событие, обострившее общее настроение эмигрантов.

Я получил из Сибири известие, что в Якутске было столкновение ссыльных с властями, в результате которого было избиение ссыльных, нисколько человек убито, несколько ранено, арестовано и предано суду. Впоследствии по суду трое были повешены (Зотов, Гаусман, Коган-Бернштейн) и в каторжные работы приговорены: Гоц, Минор и другие. Все это были, по большей части, хорошо мне знакомые лица. Некоторые были моими близкими друзьями. Я еще так недавно вместе с ними сидел в московской пересыльной тюрьме.

Кровавые события в Сибири взволновали не только эмиграцию, но и европейское общественное мнение. Посланные по поводу них мною статьи Степняку в Англию произвели там огромное впечатление. "Таймс" посвятил им передовые статьи. Все английские газеты были полны негодующими статьями против зверств русского (83) правительства. Европейская пресса говорила о том, что нельзя мириться с таким варварством. Общие симпатии были на стороне пострадавших ссыльных. По поводу якутских расстрелов в Англии были организованы митинги. Агитация перенеслась во Францию, —помню статью в орган Клемансо "Жюстис". Писалось об этом и в швейцарской пресс.

События в Якутске более всех взволновали, конечно, русских эмигрантов. Среди них заговорили об ускорении поездок в Россию для террора.

Старик Драгоманов глубоко возмущался расстрелами в Якутскe и сказал мне:

— Я вас понимаю! Если бы я был моложе, я тоже не остался бы теперь заграницей!

Затем об якутских событиях я издал брошюру "Убийство политических в Якутске". Особенно горячее отношение к этой моей агитации по поводу якутских событий проявил Драгоманов и он вполне одобрял слово "убийство" в заглавии брошюры.

Общая агитация по поводу событий в Якутске была такова, что с этим тогда пришлось считаться и русскому правительству.

Для меня эта агитация была показателем того, что можно было бы заграницей сделать для борьбы с русской реакцией в то время при хорошо организованной пропаганде.

С каким горьким чувством тогдашнее отношение заграничного общественного мнения, особенно в Англии, к событиям русской жизни я вспоминал впоследствии, когда нам приходилось переживать преступное равнодушие иностранцев к нынешним зверствам большевиков, перед которыми побледнели все тогдашние якутские убийства.

В мае 1889 г. мы приступили к изданию 3-го № «Свободной России". На редакционных собраниях я снова сделал предложение выставить требование конституционных уступок и высказать угрозу выступить с открытым призывом к активной революционной борьбе с (84) правительством, если оно не пойдет на эти уступки. Но Дебагорий-Мокриевич и Драгоманов были решительно против этого.

После одного из таких редакционных собраний я предложил моему соредактору сделать выбор: или передать редакцию "Свободной России" мне, и я возьму на себя всю ответственность и юридическую, и политическую за этот орган, или совместно выпустить заключительный номер и разойтись. Во всяком случае, оставлять издание "Свободной России" в таком виде, как оно было до тех пор, я считал более невозможным.

Тут произошел инцидент, в свое время заставивший эмиграцию много о себе говорить. Теперь он забыт и, быть может, о нем можно было бы и не вспоминать ни на страницах моих воспоминаний, ни на страницах "Былого". Но в то время он в моей жизни сыграл большую роль, — а из песни слова не выкинешь! Поэтому я остановлюсь на нем и восстановлю его, как он произошел.

К выходу 3-го № "Свободной России" мои разногласия с Дебагорий-Мокриевичемь и с Драгомановым обрисовались еще яснее. Но они нисколько меня не смущали. Я по-прежнему готов был работать с обоими ими в одном органе. Не смотря на наши разногласия меня по-прежнему с Дебагорий-Мокриевичем и Драгомановым сближала еще общность наших политических воззрений по некоторым крупнейшим политическим вопросам.

Иное у них было отношение ко мне. Они не только не были согласны со мной, но они не хотели помириться с мыслью, что свои разногласия с ними я могу перенести на страницы "Свободной России".

Таким образом, конфликт между нами становился неизбежным.

На мое предложение: или отдать мне "Своб. Рос.", основанную по моей инициативе и на мои средства, или прекратить ее, — мне ответили ультиматумом: "Своб. Россия" будет выходить, но мое имя, как редактора, будет снято. Газета печаталась в типографии Драгоманова и, конечно, фактически они могли это выполнить.

(85) По этому поводу я имел объяснение и с Дебагорий-Мокриевичем, и с Драгомановым и убеждал их не делать этого, а основать свою газету так же, как я имел ввиду основать свою — "Земский Собор". На это мне снова повторили, что "Своб. Россия" будет ими продолжаться, но только без моего участия.

Я питал глубочайшее уважение лично к Драгоманову и сказал ему:

— Нет, Михаил Петрович, этого вы не сделаете! У вас есть большое имя и вам есть, что терять. Я буду защищаться и общественное мнение меня оправдает. Я могу согласиться с тем, что вы не передадите мне "Свободной России," но я не допущу, чтобы мое имя было снято и газета выходила без меня.

В продолжение нескольких дней эта угроза еще не раз повторялась по моему адресу.

3-й номер "Свободной России" вышел с подробным описанием якутских событий, но без наших статей по принципиальным вопросам, хотя эти статьи уже и были набраны. Не появилось также, тоже уже набранное, письмо Богораза. Я считал, что этот — наш последний заключительный номер "Свободной России" и я собирался ухать в Париж.

Незадолго до моего отъезда, меня снова пригласили к Драгоманову и там мы втроем: Дебагорий-Мокриевич, Драгоманов и я составили общее мотивированное заявление о прекращении "Своб. России". Заявление писал я. Прекращение "Своб. России" объяснял я, в очень мягких выражениях, идейным расхождением и постарался воздать, возможно больше признательности обоим — и Драгоманову и Дебагорий-Мокриевичу за то теплое сочувствие, которое с их стороны я встретил при приезде заграницу.

Этим я считал наши отношения конченными. Но прежде, чем вышло это возвание, в типографии Драгоманова без моей фамилии, оказывается, уже было выпущено другое объявление о прекращении "Своб. России", сколько мне помнится, в неприемлемых для меня выражениях. Я имел (86) право, конечно, возражать, но, в конце концов, оставил это без возражений и удовлетворился тем, что вопрос о "Своб. России" был ликвидирован без неприятного шума.

Мирно прощаясь со мной во время последнего нашего разговора, Драгоманов с каким-то особым подчеркиванием сказал мне:

— Видно,

В одну телегу впрячь не можно

Коня и трепетную лань!

— Да какая же вы, М. П., "трепетная лань"? А если все ваши либералы действительно "трепетные лани", то это очень жаль! Но нет! — и они могут не быть "трепетными ланями", если захотят. Но когда же они этого захотят? Пора же вам и нам впрячься в одну телегу и делать одно и тоже дело!

Драгоманов как-то безнадежно махнул рукой и сказал:

— Да нет, ваши никогда не сойдут на землю, — их в этом не убедишь, а у наших нет ни энергии, ни желания рисковать, — а без этого ничего не сделаешь!

Прекращение "Свободной России" внесло большие осложнения в взаимные отношения ея участников.

Лично я больше никогда не имел никакого дела с Драгомановым, а с Дебагорий-Мокриевичем мы в первый раз беседовали только через тридцать лет, в 1917 году, когда он пришел ко мне в Петроград в редакцию "Общего Дела". Мы с ним сразу тепло встретились, заговорили о нашем общем деле борьбы с большевиками. В этой борьбе у меня с ним, определенным антибольшевиком, было также много общего, как много общего было и в 1889 г. в борьбе с реакцией, когда мы так резко расстались.

За эти тридцать лет мы с ним, впрочем, однажды встретились в Лондоне на квартире общих друзей. Сидели за одним столом, пили чай, принимали участие в общей беседе, но ни я как бы не замечал его присутствия, ни (87) он моего. Мы тогда не проронили друг с другом ни одного слова.

Такая же молчаливая встреча была у меня однажды с Драгомановым на квартире Г. М. Баломеза в Болгарии, в Софии. Мы обменялись только молчаливыми поклонами. Баломез и я беседовали на разные темы. В наш разговор много замечаний вставлял, обращаясь к Баломезу, Драгоманов. Но ни я не показал вида, что вижу Драгоманова, ни Драгоманов, что видит меня.

Так кончился мой первый опыт сойтись с представителями умеренных политических партий для совместной борьбы с правительством.

(88)

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова