Ян Потоцкий
РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В САРАГОСЕ
К оглавлению. К предыдущему тексту.
Корнадес дал себя уговорить. Он посетил святые места в Испании, потом перебрался в Италию – и на богомолье у него ушло два года. Сеньора Корнадес провела все это время в Мадриде, где поселились ее мать и сестра.
Вернувшись в Саламанку, Корнадес нашел дом свой в полнейшем порядке. Жена его, еще похорошевшая против прежнего, была с ним очень ласкова. Через два месяца она съездила еще раз в Мадрид – навестить мать и сестру, а затем вернулась в Саламанку и уже больше ее не покидала, тем более что герцог Аркос отправился послом в Лондон.
Тут вмешался кавалер Толедо:
– Сеньор Бускерос, я не намерен слушать дальше твои рассказы. Мне необходимо знать, что в конце концов сталось с сеньорой Корнадес.
– Она овдовела, – ответил Бускерос, – потом опять вышла замуж и с тех пор ведет себя самым примерным образом. Но что я вижу? Вот она сама направляется в нашу сторону и даже, если не ошибаюсь, прямо к тебе в дом.
– Что ты говоришь?! – воскликнул Толедо. – Да, это сеньора Ускарис. Ах, негодная! Вбила мне в голову, будто я первый был ее любовником. Но она дорого за это заплатит.
Желая как можно скорей оказаться наедине со своей возлюбленной, кавалер поспешил выпроводить нас.
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТЫЙ
На другой день мы собрались в обычную пору и, попросив цыгана продолжать рассказ о его приключениях, услышали следующее.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Предыдущая часть истории Пандесовны.
Толедо, осведомленный о подлинной истории сеньоры Ускарис, некоторое время развлекался тем, что рассказывал ей о Фраските Корнадес как об очаровательной женщине, с которой он хотел бы познакомиться и которая одна только могла бы сделать его счастливым, привязать к себе и остепенить. Но в конце концов ему надоели все любовные интриги, как и сама сеньора Ускарис.
Семья его, пользовавшаяся большим влиянием при дворе, выхлопотала для него кастильский приорат, в то время как раз вакантный. Кавалер поспешил на Мальту занять новую должность, и я потерял покровителя, который мог бы помочь мне расстроить замыслы Бускероса относительно моего отца. Мне пришлось остаться пассивным свидетелем этой интриги, не имея возможности помешать ей. Дело было вот в чем.
Я уже говорил вам в начале моего повествования, что отец мой каждое утро, чтобы подышать свежим воздухом, стоял на балконе, выходящем на улицу Толедо, а потом шел на другой балкон, который выходил в переулок, и, как только увидит своих соседей напротив, так сейчас же приветствовал их, произнося: «Агур!» Он не любил возвращаться в комнату, не поздоровавшись с ними. Чтобы долго его не задерживать, соседи сами спешили выслушать его: «Агур!» – а кроме того, никаких других сношений с ними у него не было. Но эти приветливые соседи съехали, и вместо них поселились две дамы по фамилии Симьенто, дальние родственницы дона Роке Бускероса. Сеньора Симьенто, тетка, была сорокалетняя женщина со свежим цветом лица и нежным, но скромным выражением. А сеньорита Симьенто, племянница – высокая, стройная девушка с красивыми глазами и великолепными плечами.
Обе женщины въехали сразу после того, как помещение освободилось, и на другой день отец мой, выйдя на балкон, был очарован их наружностью. По своему обыкновению, он пожелал им доброго дня, и они ответили ему как нельзя более приветливо. Эта неожиданность доставила ему несказанное удовольствие, – однако он ушел к себе в комнату, а вскоре и обе женщины последовали его примеру.
Взаимный обмен любезностями длился всего неделю, как вдруг отец мой заметил в комнате сеньориты Симьенто некий предмет, возбудивший в нем величайшее любопытство. Это был небольшой стеклянный шкаф, полный хрустальных баночек и флаконов. В некоторых из них содержались, видимо, яркие краски, в других – золотой, серебряный и голубой песок, в третьих, наконец, золотистый лак. Шкаф стоял прямо перед окном. Сеньорита Симьенто в легком корсаже подходила и брала то один, то другой флакон, затмевая, казалось, алебастровыми плечами своими блестящие краски, которые вынимала из шкафа. Но что она с этими красками делала, отцу было невдомек; однако, не имея привычки о чем бы то ни было расспрашивать, он предпочел остаться в неведении.
Однажды сеньорита Симьенто села у окна и начала писать. Чернила оказались слишком густыми; она развела их водой, но слишком сильно, так что ничего не получилось. Отец мой, подчиняясь врожденной любезности, налил бутылку чернил и послал соседке. Служанка вместе с изъявлениями благодарности принесла ему картонную коробочку с дюжиной палочек разноцветного сургуча; каждая палочка была снабжена надписью или эмблемой, весьма искусно написанной.
Наконец отец понял, чем занимается сеньорита Симьенто. Эта работа, напоминающая его собственную, могла бы послужить великолепным дополнением к занятию, которому он посвятил жизнь. Усовершенствование качества сургуча, по мнению подлинных знатоков, ценилось выше, нежели производство чернил. Изумленный отец склеил конверт, написал на нем своими замечательными чернилами адрес и запечатал новым сургучом. Печать оттиснулась превосходно. Он положил конверт на стол и долго им любовался.
Вечером он пошел к книгопродавцу Морено, где застал какого-то незнакомого человека, который принес такую же коробочку с таким же количеством палочек сургуча. Присутствующие взяли на пробу и не могли нахвалиться совершенством выработки. Отец провел там весь вечер, а ночью видел во сне сургучные палочки.
На другой день утром он обратился к соседкам с обычным приветствием; хотел сказать даже что-то еще и уже открыл было рот, но промолчал и ушел к себе в комнату, однако сел так, чтобы видеть, что делается у сеньориты Симьенто. Служанка вытирала пыль, а прекрасная племянница высматривала сквозь увеличительное стекло малейшую пылинку и, если удавалось что-нибудь обнаружить, приказывала вытирать еще раз. Отец, отличавшийся исключительной любовью к порядку, видя ту же самую склонность в соседке, проникся к ней еще большим уважением.
Я уже вам говорил, главное занятие моего отца состояло в том, что он курил сигары и пересчитывал прохожих либо черепицы на крыше дворца герцога Альбы; однако с этих пор он уже не посвящал этой забаве целые часы, а занимался ею каких-нибудь несколько минут: могучие чары влекли его на балкон, выходящий в переулок.
Первый заметил эту перемену Бускерос и не раз высказывал при мне твердую уверенность, что скоро дон Фелипе Авадоро восстановит свою прежнюю фамилию, лишившись прозванья: дель Тинтеро Ларго. Как ни плохо разбирался я в делах, однако понимал, что женитьба отца ни с какой стороны не может быть мне выгодной, поэтому я побежал к тете Даланосе и стал умолять ее, чтоб она постаралась помешать беде. Тетя искренне огорчилась этой вестью и еще раз отправилась к дяде Сантосу; но театинец ответил, что брак – божественное таинство, против которого он не имеет права выступать, а насчет меня последит, чтоб мне не было причинено никакого ущерба.
Кавалер Толедо давно уехал на Мальту, и я вынужден был бессильно смотреть на все это, а порой даже и содействовать, так как Бускерос посылал меня с письмами к своим родным, потому что сам у них не бывал.
Сеньора Симьенто никогда не выходила из дома и никого не принимала. Со своей стороны, и отец мой все реже ходил в город. Никогда прежде не отказался бы он от театра и не стал бы изменять распорядок дня; теперь же пользовался любым предлогом – самым легким насморком или простудой, – чтоб посидеть дома. И не мог оторваться от окна, выходящего в переулок, глядя, как сеньорита Симьенто расставляет флаконы или укладывает палочки сургуча. Вид двух белоснежных рук, все время мелькающих у него перед глазами, до того распалил его воображение, что он не мог ни о чем другом думать.
Вскоре новый предмет возбудил его любопытство. Это был котелок, сходный с тем, в котором он приготовлял свои чернила, но гораздо меньших размеров и стоящий на железном треножнике. Горящие под ним горелки все время поддерживали умеренную температуру. Вслед за первым появились еще два таких же котелка.
На другой день отец, выйдя на балкон и произнеся: «Агур», – хотел было спросить, что значат эти котелки, но, не имея привычки вступать в разговор, ничего не сказал и ушел к себе. Терзаемый любопытством, он решил послать сеньорите Симьенто еще бутылку своих чернил. В виде благодарности он получил три флакона разноцветных чернил: красных, зеленых и синих.
Вечером отец пошел к книгопродавцу. Он застал там одного чиновника из финансового ведомства, державшего под мышкой сводный отчет о приходах и расходах кассы. В этом отчете столбцы цифр были написаны красными чернилами, заглавия – синими, а разграфлены листы – зелеными. Чиновник утверждал, что только он один владеет тайной изготовления таких чернил и что во всем городе нет никого, кто мог бы похвастать этим искусством. Услышав это, какой-то неизвестный обратился к отцу со словами:
– Сеньор Авадоро, неужели ты, так отменно изготовляющий черные чернила, не знаешь способа изготовлять цветные?
Отец мой не любил, когда его о чем-нибудь спрашивали, и очень легко смущался. На этот раз, однако, он разомкнул было уста, чтоб ответить, но ничего не сказал, а решил лучше сбегать домой и принести к Морено бутылки. Присутствующие не могли вдоволь надивиться высокому качеству чернил, а чиновник попросил разрешения взять немного на пробу домой. Отец, осыпанный похвалами, втайне уступил всю славу сеньорите Симьенто, до сих пор не зная даже, как ее зовут. Вернувшись к себе, он открыл книгу с рецептами и нашел два для изготовления синих чернил, три для зеленых и семь для красных. При виде стольких рецептов у него в голове помутилось, он не мог двух мыслей связать, одни только прекрасные плечи соседки живо рисовались в его воображении. Уснувшие чувства его пробудились, и он почувствовал всю их силу.
На другой день утром, приветствуя соседок, он твердо решил узнать их фамилию и разомкнул уста, чтобы спросить, но опять ничего не сказал и вернулся к себе в комнату. Потом, выйдя на балкон по улице Толедо, он увидел довольно хорошо одетого человека с черной бутылкой в руке. Поняв, что этому человеку нужны чернила, он стал мешать в котле, чтоб отпустить самых лучших. Кран находился на одной трети высоты котла, так что отстой оставался на дне. Неизвестный вошел, но вместо того, чтобы уйти, когда отец налил ему бутылку, сел и попросил позволения выкурить сигару. Отец хотел что-то ответить, но ничего не сказал; неизвестный вынул сигару из кармана и прикурил от лампы на столе.
Этим неизвестным был негодяй Бускерос.
– Сеньор Авадоро, – обратился он к моему отцу, – ты занимаешься приготовленьем жидкости, принесшей человечеству немало бед. Сколько заговоров, предательств, обманов, сколько скверных книг появилось на свет благодаря чернилам, не говоря уже о любовных записках и посягательствах на честь мужей. Как по-твоему, сеньор Авадоро? Не отвечаешь, привык молчать. Но это не важно, что ты молчишь; зато я говорю за двоих, у меня уж такая привычка. Будь добр, сеньор Авадоро, сядь на вот это кресло, я вкратце поясню тебе свою мысль. Утверждаю, что из этой бутылки чернил выйдет…
При этом Бускерос толкнул бутылку, и чернила вылились прямо на колени отцу, который, ни слова не говоря, поспешно вытер их и переоделся. Вернувшись, он увидел, что Бускерос держит шляпу в руке и хочет с ним проститься. Отец был счастлив избавиться от него и открыл ему дверь. Бускерос в самом деле вышел, но через минуту вернулся.
– Прошу прощенья, сеньор Авадоро, – промолвил он, – мы с тобой забыли, что бутылка пуста. Однако не трудись: я сам сумею ее наполнить.
Бускерос взял воронку, вставил ее в бутылку и повернул кран. Когда бутылка наполнилась, отец снова пошел открывать дверь. Дон Роке стремительно выскочил наружу, а отец вдруг увидел, что кран остался открытым, и чернила разливаются по комнате. Он кинулся закрывать кран, и в это мгновение Бускерос вернулся еще раз и, делая вид, будто не замечает, что натворил, поставил бутылку на стол, развалился на том самом кресле, вынул из кармана сигару и закурил ее от лампы.
– Это правда, сеньор Авадоро, – спросил он отца, – что у тебя был сын, который утонул в этом котле? Если бы бедняга умел плавать, он бы, конечно; спасся. Где ты достал этот котел, сеньор? Бьюсь об заклад, что в Тобосе. Великолепная глина, такая идет на изготовление селитры. Тверда, как камень. Позволь попробовать.
Отец мой хотел помешать этому, но Бускерос ударил по котлу мешалкой и разбил его вдребезги. Чернила хлынули ручьем, облили отца и все, что было в комнате, в том числе и самого Бускероса.
Отец, редко открывавший рот, на этот раз закричал благим матом. На балконе показались соседки.
– Ах, милостивые государыни, – крикнул Бускерос, – у нас несчастье: разбился большой котел и залил всю комнату чернилами. Сеньор Тинтеро не знает, что делать. Окажите нам христианское милосердие, пустите к себе.
Соседки охотно согласились, и отец, несмотря на смущенье, с удовольствием подумал о том, что он познакомится со своей красавицей, которая издали протягивала к нему белоснежные руки, очаровательно улыбаясь.
Бускерос накинул плащ отцу на плечи и проводил его до дома сеньоры Симьенто. Не успел отец мой туда войти, как получил неприятное известие. Торговец шелком, державший лавку под его жильем, заявил, что чернила протекли вниз на его товар и что он уже послал за судейским чиновником для составления протокола о нанесенном ущербе. В то же самое время и владелец дома потребовал от отца немедленно съехать с квартиры.
Отец, изгнанный из своего жилища и выкупанный в чернилах, впал в полное уныние.
– Не надо падать духом, сеньор Авадоро, – сказал ему Бускерос. – У этих дам во дворе есть просторное помещение, в котором они совершенно не нуждаются. Я распоряжусь, чтобы сейчас же принесли туда твои вещи. Тебе там будет очень удобно; и к тому же у тебя не будет недостатка в красных, синих, зеленых чернилах гораздо лучшего качества, чем были твои. Но советую тебе некоторое время не выходить из дома: если ты пойдешь к Морено, каждый будет просить, чтобы ты рассказал о происшествии с котлом, а ты ведь не любишь много говорить. Гляди, вон уже зеваки со всего околотка сбежались смотреть на чернильный поток в твоей комнате; завтра во всем городе только и будет разговоров, что об этом.
Отец был сам не свой, но довольно было одного приманчивого взгляда сеньориты Симьенто, чтобы он приободрился и пошел осматривать свое новое обиталище. Он недолго оставался там один; к нему пришла сеньора Симьенто и сказала, что, посоветовавшись с племянницей, решила сдать ему cuarto principal, то есть помещение с окнами на улицу. Отец, любивший считать прохожих или черепицы на крыше дворца герцога Альбы, охотно согласился на эту замену. У него попросили только позволения оставить на прежнем месте цветные чернила. Отец кивнул головой, согласившись и на это.
Котелки стояли в средней комнате; сеньорита Симьенто приходила, уходила, брала краски, не говоря ни слова, так что во всем доме царила полная тишина. Отец никогда еще не был столь счастлив. Так прошло восемь дней. На девятый к отцу явился Бускерос и сказал ему:
– Сеньор Авадоро, я пришел сообщить тебе о счастливом исполнении желаний, о котором ты мечтал, но до сих пор не решался говорить. Ты покорил сердце сеньориты Симьенто и получишь ее руку. Но сперва тебе придется подписать вот эту бумагу, которую я держу, – если хочешь, чтоб в воскресенье состоялось оглашенье.
Ошеломленный отец хотел ответить, но Бускерос не дал ему времени на это и продолжал:
– Сеньор Авадоро, предстоящая женитьба твоя – ни для кого не тайна. Весь Мадрид только о ней и толкует. Если ты намерен отложить ее, то родные сеньориты Симьенто соберутся у меня, ты тоже приходи и сам объясни причины задержки. От этого тебе нет никакой возможности уклониться.
Отец оцепенел от ужаса при мысли, что ему придется давать объяснения перед всей семьей, и хотел что-то сказать, но дон Роке опять перебил его:
– Я прекрасно тебя понимаю: ты хочешь узнать о своем счастье от самой сеньориты Симьенто. Вот и она; я оставляю вас одних.
Сеньорита Симьенто вошла, смущенная, не смея поднять глаз на моего отца; взяла красок и стала молча смешивать их. Робость ее придала дону Фелипе отваги, он вперил в нее взгляд и не мог оторваться. На этот раз он любовался ею совершенно иначе.
Бускерос оставил нужную для оглашенья бумагу на столе. Сеньорита Симьенто приблизилась с трепетом, взяла документ, прочла его, потом прикрыла глаза рукой и уронила несколько слезинок. Отец после смерти жены своей никогда не плакал и никому не давал повода плакать. Вызванные им слезы тем более взволновали его, что он не мог хорошенько понять причину их. Плачет ли сеньорита Симьенто из-за содержания документов или из-за того, что они не подписаны? Хочет ли она выйти за него или нет? Так размышлял он. А она продолжала плакать. Было бы слишком жестоко не остановить ее слез; но для того, чтобы она объяснилась, надо было заговорить с ней, – поэтому отец взял перо и подписал. Сеньорита Симьенто поцеловала ему руку, взяла бумагу и ушла; вернулась она в обычный час, снова поцеловала отцу руку и, ни слова не говоря, занялась приготовлением синего сургуча. А отец в это время курил сигару и считал черепицы на дворце герцога Альбы. В полдень пришел брат Херонимо Сантос, принес брачный договор, в котором не был забыт и я. Отец подписал, сеньорита Симьенто тоже, потом поцеловала отцу руку и молча вернулась к своему сургучу.
После того как был разбит большой чернильный сосуд, отцу нельзя было показываться в театре, а тем более у книгопродавца Морено. Уединение начало понемногу ему надоедать. Прошло три дня после подписания контракта. Пришел Бускерос и стал уговаривать отца поехать с ним на прогулку. Отец уступил, и они поехали на другой берег Мансанареса. Вскоре они остановились перед маленькой церковкой францисканцев. Дон Роке помог моему отцу выйти из экипажа, и они вместе вошли в церковку, где увидели сеньориту Симьенто, которая их уже ждала. Отец открыл было рот, чтобы сказать, что думал, будто едет только подышать свежим воздухом, но ничего не сказал, взял сеньориту Симьенто под руку и повел ее к алтарю.
Выйдя из церкви, новобрачные сели в роскошную карету и вернулись в Мадрид, в прекрасный дом, где их ждал блестящий бал. Сеньора Авадоро открыла его с каким-то молодым человеком очень красивой наружности. Они танцевали фанданго, награждаемые шумными рукоплесканиями.
Отец мой напрасно старался найти в своей супруге ту тихую и скромную девицу, которая целовала ему руку с видом такой глубокой покорности. Вместо этого он, к своему неописуемому удивлению, увидел разбитную, шумную, легкомысленную женщину. Сам он ни с кем не заговаривал, а так как его никто ни о чем не спрашивал, то единственным его утешением было молчание.
Подали холодное мясо и прохладительные напитки; отец, которого одолевал сон, осмелился спросить, не пора ли ехать домой. Ему ответили, что он у себя дома. Отец подумал, что дом этот входит в приданое жены; он велел, чтоб ему показали, где спальня, и лег в постель.
Утром дон Роке разбудил новобрачных.
– Сеньор, дорогой мой родственник, – с такими словами обратился он к моему отцу, – я называю тебя так, потому что жена твоя – ближайшая родственница, какая только у меня есть на белом свете. Мать ее – из рода Бускеросов из Леона. До сих пор я не напоминал тебе о твоих делах, но отныне намерен заняться ими больше, чем своими собственными, оттого что, сказать по правде, у меня никаких собственных дел нет. Что касается твоего состояния, сеньор Авадоро, я прекрасно осведомлен о твоих доходах и о том, как ты их тратишь последние шестнадцать лет.
Вот документы о твоем имущественном положении. Ко времени первой женитьбы ты получал четыре тысячи пистолей годового дохода, которые, кстати сказать, не умел тратить. Ты брал себе шестьсот пистолей, а двести расходовал на воспитание сына. Остающиеся три тысячи двести пистолей ты помещал в торговый банк, а проценты с них отдавал театинцу Херонимо на благотворительные дела. Я тебя за это ничуть не осуждаю, но, честное слово, жаль бедняков, которые отныне будут обходиться без твоей поддержки.
Впредь мы сами сумеем распорядиться твоими четырьмя тысячами пистолей годового дохода. А что касается до пятидесяти одной тысячи двухсот, лежащих в банке, то вот как мы их распределим: за этот дом – восемнадцать тысяч пистолей; признаю, что это дороговато, но продающий – мой близкий родственник, а мои родственники – твои родственники, дон Авадоро. Ожерелье и кольца, которые были вчера на сеньоре Авадоро, стоят восемь тысяч пистолей, допустим, десять, я потом тебе объясню, в чем дело. Остается еще двадцать три тысячи двести пистолей. Проклятый театинец пятнадцать тысяч оставил для твоего бездельника-сына на случай, если бы тот вдруг нашелся. Пять тысяч на устройство дома не будет слишком много, потому что, откровенно говоря, приданое твоей жены составляет шесть рубашек и столько же пар чулок. Ты скажешь мне, что и при этом останется еще три тысячи двести пистолей, с которыми ты сам не знаешь, что делать. Чтоб вывести тебя из затруднения, я займу их у тебя под процент, о котором мы договоримся. Вот, сеньор Авадоро, доверенность, будь добр подписать.
Отец мой не мог прийти в себя от изумления, в которое повергли его слова Бускероса; он открыл рот, чтобы что-то сказать в ответ, но, не зная, как начать, отвернулся к стене и надвинул на глаза ночной колпак.
– Ерунда, – промолвил Бускерос, – не ты первый хочешь заслониться от меня ночным колпаком и притвориться спящим. Я знаю эти штучки и всегда ношу свой ночной колпак в кармане. Сейчас я тоже прилягу на диване, мы оба выспимся, а потом опять вернемся к нашей доверенности или же, если ты предпочитаешь, соберем моих и твоих родственников и посмотрим, нельзя ли уладить это дело как-нибудь иначе.
Отец мой, засунув голову между подушками, стал размышлять о своем положении и о том, как бы вернуть себе покой. Он вообразил, что, предоставив жене полную свободу, сможет вернуться к прежнему образу жизни, ходить в театр, к книготорговцу Морено и даже наслаждаться изготовлением чернил. Немного утешенный этой мыслью, он открыл глаза и сделал знак, что согласен подписать доверенность.
В самом деле, он подписал ее и хотел встать с постели.
– Погоди, сеньор Авадоро, – остановил его Бускерос, – прежде чем вставать, ты должен подумать о том, что будешь целый день делать. Я помогу тебе, и, надеюсь, ты будешь доволен тем распорядком, который я предложу, тем более что сегодняшний день положит начало целой веренице столь же приятных, сколь разнообразных занятий. Прежде всего я принес тебе здесь пару расшитых сапожек и костюм для верховой езды. У ворот тебя ждет отличный скакун, мы покатаемся по Прадо, куда и сеньора Авадоро скоро прибудет в карете. Ты убедишься, сеньор дон Фелипе, что у супруги твоей в городе много знатных друзей, которые станут и твоими. Правда, в последнее время они слегка охладели к ней, но теперь, видя, что она замужем за таким выдающимся человеком, как ты, несомненно, забудут о своем прежнем предубеждении к ней. Я тебе говорю, первые сановники при дворе будут искать встречи с тобой, угождать тебе, обнимать, – да нет! – душить тебя в приливе дружеских чувств!
Услышав это, отец мой впал в какое-то расслабленное состояние или, лучше сказать, – в оцепенение. Бускерос, не замечая этого, продолжал:
– Некоторые из этих господ будут оказывать тебе честь, добиваясь приглашения на твои обеды. Да, сеньор Авадоро, они будут оказывать тебе эту честь, и я думаю, что ты не подведешь меня. Ты убедишься, что твоя жена умеет принимать гостей. Даю слово, ты не узнаешь прежней скромной изготовительницы сургуча! Ты ничего не говоришь на это, сеньор Авадоро, и правильно делаешь, что меня не перебиваешь. Например, ты любишь испанскую комедию, но – бьюсь об заклад – никогда не был в итальянской опере, которая приводит в восхищение весь двор. Ладно, нынче же вечером ты будешь в опере – и знаешь, в чьей ложе? Ни больше ни меньше, как самого Фернандо де Тас, главного конюшего! А оттуда мы поедем на бал к этому же сеньору, где ты увидишь все придворное общество. С тобой будут беседовать, приготовься отвечать.
Между тем отец мой пришел в себя, но на лбу у него выступил холодный пот, руки сделались как деревянные, шея напряглась, голова упала на подушки, глаза странно выкатились из орбит, грудь стала издавать мучительные вздохи, – словом, у него начались судороги. Бускерос заметил наконец, какое действие производят его слова, и позвал на помощь, а сам отправился на Прадо, куда вскоре за ним поспешила и моя мачеха.
Отец впал в летаргию. Силы вернулись к нему, но он никого не узнавал, кроме жены и Бускероса. При виде их лицо его исказилось яростью, но в остальном он оставался спокойным, молчал и отказывался вставать с постели. А когда приходилось все же ненадолго встать, то казалось, ему страшно холодно, и он полчаса после этого стучал зубами. Приступ слабости становился все острей. Больной мог принимать пищу только в очень небольших количествах. Судорожный спазм сжимал ему горло, язык распух и сделался твердым, глаза потускнели, взгляд стал мутным, темно-желтая кожа пошла мелкими белыми пятнами.
Я получил доступ в его дом под видом слуги и с прискорбием следил за развитием болезни. Тетя Даланоса, которой я открыл тайну, дежурила при нем по ночам, но больной не узнавал ее; что же касается моей мачехи, то было заметно, что ее присутствие очень ему вредит, так что брат Херонимо уговорил ее уехать в провинцию, куда поспешил за ней и Бускерос.
Я прибег к последнему средству, которое должно было вывести отца из его ужасной меланхолии, и в самом деле оно принесло временное облегчение. Однажды в полуоткрытую дверь в соседнюю комнату отец увидел котел, совершенно такой же, как тот, в котором он прежде варил чернила; рядом стоял столик с разными бутылками и весами для отвешивания составных частей. Лицо отца выразило тихую радость; он встал, подошел к столику, велел подать ему кресло; но сам он был слишком слаб, и приготовлением чернил должен был заняться кто-то другой, а он только внимательно следил за этим. На другой день он уже принимал в этом участие, на третий – состояние больного значительно улучшилось, но спустя несколько дней началась горячка, до тех пор за всю болезнь ни разу не появлявшаяся. Приступы ее в общем не были острыми, но больной до того ослабел, что его организм потерял всякую способность сопротивляться. Он угас, так и не узнав меня, несмотря на все старания напомнить ему обо мне.
Так умер человек, не принесший с собой в этот мир того запаса нравственных и физических сил, который мог бы обеспечить ему хотя бы относительную стойкость. Инстинкт, если можно так выразиться, подсказал ему избрать такой образ жизни, который соответствовал его возможностям. Он погиб, когда его попытались ввергнуть в деятельное существование.
Мне пора теперь вернуться к рассказу о себе самом. Кончились наконец два года моего покаяния. Трибунал инквизиции, по ходатайству брата Херонимо, позволил мне снова носить собственную фамилию – при условии, если я приму участие в военной экспедиции на мальтийских галерах. Я с радостью подчинился этому приказу, надеясь встретиться с командором Толедо уже не как слуга, а почти как равный. Мне опостылело носить лохмотья нищего. Я роскошно экипировался, примеряя одежду у тети Даланосы, которая обмирала от восторга. И тронулся в путь на восходе солнца, чтоб избежать любопытных, которых могло заинтересовать мое внезапное превращенье. Сел на корабль в Барселоне и, после короткого плаванья, прибыл на Мальту. Встреча с кавалером оказалась приятней, чем я ожидал. Толедо уверил меня, что никогда не обманывался моим нарядом и решил предложить мне свою дружбу, как только я обрету свое прежнее положение. Кавалер командовал главной галерой; он взял меня на свой мостик, и мы курсировали по морю четыре месяца, не нанеся особого вреда берберийцам, которые без труда уходили от нас на своих легких кораблях.
На этом кончается история моего детства. Я рассказал ее вам во всех подробностях, которые до сих пор хранит моя память. Я так и вижу перед собой келью моего ректора у театинцев в Бургосе и в ней – суровую фигуру отца Санудо; мне представляется, как я ем каштаны на паперти храма святого Роха и протягиваю руки к благородному Толедо.
Не буду пересказывать вам столь же пространно и приключения моей молодости. Каждый раз, мысленно переносясь в эту прекраснейшую пору моей жизни, я вижу лишь смятение страстей и безумное неистовство порывов. Глубокое забвение застилает от глаз моих чувства, наполнявшие мою мятущуюся душу. Сквозь мглу минувших лет проглядывают проблески взаимной любви, но предметы любви расплываются, и я вижу лишь смутные образы красивых, охваченных чувственным порывом женщин и веселых девушек, обвивающих белоснежными руками мою шею, вижу, как мрачные дуэньи, не в силах противостоять столь волнующему зрелищу, соединяют влюбленных, которых должны были бы разлучить. Вижу вожделенную лампу, подающую мне знак из окна, полустертые ступени, ведущие меня к потайным дверям. Эти миги – предел наслаждения. Пробило четыре, начинает светать, пора прощаться, – ах и в прощанье есть своя сладость!
Думаю, что от одного края света до другого история любви всюду одна и та же. Повесть о моих любовных приключениях, быть может, не показалась бы вам особенно занимательной, но думается, что вы с удовольствием выслушаете историю моего первого увлечения. Подробности ее удивительны, я мог бы даже счесть их чудесными. Но сейчас уже поздно, мне еще надо подумать о таборных делах, так что позвольте отложить продолжение на завтра.
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТЫЙ
Мы собрались в обычный час, и цыган, у которого было свободное время, начал.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
На следующий год кавалер Толедо принял на себя главное командование галерами, а брат его прислал ему на расходы шестьсот тысяч пиастров. У ордена было тогда шесть галер, и Толедо прибавил к ним еще две, вооружив их за свой счет. Кавалеров собралось шестьсот. Это был цвет европейской молодежи. В то время во Франции начали вводить мундиры, чего до тех пор не было в обычае. Толедо облачил нас в полуфранцузский-полуиспанский мундир: пурпурный кафтан, черные латы с мальтийским крестом на груди, брыжи и испанская шляпа. Этот наряд удивительно шел нам. Где бы мы ни высаживались, женщины не отходили от окон, а дуэньи бегали с любовными записочками, вручая их подчас не тому, кому надо. Промахи эти подавали повод к презабавнейшим недоразумениям. Мы заходили во все порты Средиземного моря, и всюду нас ждали новые празднества.
Посреди этих развлечений мне исполнилось двадцать лет; Толедо был на десять лет старше. Великий магистр назначил его главным судьей и передал приорат Кастилии. Он покинул Мальту, осыпанный этими новыми почестями, и уговорил меня сопутствовать ему в путешествии по Италии. Мы сели на корабль и благополучно прибыли в Неаполь. Не скоро уехали бы мы оттуда, если бы красавицам так же легко было удерживать пригожего Толедо в своих сетях, как завлекать в них; но мой друг в совершенстве владел искусством бросать возлюбленных, не порывая с ними добрых отношений. И он оставил свои неаполитанские романы для новых связей сперва во Флоренции, потом в Милане, Венеции, Генуе, так что мы только на следующий год прибыли в Мадрид.
Сейчас же после приезда Толедо отправился представляться к королю, а потом, взяв самого красивого коня из конюшни своего брата – герцога Лермы, велел оседлать для меня другого, не менее прекрасного, и мы поехали на Прадо, чтобы смешаться с всадниками, галопирующими у дверец дамских экипажей.
Наше внимание привлек роскошный выезд. Это была открытая карета, в которой сидели две женщины в полутрауре. Толедо узнал гордую герцогиню Авилу и подъехал, чтобы с ней поздороваться. Другая тоже повернулась к нему; он ее совсем не знал и, видимо, был очарован ее красотой.
Это была прекрасная герцогиня Медина Сидония, которая оставила домашнее уединение и вернулась в свет. Она узнала во мне своего бывшего узника и приложила палец к губам, давая мне знак не выдавать ее тайны. Потом устремила взгляд своих прелестных глаз на Толедо, в лице которого появилось выражение серьезности и нерешительности, какого я до тех пор не видел у него. Герцогиня Сидония объявила, что не выйдет второй раз замуж, а герцогиня Авила – что вообще никогда не выйдет ни за кого.
Надо признать, что мальтийский кавалер, принимая во внимание столь твердые решения, приехал в самую пору. Обе дамы приняли Толедо очень любезно, и тот от всего сердца поблагодарил их за доброе отношение, а герцогиня Сидония, прикидываясь, будто впервые видит меня, сумела привлечь ко мне внимание своей спутницы. Таким образом, составились две пары, которые стали встречаться во время всех столичных увеселений. Толедо, в сотый раз став возлюбленным, сам полюбил впервые. Я приносил дань благоговейного восхищения к ногам герцогини Авилы. Но прежде чем начать рассказ о моих отношениях с этой дамой, я должен обрисовать вам двумя словами положение, в котором она тогда находилась.
Герцог Авила, отец ее, умер, когда мы были еще на Мальте. Смерть человека честолюбивого всегда производит на окружающих очень сильное впечатление, его падение волнует их и ошеломляет. В Мадриде помнили инфанту Беатрису и ее тайную связь с герцогом. Поговаривали о сыне, который должен был стать продолжателем рода. Надеялись, что завещание покойного разъяснит эту тайну, но всеобщие ожидания оказались обманутыми, – завещание не разъяснило ничего. Двор молчал, а между тем гордая герцогиня Авила появилась в свете еще более высокомерная, еще больше пренебрегающая поклонниками и замужеством, чем когда-либо.
Хотя я происхожу из дворянской семьи, однако, по испанским понятиям, между мной и герцогиней не могло быть никакого равенства, и я мог лишь рассчитывать на роль молодого человека, который ищет покровительства, чтобы устроить свою судьбу. Таким образом, Толедо был рыцарем прекрасной Сидонии, а я как бы пажом ее приятельницы.
Такая служба не была мне неприятна; я мог, не выдавая моей страсти, предупреждать все желания восхитительной Мануэлы, исполнять ее приказания, – словом, целиком посвятить себя ей. Усердно ловя малейший знак моей повелительницы, я боялся выражением лица, взглядом или вздохом обнаружить свою сердечную тайну. Страх оскорбить ее и быть прогнанным с ее глаз, что легко могло произойти, придавал мне сил сдерживать свою страсть. Герцогиня Сидония старалась по возможности поднять меня во мнении своей приятельницы, но добилась лишь нескольких приветливых улыбок, выражающих холодную благосклонность.
Такое положение длилось больше года. Я встречался с герцогиней в церкви, на Прадо, получал ее распоряжения на весь день, но никогда нога моя не переступала порога ее дома. Однажды она вызвала меня к себе. Я застал ее за пяльцами, окруженную толпой прислужниц. Указав мне на кресло, она взглянула на меня надменно и промолвила:
– Сеньор Авадоро, я унизила бы память моих предков, чья кровь течет в моих жилах, если б не пустила в ход все влияние моей семьи, чтоб вознаградить тебя за услуги, которые ты каждый день мне оказываешь. Мой дядя, герцог Сорриенте, тоже обратил на это мое внимание и предлагает тебе должность командира полка его имени. Надеюсь, ты окажешь мне честь, приняв это назначение. Подумай.
– Сеньора, – ответил я, – я связал свое будущее с судьбой кавалера Толедо и не хочу других должностей, кроме тех, которые он сам для меня исхлопочет. Что же касается услуг, которые я имею счастье ежедневно оказывать вашей светлости, то самой сладкой наградой за них будет позволенье их не прерывать.
Герцогиня ничего мне на это не ответила, а легким кивком дала мне знать, что я могу идти.
Через неделю меня опять позвали к гордой герцогине. Она приняла меня в том же духе, как первый раз, и сказала:
– Сеньор Авадоро, я не могу допустить, чтобы ты превзошел в благородстве герцогов де Авила, Сорриенте и прочих грандов из моего рода. Хочу сделать тебе другое выгодное предложение, способное тебя осчастливить. Один дворянин, семья которого предана нашему роду, приобрел значительное состояние в Мексике. У него единственная дочь, и он дает за ней миллион…
Я не дал герцогине договорить и, встав, не без раздражения промолвил:
– Хоть в моих жилах не течет кровь герцогов де Авила и Сорриенте, сердце, бьющееся в этой груди, неподкупно.
После этого я хотел уйти, но герцогиня велела мне остаться; выслав женщин в соседнюю комнату, но оставив дверь открытой, она сказала:
– Сеньор Авадоро, я могу предложить тебе только одну награду: усердие, с которым ты исполняешь мои желания, позволяет мне надеяться, что на этот раз ты мне не откажешь. Речь идет об очень важной услуге.
– В самом деле, – ответил я, – это единственная награда, которая может меня осчастливить. Никакой другой я не желаю и не могу принять.
– Подойди сюда, – продолжала герцогиня. – Я не хочу, чтобы нас слышали из другой комнаты. Авадоро, тебе, конечно, известно, что отец мой был тайно мужем инфанты Беатрисы; быть может, при тебе заходила речь о том, будто он имел от нее сына. Мой отец сам распустил этот слух, чтобы сбить придворных с толку; в действительности же от этой связи осталась дочь, которая живет и воспитывается в одном монастыре неподалеку от Мадрида. Отец мой, умирая, открыл мне тайну ее рождения, о которой она сама не знает. Он сообщил мне о своих намерениях относительно нее, но смерть положила конец всему. Теперь невозможно было бы восстановить всю сеть честолюбивых интриг, сплетенных герцогом для достижения своих целей. Полного узаконения моей сестры осуществить невозможно, и первый наш шаг в этом направлении мог бы повлечь за собой гибель несчастной. Я недавно была у нее. Леонора – простодушная, добрая и веселая девушка. Я полюбила ее от всего сердца, но настоятельница столько наговорила мне о ее необычайном сходстве со мной, что я не решилась навестить ее второй раз. Однако я сказала, что искренне хочу о ней позаботиться, что она – плод одного из бесчисленных любовных увлечений моего отца. Несколько дней тому назад мне сообщили, что двор начал наводить о ней справки в монастыре; эта новость очень меня встревожила, и я решила перевезти ее в Мадрид.
У меня есть на безлюдной улице, которая носит даже название Ретрада[44], незаметный домик. Я велела снять дом напротив и прошу тебя: поселись в нем и стереги сокровище, которое я тебе вверяю. Вот адрес твоего нового жилища, а вот письмо, которое ты передашь настоятельнице урсулинок в Пеньоне. Ты возьмешь четырех всадников и коляску с двумя мулами. Мою сестру будет сопровождать дуэнья, которая и поселится с ней. По всем вопросам обращайся к дуэнье, но в дом тебе входить нельзя. Дочь моего отца и инфанты не должна давать малейшего повода к дурным толкам.
Сказав это, герцогиня слегка кивнула – в знак того, что я должен уйти. Я оставил ее и отправился прямо в свое новое жилище, которое нашел вполне удобным и даже довольно роскошно обставленным. Оставив в нем двух верных слуг, я вернулся в прежнее свое жилище у Толедо. Что же касается дома, доставшегося мне после отца, то я сдал его внаем за четыреста пиастров.
Осмотрел я и дом, предназначенный для Леоноры. Я застал в нем двух служанок и старого слугу семейства де Авила, который не носил ливреи.
Дом, изысканно и роскошно обставленный, был полон всего, что необходимо для жизни в довольстве.
На другой день я взял четырех всадников, коляску и поспешил в Пеньон, в монастырь. Меня провели в приемную, где меня уже ждала настоятельница. Прочтя письмо, она улыбнулась и вздохнула.
– Сладчайший Иисусе, – промолвила она, – сколько грехов совершается в мире! Как же я счастлива, что оставила его! Например, сударь, та сеньорина, за которой ты приехал, так похожа на герцогиню Авилу, что два изображения сладчайшего Иисуса не могут быть более схожи друг с другом. Кто родители этой девушки – никому не известно. Покойный герцог Авила, упокой, господи, его душу…
Настоятельница никогда не кончила бы свою болтовню, но я дал ей понять, что должен как можно скорей исполнить порученное; в ответ она кивнула головой, еще поохала, помянула «сладчайшего Иисуса», потом велела мне поговорить с привратницей.
Я пошел к калитке. Вскоре вышли две женщины, совершенно закутанные, и молча сели в коляску. Я вскочил на коня и поехал за ними, тоже ни слова не говоря. При въезде в Мадрид я немного опередил коляску и приветствовал женщин у двери дома. Сам я к ним в дом не вошел, а отправился в свой и оттуда стал наблюдать, как мои спутницы у себя устраиваются.
В самом деле, я заметил большое сходство между герцогиней и Леонорой; разница была только в том, что у Леоноры лицо было белей, волосы совсем белокурые, а фигура чуть полнее. Так, по крайней мере, казалось мне из окна, но Леонора ни минуты не сидела на месте, и я не мог как следует ее рассмотреть. Счастливая тем, что выбралась из монастыря, она предавалась необузданному веселью. Обежала весь дом от чердака до погребов, восторгаясь хозяйственной утварью, восхищаясь красотой кастрюльки или котелка. Задавала тысячи вопросов дуэнье, которая не успевала отвечать, и в конце концов заперла ставни на ключ, так что мне ничего не стало видно.
В полдень я пошел к герцогине и отдал ей отчет обо всем. Она приняла меня, как всегда, с холодным величием.
– Сеньор Авадоро, – сказала она, – Леонора предназначена осчастливить того, кому отдаст свою руку. По нашим обычаям, ты не можешь у нее бывать, даже если тебе суждено стать ее мужем. Но я скажу дуэнье, чтобы она оставляла открытой одну ставню в сторону твоих окон, но при этом требую, чтобы твои ставни были всегда закрыты. Ты будешь давать мне отчет обо всем, что делает Леонора, хотя знакомство с тобой может быть для нее опасным, особенно если у тебя такое отвращение к браку, которое я обнаружила в тебе несколько дней тому назад.
– Сеньорита, – ответил я, – я сказал только, что корыстные соображения не повлияют на мой выбор, хотя, по чести, признаюсь, решил никогда не жениться.
От герцогини я пошел к Толедо, которому, однако, не поверил моих тайн, после чего вернулся к себе на улицу Ретрада. Не только ставни, но даже окна напротив были открыты. Старый слуга Агдраде играл на гитаре, а Леонора плясала болеро с увлечением и грацией, каких я никогда не ожидал встретить в воспитаннице кармелиток: первые годы жизни она провела там, и только после смерти герцога ее отдали к урсулинкам. Леонора пускала в ход тысячи уловок, желая во что бы то ни стало заставить свою дуэнью танцевать с Андраде. Я просто диву давался, что у холодной, серьезной герцогини такая веселая сестра. Если не считать этого, сходство было поразительным. Я был влюблен в герцогиню, как безумный, поэтому живое воплощение ее прелестей очень меня занимало. В то время как я предавался наслаждению, созерцая Леонору, дуэнья закрыла ставни, и больше я ничего не видел.
На другой день я пошел к герцогине и рассказал ей о вчерашних своих наблюдениях. Не утаил и того невыразимого наслаждения, которое испытывал, глядя на невинные забавы ее сестры, осмелился даже описать свой восторг по поводу сходства, которое заметил между Леонорой и герцогиней.
Слова эти можно было принять за объяснение в любви. Герцогиня нахмурилась, приняла еще более недоступный вид, чем обычно, и сказала:
– Сеньор Авадоро, какое бы ни было сходство между двумя сестрами, прошу никогда не объединять их в своих похвалах. А пока жду тебя завтра утром. Я собираюсь уехать на несколько дней и желала бы перед отъездом поговорить с тобой.
– Сеньорита, – ответил я, – я осужден погибнуть под ударами твоего гнева: черты твои запечатлены в душе моей как образ некоего божества. Я знаю, что нас разделяет слишком большое расстояние, чтобы я смел выражать тебе свои чувства. Но вот я нашел образ твоей божественной красоты в веселой, прямодушной, простой и открытой молодой девушке, – кто же запретит мне, сеньорита, в ее лице обожать тебя?
С каждым моим словом лицо герцогини приобретало все более суровое выражение, и я подумал, она велит мне уйти и не показываться ей на глаза. Но нет, – она повторила только, чтобы я завтра пришел.
Я пообедал с Толедо, а вечером вернулся на свой пост. Окна напротив были открыты, и мне было прекрасно видно, что делается во всем помещении. Леонора была на кухне и приготовляла олью подриду. Она поминутно спрашивала совета у дуэньи, нарезала мясо и укладывала его на блюдо, при этом все-время смеялась и была в превосходном настроении. Потом накрыла стол белой скатертью и поставила на нем два скромных прибора. На ней был скромный корсаж, и рукава ее были засучены по локти.
Окна и ставни закрыли, но то, что я видел, произвело на меня сильное впечатление, потому что такой же человек может хладнокровно созерцать зрелище домашней жизни. Такого рода картины приводят к женитьбе.
На другой день я пошел к герцогине; и сам уж не знаю, что говорил ей. Она как будто боялась нового любовного объяснения.
– Сеньор Авадоро, – перебила она меня, – я уезжаю, как говорила тебе вчера, и пробуду некоторое время в герцогстве Авила. Я позволила сестре гулять после захода солнца, но не отходить далеко от дома. На случай, если ты пожелаешь в это время к ней подойти, я предупредила дуэнью, чтоб она не мешала вам разговаривать, сколько захотите. Постарайся узнать сердце и образ мыслей молодой особы, потом дашь мне в этом отчет.
Тут легкий кивок головой дал мне понять, что пора уходить. Нелегко было мне расставаться с герцогиней, я любил ее всем сердцем. Необычайная гордость ее не отталкивала меня, так как я полагал, что, когда она захочет отдать кому-нибудь свое сердце, то, наверно, выберет возлюбленного из низших сословий, как обычно бывает в Испании. Я тешил себя надеждой, что вдруг она когда-нибудь полюбит меня, хотя ее обращение со мной должно было развеять всякие иллюзии на этот счет. Одним словом, я целый день думал о герцогине, а вечером стал думать о ее сестре. Когда я пришел на улицу Ретрада, месяц светил очень ярко, и я увидел Леонору с дуэньей на скамье у самой двери. Дуэнья приблизилась ко мне и пригласила посидеть с ее воспитанницей, а сама ушла. После небольшого молчания Леонора промолвила:
– Вы и есть, сеньор, тот молодой человек, с которым мне позволено видеться? Могу я рассчитывать на вашу дружбу?
Я ответил, что она в ней никогда не ошибется.
– Хорошо, – продолжала она. – Тогда скажите мне, пожалуйста, как меня зовут?
– Леонора, – ответил я.
– Я не об этом, – возразила она. – У меня же должна быть фамилия. Я уже не такая дурочка, какой была у кармелиток. Там я думала, будто весь мир состоит из монахинь и исповедников, а теперь знаю, что есть жены и мужья, которые никогда не расстаются, и что дети носят фамилию отца. Поэтому я и хочу узнать свою фамилию.
В некоторых монастырях кармелитки подчиняются очень строгому уставу, поэтому такая неосведомленность у двадцатилетней девушки меня не удивила. Я ответил, что, к сожалению, не знаю, как ее фамилия. Потом сказал, что видел, как она танцует у себя в комнате, и что танцам она училась, уж верно, не у кармелиток.
– Нет, – ответила она. – Герцог Авила поместил меня у кармелиток, но после его смерти меня перевели к урсулинкам, и там одна из воспитанниц научила меня танцевать, а другая – петь; а о том, как мужья живут со своими женами, мне рассказывали все, отнюдь не делая из этого тайны. Что касается меня, то я хочу непременно иметь фамилию, но для этого мне надо выйти замуж.
Потом Леонора заговорила о театре, о прогулках, о бое быков, проявляя страстное желание все это видеть. С тех пор я несколько раз беседовал с ней по вечерам. Через неделю я получил от герцогини письмо следующего содержания:
«Приближая тебя к Леоноре, я хотела пробудить в ней склонность к тебе. Дуэнья уверяет меня, что моя цель достигнута. Если преданность, которую ты ко мне выказываешь, искренняя, ты женишься на Леоноре. Имей в виду, что отказ я восприму, как оскорбление».
Я ответил так:
«Сеньорита!
Моя преданность вашей светлости – единственное чувство, наполняющее всю мою душу. Для чувств, следуемых супруге, в ней нет места. Леонора заслуживает мужа, который любил бы только ее».
На это я получил такой ответ:
«Бесполезно было бы дальше скрывать от тебя, что ты для меня опасен и что ответ твой доставил мне величайшую радость, какую мне довелось испытать в жизни. Но я решила преодолеть самое себя. Предлагаю тебе на выбор: либо жениться на Леоноре, либо оказаться навсегда отстраненным от меня или даже быть изгнанным из Испании. Ты знаешь, что мои родные пользуются немалым влиянием при дворе. Не пиши мне больше; я дала дуэнье соответствующие указания».
Как ни был я влюблен в герцогиню, такая безмерная гордость сильно меня задела. Я хотел было сразу признаться во всем Толедо и прибегнуть к его защите, но кавалер, по-прежнему влюбленный в герцогиню Сидонию, был очень привязан к ее подруге и никогда ничего не предпринял бы против последней. Поэтому я решил молчать и вечером сел у окна, чтобы получше рассмотреть свою будущую супругу. Окна были открыты, все помещение было у меня как на ладони. Леонора сидела в окружении четырех женщин, занимавшихся ее нарядом. На ней было шитое серебром белое атласное платье, венок из цветов на голове и бриллиантовое ожерелье. Длинная белая вуаль покрывала ее всю с головы до ног.
Эти приготовления меня удивили. Вскоре изумление мое еще возросло. В глубине комнаты поставили стол, украшенный как алтарь, и зажгли на нем несколько свечей. Вошел священник с двумя дворянами, видимо игравшими роль свидетелей. Не хватало только жениха. Я услыхал, как ко мне постучали, и послышался голос дуэньи, обращенный ко мне:
– Тебя ждут, сеньор. Или ты решил воспротивиться приказаниям герцогини?
Я пошел за дуэньей. Молодая сеньорита не сняла вуали, ее руку вложили в мою, – словом, нас обвенчали. Свидетели пожелали мне счастья, так же как и моей супруге, лица которой не видели, и ушли. Дуэнья повела нас в комнату, слабо озаренную лучами месяца, и заперла за нами двери.
Тут один из таборных пришел за вожаком. Он ушел, и в этот день мы его больше не видели.
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТОЙ
Мы собрались в обычную пору, и цыган, пользуясь свободным временем, продолжал свой рассказ.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Я вам рассказал о своем удивительном венчании. Наша жизнь с женой тоже была своеобразна. После захода солнца открывались ставни, и я видел всю внутренность помещения, но она не выходила из дома, и я не имел возможности приблизиться к ней. Только в полночь за мной приходила дуэнья, а под утро отводила меня обратно.
Через неделю герцогиня вернулась в Мадрид. Я предстал перед ней в страшном смущении. Я совершил кощунство по отношению к любви, которою пылал к ней, и горько упрекал себя за это. Она же, наоборот, отнеслась ко мне с невыразимой ласковостью. Всякий раз, оставаясь со мной с глазу на глаз, она отбрасывала прежнее холодное обращение; я был для нее братом и другом.
Однажды вечером, вернувшись к себе и как раз запирая дверь, я почувствовал, что кто-то тянет меня за полу. Повернулся и увидел Бускероса.
– Наконец-то ты мне попался, – сказал он. – Кавалер Толедо жалуется, что давно не видел тебя, что ты от него скрываешься и что он не может понять, чем ты занят таким важным. Я попросил у него двадцать четыре часа сроку, чтоб обо всем ему в точности доложить. Мне повезло. Но ты, сударь, помни, что должен относиться ко мне с почтением: ведь я женат на твоей мачехе.
Последние слова напомнили мне о том, какую роковую роль сыграл Бускерос в судьбе моего отца; я не мог удержаться, чтоб не обнаружить к нему неприязни, и мне удалось от него отделаться.
На другой день я пошел к герцогине и рассказал ей об этой злосчастной встрече. Мое сообщение, видимо, очень ее огорчило.
– Бускерос, – сказала она, – это шпион, от которого, кажется, ничто не скроется. Необходимо уберечь Леонору от его любопытства. Сегодня же отправлю ее в Авилу. Не сердись на меня, Авадоро, я это делаю для счастья вас обоих.
– Сеньорита, – ответил я, – условие счастья – исполнение желаний, а я никогда не стремился стать мужем Леоноры. Однако должен признаться, что теперь привязался к ней, и любовь моя с каждым днем становится все сильней, если можно так выразиться, так как днем-то я как раз ее никогда не вижу.
В тот же день я пошел на улицу Ретрада, но никого там не застал. Все двери и окна были заперты.
Через несколько дней после этого Толедо вызвал меня к себе в кабинет и сказал:
– Я говорил королю о тебе. Наш милостивый государь посылает тебя в Неаполь с донесением. Питерборо, этот знатный англичанин, хочет встретиться со мной в Неаполе по очень важным делам. Однако его величество не пожелал отпустить меня, и ехать придется тебе. Но это как будто не очень тебе улыбается, – прибавил он.
– Я бесконечно благодарен его величеству за милость, – ответил я, – но у меня здесь, в Мадриде, есть покровительница, без согласия которой я не могу ничего предпринимать.
Толедо с улыбкой промолвил:
– Я уже переговорил об этом с герцогиней; сегодня же повидайся с ней.
Я пошел к герцогине, и она мне сказала:
– Милый Авадоро, ты знаешь, в каком положении находится испанская монархия. Король стоит одной ногой в могиле, и с ним угаснет австрийская ветвь. В столь критических обстоятельствах каждый истый испанец должен забыть о себе и всеми возможными средствами служить родине. Твоя жена – в безопасном месте. Леонора не будет писать тебе, так как она не умеет писать; кармелитки этому ее не обучали. Я заменю ее и, если верить дуэнье, вскоре смогу прислать тебе такие вести, которые заставят тебя привязаться к ней еще больше.
При этих словах герцогиня опустила глаза, густо покраснела и сделала мне знак удалиться.
Я отправился к министру за распоряжениями, которые касались внешних отношений и охватывали также вопросы, связанные с управлением Неаполитанским королевством, так как последнее хотели всеми способами привязать к Испании. На другой день я выехал и совершил путешествие со всей возможной поспешностью.
Я принялся выполнять данные мне поручения с усердием новичка, но в минуты, свободные от работы, думал только о Мадриде. Так или иначе, а герцогиня любит меня, призналась мне; породнившись со мной, она исцелилась от страсти, однако сохранила привязанность, которой я видел тысячи доказательств. Леонора, тайное божество ночей моих, подала мне чашу наслаждений руками Гименея. Воспоминание о ней царило над всеми моими чувствами, так же как и над сердцем. Тоска моя по ней сменилась чуть не отчаяньем. Кроме этих двух женщин, весь остальной прекрасный пол был мне совершенно безразличен.
Письмо герцогини я получил вместе с бумагами от министра. Оно было без подписи и написано измененным почерком. Я узнал, что Леонора ждет ребенка, но больна и очень ослабела. Вскоре я получил известие, что стал отцом и что Леонора тяжко страдает. Сообщения о ее здоровье как будто подготовляли меня к ожидающему меня вскоре страшному удару.
Вдруг в Неаполь приехал Толедо, когда я всего меньше этого ожидал. Он кинулся в мои объятия.
– Я прибыл по делам королевства, – сказал он, – но, откровенно говоря, меня прислали обе герцогини.
Тут он подал мне письмо, которое я распечатал, дрожа. Содержание его я предвидел. Герцогиня извещала меня о смерти Леоноры и выражала мне самые нежные, дружеские соболезнования.
Толедо, издавна имевший на меня большое влияние, употребил его на то, чтобы меня успокоить. По-настоящему я не знал Леоноры, но она была моя жена, и мысль о ней влекла за собой чудные воспоминания о нашем кратком супружестве. Хотя скорбь поутихла, я все же был печален и подавлен.
Толедо все дела взял на себя, и, когда они были улажены, мы вернулись в Мадрид. Неподалеку от ворот столицы кавалер вышел из коляски и крутыми тропинками провел меня на кладбище кармелиток. Там он указал мне на черную мраморную урну. Надпись на постаменте гласила, что это могила Леоноры Авадоро. Я облил надгробье горючими слезами и несколько раз возвращался к нему, прежде чем пойти приветствовать герцогиню. Она на это не обиделась, наоборот, при первой же нашей встрече выразила мне почти трогательное сочувствие. Провела меня в дальнюю комнату и показала ребенка в колыбели. Волнение мое достигло крайнего предела. Я упал на колени, герцогиня протянула мне руку и велела встать, после чего сделала знак удалиться.
На другой день я явился к министру, который представил меня его величеству. Толедо, отправляя меня в Неаполь, искал повода выхлопотать мне какую-нибудь милость. Я был удостоен звания кавалера ордена Калатравы. Хотя награда эта не ставила меня на одну доску с первыми сановниками, но все же к ним приближала. С тех пор обе герцогини и кавалер Толедо старались при всяком удобном случае показать, что смотрят на меня как на равного. Я был обязан им всей своей карьерой, и они с радостью следили за моим возвышением.
Вскоре после этого герцогиня Авила поручила мне устроить одно дело, которое у нее было в Совете Кастилии. Я исполнил это поручение с усердием и осмотрительностью, которые повысили уважение моей покровительницы ко мне. С каждым днем герцогиня становилась ко мне все благосклонней. И тут начинается самая удивительная часть всей истории.
После возвращения из Италии я поселился опять у Толедо, но сохранил за собой и прежнее жилище на улице Ретрада, стеречь которое оставил слугу по имени Амвросио. Дом напротив, тот самый, где я венчался, принадлежал герцогине; он был на запоре, и никто там не жил. Однажды утром ко мне пришел Амвросио и стал просить, чтоб я прислала кого-нибудь на его место, и притом человека храброго, так как в доме напротив после полуночи творятся странные дела. Я хотел, чтоб он объяснил мне, что это за дела, но Амвросио стал уверять, что со страху ничего не видел и ни за какие сокровища на свете не согласится провести ночь в моем доме – ни один, ни с кем-нибудь другим.
Во мне проснулось любопытство. Я решил этой же ночью убедиться воочию, что там происходит. В доме оставалась еще кое-какая обстановка, и я после ужина туда перебрался. Велел одному из слуг лечь спать в прихожей, а сам устроился в комнате с окнами на прежний дом Леоноры. Выпил несколько чашек черного кофе, чтоб не заснуть, и дождался полуночи. Это был час, когда, по словам Амвросио, появлялись духи. Чтоб не вспугнуть их, я погасил свечу. Вскоре я увидел в доме напротив свет, который двигался, переходя с одного этажа на другой, из одной комнаты в другую.
Ставни не позволяли мне увидеть, откуда этот свет исходит, – но на другой день я послал к герцогине за ключами от ее дома и пошел его осматривать. Я не нашел там никакой обстановки, никаких следов чьего-либо пребывания. Открыв по одной ставне на каждом этаже, я ушел.
Вечером я снова занял свой наблюдательный пункт, и в полночь в доме напротив снова заблестел тот же свет. Но на этот раз я увидел его источник. Женщина в белом с лампой в руке обошла медленным шагом все комнаты первого этажа, поднялась на второй и исчезла. Лампа освещала ее слишком слабо, чтобы можно было рассмотреть черты лица, но по светлым волосам я узнал Леонору.
Утром я поспешил к герцогине, но ее не было дома. Я прошел в детскую; там было несколько женщин, страшно взволнованных и растерянных. Сперва мне не хотели ничего говорить, но в конце концов кормилица призналась, что ночью вошла какая-то женщина в белом с лампой в руке, долго глядела на ребенка, перекрестила его и ушла. После рассказа кормилицы вернулась домой герцогиня, велела позвать меня и сказала:
– По некоторым причинам я не хочу, чтобы твой ребенок оставался здесь дольше. Я велела приготовить для него дом на улице Ретрада. Теперь он будет жить там с кормилицей и женщиной, которая считается его матерью. Я думала предложить и тебе жить там, да боюсь, что это может подать повод к лишним разговорам.
Я ответил, что оставил за собой помещение напротив и буду там иногда ночевать.
Желание герцогини было исполнено, ребенка перевезли. Я позаботился о том, чтобы его поместили в комнате с окнами на улицу и чтобы не закрывали ставен. Когда пробило полночь, я подошел к окну; в комнате напротив я увидел ребенка, спящего рядом с кормилицей. Показалась женщина в белом с лампой в руке, подошла к колыбельке, долго смотрела на ребенка, перекрестила его, потом встала у окна и устремила взгляд на меня. Через некоторое время она отошла, и я увидел свет на втором этаже, потом она вышла на крышу, легко перебежала по ней, перепрыгнула на соседнюю и скрылась из глаз.
Признаться, все это поставило меня в тупик. На другой день я с нетерпением ждал полуночи. Как только пробило двенадцать, я сел у окна. Вскоре я увидел уже не женщину в белом, а какого-то карлика с синей физиономией, деревянной ногой и лампой в руке. Он подошел к ребенку, внимательно на него посмотрел, потом уселся на подоконнике, подогнув ноги, и стал пристально смотреть на меня. Но вскоре соскочил с окна, верней – соскользнул на улицу и принялся стучать в мою дверь. Я спросил, кто он такой и что ему нужно. Вместо ответа он промолвил:
– Дон Хуан Авадоро, возьми шпагу и шляпу и ступай за мной.
Я сделал, как он сказал, вышел на улицу и увидел карлика, который ковылял на своей деревянной ноге шагах в двадцати передо мной, показывая мне дорогу фонарем. Пройдя шагов сто, он повернул налево и привел меня в пустынную часть города между улицей Ретрада и рекой Мансанарес. Мы прошли под сводом и очутились на засаженном деревьями патио. Патио – это двор, куда не въезжают повозки. В глубине двора был небольшой готический фасад, похожий на портал какой-то часовни. Из-за колонн вышла женщина в белом, карлик осветил фонарем мое лицо.
– Это он! – воскликнуло видение. – Он самый! Мой муж! Мой ненаглядный супруг!
– Сеньора, – заметил я. – Я был уверен, что ты умерла.
В самом деле, это была Леонора; я узнал ее по голосу, а еще больше – по страстному объятию, пылкость которого не дала мне даже задуматься над необычайностью происходящего. Да у меня и времени на это не было; Леонора вдруг выскользнула из моих рук и скрылась в темноте. Я не знал, что мне делать; к счастью, карлик предложил мне следовать за его фонарем, я пошел за ним, шагая по развалинам и пустынным улицам, но потом фонарь вдруг погас. Я стал громко звать карлу, но тот не откликался; тьма была – хоть глаз выколи, я решил лечь на землю и ждать рассвета.
Когда я проснулся, солнце стояло уже высоко. Я лежал возле урны из черного мрамора, на которой стояла надпись золотыми буквами: «Леонора Авадоро». Не было сомнения, что я провел ночь у надгробья своей жены. Я вспомнил предшествующие события, и, признаюсь, воспоминания эти меня очень смутили. Давно не быв у исповеди, я пошел к театинцам и попросил вызвать моего деда Херонимо. Мне сказали, что он болен; тогда я попросил дать мне другого исповедника. Первым моим вопросом было: могут ли злые духи принимать вид людей.
– Разумеется, – ответил исповедник. – Святой Фома в своей «Сумме» упоминает о такого рода привидениях. В таких случаях дело идет о грехах исключительных, которые может отпустить не каждый исповедник. Когда человек долго не бывает у причастия, дьяволы забирают над ним страшную власть: являются ему под видом женщин и вводят его в соблазн. Если ты думаешь, милый, что имел дело с такими привидениями, обратись к великому исповеднику. Не теряй времени, никто не знает своего дня и часа.
Я ответил, что со мной произошел странный случай, который, быть может, был обманом чувств; затем попросил разрешения прервать исповедь.
Я пошел к Толедо, который объявил мне, что поведет меня обедать к герцогине Авиле, где будет также герцогиня Сидония. Заметив, что я какой-то рассеянный, он спросил о причине. В самом деле, я был задумчив и отвечал на вопросы невпопад. Обед у герцогини не рассеял моего уныния, однако Толедо и обе дамы были настроены так весело, что в конце концов и у меня стало легче на душе.
Во время обеда я заметил какие-то намеки и улыбки, словно бы меня касающиеся. Встав из-за стола, мы перешли не в гостиную, а во внутренние покои. Там Толедо запер дверь на ключ и сказал:
– Благородный кавалер Калатравы, встань на колени перед герцогиней, которая уже больше года твоя жена. Надеюсь, ты не скажешь, что догадывался об этом. Те, кому ты вздумал бы рассказать о своих приключениях, могли бы разгадать тайну. Поэтому нам было важно уничтожить подозрения в самом зародыше, и до сих пор наши усилия увенчивались успехом. Правда, замечательную услугу оказала нам тайна гордого герцога Авилы. В действительности у него был сын, которого он хотел узаконить, но сын этот умер, и герцог потребовал от дочери, чтобы она никогда не вступала в брак и таким образом оставила все состояние герцогам де Сорриенте, которые являются младшей линией де Авила.
Надменная герцогиня ни за что на свете не склонилась бы ни перед чьей властью, но после нашего возвращения с Мальты надменность эта сильно уменьшилась и готова была совсем рухнуть. К счастью, у герцогини Авилы есть подруга, ты, милый Авадоро, ее прекрасно знаешь, так вот она доверила ей свои чувства, и мы втроем заключили тайный союз. Мы нашли, или, лучше сказать, выдумали Леонору, дочь покойного герцога и инфанты. На самом деле это была просто герцогиня в светлом парике, набеленная и более полная благодаря платью. Но ты не узнал своей гордой повелительницы в скромной воспитаннице кармелиток. Я был на нескольких репетициях герцогини в этой роли и, признаюсь, тоже не догадался бы.
Видя, что ты отвергаешь самые блестящие партии единственно из желания служить ей, герцогиня решила выйти за тебя. Вы – муж и жена перед богом и церковью, но не перед людьми и тщетно старались бы доказать ваши супружеские права друг на друга. Таким способом герцогиня исполнила взятое на себя обязательство.
Вы сочетались таинством брака, вследствие чего герцогине пришлось провести несколько месяцев в деревне, чтобы скрыться от глаз толпы. Бускерос приехал в Мадрид; я велел ему следить за тобой, и под предлогом того, что шпион может выведать тайну, мы увезли Леонору в деревню. В дальнейшем пришлось услать тебя в Неаполь, потому что мы не знали, как тебя успокоить относительно твоей жены, а герцогиня хотела открыться тебе только после того, как живое доказательство вашей любви утвердит твои права на нее.
Теперь, милый Авадоро, умоляю тебя простить меня. Я ранил твое сердце, сообщая о смерти особы, которой никогда не существовало. Однако глубокое твое горе не было напрасным. Герцогиня с радостью убедилась, что в двух столь разных образах ты любил ее.
Уже неделю хочу я наконец все тебе рассказать, и тут опять вся вина – моя. Я решил во что бы то ни стало вызвать Леонору с того света. Герцогиня согласилась взять на себя роль женщины в белом, однако… это не она, а маленький трубочист из Савойи с такой легкостью бегал по крыше. Этот же самый бездельник следующей ночью пришел изображать хромого дьявола. Сел на подоконник и спустился на улицу на шнуре, привязанном к оконной задвижке.
Не знаю, что было на дворе у кармелиток, но нынешним утром я снова велел за тобой следить и узнал, что ты долго стоял на коленях в исповедальне; я не люблю иметь дело с церковью и побоялся, как бы шутка не зашла слишком далеко. Поэтому я уже не противился желанию герцогини и решил, что сегодня ты все узнаешь.
Вот что примерно сказал мне Толедо, но я не очень-то его слушал. Я стоял на коленях у ног Мануэлы, дивное смятение выражалось в ее чертах, я отчетливо читал в них признание поражения. При победе моей присутствовали только два свидетеля, но от этого я чувствовал себя ничуть не менее счастливым. Я познал высшее удовлетворение в любви, в дружбе и даже в самолюбии. Какая минута для юноши!
Когда цыган произнес эти слова, ему доложили, что пора заняться делами табора. Я повернулся к Ревекке и сказал, что мы выслушали повесть о необычайном происшествии, которое, однако, объяснялось очень просто.
– Ты прав, – ответила она, – может быть, и твои объясняются так же просто.
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМОЙ
Мы ждали каких-то важных событий. Цыган рассылал во все стороны гонцов, нетерпеливо поджидая их возвращения, а на вопросы о том, когда мы двинемся в путь, качал головой, заявляя, что не может назначить срок. Пребывание в горах начало мне уже надоедать, я был бы рад как можно скорей явиться в полк, но, несмотря на самое искреннее желание, вынужден был еще на некоторое время задержаться. Дни тянулись довольно однообразно, зато вечера скрашивало общество вожака цыган, в котором я открывал все новые достоинства. Любопытствуя относительно дальнейших его похождений, я на этот раз сам попросил его удовлетворить нашу любознательность, что он и сделал, начав так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Вспомните, как я обедал с герцогинями де Авила, де Сидония и другом своим Толедо и как лишь тогда узнал о том, что гордая Мануэла – моя жена. Нас ждали экипажи, мы отправились в замок Сорриенте. Там – новая неожиданность! Та самая дуэнья, которая была при мнимой Леоноре в доме на улице Ретрада, представила мне малютку Мануэлу. Дуэнью звали донья Росальба, и ребенок считал ее своей матерью.
Сорриенте стоит на берегу Тахо, в одной из очаровательнейших местностей на свете. Однако прелесть природы недолго привлекала мое внимание. Отцовское чувство, любовь, дружба, сладкие упования, общее сердечное согласие поочередно услаждали жизнь. То, что мы называем счастьем в этой краткой жизни, наполняло все мои мгновенья. Состояние это длилось, насколько помню, шесть недель. Пора было возвращаться в Мадрид. Мы приехали в столицу поздно вечером. Я проводил герцогиню в ее дворец, взошел с ней на лестницу. Она была взволнована.
– Дон Хуан, – сказала она мне, – в Сорриенте ты был мужем Мануэлы, а в Мадриде ты – вдовец Леоноры.
Когда она произнесла эти слова, я заметил какую-то тень за перилами лестницы. Я схватил эту тень за шиворот и подвел к фонарю. Это был Бускерос. Я уже хотел воздать ему должное за шпионство, но герцогиня остановила меня одним взглядом. Этот взгляд не ускользнул от внимания Бускероса. Приняв обычный дерзкий вид, он промолвил:
– Сеньора, я не мог удержаться от искушения полюбоваться мгновенье твоей ослепительной наружностью; конечно, никто не обнаружил бы меня в моем укрытии, если бы сиянье твоей красоты не осветило этой лестницы, подобно солнцу.
Произнеся эти любезности, Бускерос сделал глубокий поклон и удалился.
– Я боюсь, – сказала герцогиня, – что мои слова достигли слуха этого негодяя. Пойди, дон Хуан, поговори с ним и постарайся выбить у него из головы вредные мысли.
Случай этот, видимо, очень встревожил герцогиню. Я оставил ее и догнал Бускероса на улице.
– Многоуважаемый пасынок, – сказал он, – ты чуть не огрел меня палкой, и тогда бы тебе несдобровать, попал бы пальцем в небо. Прежде всего нарушил бы уважение, которое ты мне обязан оказывать как мужу своей бывшей мачехи; а затем имей в виду, что я уже больше не мелкий чиновник, каким ты меня знал когда-то. Теперь я выбился в люди, и министерство, и даже двор оценили мои способности. Герцог Аркос вернулся из Лондона, и в большой милости. Прежняя его любовница сеньора Ускарис овдовела и находится в тесной дружбе с моей женой. Так что мы задрали носы и никого не боимся.
Но, милый пасынок, скажи мне, что говорила тебе герцогиня. По всему было видно, что вы ужасно боялись, как бы я вас не подслушал. Предупреждаю тебя: мы не очень жалуем семейство де Авила, Сидониев и даже твоего холеного Толедо. Сеньора Ускарис не может ему простить, что он ее бросил. Я не понимаю, почему вы ездили все вместе в Сорриенте; однако в ваше отсутствие вами горячо интересовались. Вы об этом ничего не знаете, вы невинны, как младенцы. Маркиз Медина, действительно ведущий свой род от Сидониев, хочет герцогского титула и руки юной герцогини для своего сына. Девочке нет еще одиннадцати лет, но это не помеха. Маркиз в давнишней тесной дружбе с герцогом Аркосом, любимцем кардинала Портокарреро, а тот – всемогущ при дворе, так что это все как-то устроится. Можешь уверить в этом герцогиню.
Но погоди еще, любезный пасынок: не думай, будто я не узнал в тебе мальчишку-нищего с паперти святого Роха. Но ты был тогда не в ладах со святой инквизицией, а я не испытываю любопытства к делам, связанным с этим судом. А теперь всего доброго, до свиданья!
Бускерос ушел, а я убедился, что он все такой же проныра и нахал, с той только разницей, что его услугами пользуются в высших сферах.
На другой день я обедал со своими друзьями и передал им вчерашний разговор. Он произвел на слушателей гораздо более сильное впечатление, чем я предполагал. Толедо, уже не такой красавец и волокита, как прежде, охотно попытался бы удовлетворить свое честолюбие, но, к несчастью, министр, на поддержку которого он рассчитывал – граф Оропеса, – ушел в отставку. И кавалеру приходилось подумать о выборе другого пути. Возвращенье герцога Аркоса и милость, в которой тот был у кардинала, нисколько его не радовали.
Герцогиня Сидония, видимо, с ужасом думала о том времени, когда ей придется довольствоваться лишь пожизненной рентой. А герцогиня Авила всякий раз, как шла речь о дворе или королевской милости, принимала неприступный вид. В такие минуты мне становилось ясно, что неравенство положений дает себя чувствовать даже при наличии самой искренней дружбы.
Через несколько дней после этого во время обеда у герцогини Сидонии конюший герцога Веласкеса возвестил нам о прибытии своего господина. Герцог находился в расцвете лет. Он был красив, одевался по французской моде, никогда от нее не отступая, и это ему очень шло. Общительностью он тоже отличался от испанцев, которые обычно мало говорят и, видимо, поэтому прибегают к гитаре и сигарам. Веласкес, наоборот, свободно переходил от одного предмета к другому и всегда умел сказать нашим дамам какую-нибудь любезность.
Толедо был, конечно, умней, но ум проявляется только время от времени, разговорчивость же неисчерпаема. Беседовать с Веласкесом нам очень нравилось, он даже сам заметил, что его слушают с интересом. Тогда, обращаясь к герцогине Сидонии, он с громким смехом заметил:
– В самом деле, это было бы восхитительно!
– Что именно? – спросила она.
– Да, сеньора, – продолжал он, – красота, молодость – эти достоинства ты разделяешь со многими женщинами. А вот тещей ты была бы самой молодой и красивой на свете!
Герцогиня до сих пор никогда об этом не задумывалась. Ей было двадцать восемь лет. Было очень много молодых женщин моложе ее, и это был новый способ омолодиться.
– Уверяю тебя, сеньора, – продолжал Веласкес, – я говорю чистую правду. Король поручил мне просить руки твоей дочери для молодого маркиза Медины. Его королевское величество очень желает, чтобы ваш знатный род не угас. Все гранды высоко ценят эту заботливость. Что же касается тебя, сеньора, то что может быть прелестней, как видеть тебя напутствующей свою дочь к алтарю. Общее внимание, конечно, разделится надвое. На твоем месте я появился бы в наряде, точь-в-точь как платье дочери: белом атласном с серебряным шитьем. Материю советую выписать из Парижа, – укажу тебе самые лучшие магазины. Я уже обещал одеть жениха – на французский лад, он будет в светлом парике. А теперь откланяюсь: Портокарреро намерен пользоваться моими услугами, и я бы очень хотел, чтобы они всегда были столь приятны, как эта.
С этими словами Веласкес взглянул на каждую из дам, давая каждой из них понять, что она произвела на него более сильное впечатление, чем другая, отвесил несколько поклонов, повернулся на каблуках и ушел. Это называлось тогда во Франции светскими манерами.
После его ухода наступило долгое молчанье. Женщины размышляли о платьях с серебряным шитьем, а Толедо вспомнил о положении страны и воскликнул:
– Как? Неужели ему не на кого больше опереться, кроме Аркосов де Веласкесов, самых легкомысленных людей во всей Испании? Если сторонники Франции так понимают дело, надо будет обратиться к Австрии.
В самом деле Толедо тотчас же пошел к графу Гарраху, который был тогда императорским послом в Мадриде. Дамы отправились на Прадо, а я поехал с ними – верхом.
Вскоре мы встретили роскошный экипаж, в котором развалились сеньоры Ускарис и Бускерос. Возле них ехал верхом герцог Аркос, Бускерос, тоже спешивший за герцогом, в этот самый день получил орден Калатравы, украшавший его грудь. При виде этого зрелища я остолбенел. У меня был орден Калатравы, пожалованный мне, как я думал, за заслуги и прежде всего за прямодушный образ действия, снискавший мне сочувствие знатных и могущественных друзей. Теперь, видя этот самый орден на груди человека, которого я больше всего презирал, я, признаюсь, совсем растерялся, остановился как вкопанный на том месте, где встретил экипаж сеньоры Ускарис. Сделав круг по Прадо и видя, что я стою на том же самом месте, где он меня оставил, Бускерос с непринужденным видом подъехал ко мне и сказал:
– Вот тебе доказательство, друг мой, что к одной и той же цели ведут разные пути. И я тоже, совершенно так же, как ты, – кавалер ордена Калатравы.
Меня это до крайности возмутило.
– Вижу, – ответил я, – но кавалер ты или нет, сеньор Бускерос, предупреждаю тебя: если я когда-нибудь замечу, что ты шпионишь в домах, где я бываю, то я поступлю с тобой, как с последним мерзавцем.
Бускерос сделал самую приятную мину, какую только мог, и ответил:
– Любезный пасынок, я бы должен потребовать от тебя объяснений, но не могу на тебя сердиться и всегда был и буду твоим другом. В доказательство я хотел бы потолковать с тобой о некоторых очень важных вещах, касающихся тебя, и, в частности, герцогини де Авила. Если тебе это интересно и ты хочешь послушать, отдай свою лошадь стремянному и давай зайдем с тобой в кондитерскую.
Задетое любопытство и забота о дорогом моему сердцу существе заставили меня согласиться. Бускерос велел принести прохладительные напитки и повел какие-то совершенно бессвязные речи. Сперва мы были одни, но вскоре пришло несколько офицеров валлонской гвардии. Они сели за стол и заказали шоколад.
Бускерос, наклонившись ко мне, промолвил вполголоса:
– Милый друг, ты немного расстроился, подумав, что я подкрался к герцогине Авиле. Но я услыхал лишь несколько слов, и они не выходят у меня из головы. – Тут Бускерос покатился со смеху, глядя на валлонских офицеров, потом продолжал: – Милый пасынок, герцогиня сказала про тебя: «Там – муж Мануэлы, здесь – вдовец Леоноры».
При этом Бускерос опять покатился со смеху, глядя по-прежнему на валлонских офицеров. Этот маневр повторился несколько раз. Валлонцы встали, прошли в угол и, в свою очередь, заинтересовались нами. После этого Бускерос вскочил и, ни слова не говоря, ушел. Валлонцы подошли к моему столику, и один из них весьма учтиво обратился ко мне:
– Мои товарищи и я хотели бы знать, что ваш товарищ нашел в нас такого смешного.
– Сеньор кавалер, – ответил я, – вопрос этот вполне обоснован. В самом деле, мой товарищ покатывался со смеху по совершенно непонятному для меня поводу. Однако могу заверить, что предмет нашей беседы не имел никакого отношения к вам: речь шла о семейных делах, в которых не было ничего смешного.
– Сеньор кавалер, – возразил валлонский офицер, – я должен сказать, что ответ твой не вполне меня удовлетворяет, хотя и делает мне честь. Пойду передам его товарищам.
Валлонцы, видимо, стали совещаться между собой и спорить с тем, который передал им мой ответ. Через некоторое время тот же самый офицер опять подошел ко мне и промолвил:
– Товарищи мои и я расходимся в том, какие выводы вытекают, сеньор кавалер, из твоего любезного объяснения. Товарищи мои считают, что мы должны им удовлетвориться. К несчастью, я держусь противоположного мнения, и это так меня огорчает, что, желая предупредить последствия моего взгляда, я предложил каждому из них дать отдельно удовлетворенье. Что же касается тебя, сеньор кавалер, то я признаю, что должен обратиться к сеньору Бускеросу, но смею думать, что та слава, которой он пользуется, не сулит мне никакой чести от поединка с ним. А с другой стороны, сеньор, ты был вместе с доном Бускеросом и даже, когда тот смеялся, смотрел на нас. Полагаю поэтому, что, не придавая никакой важности этому делу, будет справедливо, если мы окончим наши объяснения с помощью той самой шпаги, которая у каждого из нас на боку.
Сначала товарищи капитана хотели убедить его, что у него нет повода драться ни с ними, ни со мной. Но, зная, с кем имеют дело, в конце концов перестали уговаривать, и один из них предложил мне себя секундантом.
Все пошли на место боя. Я легко ранил капитана, но в то же самое мгновенье получил в правую сторону груди укол, похожий на булавочный. Однако вскоре меня охватила смертная дрожь, и я упал без чувств.
Когда цыган дошел до этого места повествования, его прервали, и он пошел заниматься делами табора.
Каббалист, обращаясь ко мне, сказал:
– Если я не ошибаюсь, офицером, который ранил сеньора Авадоро, был твой отец.
– Совершенно верно, – ответил я. – Об этом упоминается в хронике поединков, составленной моим отцом, причем отец добавляет, что, опасаясь лишних споров с офицерами, не разделяющими его мнения, он в тот же самый день дрался с троими и ранил их.
– Сеньор капитан, – промолвила Ревекка, – твой отец проявил необычайную предусмотрительность. Опасение лишних ссор заставило его драться четыре раза на поединках в один и тот же день.
Шутка, которую позволила себе Ревекка по адресу моего отца, очень мне не понравилась, и я хотел было ответить ей, но тут общество разошлось, чтобы собраться только на другой день.
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМОЙ
Вечером цыган продолжал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Очнувшись, я увидел, что мне пускают кровь из обеих рук. Как сквозь туман, узнал я своих друзей: на глазах у всех были слезы. Я опять потерял сознание. Шесть недель находился я в состоянии, подобном тяжелому сну и даже смерти. Опасаясь за мое зрение, ставни держали все время закрытыми, а во время перевязок мне завязывали глаза.
Наконец мне разрешили смотреть и разговаривать. Врач принес мне два письма: одно от Толедо, который извещал меня, что едет в Вену, но с какими поручениями, было непонятно. Другое – от герцогини Авилы, но написанное не ее рукой. Она сообщала, что ведутся какие-то розыски на улице Ретрада и что за ней следят даже в ее собственном доме. Выведенная из себя, она уехала в свои именья, или, как говорят в Испании, владения. После того как я прочел оба письма, врач велел закрыть ставни и предоставил меня моим собственным мыслям. И в самом деле, на этот раз я стал размышлять по-настоящему. До тех пор жизнь казалась мне усыпанной розами; только теперь я почувствовал тернии.
По прошествии пятнадцати дней мне разрешили проехаться по Прадо. Я хотел выйти из коляски и пройтись, но у меня не хватило сил, и я сел на скамейку. Вскоре ко мне подошел валлонский офицер, взявший на себя роль моего секунданта. Он сказал мне, что противник мой все время, пока я был в опасности, предавался неистовому отчаянию и что он просит позволения обнять меня. Я согласился, мой противник припал к моим ногам, прижал меня к своему сердцу и, уходя, произнес голосом, прерывающимся от рыданий:
– Сеньор Авадоро, дай мне возможность биться за тебя. Это будет самый счастливый день в моей жизни.
Вскоре после этого я увидел Бускероса, который со своей обычной бесцеремонностью подошел ко мне и сказал:
– Милый пасынок, ты получил чересчур уж строгий урок. Правда, я сам должен был бы дать его тебе, но, конечно, так не сумел бы.
– Дорогой отчим, – ответил я. – Я нисколько не сетую на рану, которую нанес мне тот храбрый офицер. При мне шпага – в предвидении того, что нечто подобное может со мной случиться. Что же до твоего участия в этом деле, то, по-моему, надо тебя отблагодарить за него, обработав твою шкуру как следует палкой.
– Полегче, милый пасынок, – возразил Бускерос, – последнее вовсе не обязательно и в данный момент противоречит даже этикету. С того времени, как мы виделись в последний раз, я ведь стал важной персоной – вроде помощника министра. Надо рассказать тебе это подробно.
Его преосвященство кардинал Портокарреро, увидев меня несколько раз в свите герцога Аркоса, изволил улыбнуться особенно ласково. Это меня ободрило, и я стал являться в дни приема, чтоб засвидетельствовать свое почтение. Однажды его преосвященство подошел ко мне и сказал вполголоса:
– Мне известно, сеньор Бускерос, что ты принадлежишь к числу наиболее осведомленных в том, что делается в городе.
На что я с удивительной находчивостью ответил:
– Ваше преосвященство, венецианцы, которые слывут неплохими правителями своей страны, относят это качество к числу тех, которые обязательны для каждого, желающего принимать участие в делах государства.
– И они правы, – заметил кардинал, после чего побеседовал еще с несколькими посетителями и удалился.
Через четверть часа ко мне подошел гофмаршал со словами:
– Сеньор Бускерос, его преосвященство поручил мне пригласить тебя к обеду, и, как мне кажется, он даже хочет после обеда с тобой поговорить. Предупреждаю тебя, однако, сеньор, чтоб ты не очень затягивал беседу, так как его преосвященство много ест и после этого не в силах бороться со сном.
Я поблагодарил гофмаршала за дружеский совет и остался обедать вместе с несколькими другими сотрапезниками. Кардинал один съел почти целую щуку. После обеда он велел позвать меня к нему в кабинет.
– Ну, как сеньор, дон Бускерос? – промолвил он. – Не узнал ты за последние дни чего-нибудь любопытного?
Вопрос кардинала поставил меня в тупик, так как ни в этот день, ни за все предшествующие я не обнаружил ничего любопытного. Однако после минутного раздумья я ответил:
– Ваше преосвященство, на днях я узнал о существовании ребенка австрийской крови.
Кардинал страшно удивился.
– Да, – продолжал я. – Ваше преосвященство, может быть, припомнит, что герцог Авила состоял в тайном браке с инфантой Беатрисой. От этого брака после него осталась дочь по имени Леонора, которая вышла замуж и родила ребенка. Леонора умерла, ее похоронили в монастыре кармелиток. Я видел ее надгробие, которое потом бесследно исчезло.
– Это может очень повредить Авилам и Сорриенте, – сказал кардинал.
Его преподобие сказал бы, может быть, больше, но щука ускорила наступленье сна, и я почел за благо удалиться. Все это было три недели тому назад. В самом деле, милый пасынок, там, где я видел надгробие, его больше нет. А я хорошо помню, что на нем значилось: «Леонора Авадоро». Я не стал упоминать твое имя при его преосвященстве не потому, что хотел соблюсти твою тайну, а просто отложил сообщение об этом до другого времени.
Врач, сопровождавший меня на прогулке, отошел на несколько шагов. Вдруг он заметил, что я побледнел и готов потерять сознание. Он сказал Бускеросу, что вынужден прервать нашу беседу и отвезти меня домой. Я вернулся: врач прописал мне прохлаждающее питье и велел закрыть ставни. Я погрузился в размышления; многое показалось мне крайне унизительным.
«Вот так, – думал я, – всегда получается с теми, кто якшается со знатью. Герцогиня вступает со мной в брак, в котором нет ничего реального, и я, из-за какой-то выдуманной Леоноры, навлекаю на себя подозрения правительства и вынужден слушать всякий вздор от человека, которого презираю. А с другой стороны, не могу оправдаться, не выдав герцогиню, которая слишком горда, чтобы объявить о нашем браке».
Тут я подумал о двухлетней малютке Мануэле, которую прижимал к своей груди в Сорриенте и которую не смел называть своей дочерью. «Ненаглядная моя девочка, – воскликнул я, – какую будущность готовит тебе судьба? Не монастырь ли? Но нет, я – твой отец, и если речь зайдет о твоей судьбе, я сумею оградить тебя от всех козней, хотя бы за это пришлось заплатить жизнью».
Мысль о ребенке совсем меня расстроила; я залился слезами, а вскоре после этого и кровью, так как рана моя открылась.
Я кликнул лекарей, меня перебинтовали, после чего я написал герцогине и послал письмо с одним из ее слуг, которого она при мне оставила.
Через два дня я опять поехал на Прадо. Там было необычайное смятение. Мне сказали, что король умирает. Я подумал, что, может быть, о моем деле забудут, и не ошибся. На другой день король умер. Я сейчас же отправил к герцогине второго гонца, чтоб уведомить ее об этом.
Через два дня после этого вскрыли королевское завещание и узнали, что на трон будет возведен Филипп Анжуйский. До сих пор воля покойного короля хранилась в строгой тайне, а теперь, став общественным достоянием, она несказанно всех удивила. Я послал герцогине третьего гонца. Она ответила сразу на три моих письма и назначила мне свиданье в Сорриенте. Как только я почувствовал себя в силах, я сейчас же отправился в Сорриенте, куда герцогиня приехала двумя днями позже.
– Нам счастливо удалось вывернуться, – сказала она мне. – Этот негодяй Бускерос уже напал на след, и дело, несомненно, кончилось бы тем, что наш брак был бы обнаружен. Я умерла бы от огорченья. Конечно, я понимаю, что не права, но, пренебрегая замужеством, я как будто становлюсь выше всех женщин, да и вас, мужчин. Душой моей овладела злосчастная гордыня, и даже если бы я употребила все свои силы на то, чтобы ее сломить, клянусь тебе, все было бы напрасно.
– А твоя дочь? – прервал я. – Что будет с ней? Неужели я ее больше не увижу?
– Увидишь, – ответила герцогиня, – но сейчас не напоминай мне о ней. Ты не можешь себе представить, как меня мучает необходимость прятать ее от глаз света.
В самом деле, герцогиня страдала, но к моим страданиям она прибавляла еще униженье. Моя гордость тоже соединялась с любовью, которую я испытывал к герцогине. Это была заслуженная расплата за грех.
Австрийская партия выбрала Сорриенте местом общего съезда. Я увидел одного за другим всех прибывающих: графа Оропесу, герцога Инфантадо, графа Мельсара и много других знатных особ, – не перечисляю уже тех, которые казались сомнительными. Среди этих последних я узнал некоего Уседу, выдававшего себя за астролога и усиленно набивавшегося мне в друзья.
Под конец приехал один австриец, по фамилии Берлепш, фаворит вдовствующей королевы и заместитель посла после отъезда графа Гарраха. Несколько дней ушло на совещание, и наконец началось торжественное заседание вокруг покрытого зеленым сукном большого стола. Герцогиня была допущена к участию, и я убедился, что честолюбие, или, верней, желание вмешиваться в дела государства, полностью овладело ею.
Граф Оропеса, обращаясь к Берлепшу, сказал:
– Ты видишь здесь собрание лиц, с которыми последний австрийский посол советовался относительно испанских дел. Мы – не французы, не австрийцы, мы – испанцы. Если французский король согласится с завещанием, нашим королем станет, разумеется, его внук. Трудно предвидеть последствия этого, но могу поручиться, что никто из нас не начнет междоусобной войны.
Берлепш утверждал, что вся Европа вооружится и ни в коем случае не потерпит, чтобы дом Бурбонов сосредоточил в своих руках власть над столь обширными государствами. Затем он выразил пожелание, чтобы сторонники австрийской партии послали в Вену своего представителя. Граф Оропеса остановил свой взгляд на мне, и я решил, что он назовет меня, но он, подумав, ответил, что рано еще предпринимать столь решительный шаг.
Берлепш заявил, что оставит кого-нибудь в стране; впрочем, ему нетрудно было заметить, что присутствующие на этом заседании ждут только подходящего момента для открытого выступления.
После закрытия заседания я вышел в сад, чтобы встретиться с герцогиней, и сказал ей о том, что, когда зашла речь о посылке в Вену уполномоченного, граф Оропеса поглядел на меня.
– Сеньор дон Хуан, – ответила она, – признаюсь, мы уже говорили о тебе в этой связи, и даже я сама тебя выдвинула. Я знаю, ты осуждаешь меня. Что ж, это верно, я виновата, но я хочу объяснить тебе, в каком я положении. Я не создана для любви, но твоя любовь сумела взволновать мое сердце. Прежде чем навсегда отказаться от радостей любви, мне захотелось изведать их. И представь себе: они ничуть не изменили моих взглядов. Права, которые я дала тебе над моим сердцем и надо мной, даже слабые, теперь невозможны. Я стерла малейшие их следы. Хочу теперь провести несколько лет в свете и, по возможности, влиять на судьбу Испании. А потом осную монастырь для благородных девиц и сама буду первой его настоятельницей.
Что касается тебя, сеньор дон Хуан, – ты поедешь к приору Толедо, который уже оставил Вену и отправился на Мальту. Но так как ты подвергаешь себя риску из-за партии, к которой присоединился, я покупаю все твои владения и обеспечиваю их стоимость своими землями в Португалии, в королевстве Альгарве. Это не единственная предосторожность, которую тебе надо принять. В Испании есть такие места, неизвестные правительству, где можно прожить в безопасности всю жизнь. Я поручу одному человеку познакомить тебя с ними. То, что я говорю, видимо, удивляет тебя, сеньор дон Хуан. Прежде я относилась к тебе нежней, но меня встревожило шпионство Бускероса, и решение мое бесповоротно.
С этими словами герцогиня предоставила меня моим мыслям, которые приняли не вполне благоприятное для знати направление.
– Будь прокляты земные полубоги, – воскликнул я, – для которых остальные смертные – ничто. Я стал игрушкой в руках женщины, которая вздумала проверять на мне, создано ее сердце для любви или нет, и которая обрекает меня на изгнанье, считая для меня слишком большим счастьем служить ей и ее друзьям! Но этому не бывать! Благодаря моей незначительности я еще смогу пожить спокойно.
Последние фразы я произнес довольно громко, и вдруг чей-то голос ответил мне:
– Нет, сеньор Авадоро, ты не можешь жить спокойно.
Обернувшись, я увидел между деревьями того самого астролога Уседу, о котором уже упоминал.
– Сеньор дон Хуан, – сказал он мне, – я слышал часть твоего монолога и могу тебя уверить, что в бурное время никому не удается иметь покой. Ты находишься под могучим покровительством и не должен им пренебрегать. Поезжай в Мадрид, соверши продажу, которую предлагает тебе герцогиня, а оттуда отправляйся в мой замок.
– Не напоминай мне о герцогине, – перебил я с возмущением.
– Хорошо, – сказал астролог, – в таком случае поговорим о твоей дочери, которая находится в моем замке.
Желанье прижать к сердцу своего ребенка умерило мой гнев, а с другой стороны, мне не следовало пренебрегать помощью моих покровителей. Я поехал в Мадрид и объявил, что уезжаю в Америку. Передал свой дом и все, что имел, в руки поверенного герцогини и тронулся в путь со слугой, которого мне рекомендовал Уседа. Разными проселочными дорогами добрались мы до замка, в котором вы были и где познакомились с его сыном, присутствующим среди нас почтенным каббалистом. Астролог встретил меня у ворот со словами:
– Сеньор дон Хуан, здесь я уже не Уседа, а Мамун бен Герсом, еврей по религии и происхождению.
Потом он показал мне свою обсерваторию, лаборатории и все закоулки своего таинственного жилища.
– Объясни мне, пожалуйста, – сказал я ему, – имеет ли твое искусство какое-нибудь реальное основание? Мне сказали, что ты – астролог и даже чернокнижник.
– Хочешь, произведем опыт? – ответил он. – Смотри вот в это венецианское зеркало, а я пойду закрою ставни.
Сначала я ничего не видел, но через некоторое время в глубине зеркала стало как будто понемногу светлеть. Я увидел герцогиню Мануэлу с ребенком на руках.
Когда цыган произнес последние слова и мы все превратились в слух, с нетерпеньем ожидая, что будет дальше, пришел один из таборных с отчетом за день. Цыган ушел, и в тот день мы его больше не видели.
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТЫЙ
На другой день мы никак не могли дождаться вечера и собрались задолго до прихода цыгана. Довольный тем, что вызвал в нас такой интерес, он без нашей просьбы сам начал рассказ.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Я остановился на том, что, глядя в венецианское зеркало, увидел герцогиню с ребенком на руках. Через некоторое время видение исчезло, Мамун открыл ставни, и тогда я сказал:
– Почтенный чернокнижник, я думаю, для околдования моих глаз ты не прибегал к помощи нечистой силы. Я знаю герцогиню, однажды она меня уже обманула куда более удивительным способом. Словом, если я видел ее изображение в зеркале, то уверен, что она находится в этом замке.
– Ты не ошибся, – ответил Мамун, – и мы сейчас пойдем к ней завтракать.
Он открыл потайную дверь, и я упал к ногам жены, которая не могла скрыть своего волнения. Наконец, овладев собой, она промолвила:
– Дон Хуан, я должна была сказать тебе все, что говорила в Сорриенте, так как это правда. Решения мои бесповоротны, но после того как ты уехал, я пожалела о своей жестокости. Природный инстинкт заставляет женщин содрогаться перед каждым бессердечным поступком. Подчиняясь ему, я решила дождаться тебя здесь и в последний раз проститься с тобой.
– Сеньора, – ответил я герцогине, – ты была единственной мечтой моей жизни и заменишь мне действительность. На путях будущей судьбы своей забудь навеки о доне Хуане. Пусть будет так, но помни, я оставляю у тебя свою дочь.
– Ты скоро ее увидишь, – прервала герцогиня, – и мы с тобой вместе вручим ее тем, кто будет отныне заботиться о ее воспитании.
Что вам сказать? Мне казалось тогда, да и теперь кажется, что герцогиня была права. В самом деле, разве я мог жить с ней, и будучи и не будучи ее мужем? Даже если нам удалось бы избежать любопытства посторонних, мы не укрылись бы от глаз наших слуг, и соблюсти тайну было бы невозможно. Нет никакого сомнения, что судьба герцогини сложилась бы совсем иначе, так что мне казалось – она была права. Я покорился и стал ждать скорого свидания с моей маленькой Ундиной. Ей дали такое имя, потому что она была крещена водой, а не миром.
Мы вместе обедали. Мамун сказал герцогине:
– Сеньора, по-моему, следовало бы уведомить сеньора относительно некоторых обстоятельств, о которых он должен знать, и, если ты того же мнения, я возьму это на себя.
Герцогиня согласилась. Тогда Мамун обратился ко мне с такими словами:
– Сеньор дон Хуан, ты ступаешь по земле, недоступной взору простого смертного, здесь каждый клочок таит тайну. Эта горная цепь полна пещер и подземелий. Там живут мавры, после изгнания из Испании они никогда оттуда не выходили. Вон в той долине, что раскинулась перед твоими глазами, ты увидишь воображаемых цыган, одни из которых – магометане, другие христиане, а третьи не исповедуют вовсе никакой религии. На вершине той скалы ты видишь звонницу, увенчанную крестом. Это монастырь доминиканцев. У святой инквизиции есть основания смотреть сквозь пальцы на то, что тут делается, а доминиканцы обязаны ничего не видеть. В доме, где ты находишься, живут израильтяне. Каждые семь лет испанские и португальские евреи собираются здесь для празднования субботнего года, ныне они празднуют его в четыреста тридцать восьмой раз, считая с юбилейного года, который отметил Иисус Навин. Я сказал тебе, сеньор Авадоро, что среди цыган, живущих в этой долине, одни – магометане, другие – христиане, третьи – не исповедуют вовсе никакой веры. На самом деле, эти последние – язычники, потомки карфагенян. В царствование Филиппа II было сожжено несколько сот таких семейств, только некоторые укрылись на берегах маленького озера, образовавшегося, как говорят, в кратере вулкана. У доминиканцев этого монастыря там есть своя часовня.
Вот что мы придумали, сеньор Авадоро, насчет маленькой Ундины, которая никогда не узнает о своем происхождении. Ее матерью считается дуэнья, женщина, безраздельно преданная герцогине. Для твоей дочери выстроен славный домик на берегу озера. Доминиканцы этого монастыря научат ее основам религии. Остальное предоставим заботам провидения. Ни один любопытный не доберется до берегов озера Ла-Фрита.
Пока Мамун это говорил, герцогиня уронила несколько слезинок, а я не мог удержаться от плача. На другой день мы отправились вот к этому самому озеру, возле которого находимся сейчас мы с вами, и устроили здесь маленькую Ундину. А на следующий день герцогиней овладела прежняя гордость и высокомерие, и признаюсь, прощанье наше не было особенно нежным. Не задерживаясь больше в замке, я сел на корабль, высадился в Сицилии и договорился с капитаном Сперонарой, который взялся доставить меня на Мальту.
Там я пошел к приору Толедо. Благородный друг мой сердечно обнял меня, отвел в отдельную комнату и запер дверь на ключ. Через полчаса дворецкий приора принес мне обильную снедь, а вечером пришел сам Толедо с большой пачкой писем – или, как выражаются политические деятели, депеш – под мышкой. На другой день я уже выехал с посольством к эрцгерцогу дон Карлосу.
Я застал его императорское высочество в Вене. Как только я отдал ему депеши, меня сейчас же заперли в отдельной комнате, как на Мальте. Через час ко мне вошел сам эрцгерцог; он проводил меня к императору и сказал:
– Имею честь представить вашему императорско-апостольскому величеству маркиза Кастелли, сардинского дворянина, и одновременно просить для него звание камергера.
Император Леопольд, придав своей нижней губе самое приветливое выражение, спросил меня по-итальянски, как давно я оставил Сардинию.
Я не привык разговаривать с монархами, а еще меньше – лгать, так что вместо ответа склонился в глубоком поклоне.
– Очень хорошо, – промолвил император, – зачисляю вашу милость в свиту моего сына.
Таким способом я сразу волей-неволей стал маркизом Кастелли и сардинским дворянином.
В тот же самый вечер у меня страшно разболелась голова, на другой день началась горячка, а через два дня оказалось – оспа. Я заразился ею на одном из постоялых дворов Каринтии. Болезнь была очень тяжелой и даже опасной; однако я вылечился – и не без выгоды, так как маркиз Кастелли совсем не похож на дона Авадоро; переменив фамилию, я изменил и наружность. Теперь меньше, чем когда-либо, можно было узнать во мне ту Эльвиру, которая когда-то должна была стать вице-королевой Мексики.
Как только я выздоровел, мне сейчас же вручили почту из Испании.
Между тем Филипп Анжуйский правил Испанией, Индиями – и даже сердцами своих подданных. Но понять не могу, какой бес вмешивается в такие минуты в дела властителей. Король дон Филипп и королева – его супруга – стали в некотором роде первыми подданными герцогини Орсини. Кроме того, в Государственный совет допускали французского посла – кардинала д'Эстре, что крайне возмущало испанцев. Мало того, французский король Людовик XIV, считая, что ему все позволено, расположил в Мантуе французский гарнизон. Тогда у эрцгерцога дона Карлоса появилась надежда взять власть в свои руки.
Это было в самом начале 1703 года; однажды вечером эрцгерцог послал за мной. Сделав несколько шагов навстречу мне, он изволил меня обнять и даже нежно прижать к своему сердцу. Такой прием сулил нечто необычайное.
– Кастелли, – сказал эрцгерцог, – у тебя нет никаких вестей от приора Толедо?
Я ответил, что пока никаких нет.
– Это был замечательный человек, – прибавил эрцгерцог после небольшого молчания.
– Как это – был? – удивился я.
– Да, да, – продолжал эрцгерцог. – Именно – был. Приор Толедо умер на Мальте от гнилой лихорадки, но ты найдешь в моем лице второго Толедо. Оплачь своего друга и будь верен мне.
Я оплакал горькими слезами потерю друга и понял, что теперь мне уж не удастся перестать быть Кастелли. Я стал послушным орудием в руках эрцгерцога.
На следующий год мы отправились в Лондон. Оттуда эрцгерцог поехал в Лиссабон, а я – к войску лорда Питерборо, которого, как я уже вам говорил, когда-то имел честь знать в Неаполе. Я был при нем, когда он, вынудив Барселону сдаться, прославил себя благородным поступком. Во время капитуляции некоторые отряды союзных армий вступили в город и принялись его грабить. Герцог Пополи, который тогда командовал войсками от имени короля дона Филиппа, пожаловался лорду на это.
– Позволь мне на минуту войти в город с моими англичанами, – сказал Питерборо, – и ручаюсь тебе, что наведу полный порядок.
Он сделал, как говорил, после чего вышел из города и предложил почетные условия капитуляции.
Вскоре после этого эрцгерцог овладел почти всей Испанией и прибыл в Барселону. Я состоял в его свите по-прежнему под фамилией маркиза Кастелли. Однажды вечером, гуляя в свите эрцгерцога по главной площади, я увидал человека, походка которого, то медленная, то вдруг стремительная, напомнила мне дона Бускероса. Я велел следить за ним. Мне донесли, что это какой-то неизвестный с наклеенным носом, называющий себя доктором Робусти. Я ни минуты не сомневался, что это мой мерзавец, проникший в город с целью шпионить за нами.
Я сообщил об этом эрцгерцогу, который предоставил мне право поступить с ним, как я найду нужным. Прежде всего я велел посадить негодяя в караульню, а затем во время парада поставил от караульни до пристани два ряда гренадеров, предварительно вооружив каждого гибким березовым прутом. Они были расставлены один от другого на расстоянии, не мешающем свободному движению правой руки. Дон Бускерос, выходя из караульни, понял, что эти приготовления касаются его и он, как говорится, виновник торжества. И вот он пустился бежать изо всех сил, получив таким образом лишь половину ударов, но все же на его долю пришлось их не менее двухсот. На пристани он бросился в шлюпку, которая доставила его на палубу фрегата, где ему была предоставлена возможность заняться леченьем своей спины.
Пришло уже время заняться делами табора, и цыган оставил нас, отложив дальнейшее повествование на завтра.
ДЕНЬ ШЕСТИДЕСЯТЫЙ
На другой день цыган начал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Около десяти лет пробыл я при эрцгерцоге. Уныло протекли у меня лучшие годы жизни, хоть правда и то, что не веселей протекали они и у остальных испанцев. Распри, которые, казалось, вот-вот прекратятся, между тем все продолжались. Сторонников дона Филиппа огорчала его слабость к герцогине Орсини, но приверженцы дона Карлоса тоже не имели оснований радоваться. Обе партии совершали множество ошибок: чувство усталости и досады было всеобщим.
Герцогиня Авила, долгое время являясь душой австрийской партии, быть может, перешла бы на сторону дона Филиппа, но ее отталкивало необузданное высокомерие герцогини Орсини. В конце концов последней пришлось на время покинуть арену своей деятельности и удалиться в Рим; однако вскоре она вернулась, еще более торжествующая, чем когда-либо. Тогда герцогиня Авила уехала в Альгарве и занялась устройством своего монастыря. Герцогиня Сидония потеряла одного за другим дочь и зятя. Род Сидониев угас, владения перешли к семейству Медина Сели, а герцогиня уехала в Андалузию.
В 1711 году эрцгерцог вступил на трон после своего брата Иосифа и стал императором под именем Карла VI. Теперь ревность Европы перенеслась с Франции на него. В Европе не желали, чтобы Испания была под одним скипетром с Венгрией. Австрийцы ушли из Барселоны, оставив в ней маркиза Кастелли, к которому жители питали безграничное доверие. Я не жалел усилий, чтобы как-нибудь их образумить, но все было напрасным. Не могу понять, какое безумие овладело умами каталонцев: они решили, что смогут противостоять всей Европе.
Среди этих событий я получил письмо от герцогини Авилы. Теперь она подписывалась уже: «настоятельница Валь-Санта». Текст письма сводился к следующему:
«Как только сможешь, поезжай к Уседе и постарайся увидеть Ундину. Но сперва поговори с приором доминиканцев».
Герцог Пополи во главе войск короля дона Филиппа осадил Барселону. Прежде всего он велел построить виселицу в двадцать пять пядей высотой – для маркиза Кастелли. Я собрал самых знатных жителей Барселоны и сказал им:
– Сеньоры, я высоко ценю ту честь, которую вы мне оказываете своим доверием, но я не военный и, следовательно, не гожусь вам в командующие. А с другой стороны, если вы вдруг будете вынуждены сдаться, то первым условием вашей капитуляции будет требование выдать меня, что, разумеется, окажется для вас весьма неприятным. Поэтому лучше мне проститься с вами и навсегда вас покинуть.
Раз вступив на путь безрассудства, толпа старается увлечь за собой как можно больше людей и думает, что очень много выиграет, если откажет кому-нибудь в выдаче паспорта. Мне не разрешили уехать, но я уж давно к этому приготовился. У берега меня ждало заранее нанятое судно; я взошел на него в полночь, а на другой день вечером уже высадился в Флориано, рыбацкой деревушке в Андалузии.
Щедро наградив матросов, я отослал их обратно, а сам пустился в горы. Долго не мог узнать дороги, но в конце концов отыскал замок Уседы и самого владельца, который, несмотря на астрологию, с большим трудом меня вспомнил.
– Сеньор дон Хуан, – сказал он, – или верней – сеньор Кастелли, твоя дочь здорова и невыразимо прекрасна. А об остальном тебе расскажет приор доминиканцев.
Два дня спустя ко мне вошел седой монах и сказал:
– Сеньор кавалер, святая инквизиция, членом которой я являюсь, полагает, что на многое, происходящее в этих горах, ей следует смотреть сквозь пальцы. Она поступает так в надежде вернуть заблудших овец, которых здесь изрядное количество. Пример их произвел на юную Ундину пагубное влияние. Вообще эта девица держится странного образа мыслей. Когда мы преподавали ей первоосновы святой нашей веры, она слушала со вниманием, и по ее поведению трудно было подумать, что она сомневается в правоте наших слов; однако через некоторое время она стала участвовать в магометанских молениях, церемониях и даже празднествах язычников. Съезди, сеньор кавалер, на озеро Ла-Фрита и, так как ты имеешь на нее права, постарайся проникнуть в ее сердце.
Я поблагодарил почтенного доминиканца и отправился на берег озера. Прибыл на мыс, расположенный в северной стороне озера, и увидел парус, скользящий по воде с быстротой молнии. Меня удивило устройство судна. Это была узкая длинная лодка, наподобие плоскодонки, с двумя поперечинами, которые, создавая противовес, не давали ей перевернуться. Крепкая мачта держала треугольный парус, а молодая девушка, налегая на весла, казалось, летит, едва касаясь водной глади. Необычный корабль подплыл к тому месту, где я стоял. Девушка вышла на берег; у нее были голые руки и ноги, зеленое шелковое платье облегало ее тело, волосы буйными кудрями падали на белоснежную шею, и она порой встряхивала ими, как гривой. Вид ее напоминал дикарей Америки.
– Ах, Мануэла, Мануэла! – воскликнул я. – Ведь это наша дочь!
В самом деле, это была она. Я пошел к ней домой. Дуэнья Ундины уже несколько лет как померла, тогда герцогиня сама приезжала и отдала дочь в одну валлонскую семью. Но Ундина не хотела признавать над собой никакой власти. Она по большей части молчала, лазила на деревья, взбиралась на скалы, кидалась в озеро. При всем том она не была лишена ума. Так, например, она сама изобрела тот прелестный корабль, который я только что вам описал. Призвать ее к послушанию было только одно средство: приказать от имени отца. Как только я к ней пришел, решили тотчас ее позвать. Она пришла, вся дрожа, и встала передо мной на колени. Я прижал ее к сердцу, осыпал ласками, но не мог добиться от нее ни слова.
После обеда Ундина опять пошла на свой корабль, я сел рядом с ней, она взяла оба весла и выплыла на середину озера. Я попробовал завязать с ней разговор. Она сейчас же положила весла и стала как будто внимательно меня слушать. Мы находились в восточной части озера, прямо возле обступивших его отвесных скал.
– Дорогая Ундина, – сказал я, – ты внимательно слушала поучения святых отцов из монастыря? Ведь ты разумное существо, у тебя есть душа, и руководить тобой на твоем жизненном пути должна религия.
Но в самый разгар моих родительских наставлений она вдруг бросилась в воду – и скрылась из глаз. Мне стало страшно, я поспешил в дом и стал звать на помощь. Но меня успокоили, объяснив, что ничего особенного не произошло, – вдоль скал тянутся пещеры или гроты, которые сообщаются между собой. Ундине эти переходы хорошо знакомы; нырнув, она исчезала иногда на несколько часов. И в самом деле, она скоро вернулась, но теперь я уж не стал читать ей наставлений. Как я уже говорил, у нее не было недостатка в умственных способностях, но, выросшая в глуши, предоставленная самой себе, она не имела ни малейшего представления о том, как себя ведут в обществе.
Через несколько дней ко мне пришел какой-то монастырский послушник от герцогини, или, верней, настоятельницы, Мануэлы. Он дал мне рясу, такую же как у него, и проводил меня к ней. Мы прошли вдоль морского берега до устья Гвадианы, оттуда добрались до Альгарве и, наконец, прибыли в Валь-Санта. Монастырь был уже почти готов. Настоятельница приняла меня в комнате для бесед с обычным величием; однако, отослав свидетелей, расчувствовалась. Гордые мечты ее развеялись, осталось лишь горькое сожаление о невозвратимых радостях любви. Я заговорил было об Ундине, настоятельница, вздохнув, попросила меня отложить этот разговор на завтра.
– Поговорим о тебе, – сказала она, – друзья твои не забыли о твоей участи. Твое имущество в их руках удвоилось; но вопрос в том, под какой фамилией ты сможешь им пользоваться, – ведь вряд ли ты захочешь и дальше считаться маркизом Кастелли. Король не прощает тех, кто участвовал в каталонском мятеже.
Мы долго беседовали об этом, не приходя ни к какому определенному решению. Через несколько дней Мануэла передала мне секретное письмо австрийского посла. Он в лестных выражениях звал меня в Вену. Признаться, мало что в жизни меня так обрадовало. Я ревностно служил императору, и благодарность его была для меня самой сладкой наградой.
Однако я не поддался обольщению обманчивых надежд, – я знал придворные нравы. Мне позволяли быть в милости у эрцгерцога, который тщетно добивался трона, но я не мог рассчитывать, чтоб меня терпели при особе первого христианского монарха. Особенно опасался я одного австрийского вельможи, который всегда старался мне вредить. Это был тот самый граф Альтгейм, который впоследствии приобрел такое значенье. Несмотря на это, я отправился в Вену и припал к стопам его апостольского величества. Император изволил обсудить со мной вопрос о том, не лучше ли мне сохранить фамилию маркиза Кастелли, чем возвращаться к прежней, и предложил мне видный пост в своем государстве.
Доброта его растрогала меня, но тайное предчувствие говорило, что я не воспользуюсь ей.
В то время несколько испанских сеньоров навсегда оставило отечество и поселилось в Австрии. Среди них были графы Лориос, Ойас, Васкес, Тарука и еще некоторые другие. Я хорошо знал их, и все они уговаривали меня последовать их примеру. Таково было и мое желание; но тайный враг, о котором я вам говорил, не дремал. Узнав обо всем, что было на аудиенции, он тотчас уведомил об этом испанского посла. Тот решил, что, преследуя меня, он выполняет свои дипломатические обязанности. Как раз шли важные переговоры. Посол стал выискивать препятствия и к возникшим трудностям присоединил свои замечания о моей особе и о той роли, которую я играл. Этот путь привел его к желанной цели. Вскоре я заметил, что положение мое совершенно изменилось. Мое присутствие стало как будто смущать лицемерных придворных. Я предвидел эту перемену еще до приезда в Вену и не особенно огорчился. Попросил прощальной аудиенции. Мне дали ее, не напоминая ни о чем. Я уехал в Лондон и только через несколько лет вернулся в Испанию.
Вернувшись, я увидел, что настоятельница бледна и изнурена болезнью.
– Дон Хуан, – сказала она мне, – ты, конечно, видишь, как я изменилась под влиянием времени. Откровенно говоря, я чувствую, что близок конец моей жизни, которая уже не имеет для меня никакой прелести. Великий Боже, сколько упреков заслужила я от тебя! Послушай, дон Хуан, дочь моя умерла в язычестве, а внучка – магометанка. Мысль об этом убивает меня. Вот, читай!
С этими словами она подала мне следующее письмо от Уседы:
«Сеньора и почтенная настоятельница!
Во время моего посещения мавров в их пещерах я узнал, что со мной хочет говорить какая-то женщина. Я отправился в ее жилище, и там она мне сказала: «Сеньор астролог, ты, которому известно все, объясни мне случай, который произошел с моим сыном. Утомленный целодневным блужданием по ущельям и пропастям наших гор, он набрел на прекрасный источник. Оттуда вышла к нему очень красивая девушка, в которую сын мой влюбился, хотя подумал, что имеет дело с колдуньей. Мой сын уехал в далекое путешествие и просил меня во что бы то ни стало выяснить эту тайну».
Вот что сказала мне мавританка, и я сразу догадался, что колдуньей этой была наша Ундина, имеющая обыкновение нырнуть в какую-нибудь пещеру, а выплывать с другой стороны потока. Я промолвил в ответ мавританке несколько незначительных фраз, чтоб ее успокоить, и пошел на озеро. Хотел попробовать выпытать у Ундины, как было дело, но ты знаешь, сеньора, ее нелюбовь к беседам. Однако вскоре мне уже не понадобилось ни о чем спрашивать: ее фигура выдала тайну. Я отправил ее ко мне в замок, где она благополучно родила дочку. Стремясь как можно скорей вернуться на озеро, она убежала из замка, повела прежний безрассудный образ жизни и через несколько дней заболела. Чтоб уж сказать все до конца, должен прибавить, что не помню с ее стороны никакого признака приверженности к той или другой религии. Что же касается ее дочери, то по отцу она – чисто мавританской крови и должна обязательно стать магометанкой. В противном случае мы могли бы навлечь на всех нас месть обитателей подземелья».
– Ты понимаешь, дон Хуан, – прибавила герцогиня в полном отчаянии. – Дочь моя умерла в язычестве, внучка должна стать мусульманкой!.. Великий Боже, как сурово ты меня караешь!
Тут цыган заметил, что уже поздно, и отправился к своим, а мы пошли спать.
ДЕНЬ ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВЫЙ
Мы предвидели, что повесть о приключениях цыгана подходит к концу, и с тем большим нетерпеньем ждали вечера, а когда он заговорил, обратились в слух.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН
Знатная настоятельница Валь-Санта, быть может, и не сломилась бы под тяжестью страданий, но она наложила на себя тяжкую епитимью, и ее истощенный организм этого не выдержал. Я видел, что она медленно угасает, и не решался ее оставить. Моя монашеская ряса позволяла мне в любую пору входить в монастырь, и вот настал день, когда несчастная Мануэла испустила дух у меня на руках. Наследник герцогини – герцог Сорриенте находился в это время в Валь-Санта. Этот сеньор держался со мной с полной откровенностью.
– Я знаю, – сказал он мне, – какие отношения связывали тебя с австрийской партией, к которой я и сам принадлежал. Если тебе понадобится какая-нибудь услуга, прошу не забывать обо мне. Ты этим меня одолжишь. Что же касается открытых отношений с тобой, ты понимаешь, что, не подвергая нас обоих без нужды опасности, я не могу их поддерживать.
Герцог Сорриенте был прав. Я представлял собой один из потерянных фортов партии. Меня выдвинули вперед, чтобы потом, когда вздумается, покинуть. У меня еще оставалось значительное состояние, которое легко можно было перевести в любую страну, так как оно находилось целиком в руках братьев Моро. Я хотел уехать в Рим или в Англию, но, когда дело доходило до окончательного решения, я ничего не предпринимал. Одна мысль о возвращении в свет приводила меня в содрогание. Отвращение к светской жизни стало у меня в некотором смысле душевной болезнью.
Видя, что я колеблюсь и не знаю, что предпринять, Уседа стал меня уговаривать поступить на службу к шейху Гомелесов.
– Что это за служба? – спросил я. – Не угрожает ли она безопасности моей родины?
– Нисколько, – ответил он. – Скрывающиеся в этих горах мавры готовят переворот в исламе, их толкают на это политика и фанатизм. У них неисчислимые возможности для достижения цели. С ними вошли в соглашение ради собственной выгоды некоторые знатные испанские семейства. Инквизиция вымогает у них крупные суммы и потому допускает совершаться под землей тому, чего не потерпела бы на поверхности. В общем, дон Хуан, поверь мне и испытай, какова жизнь, которую мы ведем в наших долинах.
Чувствуя, что свет опостылел мне, я решил последовать совету Уседы. Цыгане – как мусульмане, так и язычники – приняли меня, как человека, предназначенного им в вожаки, и поклялись мне в вечном послушании. Но окончательную роль в моем решении сыграли цыганки. Особенно понравились мне две из них: одну звали Китта, другую – Зитта. Обе были прелестны, и я не знал, которую выбрать. Видя мои колебания, они вывели меня из затруднения, сказав, что у них разрешено многоженство и что для освящения брачных уз не требуется никакого обряда.
Со стыдом признаюсь, что это преступное распутство соблазнило меня. Увы, есть лишь одно средство устоять на стезе добродетели: избегать не освященных ею тропинок. Если человек скрывает свою фамилию, поступки или намеренья, то скоро ему придется держать в тайне всю свою жизнь. Мой союз с герцогиней был предосудителен лишь потому, что я должен был его скрывать, и все тайны моей жизни были его неизбежным последствием. Более невинное очарование удерживало меня в здешних долинах – очарование того образа жизни, который здесь вели. Небесный полог, всегда раскинутый над головой, прохлада пещер и лесов, благоуханный воздух, зеркальные поверхности вод, цветы, растущие на каждом шагу, словом, природа, праздничная во всех отношениях, – все это действовало умиротворяюще на мою душу, измученную светом и его тревожным смятением.
Мои жены подарили мне двух дочерей. Тут я стал больше прислушиваться к голосу совести. Я был свидетелем терзаний Мануэлы, которые свели ее в могилу. Я решил, что мои дочери не будут ни магометанками, ни язычницами. Надо было их воспитывать, вопрос был решен: я остался на службе у Гомелесов. Мне доверяли очень важные дела и несметные суммы денег. Я был богат и ни в чем не нуждался, но, с разрешения моего начальника, творил, сколько мог, добро. Часто удавалось мне выручать людей из большой беды.
В общем, я продолжал вести под землей ту жизнь, которую вел на ее поверхности. Я снова стал дипломатом. Не однажды ездил в Мадрид, несколько раз – за пределы Испании. Этот деятельный образ жизни вернул мне утраченную бодрость. Я все сильней втягивался в него.
Между тем дочери мои подрастали. В последнюю поездку свою в Мадрид я взял их с собой. Двум благородным юношам удалось завоевать их сердца. Семьи этих юношей имеют связь с жителями наших подземелий, и мы не опасаемся, как бы дочери мои не рассказали им о наших долинах. Как только я выдам обеих замуж, так сейчас же удалюсь в святую обитель и буду спокойно ждать там конца жизни, хоть и не вполне свободной от заблуждений, но и не заслуживающей названия порочной…
Вы просили, чтобы я рассказал вам о своих приключениях, и, надеюсь, не пожалели о своем любопытстве.
– Мне бы только хотелось знать, – промолвила Ревекка, – что сталось с Бускеросом.
– Сейчас скажу, – сказал цыган. – Порка в Барселоне отбила у него охоту шпионить, но так как он подвергся ей под фамилией Робусти, то считал, что она нисколько не может повредить славе Бускероса. Поэтому он смело предложил свои услуги кардиналу Альберони и стал в его правление заурядным интриганом, по примеру своего покровителя, который был интриганом незаурядным.
Впоследствии Испанией стал управлять другой авантюрист – по фамилии Рипперда. Под его властью Бускерос пережил еще несколько счастливых дней, но время, которое кладет конец самым блестящим судьбам, лишило Бускероса ног. Разбитый параличом, он велел, чтобы его относили на Пласа-дель-Соль, и там пытался продолжать свою обычную деятельность, останавливая прохожих и по мере сил вмешиваясь в их дела. Последний раз я видел его в Мадриде рядом с забавнейшей фигурой, в которой я узнал поэта Агудеса. Время отняло у него зрение, и бедняга утешался мыслью, что Гомер тоже был слепой. Бускерос рассказывал ему городские сплетни, Агудес перелагал их в стихи, и порой его можно было слушать не без удовольствия, хотя у него осталась только тень прежнего дарования.
– Сеньор Авадоро, – в свою очередь, спросил я, – а что сталось с дочерью Ундины?
– Об этом ты узнаешь поздней, а пока займись, пожалуйста, приготовлениями к своему отъезду.
Далее.