Ян Потоцкий
РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В САРАГОСЕ
К оглавлению. К предыдущему тексту.
ИСТОРИЯ МАРИИ ДЕ ТОРРЕС
Я — старшая дочь дона Эмануэля де Норунья, оидора трибунала в Сеговии. В восемнадцать лет я была выдана за дона Энрике де Торрес, полковника испанской армии в отставке. Моя мать умерла за несколько лет перед тем, отца мы потеряли через два месяца после моей свадьбы и тогда взяли к себе в дом мою младшую сестру Эльвиру, которой было в то время только четырнадцать лет, но она уже славилась по всей окрестности своей красотой. Наследства отец мой не оставил почти никакого. Что касается моего мужа, то он был человек со средствами, но, следуя семейной традиции, должен был выплачивать пенсию пяти кавалерам мальтийского ордена и делать взносы за шесть породнившихся с нами монахинь, так что остававшегося дохода еле хватало на поддержание приличного уровня жизни. Однако ежегодное пособие, которое двор выдавал моему мужу во внимание к его давней службе, несколько улучшало наше положенье.
В то время в Сеговии было много дворянских домов не богаче нашего. Вынужденные жить расчетливо, они соблюдали во всем строгую экономию. Редко кто из них навещал соседа; женщины проводили дни у окон, мужчины прогуливались по улицам. Было много игры на гитаре, еще больше вздохов, — ведь это ничего не стоило. Фабриканты вигоневого сукна жили роскошно, но, так как мы были не в состоянии следовать их примеру, мы мстили им презреньем и всяческим высмеиваньем.
Чем старше становилась моя сестра, тем больше гитар звенело на нашей улице. Некоторые гитаристы вздыхали, другие бренчали, третьи и вздыхали и бренчали одновременно. Местные красавицы зеленели от злости, но та, которая была предметом этого поклонения, не обращала на него никакого внимания. Сестра моя почти всегда скрывалась у себя в комнате, а я, чтоб не казаться неучтивой, садилась у окна и говорила каждому несколько любезных слов. Это была неизбежная обязанность, от которой невозможно было уклониться, но, как только уходил последний бренчало, я с невыразимым удовольствием закрывала окно. Муж и сестра ждали меня в столовой. Мы садились за скромный ужин, который оживляли тысячью насмешек над поклонниками. Каждому доставалась своя порция, и думаю, если б они слышали, что про них говорят, на другой день больше ни один не пришел бы. Мы не щадили никого; разговоры эти доставляли нам такое удовольствие, что мы очень часто расходились по своим комнатам только поздно ночью.
Однажды вечером, когда мы говорили на любимую тему, Эльвира с серьезным видом промолвила:
— Ты не обратила вниманья, сестра, что как только все бренчалы уйдут с нашей улицы и в передних комнатах погаснет свет, можно услышать две-три сегидильи, исполненные не обыкновенным любителем, а скорей мастером.
Муж мой подтвердил ее наблюдение, сказав, что он тоже это заметил. Я вспомнила, что в самом деле слышала что-то вроде этого, и мы стали подтрунивать над сестрой и ее новым поклонником. Однако нам показалось, что к этим шуткам она относится не так весело, как обычно.
На другой день, простившись с бренчалами и закрыв окно, я погасила свет и осталась в комнате. Вскоре я услышала голос, о котором говорила сестра. Певец начал с искусного вступленья, потом спел песню о тайных наслаждениях, потом другую — о робкой любви, и после этого я не слышала больше ничего. Выходя из комнаты, я увидела сестру, подслушивающую за дверью. Я сделала вид, будто ничего не вижу, но за ужином обратила внимание на то, что она задумчива и рассеянна.
Таинственный певец ежедневно повторял свои серенады и так приучил нас к своему пенью, что, только прослушав его, мы садились ужинать. Это постоянство и таинственность возбудили любопытство Эльвиры и произвели на нее впечатление.
В это время мы узнали, что в Сеговию приехало новое лицо, очень всех заинтересовавшее. Это был граф Ровельяс, удаленный от двора и по этой причине ставший очень важной персоной в глазах провинциалов. Ровельяс родился в Веракрусе; мать его, родом мексиканка, принесла в дом мужа огромное приданое, а так как в то время американцы пользовались благоволением двора, молодой креол переплыл море в надежде получить титул гранда. Ты понимаешь, сеньора, что этот уроженец Нового Света имел слабое представленье об обычаях Старого. Зато он ослеплял пышностью, и даже сам король забавлялся порою его простодушием. Но его поведение диктовалось кичливым самолюбием и кончилось тем, что все стали над ним смеяться.
У молодых людей был тогда рыцарский обычай выбирать себе даму сердца. Они носили ее цвета, а иногда и вензель, — например, во время турниров, которые назывались парехас.
Ровельяс, отличавшийся невероятным тщеславием, вывесил вензель принцессы Астурии. Королю эта мысль очень понравилась, но принцесса, сочтя себя оскорбленной, послала придворного альгвасила, который арестовал графа и отвез в тюрьму, в Сеговию. Через неделю Ровельяса освободили с обязательством не выезжать из этого города. Причина изгнанья, как видишь, была не очень лестной для самолюбия, но граф даже ею ухитрился хвастать. Он с удовольствием распространялся о своей опале и давал понять, что принцесса была к нему неравнодушна.
В самом деле, Ровельяс страдал всеми видами самомнения. Он был уверен, что умеет все на свете и каждый свой замысел в состоянии осуществить, — особенно тщеславился он своими качествами тореадора, танцора и певца. Не было таких невеж, которые оспаривали бы у него наличие последних двух талантов, только быки не проявляли подобной благовоспитанности. Но граф, с помощью своих пикадоров, почитал себя непобедимым.
Я уже говорила, что мы званых вечеров не устраивали и принимали только пришедшего с первым визитом. Муж мой пользовался всеобщим уважением как ради своего происхожденья, так и ради воинских заслуг, поэтому Ровельяс решил начать с нашего дома. Я приняла его, сидя на возвышенье, а он сел поодаль, согласно обычаям нашего края, требующим соблюдения расстояния между нами и мужчинами, приходящими нас навестить.
У Ровельяса язык был хорошо подвешен. Посреди разговора вошла сестра и села рядом со мной. Красота ее привела графа в такое восхищенье, что он просто онемел. Пролепетал, запинаясь, несколько бессвязных фраз, потом спросил, какой ее любимый цвет. Эльвира ответила, что пока не отдавала предпочтенья ни одному.
— Сеньорита, — возразил граф, — ты проявляешь ко мне безразличие, и мне не остается ничего другого, как объявить траур, поэтому отныне единственным моим цветом будет черный.
Моя сестра, совершенно непривычная к подобным любезностям, не знала, что ответить. Ровельяс встал, откланялся и ушел. В тот же вечер мы узнали, что он всюду, где был с визитом, ни о чем другом не говорил, как только о красоте Эльвиры, а на другой день нам сообщили, что он заказал сорок темных ливрей, шитых золотом и черным шелком. С тех пор мы больше не слышали традиционных серенад.
Зная обычай дворянских домов Сеговии, не позволяющий часто принимать гостей, Ровельяс со смирением покорился своей участи и проводил вечера под нашими окнами вместе с молодежью благородного происхожденья, оказывавшей нам эту честь. Так как он не получил титула гранда, а большая часть наших знакомых среди молодежи принадлежала к кастильским titulados, эти господа считали его своей ровней и обращались с ним соответствующим образом. Однако не замедлили сказаться преимущества богатства: когда он играл, все гитары умолкали, и граф первенствовал как в беседах, так и в концертах.
Но это превосходство не удовлетворяло тщеславие Ровельяса; он горел неодолимым желанием встретиться с быком в нашем присутствии и потанцевать с моей сестрой. Он торжественно объявил нам, что велел доставить сто быков из Гвадаррамы и выложить паркетом место, находящееся в ста шагах от амфитеатра, где, по окончании зрелищ, общество сможет провести ночь в танцах. Эти слова произвели большое впечатление в Сеговии. Граф всем вскружил головы и если не разорил всех, то, во всяком случае, подорвал благосостояние.
Как только разнесся слух о бое быков, наши молодые люди засуетились как одурелые, обучаясь позициям, применяемым в этих боях, заказывая богатые наряды и красные плащи. Ты сама догадываешься, сеньора, что женщины в это время совсем потеряли голову. Они примеряли все, какие только у них были, платья и головные уборы; больше того, выписывали модисток и портних; одним словом, богатство уступило место кредиту.
Все были так заняты, что наша улица почти обезлюдела. Однако Ровельяс в обычное время приходил к нам под окна. Он сказал, что велел вызвать из Мадрида двадцать пять кондитеров, и просит нас решить, достаточно ли они искусны в своем мастерстве. В ту же минуту мы увидели слуг в темной ливрее, шитой золотом, которые несли на золоченых подносах прохладительные напитки.
На другой день повторилась та же история, и муж мой с полным основанием начал сердиться. Он нашел неприличным, чтобы порог нашего дома был местом публичных сборищ. Как всегда, он нашел нужным посоветоваться со мной; я, как всегда, была согласна с ним, и мы решили уехать в маленький городок Вильяку, где у нас были дом и земля. Таким путем нам даже легче было соблюсти экономию, пропустив несколько балов и зрелищ, а также избежав некоторых лишних расходов на одежду. Но так как дом в Вильяке требовал ремонта, пришлось отложить отъезд на три недели. Как только наше намеренье стало известно, Ровельяс сейчас же дал выход своему страданию и выразил чувства, которыми пылал к моей сестре. Эльвира в это время, по-моему, совсем забыла о трогательном вечернем пении, но тем не менее принимала объяснения графа с благоприличной холодностью.
Надо заметить, что сыну моему в то время было два года; с тех пор он сильно вырос, — как вы видели, потому что он и есть молодой погонщик, едущий с нами. Этот мальчик, которого мы назвали Лонсето, был единственной нашей утехой. Эльвира любила его не меньше, чем я, и могу сказать, что он один веселил нас, когда нам очень уж докучала назойливость сестриных поклонников.
Когда стало можно ехать в Вильяку, Лонсето заболел оспой. Нетрудно понять нашу печаль; дни и ночи проводили мы у постели больного, и все это время тот же нежный вечерний голос опять распевал грустные песни. Эльвира вспыхивала, едва заслышав вступление, однако продолжала усердно хлопотать возле Лонсето. Наконец милый ребенок выздоровел, и окна наши снова открылись для вздыхателей, но таинственный певец умолк.
Как только мы показались в окне, Ровельяс уже стоял перед нами. Он сообщил, что бой быков отложен только ради нас, и просил, чтобы мы сами назначили день. Мы отвечали на эту любезность, как надлежало. В конце концов незабываемый день был назначен на следующее воскресенье, которое наступило — увы! — слишком быстро для бедного графа.
Не буду вдаваться в описание подробностей зрелища. Кто видел хоть одно, тот может представить себе любое другое. Однако известно, что благородные бьются не так, как простолюдины. Господа въезжают верхом и наносят быку уколы «рехоном», то есть дротиком, после чего должны сами выдержать атаку, но лошади приучены так, что удар разъяренного животного чуть царапает их по спине. Тогда дворянин со шпагой в руке спрыгивает с лошади. Чтоб это удалось, бык должен быть не злой. Между тем пикадоры графа по забывчивости, вместо toro franco [Note23 - прирученный бык (исп.)] выпустили toro marrajo [дикий бык (исп.)]. Знатоки сразу заметили ошибку, но Ровельяс находился уже внутри ограды, и не было возможности ничего изменить. Он сделал вид, что не замечает опасности, повернул лошадь и ударил быка дротом в правую лопатку, вытянув при этом руку и наклонив корпус между рогами животного — по всем правилам искусства.
Раненый бык притворился, будто бежит к выходу, но вдруг, неожиданно повернувшись, кинулся на графа и поднял его на рога с такой силой, что лошадь упала за пределами арены, а всадник остался внутри изгороди. Тут бык устремился к нему, подцепил его рогом под воротник, закрутил его в воздухе и отбросил на другой конец поля боя. После чего, видя, что жертва ускользнула от его ярости, стал искать ее свирепыми глазами и, увидев наконец графа, лежащего почти бездыханным, уставился на него с возрастающим остервенением, роя землю копытами и стегая себя хвостом по бокам. В это мгновенье какой-то молодой человек перепрыгнул через загородку на арену, схватил шпагу и красный плащ Ровельяса и встал перед быком. Обозленное животное произвело несколько обманных поворотов, которые, однако, не ввели незнакомца в заблужденье; наконец взбешенный бык, наклонив рога до земли, прянул на него, наткнулся на подставленную шпагу и упал мертвый к ногам победителя. Незнакомец бросил шпагу и плащ на быка, поглядел на нашу ложу, поклонился нам, перепрыгнул через загородку и скрылся в толпе. Эльвира стиснула мне руку и промолвила:
— Я уверена, что это наш таинственный певец.
Далее повествование Альфонса. Продолжение истории Марии де Торрес.