Андрей Петрович Богданов
РУССКИЕ ПАТРИАРХИ: 1589- 1700 гг.
Оглавление
Патриарх Филарет Никитич
ХОЗЯИН ЗЕМЛИ РУССКОЙ (Филарет Никитич)
Великий государь святейший патриарх Московский и всея Руси Филарет Никитич занимает совершенно особое место
среди архипастырей Русской православной церкви. Ни до, ни после него патриархи не пользовались таким могуществом
в государственных делах. Но дело было отнюдь не в святительском сане или духовном влиянии Филарета. Постриженный
в монахи насильно, он был светским владыкой в священном облачении, управляя Россией вместе с женой и сыном —
царем Михаилом Федоровичем.
Непредвзятый, беспристрастный взгляд на жизнь и судьбу Филарета весьма затруднен. Человека, утвердившего на
престоле династию Романовых, то излишне превозносили, то остервенело изобличали. Столкновение панегирических
и обличительных оценок Филарета началось еще при его жизни и длится уже четыре сотни лет. Разобраться в них
было нелегко, тем более что речь идет о действительно яркой, незаурядной личности, поставленной в сложнейшие
исторические условия.
Устремления и поведение Филарета, в отличие от большинства архиереев незнатного происхождения, в значительной
мере определялись не привходящими обстоятельствами, а принадлежностью к высокому роду. Причастные к высшей власти,
Романовы ощущали себя хозяевами на Русской земле и считались со своим положением лишь относительно нескольких
знатнейших фамилий, одна из которых — родственная — царствовала.
За преимущества родовитости приходилось платить. Филарет в полной мере испытал опасность близости к трону и
тяготы власти. Как в искаженном высокой гравитацией пространстве, близ трона деформировалась обычная мораль.
В отличие от многих Филарет, подчиняясь этим нравственным искривлениям, неизменно держался с достоинством государственного
мужа, а не временщика-властолюбца.
Изучение личности и судьбы Филарета — это и рассказ об определенном типе людей, многие столетия игравших важную
роль в жизни страны.
Боярин Федор Никитич Романов
Род будущего патриарха Филарета восходил к Андрею Ивановичу Кобыле, московскому боярину еще при великом князе
Симеоне Ивановиче Гордом (отмечен под 1347 г.). Темное происхождение Кобылы давало позже свободу для родословных
фантазий.
Писали, что отец его Камбила Дивонович Гланда (или Гландал) был жмудским князем и бежал из Пруссии под натиском
немецких крестоносцев. Родственные славянам прибалтийские племена после упорной борьбы с рыцарскими орденами
были разбиты и к 1294 г. завоеваны. Коренным пруссам было запрещено владеть землей, язык их истреблялся и само
название Пруссии присвоили себе германцы.
Вполне возможно, что Камбила, переделанный на русский лад в Кобылу, потерпев поражение на родине, уехал на
службу к великому князю Дмитрию Александровичу, сыну Александра Невского. По преданию, он крестился в 1287 г.
под именем Иван — ведь пруссы были язычниками, — а сын его при крещении получил имя Андрей.
Гланда, стараниями генеалогов, вел свой род от короля пруссов Вейдевуда, или Войдевода (а на русский манер
— князя-Воеводы). Согласно легенде, этот король получил престол в 305 г. от Рождества Христова от брата Прутена,
ставшего верховным жрецом при священном дубе. Крепкий Вейдевуд правил 74 года (305—379) в мире и согласии.
Заметив приближение старости, рассказывает легенда, он разделил владения между 12 сыновьями и на 114 году жизни
сделался верховным жрецом, водворившись в дубовой роще близ Ромнова. Отсюда в гербе потомков его наличествует
дуб.
Славянское или родственное ему язычество, однако, было любезно не всем историкам, и Вейдевуда с легкостью записывали
в аланы и гунны или в норманны-викинги.
Также и Камбилу Гланду обзывали немецким рыцарем, возжелавшим из религиозного рвения сражаться не с обычными
прибалтийскими язычниками, а с татарами и для того уехавшим на вассальную татарам Русь и принявшим православие
(!).
Следует отметить, что на Вейдевуда могут претендовать и латыши, в исторических песнях которых отражены приключения
царя и жреца Видевуста, внука (по материнской линии) бога Перкунаса (Перуна). Первый латышский царь также имел
брата Прутена и 12 сыновей, дожил до 116 лет, стал верховным жрецом и вдобавок сжег сам себя на костре перед
священным дубом[1].
Как бы ни была занятна легенда, реальное родство Романовых наблюдается только с Андрея Кобылы, оставившего
пятерых сыновей, из которых лишь один умер бездетным. Эти сыновья наводнили Россию множеством потомков, именовавшихся
обычно по прозваниям отцов и постепенно сформировавших ряд видных фамилий.
Старший сын Андрея Семен, с характерным прозвищем Жеребец, стал родоначальником Синих, Лодыгиных, Коновницыных,
Облязевых, Образцовых и Кокоревых.
Второй сын, Александр Андреевич Елка, породил целый выводок Колычевых, Сухово- Кобылиных, Стербеевых, Хлудневых
и Неплюевых.
Третий сын, Василий Андреевич Ивантей, помер бездетным, а четвертый — Гавриил Андреевич Гавша — положил начало
только одному роду — Бобарыкиным.
Младший сын, Федор Андреевич Кошкин, по русской традиции особенно порадовал родителей и оставил шестерых детей
(включая одну дочь). От него пошли роды Кошкиных, Захарьиных, Яковлевых, Лятских (или Ляцких), Юрьевых-Романовых,
Беззубцевых и Шереметевых.
Надобно отметить, что женились многочисленные потомки Андрея Кобылы с большим разбором, часто на княжеских
и боярских дочерях. Их дочери тоже пользовались изрядным спросом среди знатных фамилий. В результате за пару
столетий они породнились чуть не со всей аристократией.
Интересующая нас ветвь рода Андрея Кобылы прослеживается просто. У Ивана, старшего сына Федора Кошки, было
четыре сына. Младший из них, Захарий, дал своему потомству именование Захарьиных. Его средний сын Юрий оставил
потомство по прозванию Захарьины-Юрьевы. Сын Юрия, Роман Захарьин-Юрьев, был отцом царицы Анастасии, первой
жены Ивана Грозного, и брата ее Никиты Романовича; с него род стал называться Романовыми.
Слава царицы Анастасии, на несколько лет сумевшей вроде бы утишить кровожадный нрав Ивана Грозного, особо возвысила
Романовых в глазах истребляемой царем знати. О Никите Романовиче как заступнике перед Грозным поминалось даже
в народных песнях. Как он не был изведен царским окружением («паразитами и маньяками», по выражению Курбского)
— Бог весть.
Разумеется, выживание при дворе Ивана Грозного было довольно страшным делом. А Никита не только выжил, но неуклонно
возвышался и по скоропостижной смерти государя (1584) вошел в ближнюю Думу своего племянника — царя Федора Ивановича
— вместе с Мстиславским, Шуйским, Бельским и Годуновым.
«Верховная дума» была подобрана Грозным из наиболее влиятельных бояр так, чтобы, ненавидя друг друга, они не
покушались на власть его сына. И действительно, раздоры немедленно воспоследовали. Крайне заинтересованный в
поддержке со стороны Никиты Романовича, брат жены царя Федора Ирины Борис Годунов оказывал ему всяческие знаки
внимания.
Никита на старости лет принял дружбу Бориса. Готовясь к смерти, он, говорят, поделился с Годуновым своей сферой
влияния, сделавшей Бориса первым в Думе, и даже поручил ему заботиться о своих детях. Затем Никита принял постриг
под именем Нифонта и мирно скончался (1586).
Старшим из шести сыновей Никиты Романовича был Федор — будущий патриарх Филарет. Он родился не ранее 1554 г.
от второй супруги Никиты — княжны Евдокии из рода знаменитых полководцев князей Горбатых-Шуйских (скончалась
в 1581 г.).
Благоразумный отец держал сыновей подальше от царского двора, где их легко могли убить или гнусным образом
развратить. Федор впервые отмечен в «разрядах» (документах, отмечавших службы чинов Государева двора) в 1585
г. как участник приема во дворце литовского посла Льва Сапеги.
Двор Федора Ивановича, разумеется, сильно отличался нравами от двора Ивана Грозного, к тому же Никита Романович
должен был позаботиться, чтобы старший после него в роду Федор занял достойное место в высшем свете.
После смерти отца Федор Никитич стал боярином и наместником нижегородским (1586). Схоронив Никиту Романовича
в родовой усыпальнице в Московском Новоспасском монастыре, Романовы оказались на 11-м месте в Думе. Выше Федора
по значению наместничеств (согласно росписи, приведенной Н. М. Карамзиным) были Ф. И. Мстиславский, И. П. Шуйский,
Д. И. Годунов, Б. Ф. Годунов, А. И. Шуйский, С. В. Годунов, Г. В. Годунов, Д. И. Шуйский, И. В. Годунов и Н.
Р. Трубецкой.
Годуновы, как видим, стремились прибрать к рукам побольше почетных титулов. Федора Никитича они постарались
представить как «своего». Если конюший боярин и наместник казанский и астраханский Борис Федорович Годунов поделился
одним наместничеством с боярином-дворецким и наместником казанским и нижегородским Иваном Васильевичем Годуновым,
то последний как бы «уступил» часть своего титула Романову.
Но помимо чиновности, при дворе существовали еще степени знатности. По ним двоюродный брат («братанич») царя
Федора был выше многих людей, старших его по службе, не говоря уже о юном для боярина возрасте, выделявшем Федора
Никитича среди маститых старцев. «Знатность» в данном случае означала степень признания при царском дворе.
Так, на приеме имперского посла бургграфа Авраама Дунавского (Абрагама Донау) 22 мая 1597 г. выше всех у престола
царского с державою в руке стоял Борис Федорович Годунов, реальный правитель при слабом государе.
Чтобы отодвинуть от трона других бояр, Годунов использовал обычай, введенный Иваном Грозным, считавшим представителей
«царских» родов из самых захудалых ордишек несравнимо выше своих «холопов» из древних русских фамилий.
На лавках сбоку от трона изумленные немцы узрели узкоглазеньких «царевичей» Араслан-Алея сына Кайбулы, Маметкула
сибирского и Ураз-Магмета киргизского, среди коих затесался князь Федор Иванович Мстиславский. Не диво, что
немцы долго принимали россиян за азиатов!
Зато далее, на большой лавке перед троном, Федор Никитич Романов сидел третьим после Василия и Дмитрия Ивановичей
Шуйских. Не все бояре-наместники были в Москве и присутствовали на приеме, но все равно Романов был поставлен
выше ряда лиц, превосходивших его честью наместничества: А. И. Шуйского, С. В. и И. В. Годуновых, Н. Р. Трубецкого,
— не говоря уже о других боярах.
Годунов сдержал обещание умирающему Никите Романову и покровительствовал его детям, особенно памятуя о близости
юношей к царю Федору Ивановичу, симпатиях народа и знати к родичам доброй царицы Анастасии Романовны. Благорассудный
же боярин Федор не вступался в государственные дела, но заботился о своей популярности в народе.
Великое разорение страны Иваном Грозным ввергло русский народ (крестьян, холопов, ремесленников, попов, мелких
купцов и дворян) в такую бездну нищеты, которой смог добиться позже разве что Петр I.
В это же время молодой красавец Федор Романов сорил деньгами. Его выезд потрясал воображение, кони, охотничьи
собаки и ловчие птицы были едва ли не лучшими на Руси. Он не мог допустить, чтобы на Руси нашелся лучший наездник
или более удачливый охотник.
Федор Никитич был, разумеется, первейшим щеголем, превосходя всех роскошью одеяний и умением носить их. Если
московский портной, примеряя платье, хотел похвалить заказчика, то говорил ему: «Ты теперь совершенно Федор
Никитич!»
Открытый дом, наполненный друзьями, веселые пиры и еще более шумные выезды из Москвы на охоту с толпами псарей,
сокольничих, конюхов и телохранителей создавали образ молодого повесы, беззаботно пользующегося невиданным богатством.
Но Федор Никитич не перегибал палку, и в смутные времена оставаясь образцом старинных добродетелей. Пьяный
разгул и разврат, свойственный опричнине и московскому двору Ивана Грозного, был ему совершенно чужд. Он женился
по любви на бедной, но из древнего рода девице Ксении Ивановне Шестовой и жил с ней душа в душу, произведя на
свет пятерых сыновей и дочь.
Удачной женитьбой Романов, несомненно, привлек к себе симпатии среднего дворянства, не говоря уже о массе порядочных
людей, видевших в его счастливой семейной жизни возвращение добрых нравов после опричного лихолетья.
Счастливая семейная жизнь сама по себе достижение, но создать яркий образ земского боярина, наслаждающегося
жизнью по традициям старины, как будто и не было ужасов царствования Грозного, было гораздо сложнее.
Бывшему опричнику Борису Годунову, например, это не удалось, хотя он без памяти любил свою жену (дочь Малюты
Скуратова-Бельского) и детей, тратил несметные богатства для привлечения симпатий знати и народа, стал на Москве
правителем и, наконец, царем всея Руси. Любимцем народа оставался беззаботный Романов.
Рискну предположить, что годы царствования Федора Ивановича (1584—1598) были счастливейшими в жизни будущего
патриарха. Не обремененный обязанностями правления и тайными интригами, не снедаемый честолюбием, как Борис
Годунов или унылый завистник Василий Шуйский, он жил в свое удовольствие, одновременно закладывая основу еще
большего возвышения рода Романовых.
Он радовал своим присутствием Думу и не отказывался откушать с царем, в особенности за семейным, с немногочисленными
друзьями обедом. Реже отмечен Федор Никитич на больших торжественных пирах и приемах, где он оказывался ниже
кого-то чином, хотя таких соперников оставалось все меньше и меньше.
В перечнях бояр он упоминается в 1588/89 г. (старинный год начинался 1 сентября) на десятом месте, а уже в
следующем, 1589/90 г. — на шестом. Менее чем через десять лет, к концу царствования Федора Ивановича, Федор
Никитич Романов имел чин главного дворового воеводы и считался одним из трех руководителей государевой Ближней
Думы.
Боярин не стремился «заслужить» высокое положение подвигами, но старательно держался близ трона. Даже в военный
поход он выступил лишь тогда, когда на это подвигся сам богомольный государь. Первый по знатности боярин князь
Федор Мстиславский командовал в походе на шведов 1590 г. Большим полком, зато Борис Годунов и Федор Романов
в званиях дворовых воевод были при царе.
Понюхать пороху Романову, как, впрочем, и Мстиславскому, не пришлось: дело решил воевода Передового полка князь
Дмитрий Хворостинин, разгромивший войско Густава Банера под Нарвой, не дожидаясь подмоги. Однако успех — отбитие
у шведов сданных Иваном Грозным крепостей Ям и Копорье, Иван-города и Карельской области — разделялся, как обычно,
по чинам, а не по заслугам.
Бояре считали своей обязанностью и привилегией получать высшие командные и административные назначения. Но
Федор Никитич, хоть и стал в 1593 г. наместником псковским, не покидал Москву, ограничиваясь ближней службой.
В этом и следующем годах он возглавлял комиссию из пяти лиц для приема имперского посла Варкоча.
Романов позаботился произвести впечатление на посла императора Рудольфа: все члены комиссии являлись на переговоры
в роскошных одеяниях из золотой парчи («золотные» наряды были потом излюбленными при дворе Романовых); ненужные
в помещении шапки, сделанные на один манер — белая тафта, на ладонь ширины шитая жемчугом и каменьем, они держали
в руках.
С годами быстрое возвышение Романова стало все сильнее заботить Годунова. Федор Никитич продолжал играть роль
беззаботного юноши, воспринимающего свое положение как должное, но он был слишком близок к трону, который рано
или поздно должен был опустеть.
До 1592 г., пока Годунов надеялся на появление у Федора Ивановича наследника — своего племянника, он заботился
лишь о сохранении за собой реального правления страной. Наконец царица Ирина Федоровна родила дочь Феодосию
— Годунов, не растерявшись, бросился искать ей партию среди европейских государей. Но Феодосия в следующем году
скончалась, надежды на продолжение династии стремительно падали, и вопрос о судьбе трона вставал все острее.
Между тем очевидное властолюбие Годунова вызывало все большую неприязнь и подозрения. Поговаривали даже, что
Борис сам отравил царевну Феодосию, как в 1591 г. по его приказу зарезали сводного брата царя Федора, царевича
Димитрия Углицкого. Дальнейшее возвышение Романова могло оказаться для мечты Годунова о престоле роковым.
В 1596 г. Федору Никитичу не удалось отвертеться от назначения боевым воеводой — в полк Правой руки. Особых
опасностей не было, армия простояла без дела, но стойкое нежелание Романова занимать подобные должности оправдалось
незамедлительно.
Должности в войске (исключая дворовых воевод, назначавшихся по желанию царя) издавна были яблоком раздора среди
знати, «усчитывавшей» все назначения представителей видных родов относительно друг друга. Не приведи Господь
было занять место ниже положенного и тем нанести вечную «поруху» родовой чести, «утянуть» с собой вниз весь
род!
Как по заказу дальний родич Романова Петр Шереметев, поставленный третьим воеводой Большого полка, по хитрым
местническим расчетам заявил себя оскорбленным назначением Федора Никитича вторым воеводой второго по значению
полка Правой руки. Бив челом «в отечестве о счете», Шереметев демонстративно не явился целовать руку царю, наказа
(задания) не взял и на службу не поехал.
В этот раз Федор Никитич победил: царь велел примерно наказать Шереметева позором. Князя заковали в кандалы
и на телеге вывезли из Москвы, отправив в таком виде на службу. Но предупреждение было ясным. В том году еще
трое князей били челом «в отечестве о счете» на Федора Никитича. Один из челобитчиков сидел в тюрьме, чем кончилась
затея для двух других — неизвестно. Главное, что сомнение в превосходстве Романовых среди знатных родов было
заявлено громко и отчетливо.
Неудивительно, что тут явились у трона близкие сердцу Годунова монголоидные «царевичи», оттеснившие слишком
высоко поднявшегося Романова (вместе со Мстиславским и Шуйскими) от возвышавшегося по правую руку царя с державой
в руках Бориса Годунова.
Своевременность подобных шагов подтверждается тем, что ко дню смерти Федора Ивановича 7 января 1598 г. общественное
мнение было резко не в пользу Годунова. Убийство им царевича Димитрия, несмотря на результаты официального расследования
и заявление патриарха Иова с освященным собором, воспринималось как очевидность.
Подозревали Годунова также в смерти царевны Феодосии, ослеплении служилого «царя» Симеона Бекбулатовича и даже
в причастности к смерти самого Федора! Более того, ходили слухи, что Федор Иванович, помирая, хотел оставить
престол своему «братаничу» Романову. Федор Никитич якобы не взял скипетр из рук умирающего — и его ухватил хищный
Годунов.
Сами Романовы много позже, при воцарении Михаила Федоровича признавали, что Федор Иванович «на всех своих великих
государствах... оставил свою царицу Ирину Федоровну... а душу свою приказал святейшему Иову патриарху... да
брату своему Федору Никитичу Романову-Юрьеву, да шурину своему... Борису Федоровичу Годунову». Это явствовало
из духовного завещания Федора Ивановича.
Как видим, высшими лицами в государстве остались только двое — Романов и Годунов, но третейским судьей был
патриарх Иов, верный слуга Бориса. Да и Ирина Федоровна, хотя и приняла вскоре постриг, крепко стояла на стороне
брата. Чаша весов колебалась, Иову пришлось затратить огромные усилия, чтобы склонить ее в пользу Годунова[2].
В ходе борьбы Годунов, говорят, дал Федору Никитичу страшную клятву, что коли взойдет на престол — будет его
«яко братию и царствию помогателя имети»[3]. Проигрывая закулисную схватку, Романов и вправду мог принять такую
клятву, тем более что отступал он достойно. Ни разу Федор Никитич открыто не заявил свои претензии на вакантный
престол.
Так же смиренно он принял результаты поражения. Уже засев в кремлевском дворце, Годунов перед своим венчанием
решил представиться великим защитником Русской земли и 2 мая 1598 г. выехал в Серпухов к огромной армии, собранной
по ложному слуху о нашествии крымского хана Казы-Гирея.
Годунов желал подкупить служилых людей, почти ежедневно устраивая обеды на много тысяч человек, раздавая жалованье
и оказывая служилым людям «милость великую . Дворянство моментально сообразило, что к чему: пребывая большей
частью в «нетях» во время реальной опасности, на увеселение — явилось в полном составе.
Шансы Романова в этом раунде борьбы за престол упали до нуля, а расстановка воевод по чинам показала, какой
видит победивший Годунов структуру знатности при своем дворе. Все первые места отданы были ордынским «царевичам»:
Араслан-Алею Кайбуловичу астраханскому, Ураз-Магомету Ондановичу киргизскому, Шихиму шамоханскому, Магомету
юргенскому (хивинскому).
Вдобавок Ураз-Магомет был сделан вскоре «царем» касимовским — в напоминание о «царе» Симеоне Бекбулатовиче,
поставленном над Русью Иваном Грозным. Хоть и формально, он становился вторым российским государем — первым
в случае каких-либо несчастий с Борисом Годуновым и его наследником Федором Борисовичем.
Под предводительством «царевичей» поставлены были над полками русские воеводы: Ф. И. Мстиславский (Большой
полк), В. И. Шуйский (Правая рука), И. И. Голицын (Левая рука), Д. И. Шуйский (Передовой полк), Т. И. Трубецкой
(Сторожевой полк). Федор Никитич Романов не только не удостоился первого воеводства ни в одном полку, но был
помещен последним в списке бояр (помимо названных, выше него оказались А. И. Шуйский, С. В. и И. В. Годуновы).
Большего оскорбления Романовых, казалось, и придумать было нельзя! Но Годунову, мигом забывшему свое обещание
Федору Никитичу, надо было сразу показать, кто в царстве хозяин. Нарушив торжественно объявленное распоряжение,
что служба в «государевом походе» будет «без мест», Борис одобрил местническое челобитье, задевавшее честь Романова.
При раздаче чинов после венчания нового царя на царство нельзя было обойти Романовых. Годунов и тут явил свой
подлый нрав, дав боярство Александру Никитичу Романову последним в списке, начинавшемся с целого выводка Годуновых
и их друзей. Хуже того — брат Федора Никитича Михаил получил чин окольничего.
Чтобы понять всю оскорбительность этого «повышения», следует учесть, что знатнейшие роды имели привилегию жаловаться
в бояре прямо из стольников, которыми становились при поступлении на службу. Промежуточные чины — думных дворян
и окольничих — были введены специально для приема в Боярскую думу полезных, но менее родовитых людей. Сама мысль,
что человек, имеющий право на место в Думе «по роду», получит его «по службе», была непереносимо унизительна
для знати.
Поэтому главное, что обращает на себя внимание в этих историях, — безмолвие Федора Никитича Романова, не только
не возмутившегося публично, как сделал бы всякий родовитый человек, но даже не подавшего вида, что оскорблен.
Это и было пощечиной Годунову, в изумлении обнаружившему, что неспособен оскорбить Романовых.
Своим поведением Романов показал, что с высоты его происхождения милость или немилость Годунова не имеет никакого
значения.
На Руси такого еще не бывало. Именно с этого момента Романов в глазах русской знати оказался безусловным претендентом
на престол. Каждый дворянин, с младых ногтей знакомый с местническими обычаями, с полной ясностью усвоил смысл
поведения Федора Никитича.
Но и совать голову в петлю Романов не хотел. Он не сделал ни одного жеста, могущего стать формальным поводом
для царского гнева. Год за годом Федор Никитич заседал в Боярской думе и безропотно занимал все места, указанные
царем.
Скрепя сердце Годунов должен был внешне демонстрировать «светлодушие» и «любительство» к Романовым, хотя над
ними, как и над всеми знатнейшими фамилиями, постоянно висел меч. Он опустился на рубеже веков, когда царь Борис
взялся расчищать путь к трону для своего сына от всех действительных и мнимых опасностей.
[1] Niedrischu Widewuts, epopee Latavienne en 24 chants. Extrait de la Revue des traditions populaires. H. Wissendorf
de Wissukuok. Paris, 1897.
[2] Об этом подробно рассказано в первой главе нашей книги.
[3] ДАИ. Спб., 1846. Т. II. № 76. С. 194-195.
В царской опале
Описывая состояние русского общества на плавном переходе от Великого разорения к Смуте, историки-материалисты
обращали особое внимание на закрепощение крестьянства и углубление холопского рабства, на ужасающий голод, когда
озверевшие люди в буквальном смысле слова ели друг друга, матери — детей и дети — родителей, на свирепые эпидемии,
косившие остатки населения и превращавшие города в пустыню, на обострение социальных противоречий.
Современники еще более ужасались — повреждению нравственности, распаду общественной и личной морали, торжеству
злодеяний над добродетелью. «Страшно было состояние того общества, — констатировал тонко чувствовавший настроения
рубежа XVI—XVII веков С. М. Соловьев, — члены которого при виде корысти порывали все, самые нежные, самые священные
связи!»[1]
Выгода преумножения личного богатства и укрепления общества свободных людей, прославленная в «Домострое», трансформировалась
в нищей стране в выгоду обогащения и возвышения за счет захвата чужих прав и имущества. «Водворилась страшная
привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего», — сокрушался С. М. Соловьев. А как же иначе, коли более
половины населения страны было уничтожено при участии или на глазах у выживших, твердо усвоивших истину Ивана
Грозного: «Кто бьет — тот лутче, а ково бьют да вяжут — тот хуже»?!
Безудержное взяточничество, корыстолюбие, заставлявшее даже с друзей брать «бессовестный» процент, втрое превышающий
займ, «страшное, сверхъестественное повышение цен на товары» (поразившее даже авантюриста-наемника Конрада Буссова)[2],
пристрастие к иноземным обычаям и одеждам, грубое чванство и мужицкая кичливость, презрение к ближнему, обжорство
и пьянство, распутство и разврат, — «обо всем этом полностью и не расскажешь», отмечал современник.
«Царь и народ играли друг с другом в страшную игру», — писал С. М. Соловьев. Годунов был поражен страхами и
подозревал всех — его самого обвиняли шепотом во всех грехах. Борис награждал доносчиков — и доносительство
стало самым обычным, повседневным явлением, легким и приятным способом обогащения и возвышения.
При самых страшных зверствах Ивана Грозного находились заступники за невинных жертв — с ними расправлялись
тайно, как с митрополитом Филиппом Колычевым, или казнили сотнями, как участников Земского собора, просивших
царя прекратить резню. При Годунове напрасно было умолять о заступничестве царского сообщника патриарха Иова
— он отмахивался от этих «досаждений», наслаждаясь тем, как государь его «зело преупокоил».
Не пытался противустать общественным бедам и Федор Никитич Романов. Ни один самый ярый панегирист не осмеливался
похвалить его за какие-либо действия в защиту если не справедливости, то хотя бы формальной законности, грубо
нарушавшейся при разбирательстве доносов.
Между тем Федор Никитич не мог не понимать, что клятвенное обещание Годунова никого не казнить смертью и в
особенности не осуждать знатных лиц без согласия Думы не может служить для защиты Романовых. Всем известно было,
что излюбленным средством расправы у Годунова издавна стала ссылка (которая могла быть замаскирована почетным
назначением) и тайное убийство.
Романовы не сказали ни слова против этих расправ. Шпионы Борисовы не могли найти никаких поводов для обвинения
Федора Никитича с братьею — но беда приближалась неминучая.
Перемену в Годунове видели все; немногие, как, например, Романовы, хорошо знали, что ухудшение здоровья Бориса,
заставляющее его судорожно выискивать и сметать все преграды, могущие стать на пути его любимого сына Федора
к трону, лишь яснее выявило основные черты характера царя-опричника.
Под маской сердечной доброты и милости скрывался жестокий политический игрок, а еще глубже крылся все возрастающий,
доходящий до безумия страх узурпатора. Уже при восшествии на престол Годунову чудились мятежи, «скопы и заговоры»,
тайные измены, яды и злые волхвования.
Чем крепче было положение Бориса на троне, чем отдаленнее становились реальные угрозы его власти — тем более
ужасалась душа царева без видимой причины. Немало делавший для бедняков и восстановления справедливости, попранной
сильными, Годунов начал бояться выслушивать жалобы и принимать челобитные; неистово жаждавший популярности,
Борис стал уклоняться даже от традиционных торжественных церемоний.
Шпионы и доносчики действовали вовсю, но поверить в то, что трон защищен от малейшей опасности серьезного заговора,
царь Борис, разумеется, не мог. Злохитрый враг мог действовать мистически: неблагоприятным влиянием созвездий,
дурным глазом, вынутым следом, сожженным волосом или ногтем, сговором с нечистым, каким-нибудь ужасным заклинанием.
Преследуя ведовство и поощряя «колдовские процессы , Годунов, естественно, сам старался овладеть этим тайным
оружием. Гадатели, зведочеты, кощунники, ведуны, волхвы и прочий сброд наполнил тайное окружение узурпатора.
В деле против Романовых все эти тайные пристрастия царя Бориса объединились. Не получив от шпионов желаемых
сведений о заговоре, Годунов убедился, что его противники не иначе как колдуют: ведь не могут же они сидеть
сложа руки! Услужливые шпионы поняли мысль хозяина и донесли, что Романовы готовят на царский род злоотравное
зелье.
Ход был банальный: свой страх перед отравой царь Борис явно демонстрировал, все кушанья его тщательно проверялись;
от более тонких способов «изведения» самодержца защищали охраной каждого остриженного с него волоска и ноготка,
наблюдением, чтобы никто не вынул след его ноги и т. п.
Романовы были щедры, верны традициям, и служба им гарантировала такую прочность положения, что настоящего изменника
удалось сыскать лишь одного. Им оказался служивший казначеем у боярина Александра Никитича прохиндей по имени
Второй Бартенев. Он сам явился к главе шпионов Семену Годунову с предложением «чего изволите».
Семен с облегчением вздохнул. Он уже утомился впустую пытать людей Романовых, схваченных по различным доносам,
и подбивать их оговорить хозяев.
Не думаю, что Семен, как мелкий жулик, «наклал» всякого ядовитого коренья в мешки и повелел Второму Бартеневу
их «положити в казну Александра Никитича». Скорее они сговорились что-то из бесчисленных запасов боярской кладовой
преподнести как «зелье» — что было нетрудно в период безумного увлечения экзотическими специями и ингредиентами
поварни.
Строго говоря, в любом «розыскном деле» главным был инициативный документ — донос, он же «извет». Получив его,
можно было формально начать дело, послать окольничего Михаила Салтыкова к боярину Александру Никитичу Романову
с обыском, а там уже вольно интерпретировать любую находку.
К какому-нибудь делу о мордобое на меже могли привлекаться сотни свидетелей. Дело о таинственной смерти царевича
Дмитрия в Угличе включило только десятки показаний, хотя каре подвергся чуть не весь город. В деле Романовых
следствие еще менее утруждало себя крючкотворством.
«Вынули» при обыске коренья, поставили у мешков «в свидетели» доносчика, переловили всех Романовых, начиная
с Федора Никитича, и «приведоша ту». Обвинение было уже объявлено Боярской думе, патриарху Иову и освященному
собору, но не арестованным, которые пришли «не боясь ничего, потому что не ведали за собой никакой вины и неправды»,
тем более что действом руководил Иов.
Члены Думы поспешили проявить лояльность к государю и, брызжа слюной, набросились на «изменников»: «бояре же
многие на них как звери пыхали и кричали. Они же (Романовы) им не могли ничего отвечать от такого многонародного
шума». Дело было ясное; не только Романовых, но их родичей и друзей бросили в заточение.
Но Годунов не спешил — он боялся и потому жаждал все же узнать про ужасный «заговор». Самих бояр пытать было
нельзя (это позволял себе только Иван Грозный). Федора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича
Черкасского лишь «приводили к пытке» и пугали приспособлениями палачей. Но на глазах у них мучали слуг: мужчин
и женщин.
В июне 1601 г. состоялся приговор по розыскному делу: все Романовы и их родичи с семьями объявлялись виновными
в измене государю и приговаривались к содержанию в ссылке под строгой охраной. Вынесение приговора Годунов предоставил
Боярской думе — и не ошибся.
Тонкое знание человеческой натуры позволило Годунову убить трех зайцев сразу. Его обещание не накладывать опалу
на знатных без согласия Боярской думы было соблюдено; целая группа лиц, способных теоретически воспрепятствовать
продолжению династии Годуновых, — ликвидирована; остальные бояре убедились, что только благорасположение царя
мешает их «друзьям» отправить каждого из них в ссылку.
Как всякое политическое оружие, устрашение имело две стороны. Осознав хрупкость своего благополучия, аристократы
вынуждены были более рьяно служить Борису, но при первом признаке ослабления власти поспешили бы избежать нависшего
над их головами меча. Это и случилось — перебрав с запугиванием, Годунов внес свою лепту в моментальный развал
власти после его смерти и обеспечил жалостную погибель своим горячо любимым жене и сыну, роль наложницы при
Лжедмитрии — дочери Ксении, для которой он не мог найти достаточно видного жениха среди иноземных принцев.
Не удалось Борису уйти и от суда истории. Никто и не подумал, что расправа над Романовыми была не его рук делом.
«Сие дело, — констатировал Н. М. Карамзин, — есть одно из гнуснейших Борисова ожесточения и безстыдства».
Современники мигом заметили, что, хотя «злоотравные» коренья были найдены у Александра Никитича, тяжелее всех
пострадал Федор Никитич с семьей: он с супругой Ксенией был не только сослан, но и пострижен в монахи.
Романовы, измученные заточением во время долгого следствия, едва живыми разъезжались под охраной в места ссылок,
не зная, что сталось с их семьями и родней. Федора Никитича приставы доставили на Север, в Антониев Сийский
монастырь, и там постригли в монахи под именем Филарета.
По наказу (инструкции) Годунова его велено было держать «во всяком покое» и смотреть, чтобы ему ни в чем нужды
не было. Взамен конфискованных и розданных в награду царским любимцам имений Филарету выдали из монастырской
казны скуфью, рясу, шубу, сапоги и прочие обиходные вещи.
Понимая желание Филарета скинуть с себя монашеское облачение, Годунов специально подталкивал его на путь душевного
спасения, не только позволяя, но и рекомендуя молиться в храме и петь на клиросе — только бы с ним никто из
монастырских и прихожих людей не разговаривал.
Пристав Воейков и стражники должны были строго следить, «чтоб к изменнику старцу (то есть монаху. — А. Б.)
Филарету к келье никто не подходил, ничего с ним не говорил и письма бы никакого ни от кого не приносил, чтоб
с ним никто не ссылался — и о том держать к нему береженье», а о всех словах и делах опального — неукоснительно
доносить царю.
Как и задумал царь Борис, Филарет Никитич тяжко томился неизвестностью о своей семье. Монах большей частью
молчал, а если заговаривал — только о жене и детушках:
— Малые мои детки! Маленьки бедные остались — кому их кормить и поить?! Так ли им будет теперь, как при мне
было?
— А жена моя бедная! Жива ли на удачу? Чай, замчали ее туда, куда и слух никакой не зайдет!
— Мне уж что надобно? — Беда на меня жена да дети: как их вспомянешь — точно рогатиной в сердце толкнет! Много
они мне мешают: дай Господи слышати, чтоб их ранее Бог прибрал, я бы тому обрадовался...
— И жена, чай, тому рада, чтоб им Бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, — я бы стал промышлять одною своею
душою![3]
Супругу Филарета Ксению Ивановну «замчали», постригши в монахини, в заонежский Толвуйский погост, где жила
она под именем Марфы много лет в суровом заточении, также первое время мучаясь неизвестностью о судьбе мужа
и детей.
Дети Филарета-Федора и Марфы-Ксении были слабенькими. Старший, Борис, умер в 1592 г. в один день со вторым
сыном, Никитой — видно, зараза какая-то привязалась. Младенец Лев Федорович скончался в 1597 г., четвертый сын,
Иван Федорович, — в 1599-м.
В опалу попали двое: Михаилу на пути в ссылку исполнилось пять лет, Татьяна была, видно, уже девицей (она скончалась
11 июля 1611 г., побывав замужем за князем Иваном Михайловичем Катыревым - Ростовским ).
Детей сослали на Белоозеро, оторвав от отца и матери, но все же с родственниками, теткой Марфой Никитичной
и мужем ее князем Борисом-Хорошаем Камбулатовичем Черкасским (сыном кабардинского князя Камбулата Идаровича),
как и все ссыльные лишенным боярства и имущества.
Белоозеро, худо-бедно, было городом, и двор ссыльных, находившийся внутри укреплений, не был совсем уж уединенным.
На нем жили еще две тетки юного Михаила: Ульяна Семеновна, урожденная Погожева, супруга Александра Никитича
Романова, и совсем, видно, маленькая девочка Анастасия Никитична[4].
Женского ухода за Михаилом было в избытке. Помимо названных жен и девиц с ним нянчилась, несомненно, Ирина
Борисовна (дочь Бориса и Анны Черкасских)[5], а также дочери Александра и Ульяны Романовых. Единственный взрослый
мужчина в этой компании, князь Черкасский, в том же 1601 г. скончался, и Михаил остался главой ссыльного семейства.
Мальчик, вопреки страхам и ожиданиям отца, рос на удивление крепким. Единственными последствиями пребывания
в сплошь женском обществе для будущего царя стала некоторая романтичность характера и склонность покоряться
пожеланиям дам. Впрочем, преклонение перед своей супругой было свойственно и его отцу.
К тому же городское заточение Михаила продолжалось недолго. В конце 1602 г. Михаилу была возвращена отцовская
вотчина — село Клин в Юрьево-Польском уезде, и княжич со всеми женщинами переехал туда. Мальчика, как и положено,
воспитывал дядька. Михаил беззаботно скакал на конях, охотился, рос вполне умственно и физически здоровым юношей.
О других родичах Филарет Никитич заботился в своей ссылке гораздо меньше: «Братья уже все, Бог дал, на своих
ногах!» Наверное, страдание по жене и детям, не позволившее старшему Романову «промыслить одною своею душою»
и заставлявшее думать о будущем, уберегло его от злой судьбы многих родственников.
Как среди птиц, посаженных в клетку, выживает сидящая смирно, а мечущиеся и бьющиеся о прутья погибают — так
не пережили опалы многие из ссыльных. Александр Никитич скончался в тоске и печали вскоре после прибытия в Усолье-Луду
близ Студеного (Белого) моря.
Заточения в тесной землянке холодной зимой было достаточно для умерщвления самого сильного узника. Однако народ
не удовлетворился таким объяснением и говорил, что Александра удушил по приказу Годунова пристав его Леонтий
Лодыженский.
Такое же обвинение возвели на Романа Тушина, пристава Михаила Никитича Романова в Перми Великой, в селе Ныроба,
что лежало в семи верстах от Чердыни. Михаила привезли туда зимой и, не удовлетворившись обычной охраной, решили
поместить подальше от села в землянке, вырытой в мерзлой земле.
Крестьяне вспоминали, как Михаил Никитич, привезенный к землянке в санях, показал свою силу: схватил сани и
бросил их на десять шагов. Не полагаясь на шестерых сторожей, пристав Тушин наложил на узника тяжкие оковы:
плечные в 39 фунтов, ручные в 19, ножные в 19, а замок — в 10 фунтов.
В землянке была лишь малая печурка и отверстие для света. Чтобы ослабить узника, ему давали только хлеб и воду.
Ныробцы, говорят, научили своих детей подкармливать Михаила квасом, маслом и прочими жидкостями: их носили в
дудочках и выливали в отдушину землянки, собираясь к ней вроде бы поиграть.
Но это было замечено и сурово пресечено. Шестеро ныробцев были скованы и отосланы в Москву как злодеи, вернулись
много лет спустя двое, другие умерли от пыток. Крестьяне были уверены, что сторожа, скучая охраной узника, уморили
его, а другие говорили — удавили.
То же говорили и про Василия Никитича, сосланного в Яренск, однако документы рассказывают о его судьбе по-иному.
Годунов, отлично понимавший неизбежность обвинений в свой адрес в случае смерти узника, строго приказал «везти
Василия дорогой бережно, чтоб он с дороги не ушел и лиха никакого над собою не сделал».
При Василии Никитиче был даже оставлен слуга. Конечно, следить за изоляцией узника приказывалось во все глаза:
«чтобы к нему на дороге и на станах никто не приходил, и не разговаривал ни о чем, и грамотами не ссылался».
Всех подозрительных Годунов велел хватать, допрашивать, пытать и отсылать в Москву.
Двор узника в Яренске следовало выбрать подальше от жилья, а ежели такого нет — поставить новый с крепким забором,
но не тесный: две избы, сени, клеть, погреб. Предписано было и кормить изрядно — хлебом, калачами, мясом, рыбой,
квасом; на это отпускалась крупная по тем временам сумма в сто рублей.
Узник был беспокойный: еще по дороге, на Волге, выкрал ключ от своих кандалов и утопил в реке, чтоб его нельзя
было вновь заковать. Пристав подобрал другой ключ и заковал Василия Никитича пуще прежнего, но оказалось, что
делать это ему было не велено. Пристав получил от Годунова выговор, хоть и оправдывался, донося, что Василий
Никитич «хотел у меня убежать .
Как и следовало ожидать, томимый собственным гневом и утеснением пристава узник заболел. Обеспокоенный Годунов
велел перевезти его в Пелым, где был уже заточен Иван Никитич Романов, разбитый параличом (у него отнялась рука
и плохо слушалась нога). Пелымский пристав сообщал царю, что «взял твоего государева изменника Василия Романова
больного, чуть живого, на цепи, ноги в него опухли; я для болезни его цепь с него снял, сидел у него брат его
Иван да человек их Сенька; и я ходил к нему и попа пускал; умер он 15 февраля (1602 года), и я похоронил его,
дал по нем трем попам, да дьячку, да пономарю двадцать рублей».
Ясно, что в народе стали говорить: «Василия Никитича удавили, а Ивана Никитича морили голодом». Это была не
ошибка молвы, а всего лишь неточность: двух больных братьев держали прикованными к стене цепями в разных углах
избы, ускоряя их смерть, так что и вправду, как говорили, Ивана только «Бог спас, душу его укрепив».
Иван Никитич был раскован по указу от 15 января 1602 г., а указом от 28 мая отправлен на службу в Нижний Новгород
вместе с князем Иваном Борисовичем Черкасским (сыном Марфы Никитичны), выпущенным из заточения в Малмыже на
Вятке. На этот раз Годунов строго предупредил приставов «едучи дорогою и живучи в Нижнем Новгороде ко князю
Ивану (Черкасскому) и к Ивану Романову бережение держать большое, чтоб им нужды ни в чем никакой отнюдь не было
и жили б они и ходили свободны». Указами от 17 сентября и 14 октября 1602 г. оба были возвращены в Москву. Освобожден
был и муж умершей в Сумском остроге Евфимии Никитичны Романовой князь И. В. Сицкий.
Милосердие царя Бориса было вынужденным: его уже по всем углам величали убийцей, припоминая длинный ряд подозрительных
смертей на его пути к трону и во время царствования. Романовы и их родичи помирали в заточении столь быстро,
что никакого оправдания придумать было нельзя. Поэтому Годунов, по своему обыкновению ссылать и прощать, кого
не успел извести, распорядился не утеснять маленького Михаила Федоровича с родственницами в Клину.
«Чтобы дворовой никакой нужды не было, — писал царь приставу, — корму им давать вдоволь, покоить всем, чего
ни спросят, а не так бы делал, как прежде писал, что яиц с молоком даешь не помногу; это ты делал своим воровством
и хитростию; по нашему указу велено тебе давать им еды и питья во всем вдоволь, чего ни захотят!»
Подлость нрава, однако, не позволила Годунову утешить сообщением о послаблении детям оставшихся в заточении
Федора Никитича и Ксению Ивановну (против желания называвшихся Филаретом и Марфой). В то же время опальный боярин
прикладывал все усилия, чтобы выглядеть в глазах царя Бориса смирившимся, отрезанным от мира узником.
Все, что он мог себе позволить, — это простую хитрость. Пристав Воейков извещал Годунова, что «твой государев
изменник старец Филарет Романов мне говорил: «Не годится со мною в келье жить малому (светскому слуге); чтобы
государь меня, богомольца своего, пожаловал, велел у меня в келье старцу жить, а бельцу с чернецом в одной келье
жить непригоже».
— Это Филарет говорил для того, — пояснял пристав, — чтоб от него из кельи малого не взяли, а он малого очень
любит, хочет душу свою за него выронить». Кроме того, «малый», по словам пристава, отказывается доносить.
Довольный, что сумел разгадать хитрость Филарета, Годунов велел удалить «малого» из кельи опального и указал
«с ним в келье старцу жить, в котором бы воровства никакого не чаять». На этом царь успокоился и даже разрешил
пускать в монастырь богомольцев, только «смотреть накрепко, чтобы к старцу Филарету к келье никто не подходил,
с ним не говорил, и письма не подносил, и с ним не сослался».
Охрана успокоилась, чего и добивался Филарет. Удовольствовавшись малым разоблачением, шпионы Годунова не докопались
до тайных связей опального старца с женой и братом Иваном, с информаторами, сообщавшими ему все важнейшие политические
новости.
Среди «доброхотов», подвергавших себя страшной опасности, доставляя вести Романовым, были крестьяне, монахи
и священники. О некоторых из них мы знаем по жалованным грамотам, выданным благодарными Романовыми уже в царствование
Михаила Федоровича.
Награждены были помогавшие Михаилу Никитичу ныробские крестьяне, пожалованы были и жители Обонежской пятины,
которые «памятуя Бога, свою душу и житие православного крестьянства, многие непоколебимым умом и твердостию
разума служили, и прямили, и доброхотствовали во всем Марфе Ивановне... и про здоровье Филарета Никитича проведывали
и обвещали (сообщали), и в таких великих скорбях во всем помогали».
Конечно, вести запаздывали. Ивану Никитичу, например, Филарет писал в Пелым 8 августа 1602 г., не зная, что
он переведен оттуда в Нижний (через Уфу) еще весной. Но запаздывали сведения, посланные с курьерами (или, по-военному,
«проходцами», «вестовщиками» и «лазутчиками»).
То, что попадало в народную молву, разносилось мгновенно: недаром говорят, что слухи — единственное, что распространяется
в нашей Вселенной быстрее света. Не зная о перемещении Ивана, Филарет уже скорбел о смерти остальных братьев:
«Ушами моими слышал, колико враг нанес братиям беды: томлением, и гладом, и нуждою смерть прияли в изгнании,
как злодеи...»
Конспирация требовала, чтобы Филарет не раскрывал наличия особых каналов связи с женой и детьми. Поэтому в
письме брату он просит сообщить новости, «как в мире терпят беду жена и чада». Несколько лет спустя, когда трон
Годунова уже шатался, Филарет предал это письмо гласности.
Как известно, гласность на Руси испокон веков имеет две формы: официальную или легальную, которой никто никогда
не верит, и якобы тайную, передаваемую по секрету из уст в уста, но доступную всем, даже шпионам, искони наслаждавшимся
ею на досуге. Так и письмо Филарета Ивану Никитичу в списках ходило по рукам, доставляя читателям и переписчикам
особое удовольствие причастностью к тайне.
Оставаясь в любимом народом образе, Филарет завоевывает еще большие симпатии как униженный и оскорбленный,
к коим от века прилепилась русская душа. Он вспоминает, как ходил в золоте, — ныне же облачен «во вретища и
власяные рубы худыя»; пил драгое вино — теперь слезами размачивает сухой хлеб.
Некогда боярин «с князи о пользе народной помышлял — а в заточении и «конечном порабощении» от игумена и братии
должен «отсекать свою волю в помыслах». Жена и дети его страдают безвестно, братья злодейски уморены «в изгнании
. На себя узник «видит всегда скорбь немалую от лжесловия, и клеветников, и наветников, ложные писания на меня
подающих, не только от мирских, но и от духовных отцов, постнически живущих — а злобою всегда промышляющих».
Но главный его враг — Годунов. Якобы смиренный, Филарет повторяет: «Борис много мне зла сотворил — да судит
его Бог!» Я же, утверждает узник, не завидую светлости сана и не желаю величества его: «Не похищаю мне не дарованного
престола и не добиваюсь власти неправедным пролитием крови, понеже сие есть как сон и тень!»
В свете текущих событий Филарет не забыл уязвить и самозванца, полки которого двигались по Руси, восторженно
приветствуемые народом. Бороться с этим было невозможно, но несколько умерить восторги — полезно для будущего.
Посему Филарет приписал к посланию жалобу на крамолу и кровопролитие в стране от русских, скверной литвы, богоненавистных
поляков и проклятых лютеран.
Когда распространялось это письмо, стороживший Филарета пристав пребывал в глубоком изумлении перед полной
переменой в поведении узника. В ночь на 3 февраля смиренный богомольный старец как с цепи сорвался: жившего
с ним в одной келье монаха Иринарха (ведомого шпиона) лаял, с посохом к нему прискакивал, из кельи выгнал вон
и впредь приближаться к себе запретил.
В церковь ходить Филарет и думать забыл, не то что на клиросе петь! Даже в Великий пост не исповедовался, в
храме не бывал, игумена и братию всю запугал. Что не по нем — сейчас за палку! Выбранит, хорошо, если не побьет,
и приговаривает: «Увидите, каков я впредь буду!»
Бедные старцы, добросовестно шпионившие за Филаретом, бежали искать защиты у пристава Воейкова. Но ни он, ни
сам игумен Иона ничего не могли сделать. Властный Филарет мигом подавлял всякую мысль о сопротивлении его воле.
Даже сторожа перестали докладывать приставу о посещавших узника людях. При желании, констатировал Воейков, Филарет
может просто уйти из монастыря.
Дрожащей рукой пристав кропал отчет царю об этих невероятных событиях. Прочтя его, Годунов 22 марта 1605 г.
написал грамоту не деморализованному Воейкову, а самому игумену Ионе, требуя укрепить ограду монастыря и законопатить
двери между кельями.
Может показаться, что Филарет повел себя крайне неосторожно, выдав раньше времени неукротимый нрав. Борис еще
царствовал и, хотя дни его были сочтены, вполне мог дать приказ истребить Романовых. Именно поэтому действия
Филарета были единственно верными, это был смертельный риск, ведущий к спасению.
Кто, как не Филарет, знал, что Годунов убивает в иррациональном страхе, когда противник его не дает никаких
оснований себя опасаться?! Надо было дать Борису повод для политической игры, исследования тайных корней и нитей
, показаться, наконец, сильным, чтобы царь трижды подумал, прежде чем шепнуть приказ душегубам.
Филарет знал, что отвлечет внимание Годунова на себя и заставит его колебаться. Так и произошло. Было похоже,
что через сотни верст узник парализовал волю царя. Грамота Бориса никак не могла укрепить дух игумена Ионы.
С одной стороны, ему повелевалось держать Романова во всяком послушании, чтобы жил по монастырскому чину, а
не бесчинствовал. Игумен должен был водить Филарета в церковь, убеждать причащаться и «от дурна его унимать».
Жить узнику предстояло в келье игумена под присмотром старца Леонида, причем при появлении у Ионы посетителей
Филарета требовалось уводить в заднюю комнату или в чулан.
С другой стороны, Годунов не дозволял наносить узнику никакого бесчестья. Его следовало «держать во всем бережении»
и коли не захочет с кем жить — такого старца к нему не приставлять. Единственное, что мог Иона, — это «разговаривать»
(уговаривать) Филарета вести себя как следует да «советоваться» с приставом, чтоб «старец в смуту не пришел
и из монастыря не убежал».
Если же старец Филарет, живя у игумена, станет еще что-нибудь неприличное говорить — о том надо отписать государю,
гласила грамота. Прочтя ее, неглупый Иона тотчас стал верно служить своему узнику Филарету.
Тот ни в чем не знал отказа и мог впредь без всякого зазрения толковать исключительно про мирское житье, про
ловчих птиц и собак, предаваться воспоминаниям о прошлой своей вольготной жизни. Конечно, Филарет это делал
и без спроса, как только сбросил маску, но услужливость смирившейся братии была ему приятна. Позже, будучи патриархом,
он попомнил добро и выхлопотал Антониеву Сийскому монастырю беспошлинную продажу соли (доходнейшее дело!).
Бедный испуганный Воейков в доносе описал возмутительнейшую особенность поведения воспрянувшего духом узника:
Филарет де «всегда смеется неведомо чему!» Смех на Руси не приветствовался, без причины — в особенности. Серьезному
человеку вести себя так было совершенно недостойно, зазорно и грешно, а Филарет был одним из серьезнейших людей
своей эпохи.
Но злая ирония истории била наповал. Романов мог смеяться сутками. Ай да Годунов! Свалил, растоптал величайшие
боярские роды Романовых, Шуйских, Мстиславских, Бельских и иже с ними, старался, воевал, строил, кормил нищих
тыщами, укреплял свое царство — и на тебе! Явился никому не ведомый молодец, назвался сыном Ивана Грозного от
седьмой жены (седьмой, когда закон с трудом признает даже третий брак) — и Рассея-мать падает пред ним на колени,
позабыв все зверства и благодеяния царя Бориса!
А патриарх Иов вещает Отечеству, что де сей великий человек жил в холопах у Романовых во дворе, да проворовался,
и от казни утек в монахи. Сам Иов его возвысил, а двор Годунова вон как приветил! Мало того — потом и польские
магнаты, сам король, коли не пролгалось, папа Римский, иноверцы и православные почтили романовского холопа так,
как никогда не почитали его господ!
То, что мир сошел с ума, было совершенно ясно. Но особенно заставлял Филарета надрывно хохотать тот факт, что
бесподобная по смехотворности, но весьма вероятная победа холопа несла освобождение из опалы и возвышение фамилии
ближайших родичей вымершей царской династии и лично ему, Филарету Никитичу Романову.
[1] Соловьев С. М. История России с древнейших времен. М., 1989. Кн. IV. С. 378. Далее цит. с. 377-379, 382.
[2] Конрад Буссов. Московская хроника. 1584—1613. М.;Л., 1961. С. 99-100.
[3] Цитируется по доносу пристава в деле о ссылке Романовых и их родичей, опубликованном в АИ. Спб., 1841. Т.
II. № 38, ср. № 54.
[4] Она вышла замуж за боярина князя Бориса Михайловича Лыкова-Оболенского и скончалась в 1655 г.
[5] Позже была замужем за боярином Федором Ивановичем Шереметевым и умерла при родах в 1616 г.; на следующий
день скончался и младенец Федор Федорович Шереметев.
Между самозванцами
Для биографии Филарета Никитича и других патриархов всея Руси характерно пестрое переплетение легенд, принятых
на веру мистификаций, переходящих из исследования в исследование ошибок и реальных фактов — и все это вместе
равным образом служит основанием для домыслов историков, иногда остроумных и элегантных, чаще — тупых и заидеологизированных.
Смута в России начала XVII в. — многосторонняя гражданская война, осложненная под конец иноземной интервенцией,
— и сама-то до сих пор не осмыслена как следует, а о биографии Филарета в этот период и говорить нечего... Однако
мы с вами, уважаемый читатель, не устрашимся и смело ринемся к реальным (кстати, весьма немногочисленным) фактам,
отделяя по пути зерна от плевел.
Издавна из одного исторического труда в другой переходит рассказ, что Борис Годунов успел-таки перед кончиной
возвести Филарета в степень иеромонаха и даже архимандрита. А. Смирнов, автор наиболее подробной биографии Филарета,
описывает в этой связи целиком выдуманный хитроумный план Годунова «закрепить в монашестве» возможного претендента
на престол, а В. Г. Вовина уже в наши дни сомневается в необходимости такого плана, не обращая внимания на то,
что Смирнов всего лишь многословно пересказывал мысль Н. М. Карамзина[ ].
Никто не дал себе труда задуматься, почему столь тонкий исследователь, как Н. И. Костомаров, «выпадает» из
общего хора, вовсе не упоминая иеромонашество и архимандритство Филарета. Он работал по источникам, где ничего
подобного не отмечено — это признавал еще А. Смирнов и подчеркнул недавно Я. Г. Солодкин[ ].
Строго говоря, мы не знаем в точности ни единого факта жизни Филарета Никитича в последние месяцы власти Годуновых
и год царствования первого Лжедмитрия, то есть в период с весны 1605 по лето 1606 г. Это никоим образом не мешает
историкам (за исключением редких ученых уровня Костомарова) развлекать читателей выдуманными переживаниями Филарета
при дворе Лжедмитрия и наукообразными рассуждениями, «что тут он как будто изменил самому себе и, уж во всяком
случае, пребывал в каком-то неестественном для себя состоянии»[ ].
Приписывать историческому персонажу свое новейшее отношение к давно ушедшим событиям и лицам ученым необходимо,
чтобы скрыть нерешенность главной задачи исследования: выявления всей цепочки причин и следствий, системы отношений,
объясняющих поведение исторических деятелей.
Между тем и в отсутствии достоверных фактов есть своя прелесть, и нерешенные загадки — одна из обаятельных
сторон подлинной истории. Важно только определиться, что тобой движет: искреннее любопытство или желание любой
ценой оставить отпечаток, — увы, не непосредственно на скрижалях истории, но на страницах типографского текста
(понимание этой разницы и делает историков столь раздражительными).
Поставление Филарета Никитича в митрополиты Ростовские и Ярославские (третью церковную степень после патриарха
и митрополита Новгородского) современники и ближайшие потомки относили ко времени после смерти царя Бориса (Палицын,
Шаховской и др.), то есть, по предположению историков, к началу царствования Лжедмитрия, хотя речь могла идти
и о более позднем времени, поскольку некоторые говорят о поставлении Филарета уже при Василии Шуйском.
Попытки установить время поставления по лицу, посвятившему Филарета в сан, также упираются в разноречие источников.
По «Хронографу Русскому», уговаривал Никитича освященный собор, что можно рассматривать как намек на время межпатриаршества:
после низвержения Иова (фактически в начале июня 1605 г., формально 21-го) и до поставления Игнатия (избран
21-го, поставлен 24 июня). Однако «умолять» Филарета освященный собор мог и при патриархе, если это вообще не
чисто риторическая фигура.
Сообщение о посвящении Филарета митрополитом Новгородским Исидором, на первый взгляд, ведет нас к тому же межпатриаршеству,
тогда как указание на патриарха Гермогена, очевидно, ложно — тот был поставлен на патриаршество уже после того,
как митрополит Филарет официально действовал при царе Шуйском. Однако о каком межпатриаршестве речь: между Иовом
и Игнатием или между Игнатием и Гермогеном (с 9 мая по 3 июля 1606 г.)?
О поставлен Филарета на митрополию патриархом Игнатием ни один источник не говорит, что не мешает все последние
столетия делать это историкам, включая даже Н. И. Костомарова. Перешагнуть через источник заставляли представления
о деятельности Лжедмитрия, милостивого к опальным при Годунове и в особенности к своим «родственникам»[ ].
Действительно, свою «мать» — царицу-инокиню Марфу (в девичестве Марию Нагую) — «царь Дмитрий Иванович» торжественно
принял в Москве перед коронацией, состоявшейся 30 июля 1605 г., а его «брат» Иван Никитич Романов Каша еще до
1 сентября стал боярином. Вскоре (до 1 сентября 1606 г.) боярином стал и князь Борис Михайлович Лыков-Оболенский,
муж Анастасии Никитичны Романовой[ ], хотя поженились они, видимо, позже.
Последних, однако, не возвращали из ссылок — они были еще при дворе Бориса Годунова в то время, как их родичи
гибли в заточении. Поэтическим вымыслом Н. М. Карамзина является и сообщение о переезде жены Филарета, инокини
Марфы, и его сына Михаила в Ростовскую епархию при Лжедмитрии. Сам Филарет не приезжал при Лжедмитрии в Ростовскую
епархию и родственники его, жившие с Михаилом в селе Клин Юрьево-Польского уезда (Марфа Никитична с детьми,
Анастасия Никитична, Татьяна Федоровна и др.), по признанию историков, были всего лишь освобождены из-под надзора.
«Возвращение» Филарета ко двору позволяло историкам заполнить вакансию митрополита Ростовского и Ярославского,
заседавшего, согласно документам Лжедмитрия I, в царском «совете духовных и светских персон», участвовавшего
в приеме послов и царском венчании Марины Мнишек[ ]. Но историки исходили из того, что Филарет занял место удалившегося
на покой в Троице-Сергиев монастырь митрополита Кирилла Завидова 30 июня 1605 г., тогда как и эта дата не подтверждена
источниками и появилась скорее всего в результате привязки поставления Филарета к царскому венчанию Лжедмитрия.
Как видим, Филарет был поставлен историками на Ростовскую митрополию исходя из представлений о мотивах Лжедмитрия
I, что позволило затем живописать душевные переживания Никитича, оказавшегося якобы перед сложными моральными
проблемами. Легко заметить, что вымышленные проблемы были бы более сложны, а поведение Филарета — значительно
оригинальнее, ежели бы он отказался сотрудничать с Лжедмитрием (или самозванец попросту «забыл» бы своего бывшего
хозяина в ссылке). Но историки, как справедливо заметил Анатоль Франс (сам профессиональный историк), «переписывают
друг друга... Оригинально мыслящий историк вызывает всеобщее недоверие, презрение и отвращение».
Сделать ошибку, присоединившись к общему мнению (поправляя его, для порядка, в мелочах), очень легко, приятно
и прибыльно. Хорошим способом избежать заблуждения было бы наглядное представление об обстановке описываемого
события, тем более что документы о Смуте это частенько позволяют. Вот, например, свадебный пир Лжедмитрия и
Марины Мнишек. По совершенно достоверной разрядной записи, за столами чинно сидит вся родовитая знать, предоставляя
будущим историкам заботиться о «морально-этической оценке такого сотрудничества с самозванцем».
«В отцово место» — первый по знатности князь Ф. И. Мстиславский. Тысяцким на свадьбе — Василий Иванович Шуйский,
уже продумавший свой план цареубийства. Между тем честнейший князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, заслуженный
герой русской истории, с мечом наголо охраняет новобрачных, а выдающийся впоследствии боец с интервентами князь
Дмитрий Михаилович Пожарский пирует за столом... у поляков!
Все тут, кроме Романовых: нет ни Ивана Каши, ни женщин (другие дамы перечислены), ни, разумеется, Филарета
(хотя бы под титлом митрополита Ростовского). «Стрыйные» братья и сестры жениха, в отличие от прочей «родни»,
отсутствуют.
Это обстоятельство делает не столь уж неожиданными приведенные недавно Я. Г. Солодкиным данные, что «в начале
1606 г., т. е. уже при Лжедмитрии I, Филарет был троицким соборным старцем, вторым лицом в монастыре после архимандрита
Иоасафа»[ ]. Ученый, правда, не захотел вызвать «всеобщее недоверие, презрение и отвращение» и поспешил (уже
без всяких оснований) оговориться, будто «вскоре по распоряжению Самозванца Филарета посвятили в сан митрополита».
Когда же? Свадебный пир состоялся 8 мая 1606 г., а в ночь на 17-е «царь Дмитрий Иванович» был зверски убит,
после чего Филарет, столь долго не оставлявший своего имени в документах, незамедлительно оказывается на политической
авансцене. Даже в двух лицах, если следовать логике ученых, отождествляющих его с митрополитом Ростовским и
Ярославским.
Один митрополит Ростовский, согласно официальному документу — чину, играл видную роль на скоропалительно подготовленном
царском венчании Василия Шуйского 1 июня 1606 г. в Москве, проводившемся новгородским митрополитом Исидором.
Другой митрополит Ростовский 28 мая сообщал в Москву из Углича, что под его руководством комиссия в составе
архиепископа Астраханского Феодосия (прославленного своими обличениями царствовавшего Лжедмитрия), архимандритов
и бояр «обрела» мощи царевича Дмитрия Ивановича, оказавшиеся вполне чудотворными; этот митрополит и доставил
мощи в Москву к 3 июня, о чем сообщала царская грамота от 6 июня и другие солидные источники[ ].
Согласно прямым указаниям, в Углич ездил Филарет Никитич. В Москве, следовательно, оставался Кирилл или (что
менее вероятно) Ростовский митрополит лишь на бумаге присутствовал на церемонии коронации очередного узурпатора.
Василий Шуйский ради своей выгоды никогда особо не считался с законом и порядком (не говоря уже о правде). Согласившегося
поехать в Углич Филарета — ближайшего (не считая Нагих) родственника царевича Дмитрия — хитроумный властолюбец
мог наречь каким угодно саном и спокойно очистить для него соответствующее место в случае успешного возвращения
в Москву.
В конце XIX в. историк С. Ф. Платонов полагал, что после переворота Шуйский обещал Филарету Никитичу патриаршество,
но затем изменил свое решение[ ]. Другие ученые не обращали внимания на приведенные Платоновым факты лишь постольку,
поскольку традиционно (и совершенно безосновательно) считали, будто Гермоген был избран на патриарший престол
почти сразу после убийства Лжедмитрия и свержения Игнатия, а не месяц спустя после перенесения в Москву мощей
Димитрия.
Так что Филарет Никитич мог ехать в Углич не только за доказательством ложности всеобщего мнения о «чудесном
спасении» царевича (которое плодило самозванцев) и укреплением таким образом трона Шуйского, но (что более похоже
на главу рода Романовых) за патриаршим клобуком для себя — гарантией защиты и дальнейшего возвышения своей семьи.
Обманутый царем Василием Ивановичем, Филарет не мог, однако, встать на сторону обманутого народа, восставшего
под знаменем неистребимого «царя Димитрия», в особенности когда главную силу восстания составила армия голытьбы
под предводительством Ивана Исаевича Болотникова. Но и в Москве Романов не остался.
В ноябре 1606 г., когда войска восставших двигались на столицу, Филарет был уже на своей кафедре в Ростове.
О важнейшей его заботе: как обеспечить безопасность жены, сына и дочери? — мы знаем крайне мало. Неизвестно
даже наверное, где они находились. Одни считают, что в Ипатьевском монастыре близ Костромы, в епархии Филарета,
другие — что в Москве (как было бы на руку Шуйскому). Ясно только, что опасность грозила отовсюду, кругом свирепствовали
смерть и разорение, заговоры и интриги, но семья Филарета была — неведомым образом — спасена.
Второй заботой — была судьба государства. В этом Филарет был вполне единодушен с патриархом Гермогеном, рассылавшим
по стране богомольные грамоты о прекращении гражданской войны и даровании войскам царя Василия Шуйского победы
над болотниковцами (см. в Приложении к нашему повествованию о третьем патриархе). Воздействие таких грамот на
паству зависело от позиции местных архиереев, которые должны были при их получении служить торжественные молебны
и объявлять волю патриарха в соборных церквах, переписывать грамоты и рассылать по соборам своей епархии, откуда
размноженные списки расходились по всем церквам, достигая каждого сельца Российского государства.
Так было в мирное и спокойное время, но «шатость» гражданской войны подорвала эту стройную систему пропаганды.
Достаточно было архиерею или протопопу, по убеждению или из страха, положить грамоту под сукно, как епархия
или город с уездом оказывались вне досягаемости для слова московского архипастыря. Случайно или нет, но воззвания
Гермогена дошли до нас только в списках, рассылавшихся по епархии митрополитом Филаретом.
Грамоты Гермогена, полученные в Ростове 29 и 30 ноября 1606 г., были немедленно размножены (пока Филарет приступал
к молебнам «не по один день»); известно о переписке их, уже с распоряжением Филарета, в устюжском Успенском
соборе его епархии, а 30 декабря устюжские списки были получены в Соли Вычегодской. Неудивительно, что в условиях
«шатости» и царь Василий Шуйский адресовал воззвание не ростовским воеводам, обязанным распространять объявительные
грамоты вниз по административным уровням, а тому же Филарету (8 декабря 1606 г.).
В новом, 1607 г., Филарет служил молебны и рассылал по епархии грамоты Гермогена, полученные 6 и 11 июня, в
дни напряженных боев царской армии с повстанцами. Речь идет о грамотах, сохранившихся только благодаря Филарету,
но мы вправе предположить, что митрополит Ростовский поддерживал все известные нам пропагандистские акции патриарха.
Как и Гермоген, после разгрома и предательского убийства Болотникова Филарет надолго замолчал.
Мы вновь встречаем его имя в источниках лишь в октябре 1608 г. Приключившаяся с Ростовским митрополитом в это
время история изображалась современниками и потомками в столь возвышенно-житийных тонах, что невольно вызывает
сомнение, в особенности относительно мотивов поведения Филарета. Критичность всегда оправданна, но должна применяться
не только к хвалебным и официозным, однако и к «обличительным» версиям событий. Поэтому не будем увлекаться
и посмотрим прежде, что произошло.
Основные войска Лжедмитрия II и Василия Шуйского противостояли друг другу под Москвой, но судьба страны решалась
осенью 1608 г. борьбой за «города» Северо-Восточной Руси, население которых колебалось. Суздальцы так и не смогли
объединиться для обороны и сдали город отряду Лисовского; Владимир и Переяславль также присягнули Лжедмитрию
II, ростовчане пребывали в сомнении.
То, что паства Филарета, по современному известию[ ], оказалась неспособна к обороне Ростова, можно отнести
к недостаточному усердию митрополита, но в неменьшей степени — к нерасторопности местного воеводы Третьяка Сеитова.
Между тем последний действовал довольно решительно, в отличие от других воевод, без видимого сопротивления сдававших
города сторонникам Лжедмитрия II.
Узрев в окрестных городах неприятеля, Сеитов по государеву указу выступил в поход на Юрьев Повольский, прося
Филарета Никитича собрать подмогу — «даточных людей» — по человеку с двора подчиненных митрополиту монастырей,
сел и «детей боярских» (младших по чину дворян, служивших Филарету). Затея эта была обречена не только потому,
что в условиях Смуты собрать «даточных» было чрезвычайно трудно. События развивались гораздо быстрее, чем могли
действовать воевода и митрополит при всем их желании.
Сеитов просил Филарета прислать собранных ополченцев с оружием в Переяславль или Юрьев Повольский, предполагая,
впрочем, что «даточным» придется искать его где-нибудь еще[ ]. Но Переяславль уже перешел на сторону Лжедмитрия,
и вооруженные жители его выступили вместе с казаками Сапеги на Ростов. Встречный бой разгорелся через два дня
после просьбы Сеитова к Филарету, 11 октября недалеко от Ростова.
Для умонастроения того времени характерно, что ростовчане отнюдь не бросились на помощь своему воеводе или
на защиту городских стен, но при первом известии об опасности стали собираться бежать в Ярославль, умоляя Филарета
последовать с ними. Вскоре к этим просьбам присоединился и разбитый в поле воевода Третьяк Сеитов, говоривший
о столь плачевном состоянии укреплений, что можно было считать, будто «в Ростове града нет».
Жители Ростова, как отмечали и напавшие на них переяславцы, и скорбевшие о падении главного города епархии
устюжане, были беспечны. А заставить их выйти на общественные работы, как показывают многочисленные примеры
по другим городам в Смуту, означало почти наверняка подвигнуть ростовчан перейти в противный лагерь (Всенародное
ополчение поднялось, когда горожане убедились, что «тяготы» им творит любая власть).
Так что и воевода, и жители, не позаботившиеся о крепости города, вели себя логично, предпочитая удариться
в бега, пока захватчики будут увлечены грабежом. Филарет же повел себя героически, то есть крайне неблагоразумно
с точки зрения здравого смысла. Собственно, Ростовский митрополит поступал как положено, как должно, но даже
в панегирическом описании «Нового летописца» выступление Филарета на фоне реальных условий выглядит нелепо.
Ростовчане, по словам летописца, «пришли всем городом к митрополиту Филарету и начали его молить, чтобы им
отойти в Ярославль. Он же, государь великий, адамант (алмаз. — А. Б.) крепкий и столп непоколебим, на то приводил
и утверждал людей Божиих, чтоб стояли за веру истинную христианскую и за государево крестное целование, чтоб
стать против тех злодеев.
И многими их словами утверждал, глаголя: Если мы и побиты будем от них — и мы от Бога венцы восприимем мученические!
Слышав же воевода и все люди, что им не повелевает города покинуть, молили его, чтобы он с ними пошел в Ярославль.
Он же им всем сказал: Если прийдется — многие муки претерплю, а дома пречистой Богородицы и Ростовских чудотворцев
не покину! Услышав же они от него такие слова — многие побежали в Ярославль».
Нимало не смутившись результатом своей проповеди, Филарет направился в собор, облекся как подобает и причастился,
утешая решивших укрыться с ним в храме. Тем временем воевода Третьяк Сеитов с немногими оставшимися с ним людьми
три часа защищал город, но был разбит вторично; не успевшие бежать в Ярославль ростовцы пробирались в собор,
надеясь в нем спастись. Врата храма захлопнулись перед врагом, первый приступ был отбит, но защитники собора
начали изнемогать.
Тогда Филарет, возмущенный тем, что храм штурмуют свои же православные, «подошел к дверям церковным и начал
переяславцам говорить от Священного писания, чтоб помнили свою православную веру, от литовских людей отстали
и к государю (В. И. Шуйскому. — А. Б.) обратилися. Они же, переяславцы, как волки свирепые, возопили великим
гласом, и начали к церкви приступать, и выбили двери церковные, и стали людей сечь, и убили множество народа.
Митрополита же взяли с (архиерейского) места, и святительские ризы на нем ободрали, и одели в худую одежду,
и отдали его за караул. Раку же чудотворца Леонтия златую сняли и рассекли на доли, казну же церковную всю,
и митрополичью, и городскую разграбили и церкви Божий разорили... Митрополита же Филарета отослали к Вору (Лжедмитрию
II. —А. Б.) в Тушино»[ ].
Поведение Филарета настолько не укладывается в новейшие представления о прозорливом политике, что заставляет
говорить о его душевном смятении и даже «раздвоении». «Очевидно, — написала недавно В. Г. Вовина, — именно в
результате этой (Филаретовой) проповеди многие не успели бежать из города и были убиты»[ ]. Однако это лишь
кажущаяся очевидность, вызванная непониманием нравственной невозможности для личности, подобной Филарету, вслед
за большинством вострепетать перед опасностью и склониться перед неправедной силой.
История русская, и времен Смуты в частности, знает немало примеров, когда воодушевление горожан или даже части
их спасало города от многократно превосходящего неприятеля. Грабительские же шайки, наподобие напавшей на Ростов,
имели обычай ретироваться при малейшем признаке упорного сопротивления. 11 октября 1608 г. ростовчане оказались
лишь более деморализованными, чем переяславцы и казаки; мы вряд ли можем судить, сколько не хватило Филарету
убедительности, чтобы переломить ход событий.
Но даже если поражение было очевидно, родовая честь и архипастырский долг велели Никитичу вести себя подобно
другим порядочным людям в такой ситуации. В том же 1608 г. Суздальский архиепископ Галактион уговаривал жителей
защищаться против Лжедмитрия, пока восставший народ не вышиб его из города. Коломенский епископ Иосиф и Тверской
архиепископ Феоктист ободряли защитников своих городов и подверглись жестоким истязаниям при взятии их войсками
Лжедмитрия II. Братия Кирилло-Белозерского и Троице-Сергиева монастырей прославилась мужеством при защите своих
обителей.
На фоне всеобщей «шатости» и массовой измены воевод, переходивших с одной стороны на другую по обстоятельствам,
выделялись примеры поведения по моральной (или идеальной, литературной, как кому нравится) норме. Наиболее близкий
к случаю Филарета пример дает поведение воеводы князя Михаила Константиновича Хромого Орла Волконского при захвате
Боровска войсками Лжедмитрия II.
Видя невозможность удержать город, князь укрепился в Пафнутиевом Боровском монастыре, а когда два его товарища-воеводы
изменили и открыли ворота врагу — собрал людей в собор и один рубился в церковных дверях, отвергая предложения
сдаться. «Умру у гроба Пафнутия чудотворца», — заявил Волконский и погиб вместе с защищаемыми им гражданами.
Именно такие люди, даже оставаясь в одиночестве, творили историю. Не случайно герб Боровска — червленое сердце
в лавровом венке на серебряном поле — запечатлел подвиг Хромого Орла.
К счастью, гибли не все. Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, когда жители города Зарайска решили сдаться Лжедмитрию
II, заперся с немногими людьми в крепости, подвигшись, по благословению Никольского попа Дмитрия, умереть за
православную веру. Пример воеводы заставил горожан передумать и, придя в единомыслие, Зарайск отбился от неприятеля,
а Пожарский со временем возглавил Всенародное ополчение.
Очевидно, что само по себе поведение Филарета при разорении Ростова не давало повода для сомнений относительно
его нравственной позиции. Замешательство среди современников и потомков вызвал тот факт, что плененный и с позором
привезенный в тушинский лагерь самозванца Ростовский митрополит стал там ни более ни менее, как патриархом!
«Нареченный» патриарх
Служение Филарета Никитича при Лжедмитрии II представлялось многим столь морально сомнительным (если не преступным),
что русские современники предпочитали вообще опустить этот эпизод при описании событий Смуты. Только благодарный
Филарету Авраамий Палицын в своем «Сказании» отважился рассказать о жизни Никитича в Тушино с целью представить
его плененным мучеником.
«Ростовский митрополит Филарет, — по словам Палицына, — был разумен в делах и словах, и тверд в вере христианской,
и знаменит во всяком добросмысльстве. Сего митрополита Филарета отняв силой, как от материнской груди, от Божией
церкви, вели дорогой босого, только в одной свитке, и ругаясь облекли в одежды языческие, и покрыли голову татарской
шапкою...»
В лагере самозванца враги задумали для привлечения народа на свою сторону «притягнуть» к себе Филарета: для
этого «называют его патриархом, и облачают его в священные ризы, и златым посохом чествуют, и на службу ему
рабов, как и прочим святителям, даруют. Но Филарет, — уверяет Палицын, — будучи разумен, не преклонился ни направо,
ни налево, пребывая твердо в правой вере. Они же стерегли его крепкими стражами, не позволяя дерзнуть ни словом,
ни жестом.
Так же, — продолжает Авраамий, — и Тверского архиепископа Феоктиста обесчестили и после многих мук во время
побега к царствующему граду на дороге смерти предали... Так же и Суздальский архиепископ (Галактион. — А. Б.)
во изгнании скончался. Епископа же Коломенского Иосифа к пушке привязав неоднократно под стены городов водили
и этим устрашали многих. И мало кто от священного чина тех бедствий избежал, память же от тех ран многим и до
смерти осталась .
Причтя Филарета к мученикам, изобразив его первым из страдальцев, Палицын противопоставляет этих правых виноватым:
«Многие тогда из священного чина, мня вечным творимое зло, на места изгнанных взятками и клеветой восходили.
Некоторые же, не стерпев бедствий, и к врагам причастны были»[1]. Обеление Филарета построено ловко, - тут Авраамий
не уступает современнейшим историкам, — но мы должны констатировать, что Ростовский митрополит стал в Тушине
наиглавнейшим среди «к врагам причастных» священнослужителей.
Именно он возглавил православное духовенство в русских землях, временно подчинявшихся самозванцу, в то время
как патриарх Гермоген управлял Церковью на территориях, контролируемых администрацией В. И. Шуйского. Сам чин
«нареченного», то есть назначенного государем на еще занятую кафедру (или не посвященного в сан) патриарха,
по справедливому замечанию митрополита Московского и Коломенского Макария (М. П. Булгакова), происходил из обычаев
литовских, чуждых Русской православной церкви[2].
«Нареченный» патриарх и митрополит Ростовский Филарет, как он сам себя называет в единственном сохранившемся
послании этого времени, отдавал распоряжения и посылал грамоты «за нашею печатью» духовенству не только своей
старой епархии[3], ставил (по сведениям А. Смирнова) в чины. Зато православные Ростовской и Ярославской митрополии,
не подчинявшиеся Лжедмитрию II, не признавали над собой и власти Филарета. Действия «нареченного» патриарха,
как можно предположить, простирались даже на сбор даней с духовенства в пользу самозванца[4].
Наивно полагать, что Филаретом можно было манипулировать, как марионеткой, когда подавляющее большинство сторонников
Лжедмитрия было православным. Никитич мог отказаться от предложенной ему роли и пострадать, подобно Феоктисту,
Иосифу, множеству безвестных священнослужителей. Однако он пользовался по крайней мере видимыми почестями и
властью, жил в роскоши и обменивался любезностями с Лжедмитрием: по словам Конрада Буссова, даже подарил ему
«свой посох, в котором был восточный рубин ценою в бочку золота»[5].
Проще всего объяснить поведение Филарета хитроумным политическим расчетом, подобным тому, что двигал представителями
многих знатных родов, служивших частью Шуйскому, частью Лжедмитрию, чтобы сохранить свое влияние при победе
любой стороны. Принеся в жертву жителей Ростова, митрополит приобрел ореол мученика, а служа в Тушино, мог рассчитывать
на патриарший престол: такова, примерно, логика многих исследователей.
В картину легко добавить и более мрачные тона, припомнив заявление поляков в 1615 г., что Филарет де сам хотел
выбраться из Ростова в Тушино от тиранства Василия Шуйского (правда, с намерением не столько служить самозванцу,
сколько добиваться избрания на московский престол Владислава)[6]. Действительно, отъезд Филарета в Ростов вскоре
после воцарения Василия Ивановича весьма напоминает почетную ссылку, применявшуюся Шуйским к опасным людям при
дворе.
Так высланы были из столицы на воеводства князья Г. П. Шаховской (в Путивль) и В. М. Рубец-Мосальский (в Корелу),
М. Г. Салтыков (в Иван-город), А. И. Власьев (в Уфу), Б. Я. Бельский (в Казань) и др. Обращает на себя внимание,
что незадолго до захвата Филарета в Ростове его зять Иван Иванович Годунов (муж Ирины Никитичны), получивший
указ отправляться из Владимира в Нижний Новгород, не подчинился Шуйскому и привел владимирцев к присяге Лжедмитрию
II, хотя первоначально горожане собирались отбиваться от отрядов самозванца[7].
Поверив полякам, что Филарет, вслед за своим зятем и многими другими обиженными Шуйским представителями знати,
хотел вырваться из-под власти царя Василия, мы должны были бы, по логике вещей, обвинить митрополита Ростовского
в отвратительном злодеянии: принесении жизни и имущества паствы в жертву собственным политическим амбициям.
Ростовчане, как и владимирцы, не желали покоряться самозванцу. К тому же ростовский воевода Третьяк Сеитов,
в отличие от И. И. Годунова, твердо стоял за Шуйского. Убеждать паству изменить царю Василию было опасно, тогда
как тайные действия приносили дополнительный приз: ореол мученика, позволяющий при необходимости с честью вернуться
назад, в лагерь Шуйского.
Скороустремительное нападение сторонников Лжедмитрия на Ростов уже объяснялось в литературе желанием тушинцев
заиметь в своем лагере столь значительную персону, как Филарет, и противопоставить верному Шуйскому Гермогену
своего «патриарха». Остается приписать самому Филарету намерение попасть в «плен», чтобы объяснить злоковарными
планами удержание им ростовчан от бегства в Ярославль и очернить его память пролитием невинной крови.
Картина эта нам интересна с точки зрения демонстрации возможностей логических построений, стройных по форме,
но ошибочных по существу.
Стройные схемы обычно отличаются от прозы подлинной истории тем, что не учитывают отдельные факты, которые
и становятся камнем преткновения. Если схема строится на основе предполагаемого мотива героя (в данном случае
Филарета), то, как правило, мотивы других действующих лиц не анализируются. А зачем сторонникам Лжедмитрия нужно
было шумное и кровавое пленение Филарета в храме, если они заранее планировали «освятить» свои деяния его авторитетом?!
«Претыкаются» красивые схемы и на хронологических несоответствиях. По источнику — сообщению поляков в 1615
г. — Филарет направился в Тушино с целью добиваться избрания на престол Владислава, но кандидатура польского
королевича всплыла только через год после пленения Ростовского митрополита. Очевидно, сами поляки осмысливали
мотивы Филарета в ретроспекции, исходя из его последующих действий.
В биографии Филарета авторитетнейшим источником являются две грамоты патриарха Гермогена от февраля 1609 г.
(о которых мы подробно рассказывали ранее). Горестно укоряя добровольно перешедших на сторону Лжедмитрия — и
таким образом отпавших от Бога и Церкви, — архипастырь противопоставляет им других обитателей тушинского лагеря.
«А которые взяты в плен, как и Филарет митрополит и прочий, — пишет Гермоген, — не своею волею, но нуждею,
и на християнский закон не стоят, и крови православных братии своих не проливают — на таковых мы не порицаем,
но и молим о них Бога елика сила, чтоб Господь от них и от нас отвратил праведный свой гнев и полезная б подал
им и нам по велицей его милости».
После пленения Филарета в Ростове прошло три месяца и можно было бы полагать, что Гермоген все еще находился
под впечатлением самоотверженной попытки Ростовского митрополита удержать город на стороне Шуйского и «поругания»
страдальца врагом на пути в Тушино. Сколь легко поддаться представлению о пребывании Филарета в плену, не будь
собственной грамоты «нареченного» патриарха, подписанной еще ноябрем 1608 г.!
Действия «нареченного» патриарха скрыть было невозможно. Он и понадобился Лжедмитрию II прежде всего для богослужения,
во время коего самозванец поминался и здравствовался как законный «царь Дмитрий Иоаннович». Москва и Тушино
были тесно связаны, вести распространялись мгновенно, первая же служба Филарета в лагере Лжедмитрия не могла
не повредить власти Василия Шуйского, которую Гермоген истово оборонял.
Грамоты патриарха Московского были нацелены не на обличение самозванца, а на сохранение единства в своих рядах,
тающих за счет перебежчиков. Поэтому в качестве примера плененного мученика разумнее всего было представить
Филарета, а не претерпевавших истинное мучение архиереев (Иосифа, Феоктиста), снижая впечатление народа от вольной
или невольной сделки митрополита Ростовского с «царем Дмитрием».
Итак, красноречивые высказывания Гермогена о «пленниках», недалеких от смерти в «нуждах и бедах», о праведных
«мучениках Господних», «не отступивших от Бога» во главе с Филаретом, вовсе не обязательно рисуют нам истинное
положение «нареченного» патриарха в Тушино. Но несомненно, никакие политические соображения не заставили бы
Гермогена превозносить митрополита Ростовского, если бы крутой нравом патриарх заподозрил Филарета в нарушении
пастырского долга.
При невозможности среди буйных сторонников Лжедмитрия (и в особенности участвовавших в ростовском деле казаков
и переяславцев) сохранить тайну, можно быть уверенным, что ни малейших сомнений в поведении Филарета при пленении
не существовало. Гермоген, как известно, абсолютно доверял Никитичу и в дальнейшем. Исходя из этого, следует
искать признанное обоими архиереями оправдание для принятия Ростовским митрополитом сана «нареченного» патриарха.
Полагаю, оно было найдено еще автором «Нового летописца», живописавшего сцену в Ростовском соборе, когда «святитель,
готовясь, как агнец к закланию, сподобися пречистых и животворящих Тайн, и похоте всему миру спасения, и похоте
ответ дать Богу праведный по пророческим словам: Се аз и дети, яже ми дал есть Бог!»
Приведенный в лагерь самозванца как пленник, Филарет обрел там великое множество православных, гибнущих душами
без пастырского наставления, и счел своим долгом продолжить архиерейское служение. Политически его согласие
с Лжедмитрием было изменой клятве царю Василию Шуйскому. С точки зрения церковной, в коей высшим авторитетом,
очевидно, следует считать патриарха Гермогена, пленный пастырь праведно действовал среди пленных и заблудших,
но не отлученных от Русской православной церкви детей своих.
Рассуждая о политике, историки далеко не всегда обращали внимание на содержание церковных распоряжений нареченного»
патриарха. Между тем они не менее драматичны, чем самые буйные политические фантазии. Православный литовский
воевода Петр Павлович (Ян) Сапега, к которому русские нередко обращались в те годы за помощью в делах духовных,
писал Филарету, что в монастыре на Киржаче, в Переяславском уезде, воинские люди разорили храм, осквернили престол
и похитили церковные сосуды, так что служба невозможна и православные помирают без причастия.
Филарет немедленно послал грамоту протопопу Ростовского собора с братией, чтобы по присылке от Сапеги священника
или дьякона для разоренного храма был выдан антиминс. Отписал «нареченный» патриарх и в Юрьев-Повольский, повелев
тамошнему протопопу озаботиться освящением храма на Киржаче. Сапега за заботу о церкви получил от Филарета благословение.
Между тем политическая обстановка накалялась. Россияне столь усердно разоряли свою страну и убивали друг друга,
что польский король Сигизмунд III не счел более возможным оставаться в стороне. В России, писал он Московскому
патриарху и духовенству, а также, в особой грамоте, всему благородному сословию, «от давнего часу многая смута,
замешанье и разлитие крови христианской деется. Мы, сжалившись, пришли сюда сами лично не для того, чтобы еще
больше смута и христианское кровопролитие в государстве расширились, но чтобы с помощью всесильного Бога...
то великое государство успокоить, смуту и упадок от него отдалить, разлитие крови христианской унять, а людям
христианским покой и тишину учинить»[8].
«Жалость» польского короля питалась надеждой принять Россию «под нашу королевскую руку» или, по меньшей мере,
урвать от страны приличный кусок. Посему «миротворческая» миссия началась в конце 1609 г. с осады Смоленска,
жители которого упорно не желали обрести мир в чужеземном подданстве. Встретив сопротивление, Сигизмунд не уныл,
уповая найти на просторах России довольно желающих продать свою страну. 12 ноября королевское посольство выехало
из стана под Смоленском, формально на переговоры с московским правительством, а реально — со всеми, кто мог
способствовать планам Сигизмунда.
Базой для действий посольства был избран тушинский лагерь, где было довольно поляков и литовцев, чтобы обеспечить
минимальную безопасность представителей короля. Последовавшие события дают ясное представление о положении Филарета
Никитича как «нареченного» патриарха: с одной стороны, он не был пленником и входил в число главных политических
фигур; с другой стороны, подобно Лжедмитрию II и первейшим тушинским вождям, он был лишен возможности реализовать
собственные планы и мог только определенным образом вести себя в порожденной безумной игрой различных сил обстановке.
На начавшихся переговорах Лжедмитрий вообще оказался вне игры, попытался с несколькими сотнями сторонников
бежать, но был возвращен поляками и пребывал с этих пор под строгим надзором. Сигизмунд обратился прежде всего
к патриарху и затем к боярам; поскольку на соглашение с Гермогеном рассчитывать не приходилось, главным действующим
лицом с русской стороны участниками переговоров признан был Филарет.
В результате появился поразительный документ, о существовании которого историки предпочитают обыкновенно не
вспоминать: «Ответ святейшего Филарета, патрыарха Московского и всея Руси, и Московского господарства бояр,
и думных людей, и дворян, и приказных, и всяких служылых и неслужылых розных станов людей» послам короля Сигизмунда
(с. 52—54). Авторы «Ответа» признавали благом намерения короля и изъявляли согласие видеть его царем всея Руси:
«на преславном Московском господаръстве и на всех великих господаръствах Росийского царствия его королевское
величество и его потомство милостивым господарем видети хотим!»
«Ответ» принимался отнюдь не келейно. На шумное «коло» (круг, по казацкому обычаю) пришли Филарет с духовенством,
донской атаман — боярин Лжедмитрия — Иван Мартынович Заруцкий со своим буйным воинством, родич Никитича по жене
боярин и воевода Михаил Глебович Салтыков со знатью, дворянством и приказными людьми, касимовский хан со своими
служилыми татарами и другие представители российской части тушинского лагеря.
Понятно, что провести свое мнение какому-то одному лицу или группировке было затруднительно — властвовала толпа,
но в «Ответе» отразились интересные оговорки. Филарет с духовенством сумели ограничиться заявлением чрезвычайно
неопределенным: «слыша его королевского величества о светой нашой православной вере раденье, и о крестияньском
высвобоженье подвиг, и крови крестиянское унятье, Бога молим и челом бьем». О чем?! «Нареченный» патриарх умолчал.
Зато после заверения служилых людей в желании быть верноподданными династии Ваза кому-то удалось ввести оговорку,
превращающую «Ответ» в пустую бумажку: «Только того вскоре нам, духовного и свецкого стану людем, которые здесь
в таборех, без совету его милости пана гетмана и всего рыцерства посполитого и без совету Московъского господарства,
и из городов всего освешченъного собору, и бояр, и думных, и всяких розных станов людей — постановити и утвердити
немочно!»
Другими словами, Сигизмунда отослали к всероссийскому Земскому собору, без созыва коего почти все деятели того
времени пытались обойтись и который, будучи все же собранным, избрал на престол юного Михаила Федоровича Романова.
Требовался также совет «гетмана» — командующего польско-литовским войском в Тушино князя Романа Кирилловича
Рожинского, но он сам попал в сложнейшее положение.
Отправленные Рожинским, Зборовским и другими военачальниками послы тщетно требовали от короля не «вступаться»
в борьбу за московский престол и не лишать таким образом награды волонтеров, уже много сделавших для своего
ставленника «царя Димитрия». Послов Сигизмунда гетман пробовал не допустить в лагерь, но весть, что король готов
платить наличными, взволновала рядовых авантюристов. К тому же и Сапега выступил за то, чтобы сговориться с
королем.
Рожинский, казалось, утратил влияние на события, но русские и польские противники покорения Сигизмунду во главе
с патриархом Филаретом сумели в этом всеобщем «замешении» объединиться и 29 декабря 1609 г. приняли еще один
беспримерный документ: «Присягу» самим себе (С. 54—55). Лжедмитрий II бежал из Тушино в навозных санях; оставшись
без знамени, служилые люди всех чинов, «поговоря» с Филаретом и Рожинским, постановили считать беглеца самозванцем
и более никаким «царям Димитриям» не служить.
Одновременно положили держаться друг за друга «и против Шуйского з братьею и его советников, и против всякого
неприятеля стояти, и битисе до смерти, и друг друг не подати». Договорились вообще никого из московских бояр
«на Московъское господаръство господарем никого не хотети». Этот пункт вряд ли пришелся по нраву Филарету, но
заявить о желании видеть на престоле своего сына в той опаснейшей обстановке было бы безумием.
«Присяга», видимо, была временным компромиссом со сторонниками польской кандидатуры на престол. Лишь позже,
в январе 1610 г., в Тушино появилась идея, надолго укоренившаяся в умах россиян: призвать на царство сына Сигизмунда
III, юного королевича Владислава. 31 января посольство осиротевших тушинцев во главе с М. Г. Салтыковым явилось
в лагерь под Смоленском с детально разработанными условиями призвания Владислава (С. 58—69).
Участники русского посольства говорили от лица «Филарета патриарха», затем бояр и прочих чинов, «от патриарха
и от всей земли». Историки, как правило, видят руку Филарета во многочисленных условиях охранения православия,
но вера имела огромное значение не только для него: даже прожженный политический делец Салтыков, по словам очевидцев,
плакал, убеждая короля в необходимости хранить в России «греческую веру». С другой стороны, чисто политические
статьи отнюдь не выходили из сферы интересов Филарета Никитича.
Послы тушинские указали полякам, что Смута не есть дело только русское: в ней участвуют «короны Польской и
Великого княжества Литовского многие люди. По этой общей вине многая невинная кровь христианская бесчисленно
и подобно рекам пролилася». Смысл призвания Владислава был сформулирован четко. Речь шла не об объединении стран
под одной короной и тем более не о восточных завоеваниях Речи Посполитой. Добиваясь мира и любви с соседями,
говорили послы, мы хотим «коруне Польской и Великому княжеству Литовскому, также царству и великому господарству
Московскому расширения и прибавления».
Исходя из этого замысла, Салтыков со товарищи настаивали на соблюдении составленных в Тушино при непосредственном
участии Филарета условиях, первым из которых было венчание Владислава на царство в греческой вере патриархом
«по древнему чину» в Москве. Помимо общих деклараций о защите православной веры и Церкви, ее иерархии, святынь
и имуществ (пункты 2—4) послы требовали от короля заранее условиться, что католические и лютеранские «учители»
на Русь не явятся, православным по-прежнему будет запрещено менять веру, римский костел будет построен по крайней
нужде в Москве один, да и тот за городом, «а жидом в Московское господаръство с торгом и ни с какими делы приежъдчать
не велеть».
В пунктах 5—7 гарантировалось сохранение и прибавление прав и имуществ служилых людей, в пунктах 8 и 11 — русского
суда (с запрещением казнить и ссылать «без совету бояр и думных людей», а также преследовать родственников опальных),
в пункте 14 — налогов. Следовало договориться о совместной обороне государств, в особенности от татар (п. 9—10),
взаимном размене пленных (п. 12), свободной торговле (п. 15), запрете «выхода» крестьян от хозяев и борьбе со
стремлением холопов к «воле» (п. 16—17), в связи с чем требовалось подумать, не искоренить ли вообще казаков
(п. 18).
Словом, Российское государство по проекту договора приобретало иноземного (шведско-польского) государя, не
имеющего права менять «старины» и способного привезти с собою немногих «польских и литовских панов», которые
не могли захватить «на Москве и по городам воеводств, и староств, и иных урядов» (п. 13). Проблема, однако,
заключалась в том, что все эти договоренности следовало утвердить с польским королем Сигизмундом, который оставался
гарантом их выполнения!
В тушинских условиях было отмечено, что дополнительные вопросы будут решены, когда король будет «под Москвою
или на Москве», по совету с патриархом, освященным собором, боярами и дворянами. Поэтому Сигизмунд в своем «Отказе»
(Ответе) 14 февраля 1610 г. согласился буквально на все, заметив только на пункт 1-й (о коронации Владислава
патриархом), что ответит, «когда Господь Бог волю и время по успокоении доскональном того государства пошлет»
(С. 69—73). Ловушка была очевидна, и Салтыков со товарищи добились от Сигизмунда более ясного «Респонса», что
де «царем и великим князем сына нашого Владислава учинити хочем» (С. 73—75).
Договор был составлен безупречно во всем, за исключением реальных гарантий его выполнения, когда Сигизмунд
«успокоит» Москву. Но и здесь Филарет, которому первому был адресован королевский «Респонс», и его товарищи
уповали не на одно лишь провидение. Предсказуемое желание Сигизмунда захватить российский трон для себя, а не
для сына, чтобы затем восстановить утраченные права на шведскую корону и основать сильнейшую в Европе династию,
должно было вызвать мощное сопротивление не только в Москве и Стокгольме, но и в Кракове.
Сразу после переговоров с тушинскими послами Сигизмунд отправил польским сенаторам послание, пытаясь доказать,
что не стремится всеми силами к московскому престолу ни для себя, ни даже для сына. «Хотя при таком сильном
желании этих людей (Салтыкова с товарищами. — А. Б.) мы, по совету находящихся здесь панов, и не рассудили вдруг
опровергнуть их надежды на сына нашего, дабы не упустить случая привлечь к себе и москвитян, держащих сторону
Шуйского, и дать делам нашим выгоднейший оборот, — писал король, — однако, имея в виду, что поход предпринят
не для собственной пользы нашей и потомства нашего, а для общей выгоды республики, мы без согласия всех чинов
ее не хотим постановить с ними ничего положительного».
Король был вынужден оправдываться, поскольку застрял под непокорным Смоленском, остро нуждаясь в пополнении
войск и деньгах на жалование ратникам. Чтобы получить у сенаторов просимое, он должен был обещать расширение
границ Речи Посполитой и уповать на завоевания в России[9], а такие желания вполне могли в скором будущем резко
усилить сопротивление россиян и в итоге похоронить мечты о московской короне.
Если король Сигизмунд чувствовал себя неуверенно, то в Тушино ко времени возвращения послов из-под Смоленска
царил уже полный разброд и шатание. Рожинский интриговал с целью вернуть объявившегося под Калугой Лжедмитрия
II; судя по тому, что среди казненных при раскрытии этого заговора был зять Филарета И. И. Годунов, в деле участвовала
и часть русской знати. «Царица» Марина Мнишек бежала якобы к мужу, но оказалась в лагере Сапеги, отступившего
к Калуге, открыв Тушино для удара армии М. В. Скопина-Шуйского. В условиях, когда одни выступали за Владислава,
другие — за самозванца, третьи — даже за переговоры с царем Василием Ивановичем, Рожинский мог лишь умолять
короля поспешить с подмогой и ускорить поход к Москве.
Примечательно, что Филарет Никитич, первым приветствовавший избавление от самозванца и усердствовавший в переговорах
о призвании Владислава, не приложил никаких видимых усилий к реализации договора, заключенного тушинскими послами
под Смоленском. Однако даром эти переговоры для России не прошли: уже с 17 января по август 1610 г. отдельные
служилые люди, воеводы, волости и города принимали присягу Владиславу Сигизмундовичу на выработанных Филаретом
с товарищами условиях (С. 76—90).
Тем временем Филарету нужно было заботиться о спасении собственной жизни. Лагерь под Тушино распадался: целые
отряды уходили куда глаза глядят, позабыв клятву «стоять всем за один», и даже с боем прорывались к Калуге.
5 марта Рожинский понял, что его попытки удержать людей в Тушино стали слишком опасны, и объявил волю идти на
все четыре стороны. В начавшейся сумятице сделал попытку уйти к Москве архиепископ Феоктист, но был убит на
дороге. Филарет не последовал его примеру.
Когда воины Рожинского подожгли тушинский лагерь, по рассказу «Нового летописца», «Филарета Никитича, Ростовского
митрополита, взяли в плен, повезли с собой с великою крепостию (под строгой охраной. — А. Б.), и, отступив,
стали в Иосифовом монастыре. Князь же Михаило Васильевич (Скопин-Шуйский), то услыхав, что литовские люди от
Москвы отошли прочь, и послал за ними Григория Валуева с ратными людьми. Григорий же пришел к Иосифову монастырю,
и литовские люди из Иосифова отступили. Он же настиг их на дороге, и литовских людей побил, и Филарета Никитича
отполонил (из плена освободил. — А. Б.), а сам пошел к Москве»[10].
Когда Филарет после 17-месячного пребывания в лагере Лжедмитрия прибыл в столицу, Москва ликовала по случаю
преславных побед новой армии, сформированной тяжкими трудами молодого полководца М. В. Скопина-Шуйского. Вместе
с союзниками-шведами армия готовилась к походу на Сигизмунда под Смоленск. Близилось, казалось современникам,
одоление Смуты и иноземцев. Но Василий Шуйский с братом Дмитрием, опасаясь за свой трон, погубили — как гласило
общее мнение — талантливого командующего, а вскоре и его армию (в битве под Клушино 24 июня).
Едва упокоившись в столице, где царь принял его радушно и повелел «по прежнему житию пребывати без опасения»[11],
митрополит Ростовский вместе со всей страной оказался на пороге новых бедствий и испытаний. Со смертью Скопина-Шуйского
и гибелью армии царство Василия было обречено. Объединившиеся было вокруг трона политические деятели и воеводы
вновь должны были искать выход для себя и своей страны порознь, кто как умеет.
[1] РИБ. Т. 13. Стлб. 1013-1015 (ср. с другой ред. «Сказания», стлб. 513-514).
[2] Макарий, митрополит. История Русской церкви. Спб., 1881. Т. 10. С. 139.
[3] АИ.Т. 2. №106.
[4] Там же. № 128, 151 и др.
[5] Конрад Буссов. Московская хроника. 1584—1613. М.;Л., 1961. С. 155.
[6] Акты, относящиеся к истории Западной России, собранные и изданные Археографическою комиссиею. Спб., 1852.
Т. 5. № 209.
[7] Соловьев С. М. История России... М., 1989. Кн. IV. С. 451,453, 501.
[8] Все материалы переговоров Сигизмунда с различными русскими властями в 1609-1615 гг. опубл.: Сборник РИО.
М., 1913. Т. 142 (Памятники дипломатических сношений Московского государства с Польско-Литовским государством.
Т. V. 1609—1615 гг.). Далее ссылки на страницы этого издания даны в тексте.
[9] Соловьев С. М. История России... Кн. IV. С. 542.
[10] ПСРЛ. Спб, 1910. Т. 14. Ч. I. С. 96.
[11] Рукопись Филарета патриарха Московского и всея России // Муханов П. М , 1837. С 27.
В посольстве и плену
17 июля 1610 г. князь Федор Волконский, Захар Ляпунов» и с ними иныя мелкия дворяне» совершили то, о чем давно
мечтало большинство россиян и за что многие уже успели поплатиться головами: свергли Василия Шуйского с престола
и вышибли узурпатора из царского дворца. 19 июля злой старик был пострижен и заперт в Чудовом монастыре, братья
его взяты под стражу. Наконец-то россияне могли не выбирать себе власть среди банд политических авантюристов,
нагло грабивших страну, а степенно и рассудительно определить государя «всею землею», собрав в Москву представителей
городов и сословий, положив благоразумным советом конец гражданской войне.
Служившие всем «государям» подряд бояре, перепуганные гневом уставшего напрасно проливать кровь дворянства,
вняли внушениям сурового патриарха Гермогена и разослали по стране окружную грамоту с ясным призывом: чтобы
все россияне «были в соединении и стояли бы за православную христианскую веру все заодно», защищая право страны
самой выбирать себе государя, не покоряясь ни захватчикам-иноверцам, ни вору-самозванцу.
Наивные ликовали, а бояре уже рассылали по городам и весям другую грамоту, присягу самим себе: дескать, государя-то
надо выбрать всей землей — вот бояре это и устроят. Само собой, бояре во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским
объявляли, будто приняли власть исключительно по просьбе народа: о том-де «все люди били челом». Кстати сказать,
не упомню, чтобы в русской истории самый бестыжий и злодейский захват власти совершался когда-либо не «по воле»
и «для блага» народа.
Выписав самим себе право распоряжаться судьбой престола, бояре в количестве семи душ озаботились тем, чтобы
реализовать это право наиболее удобным и выгодным для себя способом. Выборы государя всею землей, хлопотные
и опасные, когда Москве, с одной стороны, грозил Лжедмитрий, а с другой — гетман Жолкевский, удобством и выгодой
для Семибоярщины не отличались. У Лжедмитрия были среди россиян свои «царедворцы» — значит, выгоднее всего было
продать власть Владиславу Сигизмундовичу и использовать польские войска против русских «воров» (а не наоборот).
Опираться на силы, отстаивавшие всенародные выборы государя, было бы полным безумием: на какую благодарность
можно рассчитывать от избранника всей земли? Другое дело — признательность нелегитимного претендента на престол!
Поэтому князю Волконскому с его товарищами-патриотами вскоре пришлось бежать из Москвы, на защиту коей от самозванца
были призваны поляки.
Справедливости ради следует сказать, что выбор кандидатуры королевича Владислава диктовался многими обстоятельствами.
В их числе не последним был тот факт, что к 20-м числам июля немало воевод и городов присягнуло королевичу на
условиях, в выработке которых зимой принимал деятельное участие Филарет Никитич. Глава старого тушинского посольства
М. Г. Салтыков занимал видное место в русском войске, пришедшем к столице с поляками Жолкевского, и одним из
первых вступил в бой с Лжедмитрием в союзе с Семибоярщиной.
Склоняясь к призванию Владислава, боярское правительство сначала не объявляло об этом прямо: в нем шла внутренняя
борьба, основанная на искушении отдельных лиц прорваться к престолу самолично. Считается, что наибольшие шансы
на поддержку знати имел Ф. И. Мстиславский, но старый придворный понимал всю опасность излишнего честолюбия.
Согласно легенде, он грозился уйти в монахи, но не принимать приглашение на престол.
Филарет, имевший больше родовых прав, уже был в монахах и мог уповать только на выдвижение своего сына Михаила,
малолетство коего позволяло царедворцам рассчитывать на соправительство. Князь Василий Васильевич Голицын, «самый
видный по способностям и деятельности боярин» (как отметил С. М. Соловьев), надеялся добиться престола хитроумием.
Конечно, знать приложила бы все усилия, чтобы не пропустить на трон кого-либо из своей среды, но тихо, неявно;
на Земском соборе Романов и Голицын могли рассчитывать на успех. Легко догадаться, что Филарет и князь Василий
в трогательном единомыслии поддерживали патриарха Гермогена, требовавшего избрания всей землей русского православного
царя!
Между тем ратные люди толпами уходили из Москвы к гетману Жолкевскому, присягнувшие королевичу воины участвовали
в обороне столицы, а знать судила так, как несколько месяцев назад Филарет: «Лучше служить королевичу, чем быть
побитыми от своих холопов и в вечном рабстве у них мучаться!» Пламенные проповеди патриарха вызывали насмешки,
рассказы сторонников Владислава москвичи слушали со вниманием.
Филарет оставил осторожность и сам вышел к народу на Лобное место. «Не прельщайтесь королевским прелестным
листом, — проповедовал Ростовский митрополит, — мне самому подлинно ведомо королевское злое умышление: хочет
Московским государством с сыном к Польше и Литве завладеть и нашу непорочную веру разорить, а свою латинскую
утвердить»[1]. Но «прелестный лист», присланный Жолкевским и Салтыковым в Москву 31 июля, был тем самым договором
с Сигизмундом, что заключило под Смоленском тушинское посольство по благословению Филарета...
Задержать движение поляков к Москве и сговор с ними Семибоярщины удалось лишь на несколько дней. Уже 17 августа
1610 г. патриарх Гермоген с освященным собором (в коем видное место занимал Ростовский митрополит), бояре и
московские чины утвердили договор с гетманом о призвании на престол Владислава на основаниях, выработанных ранее
Филаретом (см. подробнее в рассказе о Гермогене). Вскоре столица и вся страна целовали крест новому царю — кроме
городов и уездов Лжедмитриевых, а также непокорных никому или пребывающих в раздумье, куда податься. Весьма
благоразумно не целовал крест Владиславу и Михаил Федорович Романов, отговорившись «малолетством».
Краткий миг, когда Филарет мог достичь высшей власти для своего сына, миновал. За смелость немедленно предложено
было расплатиться. 28 августа, в присутствии патриарха Гермогена, Ростовский митрополит принял присягу польско-шведскому
королевичу, а вскоре сам же вынужден был отправиться под Смоленск, чтобы приглашать Владислава на московский
престол...
В посольство, отданное московскими боярами королю «в заклад», Филарет угодил не случайно: гетман Жолкевский
проследил, чтобы опаснейший для польских планов (каковы бы они ни были) человек был лишен возможности активно
действовать в столице. Разумеется, желание нейтрализовать Филарета было облечено в приличную форму. Никто-де
из духовенства, утверждал гетман, не приличен для столь важного дела по достоинствам личным и родовитости, как
митрополит Ростовский[2].
Значение Филарета подчеркивалось тем, что в наказе посольству от патриарха и бояр имя его стояло на первом
месте. Вторым главой посольства был, как нетрудно догадаться, князь В. В. Голицын. Оба виднейших участника борьбы
за московский престол были нейтрализованы. Полагаю, что жесткие требования к королевичу и его отцу, направленные
на защиту православной веры и российского суверенитета (на которых настаивал патриарх Гермоген), были одобрены
боярами не без злорадных предчувствий судьбы великих и полномочных послов.
Наивно считать, что Семибоярщина имела целью продать Отечество иноземцам. Просто бояре в большинстве своем
готовы были поступиться весьма многим для устройства личных дел. Цена, которую должна была заплатить за это
Россия, зависела прежде всего от запросов польской стороны. Но не только: «твердый адамант» Филарет и даже гибкий
дипломат В. В. Голицын оказались камнем преткновения на торной, казалось бы, дороге сговора бояр с королем Сигизмундом.
Многочисленное московское посольство (со слугами и провожатыми оно насчитывало около 900 человек) прибыло под
Смоленск 7 октября 1610 г., 13-го было торжественно принято королем, а 15-го приступило к переговорам с «панами-радцами»
(членами королевского совета). Разговоры эти шли впустую: почти сразу стало ясно, что гарантировать крещение
сына в православие и отступить от осаждаемого Смоленска Сигизмунд не собирается...
Послы не знали о тайном решении поляков, принятом еще до начала переговоров, не отпускать Владислава в Москву,
тянуть время и добиваться капитуляции Смоленска, а по большому счету — занятия московского престола Сигизмундом.
К тому и шло. Поляки и их верные слуги уже хозяйничали в Кремле. Гетман Жолкевский, видя нарушение заключенного
им договора, умыл руки и 30 октября прибыл в королевский лагерь под Смоленском, захватив с собой бывшего царя
Василия Шуйского с братьями.
Филарет вознегодовал: договор запрещал гетману вывозить кого-либо, даже Шуйского с родней, из России. «Ты на
том крест целовал, и то сделалось от вас мимо договора, — говорил митрополит Жолкевскому. — Надобно в том бояться
Бога!» Филарет видел, что, пока он проводит время в бесплодных богословских дискуссиях с Сапегой, страна разоряется
гражданской войной и завуалированной присягой Владиславу интервенцией.
В ноябре панам надоело носить маски и они открыто потребовали от послов сдачи Смоленска. Послы логично указали,
что они должны добиваться противоположного — чтобы король вывел из России свои войска. «Вы пришли не с указом,
— закричали поляки, — а к указу! Чего хочет король — то и делайте!» Посольство подверглось притеснениям, но
стояло на своем.
Филарет был болен, однако твердо поддержал позицию Голицына. На совещании в ставке митрополита многие выскавывали
опасение, как бы не навлечь на себя гнев патриарха, бояр и народа, коли поляки возьмут город силой. «Никакими
мерами, — заявил на это Филарет, — нельзя учинить того, чтобы впустить в Смоленск войско Сигизмунда. Если же
король возьмет взятьем город — пусть будет на то воля Божия, а нам собою (т. е. по своей воле. — А. Б.) и своею
слабостью не отдавать города!»
Не желая все же доводить дело до крайности, митрополит просил времени на выяснение мнения Москвы. Сие было
позволено, но королевские войска 21 ноября осадили Смоленск, а посольский лагерь окружили караулом. В декабре
бояре без одобрения патриарха Гермогена повелели и послам, и смольнянам во главе с «твердостоятельным» воеводой
М. Б. Шейным «во всем положиться» на волю Сигизмунда. Не тут-то было!
Смоленск ответил полякам из пушек, послы твердо заявили, что «от патриарха указу о том у них нет», а без указа
этого главного на Руси человека они никого слушать не будут. «Ваши государские верные подданные» (как писали
бояре Сигизмунду) напрасно требовали от тех и других сдаться на королевскую милость, «оставя всякой недоброй
совет и упорство».
С этого времени послы фактически превратились в узников. Только сопротивление, которое встречали королевские
войска, заставляло панов время от времени возобновлять переговоры. Большая часть участников посольства, согласившихся
(кто взаправду, кто хитростью) способствовать планам Сигизмунда, была отпущена в Москву. С Филаретом и Голицыным
обсуждался один вопрос — о сдаче Смоленска.
Томясь от бездействия, В. В. Голицын в январе 1611 г. предложил компромиссный план, рассчитанный на то, что
в польском стане далеко не все одобряли королевские завоевания. Коли Сигизмунд, говорил князь Василий Васильевич,
согласится отказаться от целования креста на его имя, — пусть смольняне впустят в город польский гарнизон. Человек,
скажем, сто.
— Хорошо, — сказал Филарет, — но во избежание осложнений пусть поляков будет не более тридцати! — В конце концов
митрополит согласился на сотню, поскольку все остальные участники посольства одобрили план Голицына. Отказался
от присяги на свое имя и король, но когда 27 января зашла речь о численности польского гарнизона, паны потребовали
впустить тысячу или, по меньшей мере, восемьсот человек.
Призадумавшись, Филарет согласился на 50—60 человек. Паны закричали, что он бесчестит королевское имя. Послы
поклялись, что более 100 человек не впустят — да и то делают на свою ответственность, в угоду Сигизмунду. В
таких рассуждениях, перемежаемых перебранками, шли недели.
Несколько раз послам объявляли, что они должны поехать якобы за королевичем Владиславом в Вильно. Филарет отвечал
твердо, что поедет только неволей, что коли посольство королю не по нраву — пусть отпустит его в Москву, а от
бояр к нему пришлют новое. Так продолжалось, пока в королевский стан не пришла страшная весть о разорении и
сожжении Москвы.
Плача, Филарет говорил Сапеге, что не знает, считать ли им себя за послов? Коли Гермоген под стражей — его
посланцам говорить с панами не о чем. Теперь Смоленск точно не пойдет ни на какие уступки! Напрасно требовали
паны, чтобы послы остановили устремившиеся к столице русские ополчения. Единственный путь к миру, отвечал митрополит
Ростовский, — это тотчас утвердить первоначальный договор о призвании королевича Владислава и вывести королевскую
армию из страны.
Но война шла уже в открытую. 12 апреля 1611 г. послов одних, без вещей и слуг, после семимесячных бесплодных
переговоров отправили водой в Польшу. За все время пребывания под Смоленском Филарет почти не получал вестей
о семье (сохранилось только одно послание к нему от брата, Ивана Никитича)[3]. В годы пленения за узником следили
еще строже.
Первоначально митрополита Филарета и князя Голицына привезли через Минск и Вильно под Львов, в имение гетмана
Жолкевского Каменку. В январе 1612 г. послов ненадолго возили в Варшаву, а оттуда отправили в мрачную крепость
бывшего тевтонского ордена — замок Мальборк. Содержали Филарета, по свидетельству поляков, богато. Но он вновь
был в заточении, растянувшемся на многие годы.
Митрополита стерегли тем крепче, что на Руси популярность его год от года росла, особенно после избрания на
царство Михаила Федоровича. Поляки и сами способствовали созданию вокруг Филарета ореола борца за Святорусскую
землю. Историк А. П. Смирнов хорошо показал, как с 1611 по 1618 г. польские посольства в Москве увеличивали
«вины» митрополита как тайного вдохновителя стойкости обороны Смоленска, срыва призвания на московский престол
королевича и восстания россиян против интервентов[4].
Михаил Федорович и супруга Филарета «великая старица» Марфа Ивановна настолько беспокоились о судьбе отца и
мужа, что в марте 1613 г. долго отказывались от избрания Михаила на престол. Согласие было получено, только
когда бояре поклялись обменять Филарета на «многих литовских великих людей». Соответствующая грамота от Земского
собора действительно вскоре была послана королю Сигизмунду.
Русские справедливо выговаривали королю, что хватать в плен послов не только в христианских, но и в мусульманских
странах не повелось. Однако дела это не меняло. В Москве не знали даже, живы ли Филарет и другие пленники, где
и как их содержат? Гонец Д. Г. Оладьин, посланный в Речь Посполитую в 1613 г., должен был проведать, «где ныне
Ростовской и Ярославской митрополит Филарет, и бояре князь Василей Васильевич Голицын и Михайло Борисович Шеин,
и дворяне... и хотят ли их вскоре отдати на обмену?».
Согласно наказу Оладьину, несогласие короля на обмен означало бы явное желание продолжать с Россией войну.
Разменивать, однако, предполагалось не только главных лиц (Филарета с польской стороны и начальника интервентов
в Москве полковника Николая Струся с русской), но всех «дворян, детей боярских, и торговых, и жилецких, и всяких
людей, и их жен, и детей, и матерей, и братью, и сестер, сыскав всех», угнанных на обе стороны во время войны»[5]
.
Оладьин снабжен был предварительными списками русского полона в Речи Посполитой и жалостливыми посланиями пленных
поляков, Струся с товарищами, умолявших короля, магнатов и панов, «чтоб послов за нас выдали». В дело пущено
было посредничество австрийского имперского посла и вообще всех иноземцев, желавших мира двум соседним христианским
государствам. Все было впустую.
Разведка Посольского приказа, судя по сохранившимся документам, не переставала «проведывать» о жизни Филарета
в плену; поляки не прекращали писать о своем обмене; посольства хлопотали о мире; годы шли. В конце 1614 — начале
1615 гг. посланнику Ф. Г. Желябужскому удалось увидеться с Филаретом и передать ему — через польские руки —
грамоты от царя, других родичей, от духовных и светских чинов.
Михаил Федорович сообщал «изрядносиятельному святителю» о своем немалом «прилежании» по вызволению отца из
плена, дабы вскоре услышать «твоих благонаученных устен учения, и наказание, и благословение». «Скорбим и сетуем
все единодушно о вашей скорби и тесноте, — писали духовные и светские чины государева синклита всем пленным
во главе с Филаретом, — что ... страждете за нашу истинную православную хрестьянскую веру, и за святые Божьи
церкви, и за нас всех, и за православное хрестьянство всего великого Российского государства в минувшем уж деле».
При встрече Желябужский узнал от Филарета, что посланный к нему ранее сретенский игумен Ефрем с «присылкой»
благополучно добрался до узника и остался при нем. Но в остальном заточение митрополита было столь крепко, что
даже о судьбе В. В. Голицына (также жившего в Мальборке) он не знал. А ведь Филарета для встречи с русским посланником
привезли из крепости в Варшаву, где всегда были не в меру длинные языки!
О характере Филарета Никитича говорит недовольство, с коим он встретил весть об избрании сына на царство: «И
вы есте в том передо мною неправы; коли уж похотели обирать на Московское государство государя, мощно было и
опричь моево сына; а вы то ныне учинили без моего ведома!» Успокоился суровый отец только тогда, когда Желябужский
с товарищами убедили его, что сын упорно не хотел садиться на престол без отцова благословения.
«То вы подлинно говорите, — заметил, примиряясь со случившимся, Филарет, — что сын мой учинился у вас государем
не своим хотением — изволением Божиим да вашею неволею». Но не следует думать, что говорил так пленник из опасения
перед присутствующими при разговоре тюремщиками.
Признав воцарение Михаила, Филарет даже шуток полякам не спускал. «Весной пойдем в поход на Москву, — шутил
один из панов, — и Владислав де королевич учинит вашего митрополита патриархом, а сына ево боярином». — «Яз
де в патриархи не хочу!» — оборвал его митрополит.
Писать сыну он желал теперь исключительно с царским титулом и отнюдь не то, что требовали поляки. «Посылал
де король многижда, — рассказывали московским посланникам, — чтоб митрополит писал грамоты к сыну своему».
— Какие ж грамоты велел король писать великому господину преосвященному митрополиту Филарету Никитичу? — любопытствовали
посланники.
— Сами догадывайтесь, — отвечали поляки, — как королю годно, так и велит писать. Да и канцлер де Лев Сапега
посылал трижды к митрополиту... чтоб однолично таковы ж грамоты писал, каковы годны королю. И митрополит де...
королю отказал, что отнюдь таких грамот не писывать!
— Митрополит ваш упрям, — говорили другие информаторы, — короля не послушал и грамот не писал. Как... сведал,
что сын ево учинился на Московском государстве государем... и стал упрям и сердит, и к себе не пустил, и грамот
не пишет!
Короля Филарет переупрямил. Уже близ границы посланников догнали гонцы: «Митрополит де ваш тово упрошал у короля
нашего, чтоб писать к сыну своему, а к вашему государю. И король де ему поволил писать... И вы те грамоты возьмите».
Упрям, надо отметить, был не только Филарет, но и другие пленники. Голицына вообще не допустили беседовать
с русскими посланниками. Герой Смоленской обороны М. Б. Шеин передал, «что у Литвы с Польшею промеж себя рознь
великая, а с турским миру нет». Воевать против них самая «пора пришла»! Находясь в очереди на размен одним из
первых, Шеин велел сказать «ко государю и к бояром, чтоб одноконечно полонениками порознь не розменятись!».
Переговоры об общем размене пленных вел в 1615 г. на границе Ф. Сомов и в Речи Посполитой А. Нечаев. Мир и
возвращение Филарета на родину казались близкими, хотя запросы польской стороны были немалые. «Учнут, — сообщал
информатор, — просить Северских городов, а последнее слово — чтоб Смоленск им укрепить за собою. На том и перемирье
будет, а потом и розмена будет всеми вязнями на обе стороны; а Филарет митрополит будет и первой человек в розмене».
В том же 1615 г. при приеме польско-литовского посольства в Москве обговаривались уже сроки и формы размена
на границе. Приезд нового посланника М. Каличевского, однако, внес в переговоры тревожную ноту. Филарет и Голицын
с товарищами, сообщал Каличевский, «суть здравы, а живут по указу милосердому и ласковому великого государя
своего царя и великого князя Владислава Жигимонтовича всея Руси как его царьского величества подданные».
«И мы тому дивимся, — отвечали в Москве, — что вы, паны-рада коруны Польские и Великого княжества Литовского,
духовные и светские... от таких непригожих дел, за что кровь хрестьянская литися не перестанет, не отстанете:
называете государя своего сына, королевича Владислава, государем царем... а послов, которые посланы к государю
вашему и к сыну его за крестным целованьем — сына его подданными!»
Понадобились еще годы переговоров и войн, Владислав еще безуспешно, хотя с великим кровопролитем, ходил в 1618
г. на Москву, — пока размен пленных наконец состоялся. Он был намечен на 1 марта 1619 г. под Вязьмой, но вновь
задержался на три месяца: в последний момент поляки хотели урвать за Филарета еще часть русских земель.
Рассчитывать, что Михаил Федорович пойдет на эту уступку, они имели все основания. Любовь сына к отцу была
хорошо известна. Что это была не просто внешняя демонстрация, свидетельствуют наказы русским дипломатам о тайных
речах от Михаила и Марфы Ивановны к отцу и мужу, коли посланцам удастся увидеться с пленником наедине.
Между тем по крайней мере с 1615 г., Филарета именовали «митрополитом всея России» и алтари святили именем
«митрополита Филарета Московского и всея России». Пустующий патриарший престол ясно свидетельствовал, что высшая
власть в Русской православной церкви предуготована государеву отцу. Да и сам Михаил Федорович в речах к боярам
и в объявительных грамотах неоднократно поминал своего «отца и богомольца» в таких выражениях, что роль Филарета
как будущего соправителя была очевидна.
Сейчас трудно сказать, какие уступки при заключении Деулинского перемирия 1618 г. были вызваны военно-политической
слабостью России, а какие — родственными чувствами царя к плененному отцу, имя которого поминалось по всей стране
в ектениях и молитвах вместе с именами государя и его матери [6]. Сам Филарет не отдал бы ничего. Узнав о последних
требованиях польской стороны, он заявил, что лучше вернется в великое утеснение, нежели пожертвует за свою свободу
хоть пядью русской земли.
Размен состоялся 1 июня 1619 г. Филарета передали за полковника Струся, захваченного при взятии Москвы Всенародным
ополчением в 1612 г. Митрополит сострадал несчастливому вояке и еще в 1615 г. обещал «Струсовой панье», приходившей
просить за мужа: «Отпишу де я к сыну своему... чтоб жаловал мужа твоего и свыше прежнево; а потом бы де судил
Бог мне видеть сына своего, а тебе б дожидатца мужа твоего!»
Долгожданный Филарет вступил в пределы России триумфатором. В сопровождении огромной толпы возвращающихся из
польского плена и не меньшей свиты следовал он от города к городу, принимая приветствия и раздавая благословения.
«Зрадовалося царство Московское / И вся земля Святорусская», — пелось в сложенной тут же и незамедлительно записанной
англичанином Ричардом Джемсом народной песне (опубликованной Ф. И. Буслаевым).
Гонцы сновали по Можайской дороге между праздничным поездом Филарета и царским дворцом. Сын не мог нарадоваться
избавлению отца от почти девятилетнего пленения, но не мог и нарушить царский чин, бросившись навстречу отцу.
Торжественные встречи от царского имени устраивали специально посланные лица.
Первая была в Можайске под началом Рязанского архиепископа Иосифа, боярина Д. М. Пожарского и окольничего Г.
К. Волконского. Вторая — в Саввино-Сторожевском монастыре близ Звенигорода, под руководством Вологодского архиепископа
Макария, боярина В. П. Морозова и думного дворянина Г. Г. Пушкина. Третья встреча была устроена Крутицким митрополитом
Ионой (исполнявшим обязанности по управлению Церковью в отсутствие патриарха), боярином Д. Т. Трубецким и окольничим
Ф. Л. Бутурлиным в селе Хорошове, уже близ Москвы.
За пять верст от столицы Филарета «встречали все бояре» (по словам «Нового летописца»), а главное — сам государь
«с дворянами и со всем народом Московского государства». Михаил кланялся отцу в ноги, отец кланялся сыну-государю;
«многие бо слезы быша тогда от радости у государя царя и у всево народу». Плакал ли Филарет — летописец не упоминает.
За Каменным городом в Москве митрополита Ростовского и Ярославского встречали с крестами все церковные власти
первопрестольной. В память этого события был заложен храм пророка Елисея (между Никитской и Тверской), установлено
ежегодное празднество «большое», объявлена амнистия всем узникам, пребывающим в тюрьмах и ссылке.
Филарет прошествовал в Успенский, затем в Благовещенский собор для поклонения святыням, но на Патриаршем дворе
стать отказался, к великому огорчению устроителей праздника. Посетив сына в царских палатах, митрополит ушел
на подворье Троице-Сергиева монастыря.
Сломать сценарий официального торжества, однако, не может на Руси никто, даже такой человек, как Филарет Никитич.
Пока он проявлял свой норов, «власти, и бояре, и всем народом Московского государства» били челом царю Михаилу
Федоровичу «со слезами, чтоб он, государь, упросил у отца своего, государя Филарета Никитича, чтоб вступился
в православную християнскую веру и был бы на престоле патриаршеском Московском и всеа Русии».
«И государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу их челобитье годно бысть. И поиде со властьми и со всеми
бояры ко отцу своему Филарету Никитичу, и молише ево». Митрополит долго «отпирашеся», ссылаясь на свою старость,
на перенесенные скорби и «озлобления», на желание, наконец, пожить в тишине. Просители умоляли усиленно; Филарет
стоял еще тверже.
Ему сообщили, что более в России нет человека, «достойна быти таковому делу, и мужа во учениях божественных...
зело изящна, и в чистоте жития и благих нрав известна. Наипаче же, — подходили просители к сути дела, — и сего
ради, яко по плоти той отец царев, и сего ради да будет царствию помогатель и строитель, и сирым заступник,
и обидимым предстатель».
Сопротивление Филарета только придавало соли этой церемонии. В конце концов власти напомнили ему о гневе Божием
за сопротивление воле Собора и явному Господнему соизволению. Никитич сдался и изволил стать патриархом. 21
июня царское семейство обсудило между собой подробности поставления, а 22—24-го числа оно весьма торжественно
совершилось.
Для придания особого блеска церемонии использовали Иерусалимского патриарха Феофана, заехавшего в Москву, по
остроумному замечанию летописца, по пути от Гроба Господня в Константинополь. Помимо прочего, Феофан вместе
с русским духовенством дал Филарету ставленную грамоту, как бы заново утверждающую патриарший престол в России
и право русских первосвятителей «поставлятися своими митрополитами».
История этой грамоты показывает еще одну черточку в характере Никитича. Когда в страшный пожар, уничтоживший
значительную часть московских архивов, подлинник грамоты сгорел — а было это аж в 1626 г., — Филарет не поленился
специально отписать Феофану, чтобы получить от него новую грамоту. Кроме того, он созвал собор русских архиереев,
дабы они написали и скрепили печатями свою грамоту вместо сгоревшей.
Никаких, ни наималейших сомнений в законности поставления Филарета патриархом не имелось. Власть семьи Романовых
к тому времени была незыблема. Оправданий Никитичу не требовалось. Но в хозяйстве ничего пропадать не должно
было! Грамота — мелочь, однако в то же время была проведена огромная работа по восстановлению всех архивов центральных
ведомств, для чего на местах были собраны тысячи документов. Историки до сих пор благодарны за это Филарету.
[1] СГГиД. Т. 2. N9 204.
[2] Pisma St. Zolkiewskiego. Lwow, 1861. S. 84.
[3] АИ. Спб., 1841. Т. 2. № 320.
[4] Смирнов А. П. Святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея России. М., 1874. С. 95-99.
[5] Сборник РИО. Т. 142 (Памятники дипломатических сношений Московского государства с Польско-Литовским государством.
Т. V. 1609—1615 гг.). М., 1913. С. 343—344, 349. Все материалы о посольстве Филарета и переговорах о его возвращении
приводятся по этому изданию.
[6] СГГиД. М., 1822. Т. 3. № 25; АИ. Спб., 1841. Т. 3. № 284; и др.
Россия на «семейном подряде»
Описывая патриаршество Филарета Никитича, историки пребывают в большом затруднении. Документальных и повествовательных
материалов — масса. Живописных сцен и драматических конфликтов предостаточно. Но как отделить деятельность патриарха
от правления его сына, царя Михаила Федоровича? Ограничить Филарета одними церковными делами совершенно невозможно,
рассказ о его государственной деятельности превращается в монографию о политической истории России 1619-1632
гг.
Ситуация и впрямь сложилась своеобразная. «Великий государь святейший патриарх» по прибытии в Москву из польского
плена незамедлительно начал править не токмо именем «великого государя царя», но и своим собственным. Характерно
местническое дело между боярами, в коем Михаил Федорович заметить изволил, что «он, государь, и отец его государев,
великий государь святейший патриарх — их царское величество нераздельно, тут мест нет»![1]
Как и царь, патриарх имел своих стольников (составлявших его светский двор), свои приказы (центральные ведомства),
принимал и отпускал иноземных послов (если не делал это вместе с сыном, сидя по его правую руку), полновластно
правил патриаршими землями (как государь — дворцовыми владениями). Сверх того, многие царские дела решались
Филаретом по-своему и разделить волю отца с сыном весьма трудно.
Из обширной переписки Михаила и Филарета (только отец написал 178 писем!) известно, что патриарх мог по своему
усмотрению отменять прямые указы царя[2]. По сохранившимся документам, патриарх дал 40 пиров, на которых присутствовал
государь, чего раньше никогда не бывало, и удостоил своим посещением добрую сотню царских обедов[3]. Встречать
Филарета из частных поездок на богомолье бояре выезжали из Москвы за много верст, причем он сам писал сыну,
какова должна быть встреча. И, главное, при всем уважении к сану Михаила Федоровича Филарет ощущал себя главой
правящей семьи. Переписка выявляет это с полной несомненностью.
На этом рассказ о деяниях государственных можно было бы завершить, отослав читателя к какому-либо солидному
историко-политическому труду (например, 9-му тому «Истории России» С. М. Соловьева). Но одно существенное уточнение
требуется: правящих персон было не двое, а трое! Третьей по счету, но не по значению, была жена Филарета и мать
Михаила «великая старица» Марфа Ивановна.
Поправка тем более необходима, что в российской историографии сложилось весьма ошибочное представление о роли
женщин в общественной жизни допетровского времени. Сказки об их «теремном заточении» и чуть не восточном деспотизме
мужчин столь же распространены, сколь и неверны.
Пример Марфы Ивановны, юридически разведенной с супругом обоюдным иночеством и лишенной прав «матерой вдовы»
совершеннолетием сына-государя, достаточно красноречив. Ее мужчины могли править страной по своему усмотрению
до тех пор, пока «великая старица» не изъявляла собственной воли.
Так, она поддержала милых своему сердцу сородичей Салтыковых, воспротивившихся в 1616 г. женитьбе Михаила на
красавице Марье Хлоповой. Попытки «обнести» невесту перед влюбленным государем оказались тщетны. Даже Земский
собор не мог повлиять на Михаила Федоровича. Только под давлением матери царю пришлось отказать невесте и отослать
Марью в Нижний Новгород.
Возвращение из плена Филарета и воссоединение семьи породили у мужчин Романовых иллюзии. Но трогательные письма
«свету очей моих, государю и супругу» не означали смягчения нрава Марфы Ивановны. Старица радовалась, что болеет
одновременно с Филаретом (у того обострилась подагра). Патриарх благодарил Господа в письме к сыну за то, что
Бог «нас обоих посетил болезнию; а вам бы, великому государю, об наших старческих болезнях не кручинитися; то
наше старческое веселие, что болезни с радостию терпети». Однако, когда тронутый скорбью сына отец пожелал возвратить
ему невесту...
Восемь лет Михаил наотрез отказывался жениться на любой другой девушке, кроме Марьи. Под вопрос стало само
продолжение династии Романовых. Рассудительный Филарет послал в Нижний целую комиссию, убедившуюся, что Марья
Хлопова вполне здорова, что ее оклеветали Салтыковы. За помеху «государевой радости» тем мало было отсечь головы
— но родичей «великой старицы» царь и патриарх осмелились подвергнуть лишь ссылке в имения. Да и то через пару
лет отправили на воеводства, одного в Самару, другого — в Чебоксары.
Справедливость была восстановлена, клеветники наказаны. Счастливый Михаил ждал встречи с невестой. «Нет! —
сказала мать его. — Не быть ей в царстве перед сыном, если Хлопова будет у царя царицею». Говорят, Филарет сильно
укорял сына за покорность матери. Может и так, но сам-то патриарх разве мало имел власти? Голоса своего, однако,
не возвысил. Хлоповым было объявлено об официальном отказе Михаила от невесты.
Все это не было бы столь знаменательно, когда бы властность Филарета не вошла в пословицу. Он не терпел ничьего
влияния на сына, удалял от двора и ссылал даже таких виднейших государственных деятелей, как бояре А. В. Лобанов-Ростовский,
В. Т. Долгоруков, Д. Т. Трубецкой, приближая людей, лично преданных своей особе.
Патриаршество Филарета видный историк П. П. Смирнов метко окрестил временем «патриархального абсолютизма».
Не то чтобы патриарх принципиально отказывался от сложившихся к его возвращению форм правления, в частности
Земских соборов, собиравшихся с воцарения Михаила чуть не по нескольку раз на год. Они его даже заинтересовали.
Разумеется, не в качестве властного органа. Но все же сразу по завершении торжеств своего поставления новый
патриарх, «поразсмотрясь о всем в нашем государьстве... не отсрочивая», собрал земских представителей для разговора
«о земском устроении». «Говорили... — сообщает официальная грамота, — о многих статьях, чтоб в нашем государьстве
многия статьи поправити к покою и к строенью нашим людем...»
В отличие от предшествующих Земских соборов, собор 1619 г. ставил вопрос не о сиюминутных мерах выхода из очередного
кризиса, а об «устроении земли» надолго и всерьез. Было решено заново переписать земли для более справедливой
(и всеохватной) раскладки налогов.
С этой же целью намечался вселенский «сыск» налогоплательщиков, скрывшихся от фиска в других городах, для водворения
оных на прежние места жительства — с предоставлением льгот в податях, «смотря по разоренью». Изымались также
люди, «заложившиеся» церковным и светским землевладельцам.
Властная рука Филарета чувствуется в последнем решении собора: о сыске «про сильных людей во всяких обидах».
Речь шла о неизбывном российском бедствии — неукротимом самовластии чиновников, в особенности придворного ранга
(сейчас сказали бы — номенклатуры).
То, что они были, по замечанию современника-голландца, «чрезвычайно корыстолюбивы», сказано еще мягко. То,
что население жаловалось «на бояр и всяких чинов людей в насильстве и в обидах», — проза отечественной жизни.
То, что с явлением Филарета были повсеместно «переменены штаты и сменены служащие», — добрая старая традиция.
А вот образование специального приказа, «что на сильников челом бьют» — признак серьезного отношения патриарха
к идеям абсолютной монархии. Тезис о равном и правом суде для всех подданных — один из краеугольных камней абсолютизма
как у нас, так и в других странах.
В «Новом летописце» — популярнейшем в XVII в. сочинении, написанном под влиянием Филарета Никитича, — без всякой
иронии говорится, что патриарх «не токмо слово Божие исправляше, но и земская вся правляше, от насилья многи
отня; ни от ково ж в Московском государстве сильников не бысть, опричь их, государей!»[4]
Другим державным шагом было утверждение имперской идеологии. Тут Филарет не стеснялся позаимствовать слова
из знаменитой молитвы Бориса Годунова, не шутя заставлявшего публику «на трапезах и вечерях» поднимать за него
заздравную чашу с предлинным тостом. Текст прилагался. Ослушники наказывались.
Нелепость годуновской затеи не помешала Филарету узреть в молитве полезные элементы. И запомнить. В самом деле:
Борис превозносился как богоизбранный государь «всея Вселенныя, Великия России самодержец, единый подсолнечный
христианский царь, многих государств государь и обладатель.
Испивающие (то есть за малыми исключениями весь российский народ) обязаны были истово желать роду Годуновых,
«чтобы все великие государи християнския и бусорманския приносили честь его царскому величеству по его царскому
чину и достоянию, чтоб его царская рука высилася и имя его славилося от моря и до моря и от рек до конец Вселенныя
надо всеми недруги его, к чести и повышению его царского величества имени, а к преславным его царствам к прибавлению
и расширению, к вечной славе и похвале.
Чтоб все под небесным светом, — велеречиво гласила молитва, — великие государи христианские и бусорманские
его царскаго величества послушни были с рабским послужением по его царской воле и повелению, и от посечения
бы меча его, от храброго подвига, все страны бусорманские его царскаго величия имени трепетали с боязнию, и
с великим страхом, и сетованием...
Святая бы непорочная христианская вера сияла на Вселенней превыше всех, я(ко) же под небесем пресветлое солнце,
тако же честь и слава его царскаго величества высилася превыше всех великих государств на веки веков»[5].
По самомнению Годунов натурально метил в императоры — как тогда говорили, цесари. Но стал-то цесарем Лжедмитрий!
Памятуя об этом, Филарет Никитич при публичном поставлении своем в патриархи молился за сына без годуновского
нетерпения, с большим достоинством:
— Да тобою, пресветлым государем, благочестивое ваше царство паки воспрославит и распространит Бог от моря
и до моря и от рек до конец Вселенныя, и расточенная во благочестивое твое царство возвратит и соберет воедино,
и на первообразное и радостное возведет, воеже быти на Вселенней царю и самодержцу христианскому, и возсияти,
яко солнце посреде звезд![6]
Россияне отнеслись к этому пожеланию с должным вниманием. Молитва Филарета вошла при внуке его Алексее в чин
высшей государственной церемонии — венчания на царство (1645), а при правнуке Федоре, когда «расточенное» было
уже возвращено со умножением, легла в основу имперской концепции Российского православного самодержавного царства,
на новом идейном уровне сменившую теорию Москва — Третий Рим (1676).
Филарета, заложившего немаловажный камень в фундамент имперской концепции, в его настоящем устраивала старая
родовая теория Третьего Рима. Согласно оной, русские самодержцы по прямой линии наследовали римским и константинопольским
владыкам. Но ведь династия на Федоре Иоанновиче прервалась!
Воистину, какие пустяки! Патриах молился о сыне «на престоле прародителей твоих: прадеда вашего... Иоанна Васильевича
(Грозного), и деда вашего... Феодора Ивановича... и прочих прежде бывших царей российских». Вот так, без всяких
годуновских метаний и вскриков Филарет «восстановил» династическое единство власти Рюриковичей и Романовых.
Годунов лгал хитроумно — и ему никто не верил. Филарет утверждал очевидную неправду с уверенностью в полном
послушании подданных — возражений не было. Интерес патриарха к сословному представительству весьма быстро угас
— и Земский собор для решения внутренних дел государства, намеченный на конец 1619 г., отменили за ненадобностью.
«Великий государь» Филарет счел, что сам знает, «чем Московскому государству полниться и как устроить его,
чтобы «пришло все в достоинство». Только желая вовлечь едва оправлявшуюся от разорения страну в новую войну
с Речью Посполитой, Филарет созывал земских представителей в 1621 и 1622 гг. И показал, во что российские власти
испокон веков ставили представительные учреждения.
Участники Собора единодушно выступили за войну. Момент, по объяснению царя и патриарха, был самый удачный:
Турция, Крым и Швеция призывали к совместным военным действиям против Польши. Пора было пересматривать унизительные
условия Деулинского перемирия, вернуть отнятые мечом русские земли. Подумав, Филарет не стал воевать. Соборов
он более десяти лет не созывал вовсе[7]. Все, конечно, смолчали.
Разговорить даже столь речистую публику, как купечество, стало сложно. Казалось бы, недавно купцы поддержали
Всенародное ополчение, посадившее Михаила на царство. А в 1620 г. представители правительства с превеликим трудом
заставляли гостей (сословную группу богатейших купчин) говорить «прямо, не сумнясь ни о чем и государевы опалы»
не боясь.
Речь шла о торговых интересах, и правительство действительно прислушалось к мнению гостей — но замечательно
читать, как купцы опасались «говорити... спроста»! Следует поверить летописцу, отметившему без иронии, что с
возвращением Филарета «начася быти во всех людей велия тишина»...
В 1627 г. общее челобитье гостей и торговых людей «всех государевых городов» (центров недавнего ополчения,
кстати сказать) против засилья на внутреннем рынке чужеземцев было попросту отвергнуто без объяснений[8] .
Наиболее влиятельный из русских патриархов правил хотя и деспотично, но рассудительно и по-хозяйски благоразумно.
Огромная патриаршая епархия, судя по жалованной грамоте 1625 г., охватывала более 40 городов с пригородами и
уездами, от Москвы до Крайнего Севера и Сибири. Филарет пользовался в ней невиданной ни до, ни после него архипастырской
властью, в ущерб правам светского приказа Большого дворца и привилегиям духовенства, исстари имевшего несудимые
и тарханные грамоты.
Это был оригинальный, но вполне логичный ход светских властей, издавна прибиравших к рукам судебные права архиереев.
На словах еще с Ивана Грозного цари признавали противность несудимых грамот священным правилам. На деле продолжали
выдавать документы, освобождающие монастыри, церковные причты, вотчины и поместья от подсудности архиереям по
всем гражданским делам, а иногда и от взноса церковных пошлин.
Дела по искам третьих лиц (исключая иски обладателей несудимых грамот друг на друга) передавались, наряду с
уголовными, в Монастырский стол приказа Большого дворца (из которого вырос впоследствии проклятый Никоном Монастырский
приказ). Получение Филаретом в своей епархии полного права на духовный и гражданский суд над духовенством, его
слугами и крестьянами, включая всякие сторонние иски на них и сбор пошлин, шло вразрез с обычной практикой.
Однако права множества держателей несудимых и тарханных грамот — вкупе с правами приказа Большого дворца —
передавались не просто архиерею, а царскому отцу, склонному отождествлять интересы Церкви, государства и государя.
Управлялась патриаршая епархия при Филарете светскими лицами в патриарших приказах: Дворцовом, Казенном, Судном
и даже Разрядном (ведавшем служилыми людьми и делами военными). Они дублировали в церковных владениях царские
приказы-ведомства.
Известно, однако, что на Руси никакая власть никакими силами не может изменить укоренившихся традиций. Хотя
раз за разом пытается. Так, по жалобам Вологодского и Новгородского архиереев царь Михаил пожаловал и их правом
«ведать и судить во всяких духовных делах», собирать в епархиях церковные дани, невзирая на несудимые грамоты.
Казалось бы, тенденция правительства ясна. Не спешите с выводами. Царь тут же давал монастырям и церквам этих
епархий новые несудимые грамоты. Более того, тарханные грамоты выдавались в епархии «великого государя» Филарета
Никитича, не встречая с его стороны возражении.
Зачем на Руси пишутся законы — знают все. Это способ повышения умственного потенциала нации. Соборное уложение
1580 г. напрочь запретило завещать, продавать или закладывать вотчины монастырям. Указ 1622 г. закреплял за
монастырями вотчины, купленные или данные им после запрета.
Вскоре Филарет устроил пересмотр и новое утверждение всех жалованных духовенству и монастырям грамот, включая
и выданные уже в его патриаршество.
Семейные чувства не мешали Филарету санкционировать создание «Сказания» о появлении патриаршества в России
и о поставлении на престол его лично. Патриах представлен там как представитель Бога на земле. Царь должен почитать
его не только «по родству», но прежде всего «по превосходящему святительству», — гласит «Сказание»[9], не случайно
приписываемое многими исследователями патриарху Никону.
Филарет был, как никто, близок к такому положению. Тем не менее его важнейшие решения, например об учреждении
архиепископии Сибирской и Тобольской, принимались «изволением» царя и лишь затем — «советом и благоволением»
патриарха с освященным собором (1620 г.).
Щедроты светской власти немало способствовали направлению в Сибирь первого архиепископа Киприана. Характерно,
что именно к царю обращался он с просьбами о жаловании денег и земель новоучреждаемым монастырям и церквам,
за управой на воевод и служилых людей (1621—1622 гг.; это положение сохранялось и впоследствии).
Патриарх же взял на себя моральную поддержку христианизации Сибири и первым делом устроил жестокую выволочку
Киприану за «небрежение» исправлением погрязших в «скверных похотех» пастырей и пасомых (в 1622 г.). Описание
вольных нравов сибирских христиан в разносной грамоте Киприану[10] любопытно, но деятельный архиепископ был
обижен незаслуженно. Осознав это, Филарет сделал Киприана своим ближайшим помощником.
По царской и патриаршей грамоте тот был вызван в Москву и произведен в сан митрополита Крутицкого (Сарского
и Подонского), а в Сибирь поехал новый архиепископ Макарий с «Памятью» об управлении окраинной епархией и в
особенности об обращении иноверцев в православие[11].
Успехи в этой области были несомненны. «Новый летописец» восторженно сравнивает Филарета с древним крестителем
Леонтием Ростовским чудотворцем. Секрет «чуда» был прост: пожалования и запреты. По указу некрещеные не имели
права держать холопов, принявших православие, — те автоматически получали свободу. Это была сильная мера, но
впоследствии царь Федор Алексеевич изрядно подкрепил ее, распространив на всех крестьян и на само владение поместьями.
Патриарх держал у себя на дворе и всячески ублаготворял желающих креститься, в том числе спасавшихся от «опалы»
светских властей («опричь измены»); то же он рекомендовал епархиальным архиереям. Священники-миссионеры шли
по благословению архиереев с казаками-землепроходцами: по красивому выражению А. П. Смирнова, «свет веры Христовой
засветился от подошвы Урала до Енисея».
Чем более рьяно ругают в последние годы русскую колонизацию, тем более необходимо подчеркнуть мирный характер
православной миссии на Востоке. Царские и патриаршие указы строжайше запрещали не только насилие, но и «украдом
тайные подговоры» язычников креститься.
Даже давая защиту опальным, священники не должны были ставить крещение условием спасения. Язычников и магометан
следовало «к себе приучати и приводить ко крещению с любовию, а страхом и жесточью ко крещению никак не приводити»[12].
Не была свойственна «жесточь» и самому патриарху. Соперники его по влиянию на царя, сосланные и «расточенные»,
были жертвами политической традиции и вряд ли могли справедливо сетовать на то, что с удовольствием проделали
бы с Филаретом (и что с ним, помнится, творили другие).
Между тем обруганный и тут же обласканный Киприан занял место митрополита Ионы, более шести лет до возвращения
Никитича из плена управлявшего делами патриархии. Весьма показательно, что патриарх долго не отстранял Иону,
хотя немедля по прибытии в Москву отменил его суровый и несправедливый приговор справщикам (редакторам книг)
Дионисию Зобниновскому с товарищами.
Справщики, обвиненные во внесении «еретических» исправлений в Требник, были оправданы после длительных прений
на соборе русских архиереев в присутствии Иерусалимского патриарха Феофана и царя Михаила Федоровича (в 1619
г.). Но их правка в Требнике не была утверждена: патриарх ограничился припиской на полях книги о спорности вопроса.
Только в 1625 г., получив детальные разъяснения от восточных патриархов, Филарет распорядился замарать в Требниках
всех церквей слова «и огнем» в молитве на Богоявление, из-за которых разгорелся бурно-доносительный и строго-наказательный
спор. Впредь книги печатались без сего «прилога».
Примечательно, что соборно посрамленный митрополит Иона не претерпел гонений и в 1620 г. сам заспорил с Филаретом,
просвещенно не желая перекрещивать католиков при обращении оных в православие. На новом соборе против Ионы патриарх
обстоятельно доказывал, что «латиняне-папежники суть сквернейшие и лютейшие из всех еретиков», подробнейше «вычитал»
их заблуждения — в большинстве мелочные, не относящиеся к вере или вовсе чуждые католикам.
В конце концов Иона зарыдал, покаялся и... был прощен! А настойчивый Филарет вскоре устроил новый собор и утвердил
подробные правила перекрещивания «белорусцев» — подданных Речи Посполитой, которые только «именуются православными».
Расследованием дел о вере и крещением католиков, протестантов и западных православных патриарх со всей тщательностью
занимался сам.
Под его подозрение подпадали даже православные русских земель, отошедших по Столбовскому миру к Швеции (1617
г.). Шведы были согласны, чтобы православное духовенство и храмы этих областей находились под юрисдикцией митрополита
Новгородского. Русские власти немало лет сомневались, тянули с решением, придумывали разные отговорки... В итоге
даже «твердых в православии» заграничных богомольцев запретили пускать в Софийский собор, а «пошатнувшихся»
— и в сам Новгород (1629 г.).
Филаретом двигали не столько национальная или религиозная нетерпимость, как обычно считают, сколько представление
о букве закона. Присоединившихся по его правилам к православию патриарх жаловал выше достоинства.
Так, склонный к унии западнорусский архимандрит Иосиф-Иезекииль Курцевич был поставлен архиепископом Суздальским
(в 1625 г.) и при Филарете избегал кары, несмотря на взяточничество, притеснения паствы и явный ночной грабеж.
А бывший униатский архиепископ Афиноген Крыжановский, получивший от патриарха должность келаря в Угрешском
монастыре, был наказан лишь тогда (в 1632 г.), когда на ворованные деньги захотел наладить связь с турками!
Столь же формально Филарет относился к «литовским», то есть западнорусским, книгам. Они свободно распространялись
до 1627 г., когда в «Учительном Евангелии» знаменитого просветителя Кирилла Транквиллиона Старовецкого случайно
и отчасти по недоразумению обнаружилась «ересь».
Царь и патриарх немедля указали россиянам собрать и сжечь все книги Транквиллиона (что, судя по составу библиотек,
не было выполнено народонаселением). Велели также вообще не покупать никаких «литовских» книг (еще менее успешно).
Затем последовал указ составить опись таких книг по всему государству, чтобы постепенно заменять их в церквах
русскими. Но до той поры разрешалось не только читать, но и в церквах служить по «литовским» книгам (1628).
При всем том в Москве был ласково принят «литовец» Лаврентий Зизаний, и в 1627 г. издан под редакцией Филарета
его «Катехизис», послуживший объектом яростных, хотя и мелочных прений. Следует отметить, что обладавший большой
библиотекой патриарх много потрудился над книгопечатанием, лично подбирая справщиков и участвуя в редактировании
текстов.
Для исправления книг совместным указом царя и патриарха по стране собирались древние пергаменные рукописи,
положившие начало знаменитой Типографской библиотеке. Редактирование, правда, велось исключительно на славянском
наречии, хотя часть справщиков, несомненно, знала греческий.
Двойственное отношение к греческому авторитету вообще было характерно для Филарета, утверждавшего в «Сказании»
закономерность установления в России патриаршества, поскольку в других странах православие пришло в упадок.
При этом авторитет греческих архиереев ценился Филаретом весьма высоко. Это выражалось не только в почтении,
но в более существенных для обнищавших Поместных церквей пожертвованиях. Никитич был щедр, и весьма...
Двойственность прослеживалась и в исправлении книг. Филаретовские издания разнятся между собой. Допускалось
использование в службе старых, нередактированных книг, даже содержащих ненавистные патриарху «ереси», вроде
«обливательного крещения» (вместо православного «погружательного»).
Из отечественных изданий лишь Церковный Устав 1610 г. был сожжен — и то по недоразумению. Книгу репрессировали
как напечатанную без благословения патриарха Гермогена. Между тем оное помещено прямо в предисловии книги!
Поддержка книгоиздания самим патриархом позволила напечатать большими тиражами множество книг, подготовить
такие капитальные публикации, как 12-томник Миней месячных, вычитывавшихся Филаретом лично (1619—1630 гг.).
По воле царя и патриарха книги предоставлялись церквам, монастырям и торговцам-оптовикам по себестоимости,
а в некоторые отдаленные от культурных очагов места, например в Сибирь, отправлялись бесплатно.
Содействуя литераторам шире, чем возможно было уследить, Филарет временами пугал своей мелочной придирчивостью,
но отнюдь не был фанатичен и жесток. Подозрительно относясь к греческому благочестию, он оплачивал переводы
греческих книг, открыл под конец жизни греческую школу для детей (в 1632 г.). Заслужить от Никитича наказание
было весьма трудно.
Митрополит Иона сумел-таки потерять кафедру и удалился в Спасо-Прилуцкий монастырь на покой лишь после третьего
собора о его прегрешениях (в 1621 г.), когда выяснилось, что он без суда и следствия (а также без вины) лишил
сана и упек в ссылку архиепископа Вологодского Нектария. Страдальца Филарет освободил и при первой возможности
вернул ему епархию (в 1625 г.).
Преследуя безнравственность, патриарх, насколько известно, навечно заточил в монастырь лишь двух отъявленно
развратных дворян (Семичева и Колычева). В то же время не раз изобличенный в «великих винах» князь С. И. Шаховской
продолжал литературное сотрудничество с Филаретом и еще жаловался в стихах, что патриарх (вполне законно) запрещает
ему четвертый брак.
С двух попыток добился временного заточения в монастырь просвященный князь И. А. Хворостинин, впавший в диссидентство
и запой, писавший в стихах, что «на Москве все люд глупой, жить не с кем», и просившийся в Италию.
Филарет сильно обиделся на замечание князя, будто «московские люди сеют землю рожью, а живут все ложью» (стихи
в переложении судебного протокола). Доказанных церковных обвинений против поэта хватило бы на несколько суровых
приговоров. Но и Хворостинин был напоследок прощен, хотя, по мнению патриарха, позорил свой славный род[13].
Одного человека еще можно было как-то образумить. Но утверждение церковной нравственности среди народа русского
всегда было вполне безнадежным делом. Ну, не влезал народ в рамки, ему уготованные, — и все! Издаст патриарх
указ против сборов молодежи «на безлепицу» за Старым Ваганьковым кладбищем или против игрищ и колядований —
и что? Видал наш народ и не такие указы!
В делах Церкви «великий государь» был более рационален. При канонизации святых Макария Унженского (1619 г.)
и Авраамия Галицкого (1620 г.) доказательством святости служили для Филарета исцеления от мощей — тщательно
свидетельство-ванные специальными комиссиями.
Патриарха смутило, что «святыня, что называют Христовою срачицею, прислана от иноверного царя» — персидского
шаха, да еще в ковчеге с латинской надписью. Но исцеления, незамедлительно начавшиеся от Ризы Господней, помогли
Филарету уверовать. На радостях он даже предложил шаху принять православие и дружески предостерег от обращения
в католичество.
К собственно церковнослужебным обязанностям патриарх относился столь же строго формально, как к действиям других.
На третий год святительства он приказал составить «Сказание действенных чинов» Кремлевского Успенского собора.
Оно представляет собой расписание важнейших церковных праздников и служб с участием патриарха и часто царя,
с указанием необходимых действий[14].
О том, насколько ревностно семья Романовых относилась к таким общественным обязанностям свидетельствует письмо
обеспокоенного здоровьем отца царя Михаила (1630). Филарет провел месяц в богомолье во Владимире (на празднестве
Александру Невскому) и хотел вернуться в Москву к Троицыному дню.
В Троицын день, — писал Михаил Федорович, — тебе, государю, быти в Москве не вместится, потому что день торжественный
великий, а тебе, государю, служити невозможно, в дороге порастрясло в возку. А не служити — от людей будет осудно!..—
Потому советует явиться на другой день. — И в том твоя великаго государя воля, как ты государь изволишь, так
и добро».
Филарету, чей возраст приближался к восьмому десятку, было хорошо в семье. Вторую жену сына[15] Евдокию Лукьяновну
(урожденную Стрешневу) он полюбил, написал ей из поездок 33 ласковых письмеца (больше, чем жене!). При двери
гроба радовался, крестя внуков и внучек, уверовав в прочность выстраданной династии.
Вообще весьма щедрый на пожалования церквам и монастырям[16] Филарет был особо милостив к Новоспасскому. Там
были гробницы предков, подле которых, как патриарху, ему не суждено было лежать. Но читатель уже, наверное,
догадывается, что тихая кончина была не для такого человека, как Никитич.
Не зря Филарет одного за другим ссылал думных дьяков Посольского приказа, не сумевших создать подходящие условия
для вот уже десять лет как решенной войны с Польшей! Не зря изобретал тайнопись для своих заграничных посланцев.
Не напрасно потратил уйму средств из скудной еще казны на найм и вооружение первых в России полков «иноземного
строя».
Ради мечты о реванше — за себя ли больше, или за захваченные неприятелем земли русские — сам шел на меры чрезвычайные.
Так, со шведским королем принято было переписываться и договоры заключать новгородским воеводам. Московские
власти были слишком заносчивы.
А Филарет взял да и написал королю Густаву-Адольфу о дружбе и союзе лично. Скандал! Но храбрый король уже второй
год воевал против коалиции, в которую входила Польша. Россия изрядно поддерживала шведов своим дешевым хлебом,
финансируя их армию через Амстердамскую биржу. Пора было, по мнению патриарха, и нам поднять меч на отмщение
врагу!
Чтобы остановить и воспятить победоносное шествие ненавистных католиков, патриарх Московский готов был поддержать
мысль об общих интересах православия и протестантизма. Мало того, он энергично добивался вступления в коалицию
мусульманской Турции...
Весной 1632 г. умер главный враг Филарета, польский король Сигизмунд III Ваза. В Речи Посполитой, по обыкновению,
вспыхнула усобица. Русские полки, нарушив Деулинское перемирие, неожиданно перешли границу, отбили множество
городов и осадили Смоленск. Командовал главной армией боярин Михаил Борисович Шеин — тот самый, что героически
оборонял Смоленск в Смуту и много лет страдал с Филаретом в плену.
Я отнюдь не подвергаю сомнению справедливость намерения вернуть России захваченные у нее земли. Но, как писал
современник событий, сбылась над Филаретом старая мудрость, что клятвопреступлением не совершить доброго дела.
Возмущенные нападением «чрез договор», поляки объединились вокруг одной кандидатуры короля — королевича Владислава,
коему некогда русские присягали в верности. Единодушно избранный, новый король с небольшим, но бодрым войском
устремился в бой.
Полки Шеина под Смоленском были отрезаны и стеснены. Московские бояре не спешили на помощь. Наемные полки были
деморализованы невыплатой жалованья: оно не доходило, хотя Филарет выжимал из народа «пятую деньгу» — пятую
часть стоимости имущества каждого хозяина. Дворяне бежали из полков спасать имения от неожиданно нагрянувших
на Русь крымчаков. Союзник Густав-Адольф пал в бою.
Историки спорят, какая весть убила Никитича. Все они в сентябре 1633 г. были нерадостные. Сходятся во мнении,
что глубокий старец умер от кручины. В самом деле — Филарет не болел долго. 1 октября, после обедни, к нему
пришел сын-государь, а вскоре патриах скончался.
После его смерти бояре довели поражение до конца, вместо подмоги, денег и запасов посылая под Смоленск укоризненные
грамоты командующему. Спасая остатки вымирающего от болезней войска, Шеин склонил перед королем знамена и увел
опозоренные полки на Русь.
Далее все шло, как обычно. Воеводы дружно сдавали города, бояре дрожали и оправдывались перед Владиславом,
что-де Михаил Федорович ему не изменял, поелику не целовал креста за малолетством. Владислав, как водится, вел
полки на Москву.
Но Мать Пресвятая Богородица в который раз не выдала — поставила на пути вражеском малую крепость Белую с непобедимым
полководцем Федором Федоровичем Волконским-Меринком в оной. Что Волконский непобедим — знал пока лишь он сам;
остальные убедились несколько десятилетий спустя. В общем, не повезло Владиславу, как многим до и после него.
Федор Федорович, естественно, сел с воинами и горожанами «насмерть», 8 недель и 3 дня бился с неприятелем жестоко
и привел завоевателей на мысль, что пора уносить ноги. Калужский воевода Федор Федорович Волконский-Шериха подтолкнул
их к ускоренной реализации этой мысли, ужасно порубив польскую конницу.
Владислав убрался в Польшу, заключив мир на старых условиях, а победители пришли в Москву с множеством неприятельских
знамен, которые повесили над гробницей Филарета Никитича, упокоившегося наконец с миром.
Благородный поступок Волконского-Меринка, вопреки приказу из Москвы, не оставившего на польской стороне ни
одного из своих воинов, крестьян и горожан Белой, был вознагражден царем Михаилом Федоровичем. Михаил Борисович
Шеин, заплативший честью за спасение остатков тяжким трудом созданной Филаретом армии, потерял голову на плахе.
Ничего не меняется на Руси.
[1] Дворцовые разряды. Спб., 1850. Т. 1. С. 490-491.
[2] Письма русских государей и других особ царского семейства. М., 1841. Т. 1.
[3] Смирнов А. П. Святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея России. М., 1874. С. 214.
[4] ПСРЛ. Спб., 1910. Т. 14. С. 149.
[5] Попов А. Н. Изборник... М., 1869. С. 217-218.
[6] СГГиД. М., 1822. Т. 3. С. 200-201.
[7] Подробнее см.: Черепнин Л. В. Земские соборы Русского государства в XVI-XVII вв. М., 1978. С. 229-239.
[8] Смирнов П. П. Новое челобитье московских торговых людей о высылке чужеземцев. Киев, 1912. С. 21—22 и др.
[9] ДАИ. Спб., 1846. Т. 2. № 76.
[10] СГГиД. Ч. 3. С. 245—253. А. П. Смирнов считает эту грамоту лучшим творением Филарета.
[11] Смирнов А. П. Святейший патриарх Филарет... С. 35-37.
[12] Там же.
[13] Филарета подозревают в причастности к ссылке на Соловки знаменитого героя Смуты писателя Авраамия Палицына.
Но обстоятельства дела темны и даже была ли то ссылка — неизвестно.
[14] ДРВ. М., 1776. Ч. 6. С. 162-223.
[15] Первая, Марья Володимировна Долгорукова, умерла вскоре после свадьбы, как подозревали, от злоотравного
зелья.
[16] При содействии Филарета Никитича были возобновлены и вновь построены монастыри: Макариев Желтоводский,
Игрицкий, Лебедянский Троицкий, Нижегородский Печерский, Воронежский женский, Феодоровский Московский, Спасский
Севский, Долбиновый Астраханский, Акатов Алексеевский и др.; пустыни: Югская, Богородицкая Площанская, Троицкая
Опшина и др.; Анзерский на Белом море и др. скиты. Патриарх также принимал личное участие в строительстве многих
приходских храмов.
|