СВОЙСТВА БЕЗ ЧЕЛОВЕКА
ЕВРОПЕЙСКОСТЬ
Федотов Г. Россия, Европа и мы. // Новый град. №2. 1932.
Красовский Р. Империя невозмутимого спокойствия. // Новая Польша. 2014. №7-8.
ПРАВО НА ЛЮБОВЬ ПРОТИВ ДОЛГА БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ
Изумительная статья в "Новой Польше" Роберта Красовского о Европе. Очень полезно прочитать всем, кого раздражает нежелание европейцев по-американски боевито дать отпор России. Автор упускает, мне кажется, одну деталь: американская боевитость тоже пасует перед Россией.
Проблема, возможно, в том, что Россия довольно четко выбирает цели - как я уже отмечал тут недавно, извините - она нападает на тех, кто отравлен русскими же пороками. В этом смысле идея "русского мира" точна. Действительно, есть особая цивилизация - цивилизация, где и закон, и благодать подчинены гордыне и агрессивности. Конечно, эти пороки во всех людях есть, но в разной пропорции. Вот в Риме пяток церквей РПЦ МП, а в Киеве, небось, пятьдесят - и это символизирует качественное отличие Италии от Украины. Коррупции и в Италии много, но межчеловеческой агрессивности, главные орудия которой ложь и убийство - в разы меньше, чем в Украине. Польша - и та заражена "русской болезнью", о чем поляки знают, активно это обсуждают, что дает шансы на выздоровление. А украинцы поражены русской болезнью настолько, что даже говорить об этом боятся.
Европа в описании Красовского - край, где вполне реализовано "право на счастье". Право на счастье ненавистно многим христианам, и эта ненависть делает их христианство "консервативным", "реакционным", "фундаменталистским". Было такое - что характерно, ставшее очень популярным в России - эссе Льюиса с поносной бранью в адрес "права на счастье". Точнее - против разводов. Эдакое глухое эхо викторианского ханжества.
Консервативное христианство не возражает против самой идеи счастья. Оно возражает против идеи права. Ему так ненавистна свобода, что оно, пожалуй, согласится на формулировку "долг счастья" - лишь бы не "право на счастье". Российская агрессия (как и любая агрессия, но тут уж очень все обнажено) и осуществляется во имя принудительного осчастливливания ближних и дальних. Я тебя заставлю быть счастливым!!!
Развод, между прочим, это вовсе не о праве на счастье. Это о трагедии любви, и любой брак - хоть первый, хоть тридевятый - это о любви, а не о счастье. Право на любовь есть право быть несчастным, а часто даже обязанность принимать несчастье как должное. Льюису какая-то дама это сформулировала как "право на счастье", но даме простительно, она-то всего лишь болтала с другом, не подбирая выражений. Льюису непростительно, он должен был честно сказать, что речь идет о праве на любовь. С точки зрения христианского консерватизма - или, скажем мягче, с точки зрения напуганного жизнью христианина нет "права на любовь". Есть обязанность любить. Господь приказал долго и упорно любить Бога, ближних и врагов - надо выполнять. Это противно, конечно, но под мудрым руководством... сжав зубы... И вот идет любовь-морковь целоваться с крепко сжатыми зубами... На смех всей Европе.
Все права человека - о праве на любовь, только любовь выступает под маской свободы. Слов "любовь", "свобода" в статье Красовского нет, а в жизни европейцев - есть, и Красовский благожелателен к Европе именно потому, что чувствует в ней нечто большее, чем победившее мещанство, триумф эгоизма.
Была милая повесть Лема "Возвращение со звезд" о том, как космонавты, вернувшиеся на Землю через сто лет после отлета, видят одну огромную большую счастливую лужу. Специальная прививка блокирует агрессивность - а в результате исчезла любовь. Вот и Европа - не агрессивная, неспособная дать отпор, так и любить неспособная. Цивилизация евнухов!
Это продолжение древней европейской традиции самобичевания, идущей от "Похвалы глупости". В ХХ веке был знаменит шпенглеровский "Закат Европы". Это флагеллантство лучше всего показывает, что Европа - не болото. Есть в ней и любовь, и агрессивность. А вот в России агрессивность есть, а любви нет. Увы, агрессивность - это всего лишь одно из проявлений того физиологического бензина, который можно залить в бак свадебного автомобиля, а можно облить человека и поджечь.
Кровопролития, учиненные Россией в Чечне, Грузии и Украине, можно было предсказать уже в 1970-е годы по популярности среди российских интеллектуалов идей Гумилева о "пассионарности". Это ведь жуткая аморальная (и антинаучная) идея, автора которой оправдывает опыт концлагеря, а вот последователей которой не оправдывает ничто. Это отождествление жизненной силы с силой разрушения, изложенное наукоподобным языком "кого люблю, того и бью". Кто больнее врежет, тот и первый любовник.
А по-европейски - и по-американски, тут разницы никакой нет - кто больнее врежет, тот больше срок получит, вот и вся любовь. Поэтому истинно русские люди с таким бешенством, с такой ядовитой слюной издеваются над судебными исками против сексуальных домогательств. Для них весь смысл жизни в сексе, а весь смысл секса в домогательстве, а тут такой облом! Ну, феминистки!... геи-пидоры!...
Европа - и тут она вполне солидарна и с Америкой, и с Австралией, и с Канадой - медленно и методично реализует право на любовь. Разумеется, это подразумевает и право не любить. Именно желание любви и обретенная любовь питает экономическое процветание Европы или, точнее сказать, стремление к богатству.
Консервативное христианство и тут выскочит с чисто российским лозунгом "С милым рай и в шалаше". Раздай имение свое, чтобы и на презерватив денег не осталось, и у койку - зачинать пушечное мясо для мудрых поводырей.
Мещанство не в порядке, не в чистоте, не в стремлении жить с любимым человеком в красивом доме. Мещанство в попытке приобрести все эти блага не правдой, а обманом, не трудом, а завоеванием. Тут граница между Гете и Гитлером. Страна победившего мещанства - это не Россия Пушкина (который был очень даже мещанин по части права на счастье и отстаивал это), а Россия рашистов, где за каждой квартирой, за каждой дачей - кто-то обворованный, обманутый, а то и убитый.
*
Замечательные воспоминания Александра Бенуа, ровесника Ленина и Бердяева. Бенуа отличался от них долгожительством (1870-1960), но более всего - неистощимым благодушием. Оно запечатлелось в его мемуарах, которые этим и интересны, тогда как отсутствие огонька – хотя бы немного опаляющего – в живописных работах Бенуа делает их произведениями «заурядными». Мемуарам же «творческая злость» лишь претит. Цель творчества одна – мир среди людей, но средства достижения этой цели в разных сферах могут быть противоположными. Скульптор по мрамору бьёт молотком, полотно такого обращения не выдержит, бумага стерпит всё, но не всё стерпит читатель.
Бенуа замечательный пример европейца, который, будучи рождён русским, остался всё же и европейцем. Он сам подчёркивал, что не имеет в себе ни единой капли русской «крови» - в довольно расистскую эпоху это казалось ему презабавным. Тем не менее, Бенуа был достаточно русским, чтобы откровенно объяснить, чем «европейскость» от «русскости» отличается. Его бабушка Кавос – абсолютно русская простолюдинка Ксения Иванна – влюбилась в Италию с таким же самозабвением, с каким иные итальянцы влюбляются в Россию, так что её прозвали «бабушка Антошка» за привычку постоянно призывать святого Антония Падуанского.
Бенуа довольно часто пытался осмыслить, что такое «русскость». Например, характеризуя свою бабушку – русскую, вышедшую за итальянца – он упоминал, что бабушку беспокоило «русское начало» в своих детях, и это русское начало он называет «грубоватая прямолинейность» (I, 38). Правда, тут не вполне ясно, идёт ли речь о «русскости» как национальном или о русскости как социальном. Но ведь «европеизация» именно потому и была противоположна «русскости», что это было социальное явление – перенос на русскую элиту манер западной элиты, а ещё точнее, «цивильности» XVII века.
Бабушка Бенуа была прежде всего белошвейка, она была лишена «манер» в силу социального положения, а не национальности. Соответственно, светское отождествляется с любезностью: «Бабушка Кавос так и не преуспела вполне в смысле усвоения светского тона и светских манер. Своё происхождение она выдавала … слишком резкими жестами … порывами невоздержанной весёлости или слишком ясно выраженными вспышками гнева» (I, 38). В качестве иллюстрации он приводит пример: «Бабушка … свой жест сопроводила на самый российский манер возгласом: «Молчи, дурак» (I, 153). У своего школьного друга Бенуа раздражали «типично российмская прямолинейность и однобокость его взглядов, его неспособность считаться с оттенками, нюансами и его отказ находить в них красоту» (I, 493).
"Русскость" тут оказывается глубоким прошлым европейскости. Хамскую - "резкую" - речь Бенуа называет "свободной речью", а дословно - "франкской речью", ведь "франк" и означало "свободный". Свобода как возможность безнаказанно хамить - это в Европе век пятый, шестой, а в XIX веке эта franc parler воспринималась как "порывы гнева, выражавшиеся подчас совершенно недопустимым образом" (I, 41).
Законченным европейцем был дядя Бенуа, мидовский чиновник Константин Кавос:
«Русское государство он чтил, русскую культуру готов был терпеть, но «русский стиль» он ненавидел, будь то в обыкновенном быту, в произведениях искусства или в проявлениях государственной власти. Так, мягкосердечие, растерянность и непостоянство Александра II были ему противны. Всякая расхлябанность, несдержанность в чувствах, способствующая созреванию опасных непоследовательностей в людях, стоящих у власти, он клеймил как особенно тяжкие грехи. «Корсет» моральный и политический казался ему первым условием человеческого благополучия. Впрочем, он не столько заботился о благополучии, сколько о порядке, о порядочности, о джентльменской выправке, о возможности сосуществования отдельных людей и целых народностей благодаря взаимной корректности и хотя бы фикции взаимного уважения» (I, 152).
«Русскость» оказывается тогда агрессивностью, нежеланием (под видом «неумения») уважать свободу другого человека. Пресловутая «душевность» оказывается военным камуфляжем, прикрытием для агрессии в чужую душу – пусть даже ценой утраты собственной души. Не «даю, чтобы ты дал», «уважаю, чтобы ты уважал», а «кричу на тебя, признавая твоё право кричать на меня». Впрочем, терпеть в отношении себя то, что окружающие терпят от меня, любимого, такой человек готов лишь условно, на время, конечной же целью является «выстраивание» окружающих и вполне одностороннее, самодержавное над ними хамление.
Прехарактернейшее замечание Бенуа о Михаиле Кавосе, что тот выбрал «общественную карьеру» по убеждению, «так как состояние на государственной службе противоречило бы его либеральным взглядам» (I, 169). Здесь – несовместимость России XIX века с Россией XXI века, в которой и либералы, и консерваторы одинаково состоят на госслужбе за отсутствие какой-либо иной.
При этом Бенуа жаждал русского «настоящего», «доброго». Но из множества знакомых ему домов лишь один он указал в качестве такого идеала – дом Философовых. В этой семье отец был прокурором, мать увлекалась, напротив, революционным движением, и это уже указывало на разнообразие внутри единства, разнообразие, достигавшееся не благодаря «оттенкам», «компромиссам», «нюансам», а благодаря чему-то совсем иному. Это был типично русская чиновничья элита – не европеизированная аристократия, не буржуа; эта элита уже и в XV веке, пережила всех самодержцев, она и была настоящим – коллективным – самодержцем.
Именно в этой элите создалось то, что Бенуа назвал «прелесть характерного русского быта». Большевистская номенклатура уничтожила эту элиту, заняла её место, но уже никакого быта не создала, потому что воодушевлялась исключительно эгоизмом. «Этот же класс выработал всё, что было в русской жизни спокойного, достойного, добротного» (I, 504).
Бенуа затруднялся сформулировать особенность этой «русскости». Особый «темп русской жизни, его самосознание и систему взаимоотношений». Как достигался мир («покой»), как сохранялось достоинство там, где казарменный дух растаптывал всякое достоинство? Почему у человека, пришедшего в такой дом, «сглаживалась» «природная колючесть».
«Он становился проще, доступнее. … Он переставал быть заносчивым … В этом доме, несмотря на полную непринуждённость, на царившее в нём почти непрерывное весёлое настроение, на массу молодёжи, на временами очень разношёрстных людей, всегда царил «хороший тон», который не надо смешивать с рецептами светского приличиия, а который естественно рождался и процветал».
Бенуа описывал преображение себя, «европейца» в такой русской среде, напрочь лишённой «прямолинейности», «резкости»:
«И во мне действие этого хорошего тона выражалось, между прочим, в том, что я, не переставая веселиться у Философовых, не корчил из себя шута, не ломался и не фиглярничал, чем я грешил (из вящего самолюбия, из желания обратить на себя внимание) с раннего детства» (I, 504).
Бенуа явно пытается описать то, что описывали, к примеру, прихожане отца Александра Меня, да и духовные чада преп. Амвросия Оптинского. Описание не годится для немедленного воплощения в жизнь, не даёт ясного алгоритма, рецепта, тогда как западные нормы цивильности прекрасно излагаются на бумаге. Это, скорее, благовестие, свидетельство - возможна и такая русскость, покойная, светлая, радостная, не эгоистичная, умиротворяющая, а не командующая и завоёвывающая.