Мария Романушко
НЕ ПОД ПУСТЫМ НЕБОМ
К оглавлению
Глава восьмая
Сентябрь 1973 года.
...Я лежу на твёрдом топчане в комнате Каптерева... ночь... но я не могу уснуть от счастья!.. Вокруг меня – картины, кувшины, черепки, камни, старые табуреты, заляпанные краской... И запах, запах, потрясающий запах каптеревской комнаты-мастерской!..
Я думаю: «Вот я и в раю...»
Целый месяц я буду жить в его комнате, пока он путешествует по Крыму. Его маршрут похож на мой прошлогодний: Севастополь, Судак... В Судаке он будет жить у моих родственников, они уже ждут его, я написала им, и мне страшно приятно, что он будет жить в том же доме на горке, в котором жила и я прошлой осенью...
А за стеной – не спит Людмила Фёдоровна, пишет, работает...
Утром я встану раньше её и найду на столе на кухне ласковую записочку и новое стихотворение...
И, убегая в институт, оставлю свою записочку...
* * *
Я решила сделать сюрприз Валерию Всеволодовичу – к его возвращению из Крыма.
Я помыла полы в его комнате! Которые не мылись уже год. Чистота – самый лучший подарок, это я поняла летом, в Таллинне.
Но не только полы. Я перемыла всю посуду, камни, черепки, кораллы, – одним словом всё, что лежало и стояло на запылённой циновке на полу... И циновку тоже помыла. И окно. И лимонное деревце...
* * *
Мы с Людмилой Фёдоровной – две кошки и обе – «совы». Наша жизнь всё более разгорается к ночи... начинает бурлить энергия... в голову приходят гениальные мысли... на бумагу ложатся самые лучшие строчки...
Как-то поздно вечером зашёл к нам на огонёк папа Кирюша. Говорит:
– Шёл мимо, смотрю – окна ещё горят... Почему б, думаю, не зайти?
– Отлично, – говорю, – ты как раз вовремя: скоро супчик будет готов!
Он подумал, что я шучу. Но когда через пять минут я позвала их за стол, он захохотал и изрёк фразу, которую я вспоминаю частенько и сейчас, через много лет:
– Пробило полночь, всех позвали к обеду!
От этих слов нам всем стало так весело и счастливо!..
* * *
Иногда Людмила Фёдоровна говорила:
– Машка, а не кутнуть ли нам?
И мы шли «кутить» в ближайшую сосисочную. Которая была на месте нынешнего Макдональдса, что напротив Центрального Телеграфа.
Почему-то это было жутко вкусно: едва тёплые сосиски с мокрой, рыжего цвета тушёной капустой, всегда холодной.
– Люблю иногда покутить! – весело говорила мама Кошка.
* * *
Клуб «Дукат». Маленький клуб большой табачной фабрики.
Шла от Пресманов к Маяковке и наткнулась на этот клуб. Буквально в пяти минутах от дома Пресманов. В окошке клуба красовалось объявление о том, что требуется работник. Зашла. Директор не понравился сразу. Он был похож на мафиози из сильно зарубежного фильма: фигура – шкаф, взгляд какой-то бегающий. Но уж коль зашла, то спросила:
– Работники нужны?
– Нужны, – сказал он.
И я подумала: да Бог с ним, с этим мафиози. Главное – клуб в центре Москвы... можно будет устраивать поэтические вечера... можно организовать студию пантомимы... У меня сразу столько планов возникло в голове!
И уже на следующий день я работала в этом клубе. Больше всего этому обрадовались Пресманы. Антонина Самойловна сказала голосом, не терпящим возражений:
– Прекрасно! Будешь приходить к нам обедать.
– Ой...
– Никаких «ой»! Я не могу допустить, чтобы ты питалась в сухомятку – в пяти минутах ходьбы от нашего дома! Если мы тебе друзья – ты нам не откажешь.
Супчики и салатики Антонины Самойловны были очень вкусными.
А вскоре Антонина Самойловна простудилась и попала в больницу. И теперь уже я готовила в этом доме супчики...
Заметила: бездетные супруги невероятно привязаны друг к другу. Они заменяют друг другу весь мир. И когда с одним случается что-то, другой чувствует себя как бы покинутым ребёнком. И всё валится из рук, и страх застывает в глазах. Таким большим растерянным ребёнком казался мне в те дни Александр Самуилович. Мы ездили с ним в больницу к Антонине Самойловне, и я докладывала ей, что он сегодня ел, и много ли курил, и не было ли у него приступа язвы.
* * *
Меж тем я обживалась в клубе «Дукат». Здесь обнаружилась неплохая библиотека, в ней даже были произведения Вернадского! Правда, ни разу не востребованные работниками табачного фронта. И я была их первым читателем (думаю, что и последним).
Ещё был неплохой зал со сценой и экраном для показа фильмом. Днём в зале репетировал симфонический оркестр Московской филармонии. А по вечерам здесь крутили старые фильмы, хотя зрителей обычно было человек десять, не больше.
– А кто заказывает фильмы? – спросила я директора.
– Раньше это делал я. А теперь это ваша обязанность.
– О!.. А какие можно заказывать?
– Да любые! На ваш вкус.
Это было шикарно. Мои друзья, в особенности Мина Исааковна, тут же запросили «Набережную туманов»! И зал был довольно-таки наполнен.
А вторым фильмом был, конечно же, «Путь на арену» – фильм, где играет Леонид Енгибаров. Его первый фильм. Я столько лет мечтала увидеть его ещё раз! И вот, я заказала его сама для себя... Да, хорошая у меня работа. Такой подарок судьбы! Жаль, что нельзя крутить «Путь на арену» каждый день... из месяца в месяц... Но ведь есть ещё «Ожерелье для моей любимой» – его последний фильм. Так что много радости впереди...
* * *
Ну, и конечно, я буду проводить здесь регулярно поэтические вечера. Центр Москвы! Жаль только, зал не очень большой...
Готовлю первый вечер. Согласились выступить два поэта из моего семинара в Литературном институте: Саша Руденко и Коля Никишин. Ещё будут читать Гавр, Таня Неструева и я.
Директор сказал, что нужно сделать пригласительные билеты. Я написала текст и поехала к Главному Цензору – за разрешением на печать. Крамолы в моём тексте обнаружено не было. (Странно, что никто не потребовал тексты стихов, которые мы собирались читать!) Приглашение напечатали огромным тиражом – триста экземпляров. И целую неделю я распихивала эти приглашения по почтовым ящикам окружающих домов. В подъездах в те времена не было кодовых замков, так что в любой можно было войти.
Ещё отнесла по пачке приглашений в несколько ближайших школ и на саму фабрику «Дукат». Я очень волновалась, что зал не сможет вместить всех желающих услышать наши гениальные стихи.
И вот, пришёл назначенный час. Мы, пятеро, уже сидели на сцене в ожидании слушателей. Первым в зал вошёл Витя Кудрин. Потом – моя подруга Ольга Тишлер. Пришёл директор клуба и тоже сел в зале. Потянулись долгие минуты ожидания... Пришла девочка-подросток, которая сказала, что её папа тоже писал в молодости стихи, но сам не пришёл, потому что постеснялся, а её вот прислал послушать. И неведомо откуда забрёл подвыпивший мужичок. Забрёл случайно, видимо, просто замёрз и решил погреться. А по приглашению пришла только эта девочка. Витя и Ольга – не в счёт, я им сама позвонила. Вот и всё. Было пятеро выступающих и ровно столько же слушателей. Но мы решили ничего не отменять. Только перешли в мой кабинет. (Да, у меня в клубе был свой кабинет!) И вот, мы перебазировались в мой кабинет и устроили прекрасный поэтический вечер. Всем стало почему-то очень весело. И каждый читал стихи навыкладку! И наши пятеро слушателей были в восторге. И нам долго не хотелось расходиться...
А те, кто не пришёл тогда в клуб «Дукат», пусть кусают себе локти от досады! Ибо они много потеряли.
* * *
Следующим большим мероприятием, которое я наметила, был «Сбор лучших людей». Сбор лучшей молодёжи, которую я знала.
Пригласила Гедрюса Мацкявичюса и актёров из его театра: Наташу Дюшен, Ольгу Тишлер, Людочку Коростелину, Толика Бочарова, Вальку Гнеушева. Позвала своих друзей из лито в Сокольниках – Мишу Файнермана, Володю Казарновского, ребят из Литинститута. Мне хочется перезнакомить и сдружить всех хороших, достойных людей, и чтобы у них началось общение, и, может быть, всякие интересные проекты...
И все пришли! Гедрюс рассказывал о своём театре. Поэты читали свои стихи. А я вела этот вечер. По-моему, всем было интересно.
В уголке зала сидел директор клуба и слушал.
* * *
А последствия были такие.
На следующий же день меня вызвал к себе директор клуба и... после разговора с ним я написала заявление об уходе. По собственному желанию.
Директор дал мне понять, чтобы я поскорее отсюда убиралась. «Я не хочу из-за ваших сборищ потерять работу». Странно, что он просто не сказал мне: я запрещаю вам собирать этих людей. Он, видимо, понял, что запретить мне невозможно. Лучше сразу уволить.
Были и ещё некоторые последствия того единственного «сборища». Миша Файнерман и Арнольд Вакс влюбились в одну девушку, студентку Литинститута, мою однокурсницу, и бились потом за неё, как гладиаторы, только перья летели... Они реально колошматили друг друга, как два бойцовских петуха. И совершенно напрасно. Потому что Нина (так звали роковую девушку) собиралась в то время замуж за совершенно третьего. Но Миша (про Вакса не знаю) был настолько опалён этим чувством, что долго не мог с этим смириться. Он посвятил этой девушке большой цикл стихов – нежных, печальных и совершенно пронзительных... Так что русская литература от того единственного «сборища» в итоге выиграла.
* * *
Каптерев вернулся из Крыма, и я вернулась домой, на улицу Лавочкина.
Ранний вечер. Я дома одна. Звонит телефон. Фёдор.
– Нам надо поговорить, – говорит он своим мрачным голосом, от которого у меня всегда в районе солнечного сплетения происходит какое-то неприятное залипание.
– Я слушаю тебя.
– Нет. Это не телефонный разговор.
– Хорошо. Придёшь – поговорим.
– Нет. Дома мы говорить не будем.
– А где же тогда?
– Приезжай на Динамо. Прямо сейчас. Выйдешь из последнего вагона. Я буду там ждать тебя.
... Мы ходили по скверу, кругами, и он говорил мне:
– Ты должна, в конце концов, оставить нашу семью в покое.
– Ты хочешь сказать, что я должна уйти от вас?
– Я думал, ты давно догадаешься сделать это.
– Куда же я пойду?
– Меня это не интересует.
– Тогда давай разменивать квартиру.
– А... вот что у тебя на уме!
– Да нет у меня этого на уме. И никогда не было. Но мне же надо где-то жить. Не на улице ведь!
– Сама соображай, где тебе жить.
– И всё-таки. Ведь в той квартире, где мы сейчас все живём, и которую мы когда-то получили на всю нашу семью, там ведь есть и мои квадратные метры.
– Запомни: никаких твоих метров там нет! И ничего твоего там нет!
– Как же так?
– А вот так! Я так сказал.
– Но ведь это нечестно...
– Нечестно?! – заорал он. – А честно вести себя так, как ты себя ведёшь?! Сколько ты нам уже крови попортила?!
– Господи, да что я делаю-то плохого?
– И ты ещё будешь спрашивать?! – прошипел он. – А кто крестик на шею нацепил?
– Это моё личное дело.
– Нет, это не только твоё дело! Ты когда-нибудь о нас с матерью подумала? О том, чем нам могут вылезти твои игры с религией?
– Это не игры!
– Игры – не игры... Ну, послушай! что ты за человек такой? Почему ты всегда идёшь не в ногу со всеми?
– Как хочу – так и иду. Моя жизнь. Как хочу – так её и живу. По-моему, правильно.
– Значит, ты одна правильно, а все остальные – неправильно?
– Я так не сказала.
– Но ведь так получается! Если ты правильно, значит, все остальные неправильно? Все идут не в ногу, одна ты в ногу?!
– Да что ты заладил: в ногу, не в ногу... Мы же не в армии, чтобы в ногу ходить.
– Короче: я тебе всё сказал. Я не хочу иметь неприятности из-за тебя. Можешь жить, как хочешь. Но – не в моём доме...
Могла ли я предположить тогда, что пройдут годы (немногим больше двадцати), и Фёдор сам пойдёт креститься!
Но до тех времён ещё надо было дожить...
* * *
Я поехала к Неструевой.
– Всё, Танюша, папаша меня выгнал!
– Как выгнал?
– Открытым текстом. Послал на все четыре стороны.
– Живи у меня. Какие проблемы?
* * *
Через несколько дней позвонила мама:
– Я нашла тебе комнату, – сказала она.
– Какую комнату? Зачем? Я живу у подруги, всё хорошо.
– Но ты же не можешь вечно жить у подруги.
– Она меня пока не гонит.
Мама заплакала:
– Если ты не поселишься в этой комнате, я буду чувствовать свою вину. А так мне хотя бы легче, что я сняла тебе комнату.
– У меня нет денег, чтобы платить за комнату.
– Я сама буду платить за неё. Прошу тебя, не отказывайся. Конечно, Фёдор – чудовище, но я не могу его переделать, он такой...
– Да, он такой.
– А комнатка не так далеко от нас, на автобусе минут пятнадцать. Будете видеться с Маришкой, а то она по тебе скучает...
Ну, на Маришке я сломалась, конечно.
– Ладно, поеду в эту комнату...
* * *
Поселяюсь у клоповой бабульки.
Я её сразу так окрестила для себя – «клоповая бабуля».
Тихая улочка. Старый трёхэтажный дом, насквозь гнилой. Хозяйка в платочке и замызганном фартуке. Большая комната, выгоревший матерчатый пыльный абажур над круглым столом, покрытым плюшевой, полуистлевшей скатертью... Железная кровать с отсыревшей периной, на которую страшно ложиться. Сплю, не снимая верхней одежды, прямо на покрывале, укрываюсь своим пальто. Комната большая, квартира тихая, кроме нас с бабулей, здесь никого. Но уж очень пахнет клопами! Не знаю, почему я решила, что это именно запах клопов, но он, запах этой комнаты, был такой мерзкий, что я выдержала только неделю. Здесь невозможно было ни есть, ни спать, ни заниматься.
Всё, не могу больше! Ухожу!
Возвращаюсь к Неструевой.
* * *
У Каптеревых.
Сегодня вечером должна прийти поэтесса Алла Беридзе, Людмила Фёдоровна её любит и жалеет. Алла такая странная, болезненная, неопределённого возраста, бледная, как мел, женщина, с прозрачно-зелёными глазами, похожая на инопланетянку, и стихи у неё непонятные, но завораживающие.
И она пришла. Но не одна. С ней была женщина средних лет, крашеная блондинка, с малиновым румянцем и с ярко нарисованным сиреневым ртом. А ещё у неё были хищные ноздри. Эти неприятно подрагивающие ноздри (как будто она постоянно принюхивалась к чему-то) и этот ядовито-сиреневый рот мне сразу страшно не понравились. Алла представила её как скульпторшу и поэтессу. Алла со своим бескровным и безвольным лицом и её приятельница «кровь с молоком» смотрелись как два антипода. Как будто именно эта скульпторша и выпила из Аллы все соки... Неплохая парочка для какого-нибудь фильма ужасов...
Сидели, пили чай, женщина с сиреневым ртом рассказывала, как она лепила всяких знаменитостей. И при жизни они ей позировали, и посмертные маски с них снимала. Потом Алла попросила её почитать стихи. Стихи были неплохие, любовная лирика, посвящённая Пастернаку. Но в стихах было то, что называют «цветаевщиной». А потом, как-то ни с того, ни с сего, эта женщина устроила нам с Людмилой Фёдоровной почти допрос: давно ли мы были в храме, и сколько времени назад последний раз исповедовались и причащались? Услышав, что Людмила Фёдоровна делала это очень давно, а я так вообще ещё ни разу в жизни, новая знакомая страшно взволновалась и стала отчитывать нас, как школьниц, к тому же, не делая разницы между мной и Людмилой Фёдоровной, которая была значительно старше её. Но она как-то сразу взяла учительский тон.
– Если вам не к кому пойти на исповедь, могу порекомендовать замечательного священника. Отца Александра Меня. Умный, интеллигентный, к нему пол-Москвы ездит.
– А мы даже не слышали о таком...
– Он ещё молод. И служит за городом, в Новой Деревне. Это за Пушкиным.
– Далековато, – сказала Людмила Фёдоровна. – Мне трудно будет добираться.
– А мы поедем на такси, – сказала скульпторша. – Я плачу.
Она была такой настойчивой, что мы согласились поехать, не откладывая, в ближайшую субботу.
* * *
Мы встретились рано утром у метро ВДНХ. Был мрачный, слякотный день начала ноября, Людмила Фёдоровна зябко куталась в своё серенькое пальтишко. Энергичная, малиновощёкая скульпторша быстро поймала такси. И мы поехали. Сегодня скульпторша была без сиреневой помады на губах и выглядела не так агрессивно, как давеча, но хищные её ноздри неприятно тревожили меня. У меня даже мелькала то и дело мысль: «И куда нас несёт? и зачем? с какой-то странной тёткой... что мы знаем о ней?.. и откуда она взялась на нашу голову?..»
Такси неслось по склизкой дороге, разбрызгивая грязь... мимо заводов, грязных пивнушек, чёрных изб и покосившихся щербатых заборов... Листва уже повсюду облетела, и в мире остались только два цвета – чёрный и серый.
Приехали. Маленькая церквушка с голубой каплей купола. Вокруг небольшой погост, потемневшие кресты и остатки рваной листвы на ветвях старых клёнов... Слева, у ограды, небольшой домик.
Зашли в храм. Он оказался неожиданно полон. Маленькое пространство было битком забито людьми. Было много деревенских старушек, но ещё больше – молодых мужчин и женщин, городских, явно – из Москвы. Храм был необычный: вместо высокого купола здесь был довольно низкий потолок, и от этого церковь казалась какой-то домашней и очень уютной. Пел нестройный хор старушек с дребезжащими голосами... молодой служка читал псалтирь... Всё было просто, скромно, неярко. И тут из боковой дверцы алтаря вышел священник! Он вышел – как яркое пламенное солнце выходит из облака. И всё озарилось ярким, очень ярким светом! Всё пространство церкви наполнилось светом, и лица людей повернулись в его сторону, как листья к солнцу...
Он был молод, да, наверное, он был молод... хотя о его возрасте, глядя на него, совершенно не думалось. Потому что он был велик и огромен. И скорее хотелось сказать, что вышел пророк, или великий старец, живущий от сотворения мира... не подвластный времени и старости. Это был такой могучий заряд космической энергии в человеческом облике!.. Он был красив настоящей библейской красотой: волна чёрных волос над прекрасным светлым лбом, окладистая чёрная, волнистая борода, но главное – глаза! Из них струились потоки горячей любви, и в храме от этого стало жарко!.. и радостно!.. и по-настоящему празднично!..
Я уже забыла о том, что нас сюда привезла странная женщина. Что ж, пути Господни неисповедимы... Значит, так было надо. Значит, по-другому нас сюда было не затащить...
А после службы все москвичи пошли в прицерковный домик пить чай. Скульпторша сказала, чтобы мы с Людмилой Фёдоровной тоже шли.
В трапезной хлопотала маленькая пожилая женщина, которую все называли просто Марусей. Она заваривала чай, выставляла на длинный стол чашки, а гости выкладывали на тарелки баранки, пряники, конфеты...
Рядом с трапезной находилась комната, где отец Александр принимал всех, желающих побеседовать с ним. Он прошёл туда быстрым шагом. И за ним шлейфом пронёсся горячий ветер...
Некоторые из присутствующих, то один, то другой, стали скрываться за этой дверью. А через какое-то время выходили оттуда с одинаковыми блаженными улыбками на лицах... в первую минуту ничего не видя перед собой и, видимо, всё ещё пребывая мысленно там – за этой таинственной дверью, куда я даже не мечтала попасть...
И тут возникла розовощёкая скульпторша, она вынула из сумочки тюбик с губной помадой, зеркальце и намазала жирно губы сиреневым цветом.
– Женщина всегда должна быть женщиной! – сказала она с вызовом, адресованным неизвестно кому. И – отправилась со своими сиреневыми губами и хищными ноздрями на беседу к отцу Александру. Меня это всё страшно покоробило. Зачем пришли остальные – было ясно. Зачем пришла сюда она? было непонятно.
После неё к отцу Александру пошла Людмила Фёдоровна. И вышла с такой же блаженной, блуждающей улыбкой на лице...
– Ой, Машуня, какой человечище!.. – прошептала она. – Иди, он ждёт тебя.
– Меня?!
– Да, тебя.
Я чуть в обморок не упала от неожиданности. Я не была готова. Я не знала, что я скажу этому необыкновенному человеку.
Но я вошла – и все страхи остались за порогом.
Крошечная комната, похожая на келью: топчан у двери, стол у окна, иконы и полки с книгами. Лампадка, мерцающая в углу... Он сидел у стола, осенний зыбкий свет из окошка слабо освещал Вечную Книгу на столе... Но в комнате было светло, светло от его лица, от жаркого света его глаз...
Я села на стул напротив его.
– Ну, здравствуй, Маша! – сказал он. Сказал так тепло и просто, как будто мы сто лет знакомы, как будто он давно ждал меня, и рад, что я, наконец, пришла. И я поняла в ту минуту, что пришла к своему духовному отцу... И, сама от себя не ожидая, стала рассказывать ему – о том, как трудно дома, как тяжело с Фёдором, как непросто в институте... А ещё рассказала ему о Моём Клоуне... Он слушал очень внимательно. А потом сказал:
– То, что в институте к тебе такие придирки, относись к этому философски. Дар писать тебе дан Богом, а люди, пусть даже и твой творческий руководитель, не имеют права тебе диктовать, что писать и как писать. Прислушивайся только к своему внутреннему голосу, к своей интуиции, она тебя не обманет... То, что дома такие испытания – это часто так бывает, когда человек приходит к вере. Сказано ведь: враги человеку домашние его... А ещё сказано: нет пророка в своём отечестве. Дай Бог тебе сил и терпения. Главное – не озлобиться в этой ситуации. А насчёт твоей сильной привязанности к ушедшему человеку... Ты тоскуешь – и его душе тяжело от этого, ты его тянешь к земле, откуда он уже ушёл. Он ушёл – значит, ему было пора уйти. Если мы веруем, мы веруем и в то, что ни один волос не упадёт с нашей головы без Божьего соизволения на то. Он ушёл. А ты не даёшь ему двигаться дальше. И ты должна это понять.
– Что же мне делать, отец Александр?
– Отпусти его... Я понимаю: это – нелегко. И всё-таки необходимо. Тем более, если ты любишь его и желаешь ему добра. Отпусти его, Маша...
«Отпусти его...» – ещё долго звучал во мне его голос, полный тепла и сострадания. «Отпусти его, Маша...»
* * *
Живу у Неструевой, и опять звонит мама:
– Я нашла тебе другую комнату. Ещё ближе к нашему дому, совсем близко. И хозяйка симпатичная женщина, уборщица из нашего института.
* * *
Теперь мама сняла для меня комнатку у алкашей. (Правда, мы не знали сначала, что они алкаши).
Это действительно совсем близко от моего дома. (Хм, «моего»!) Перетаскиваю туда своё кресло-качалку и любимые книги. Но трудно заниматься, трудно писать и читать, когда за стеной ежевечерние пьяные оргии. Хозяйки квартиры – моложавая мать и взрослая дочь. Мать каждый вечер приводит командировочных мужиков из института усовершенствования лесной промышленности, где работает уборщицей. В квартире ещё обретаются старая бабушка и маленький сын, лет пяти. А муж обретается за колючей проволокой: кого-то покалечил по пьянке.
Обвязываю голову толстым махровым полотенцем. Но заглушить это невозможно! Пьют, гремят стаканами, горланят «шумел камыш, деревья гнулись» и отборно матерятся. Потом начинаются крики, делёж «красавиц», которых всего две, а мужиков всегда больше, а всем охота. Иногда стучат в мою комнату, но я заранее закрываю дверь на швабру, гашу верхний свет и сижу тихо, как мышь. При свече. А хозяйка кричит, чтобы не трогали её жиличку...
Читаю книгу, которую надо прочесть перед первой исповедью, чтобы разобраться со своими грехами. Господи, сколько же у меня грехов!.. Да я насквозь грешный человек! Я и не знала, что уныние – это смертный грех. Сколько раз в жизни я унывала? Сколько раз была одержима мыслью, что в жизни нет смысла? И что лучше бы эту жизнь прекратить как-нибудь, да поскорее... Сколько раз обижалась на ближних своих, сколько раз злилась на Фёдора, когда он мне отвешивал моральные оплеухи... Злилась, обижалась. А, оказывается, надо было радоваться и подставлять другую щёку. Нет, я ещё, видимо, не до конца христианка, какая-то неправильная, потому что даже в страшном сне мне это не привидится, что я благодарю Фёдора за все его колючие и несправедливые слова. Учу заповеди блаженства... Учу Символ веры... Готовлюсь к первой исповеди и к первому причастию. Учу, твержу молитвы... сколько в них красоты! Только смысл не всегда ясен. Но когда повторяешь много, много раз, смысл начинает как бы прорастать из старославянской вязи слов... Начинаешь чувствовать его нутром... Помимо слов. Слова – только как опоры, как ходунки для того, кто учится ходить. Прочла вот, что самая высшая молитва – это умная молитва, которая – уже без слов, в самом сердце рождается... Учу молитвы – обвязав голову махровым полотенцем – под пьяные крики за тонкой стеной...
* * *
А рано утром еду на Мосфильмовскую улицу.
Уйдя из «Дуката», я стала сниматься в массовках на Мосфильме. Я и раньше так подрабатывала. Очень удобно: снялся – получил свои рубли – и можешь жить на них хоть целую неделю. Скромно, но можешь.
И здесь, найдя укромный уголок, пока не призовут к съёмке, сижу, учу молитвы... Почему-то лучше всего получается сосредоточиться именно в суете, среди мельтешения людей... как в метро. Я люблю работать в метро. Главное, конечно, сесть где-нибудь в уголке. Но случается, пишу даже стоя. Интересно, а если меня, как летучую мышь, подвесить к потолку вниз головой, получится у меня писать? Думаю: да. Никаких препятствий к этому не вижу. Главное, чтобы чернила не капали на головы прохожим...
Сижу в уголке, учу «Царю небесный» и «Богородице Дево радуйся».
А мимо проносятся кинематографические звёзды – Вацлав Дворжецкий, Михаил Ульянов, Ролан Быков... Моргунов... Вицин...
Снимаюсь в массовке фильма «Ехали в трамвае Ильф и Петров». Бессчётное количество дублей. Непонятно, чем один дубль отличается от другого? Неужели не жалко плёнку? И как потом монтажёр выберет именно тот дубль, который нужно, а не другой? Сцена в кафе. Мы – человек пятнадцать массовки – посетители. Ходим, бродим по залу, ищем свободное место, потом тыкаем вилками в заветренные сосиски. Кто-то не выдержал и съел свои сосиски. У, как на него орал помощник режиссёра! Ну, трудно же это – три часа прохаживаться с этими сосисками, и хоть они уже и не первой свежести, но есть-то хочется!
* * *
А как-то раз снимали в Шереметьево. Это был уже другой фильм. Был лютый мороз, а по сценарию – знойное лето. Герой и героиня улетали на самолёте. Куда-то... Ну, никуда они, конечно, не летели, самолёт стоял, примёрзнув ко взлётной полосе всеми своими копытами, то есть – колёсами. Героиню играла Наталья Варлей, знаменитая «кавказская пленница». Я подарила ей стихи о цирке.
– Я очень люблю цирк, – сказала она, – но цирковой артисткой не стала, у меня оказался страх высоты...
– Всё равно я вам завидую, -- сказала я, -- вы учились в цирковом училище.
– А я завидую вам, я всю жизнь мечтала учиться в Литературном институте, я ведь тоже пишу стихи...
И мы, сидя в холодном зале ожидания Шереметьевского аэропорта, так мило болтали, и было хорошо и тепло. Совсем простая, такая открытая девчонка, никакой «звёздности».
* * *
В Москву приехал Зайцев. Читать свои марсианские лекции. Но – заболел. Свалился в гриппу. Болеет в Староконюшенном переулке. Людмила Фёдоровна говорит: «Бедный Зайчик, лежит там один, больной, Валконда весь день на работе».
И я помчалась на Центральный рынок, накупила овощей – всех, какие только нашла. Приехала: «Звяк-звяк!» Открывает:
– Ой, это вы, Манечка? Что-то случилось?
– Ну, да. Вы тут зачем-то болеете. Вот, приехала вас лечить.
– А я лекарствами не увлекаюсь.
– А я и не собираюсь вас пичкать лекарствами. Я вас витаминами буду лечить, салатиками.
Приготовила большую миску салата.
– Вот, первое витаминное вливание...
– Разве можно так вкусно есть во время поста?
– Больному человеку можно.
– Так и выздоравливать не захочется, чтобы ваши салатики не кончались...
Посмеялись. Оказывается, Марсианин умеет смеяться. А я думала, он такой суровый всегда.
На следующий день приехала делать второе вливание.
– Вы меня разбалуете, как я потом буду жить без ваших салатов? – смеётся он.
И тут же, засмущавшись, замявшись, робко спрашивает:
– А вы с иголкой дружите?
– С детства. Меня бабушка всему научила.
– А свитер можете мне заштопать? А то где-то за гвоздь зацепился, теперь дыра расползается...
– Запросто.
Я штопаю ему свитер, а он рассказывает про Югославию, в которой он служил несколько лет после войны. В которой хоть и удалось нам насадить коммунизм, но не удалось вытравить веру в Бога.
– Представляете, Манечка! На партийном собрании человек может подняться и сказать: «Ну, я пошёл, у меня служба вечерняя в церкви начинается» – и это нормально! Понимаете, у них это нормально! Никто ни на кого за это не настучит, не уволит с работы и даже не выгонит из партии! Хочешь верить – верь на здоровье! Вера в Бога – это одно, а партийная принадлежность – совершенно другое! И в Польше то же самое. У нас же самая идиотическая страна! Меня сколько раз вызывали на ковёр. Но я готов. Меня трудно запугать. Тюрьма или психушка – почту за честь. Жену только жалко, Наташу... Ну, как здорово вы его заштопали, как новенький! Даже не видно, что была дыра. Благодарствую! А вы всё продолжаете стихи писать? – вдруг спрашивает он.
– Да, пишу иногда, когда они приходят. Они ведь сами приходят. И если не записать, они обидятся.
– А мне кажется, время для стихов уже прошло.
– Как это?
– Сейчас нужно только молиться. Думать только о спасении души. Ведь Он может прийти в любой момент.
– Ну да... Только ведь стихи – они от сердца, это та же самая молитва... А многие молитвы – это стихи, чистейшей воды поэзия. Та же «Богородице Дево радуйся». А псалмы!.. Это же стихи! Нет, я не согласна с тем, что с поэзией пора кончать. Может, наоборот? Через поэзию мы спасёмся?
– Понимаете, и в поэзии, и в живописи, да вообще в любом искусстве есть тонкая грань... очень тонкая... по одну её сторону – спасение, а по другую – погибель.
– Но разве вера не помогает чувствовать эту грань?
– Вообще, искусство таит много соблазнов. Писатель описывает грех и сам подпадает невольно под соблазн этого греха... Вся художественная литература – это сплошные соблазны. Положительные герои получаются скучные, ходульные, они никому не интересны, а разные мерзавцы обрисовываются красочно, сочно, привлекательно, вы не замечали разве этого? Если в книге нет хотя бы одного мерзавца, эта книга никому не интересна. Попробуйте, напишите книгу, где будут только положительные герои! И вы увидите, читатель не станет её читать. А если и станет её читать по принуждению, то будет зевать от скуки. Возьмите хотя бы великого Достоевского. Мышкин, Алёша, Сонечка – они меркнут рядом с Рогозиным, Дмитрием Карамазовым, Раскольниковым, Настасьей Филипповной... Это я говорю о настоящей литературе, о партийных агитках я не говорю, это вообще не литература.
– Неужели добро так уж скучно и неинтересно?
– Добро не скучно. Просто человек развращён. У него испорчен вкус. Тот, кто пьёт только алкоголь, никогда не ощутит вкуса родниковой воды. Она ему покажется пресной.
– А как же Христос? Разве это неинтересный, скучный образ?
– А многие ли всем сердцем любят Его и идут за Ним?
– Это верно...
– Чтобы человек ощутил вкус родниковой воды и увидел красоту Христа, ему нужно пройти через страдания... Только когда душа горит огнём страданий, тогда родниковая вода может потушить этот мучительный пожар, тогда слова Христа лягут на ожоги, как спасительные бинты...
– Это так.
– Ну, вот видите, вы согласны со мной. Так что бросайте свои стихи и начинайте перепечатывать мои книги. Это – свидетельства о Боге, о Его присутствии в нашем мире. Людям надо поскорее открыть глаза.
– Я бы с радостью перепечатывала ваши книги. Да у меня ведь машинки нет.
– Жаль, жаль... А мне трудно. У меня мало помощников, мало соратников... Многие друзья отвернулись от меня, считают меня сумасшедшим, даже сёстры.
– А у вас много сестёр?
– Кроме Валентины, ещё Анна в Сибири и Алла в Риге. Даже их не могу обратить в веру!
– Нет пророка в своём отечестве...
– Вот вы всё правильно понимаете. Жаль, что у вас нет машинки... А от ваших салатиков мне уже значительно лучше!
* * *
Ходили с папой Кирюшей в гости к его соавтору. Это Галина Исааковна Шер, тоже физик, они вместе с папой Кирюшей написали физическую книгу. Я заглянула в рукопись – и ничегошеньки не поняла! Удивилась, что там многие страницы пустые.
– А это нам ещё предстоит огромная работа, – сказал он. – Вписывать формулы.
– Вручную?
– Ну, конечно. На пишущей машинке нет ведь физических знаков. А вот когда впишем, тогда можно будет нести в издательство.
– Папа Кирюша, а что если я попробую? Ты мне доверяешь?
– Но это ведь такая мура для тебя! Тебе это совершенно не интересно.
– Зато приятно.
– Что приятно?
– Что-нибудь сделать для тебя.
– Ты это серьёзно?
– Вполне.
– Ну, если ты это серьёзно... если тебе хочется попробовать... Только давай договоримся: когда надоест – сразу бросай!
– Договорились!
И я стала приходить к Галине Исааковне, (она жила неподалёку от Каптеревых), и часами вписывала эти бесконечные формулы, которые перетекали со страницы на страницу... Я решительно ничего не понимала. Но удовольствие получала огромное!
* * *
Сон перед причастием.
Перед первым причастием мне приснился удивительный сон. Как будто я, вся в чёрном, вхожу в алтарь и прислуживаю отцу Александру во время богослужения...
Я знаю, что женщинам в алтарь входить нельзя. Простым женщинам. А монашенкам – можно.
Вот такой сон. К чему бы это?..
* * *
4 декабря. Раннее, раннее утро...
Еду в холодной электричке до Пушкина. Дальше – на пригородном автобусе до Новой Деревни. И всё ещё темно, темно... деревенская улочка завалена снегом... снег крахмально скрипит под ногами... в домиках кое-где огоньки... пахнет дымком...
Подхожу к храму. Вокруг – всё бело, и полная луна висит над самым куполом храма, обливая белый мир голубоватым светом... снег искрится... и ни души вокруг...
Никогда не забыть чистоту и тишину того утра...
В храме, поскольку день будний, – почти никого, только несколько местных бабушек. А сегодня, оказывается, праздник – Введение во храм девы Марии! А я и не знала. Но как будто специально подгадала со своим первым причастием!
Иду к исповеди. Волнуюсь до ужаса. Отдаю отцу Александру целую кипу исписанных листочков – грехи за всю жизнь, какие смогла вспомнить, а главное – осознать.
– Ну, что, Маша? – говорит он и обнимает меня за плечи тёплой отеческой рукой. – Я всё это внимательно прочту и разрешу. А сейчас давай помолимся вместе...
И стало жарко! Потому что от него исходила такая энергия, такой внутренний огонь... и я почти физически чувствовала, как в этом огне сгорают мои грехи... мои слабости и мои глупости...
А потом был первый в жизни подход к Чаше. Первый раз в жизни я вкусила вина и хлеба, в которых была заключена сила для будущей жизни... Всё было так просто и так ясно. Вот в этом кусочке хлеба и в глотке вина – Сам Христос, Его любовь ко мне, и прощение, и надежда на бессмертие... Всё так просто. Если душа открыта этому... И не надо никаких лишних слов. Слава Богу за всё!
* * *
Вечер. Я в своей алкашной квартире. Звонит Зайцев, в страшном волнении:
– Я не могу уехать, оставив Валентину одну. У меня дурные предчувствия... Она ушла куда-то с утра, я бегал по дворам, искал её и нашёл... совершенно пьяную... она прилаживала верёвку к ветке... А у меня через два часа поезд. Прошу вас: приезжайте!
Через час я была в Староконюшенном. Вячеслав Кондратьевич вручил мне ключи от квартиры и сказал:
– Живите здесь. Иначе...
Он не договорил, но мы поняли друг друга. Валконда была здесь же. Бледная, молчаливая, с потухшим, отсутствующим взглядом она без возражений слушала распоряжения брата. Вроде и не о ней шла речь.
Так мы стали жить вдвоём с Валкондой...
Глава девятая
Так мы стали жить вдвоём с Валкондой, в Староконюшенном переулке. В тихом, заснеженном дворике, в старомосковском доме.
Угловая (проходная) комната, в которой я обитала, была необычной формы. Одного (самого главного) угла в ней не было, две стены сливались в полукруг, и на этой полукруглой стене сияли три высоких окна. Этаж был первый, во все окна смотрели старые задумчивые деревья...
А кухня была совмещена с ванной. В необычностях этой квартиры был какой-то особый уют.
И сама Валконда в светлые минуты была остроумна, приветлива и мила. Я быстро обжилась на Арбате (на ещё старом Старом Арбате!), на той – ещё настоящей, живой, а не декоративной улице. Словно родилась здесь.
Хотя жизнь эта и не была проста. Жизнь на три рубля в неделю. Эти свои три рубля я зарабатывала всё на том же «Мосфильме», снимаясь в массовках, и их вполне хватало на овсянку по утрам, на морковку и на зелёный горошек в обед и на ужин. Чай я пила без сахара, но позволяла себе лакомство – ржаные лепёшки, которые покупала на Арбате, в булочной напротив «Праги»; они там бывали порой даже горячими! Такая пища вполне меня устраивала. Тем более был пост. Я привыкла всегда быть полуголодной, научилась не ощущать голода и чувствовала от этого себя лёгкой и крепкой.
А непростой жизнь была из-за Валконды. Из-за того, что моё появление в её доме не могло враз и окончательно излечить её от хронической уже тяги к выпивке.
Бездетная вдова, проводящая свои дни в какой-то конторе, она привыкла возвращаться по вечерам в свой пустой дом с «плаконом» (бутылкой дешёвого портвейна). Другого собеседника и другого утешения у неё, ещё нестарой, милой, с живым умом женщины, не было. Вино дарило ей то единственное, в чём она нуждалась, – забвение...
Хотя были у нас с ней, были чудесные светлые вечера: россыпь старых фотографий на круглом столе, рассказы о прошлой, невозвратной жизни... Были (по просьбе Марсианина, регулярно звонившего нам из Минска) мои намёки: а не сходить ли нам с ней к Филиппу?
Имелся в виду храм апостола Филиппа в соседнем переулке.
Валконда не то, чтобы отказывалась, но – оттягивала и оттягивала...
Но чаще всего, возвращаясь с работы, она приносила с собой бутылку с красной дешёвой дрянью. И прятала её между двумя входными дверьми в каком-то тряпье. Или ещё где-нибудь, да так ловко, что мне редко удавалось этот «плакон» обнаружить. Если же удавалось, я (как велел мне Зайцев) выливала содержимое бутылки в мойку – на глазах у молчаливо и покорно взирающей на это Валконды.
Но роль ищейки была всё же не для меня, и при всей жалости к Валконде, и при всех моих дружеских чувствах к Марсианину, я справлялась с ней не так хорошо, как было бы надо. Я предпочитала отвлекать Валконду от мысли о «плаконе» разговорами: мы подолгу чаёвничали, мы говорили о поэзии, я показывала ей то, что сегодня написала, я рассказывала ей анекдотические случаи, происходившие то и дело на творческих семинарах в институте, я изображала ей всю мосфильмовскую массовку в лицах... И при этом, каким-то непостижимым для меня образом, ей удавалось напиваться. Она периодически отлучалась то в коридор, то к себе в спальню – и возвращалась всё более весёлая, а взгляд её с каждой отлучкой становился всё более рассеянным, отсутствующим...
Потом она отключалась.
Ночью ей бывало плохо. Наверное, её мучили галлюцинации. Она бродила по квартире с распущенными волосами, с пустым взглядом, отчаянно хромая на больную ногу, что-то невнятно и жутко бормоча... Она вскрикивала, кого-то пугалась, она что-то искала (или думала, что прячет?), переворачивая при этом всё вверх дном в двух маленьких комнатках и на кухне. По утрам можно было подумать, что у нас был обыск. Но сама Валконда решительно ничего не помнила из того, что было с ней ночью. Где, по какой выжженной пустыне блуждала по ночам её неприкаянная, несчастная душа?..
На рассвете она, утомлённая, засыпала, рухнув в изнеможении на свою вздыбленную постель...
А мне нормально поспать удавалось редко. Даже когда я успевала обезвредить «плакон», всё равно спала в полглаза, в пол-уха, чутко прислушиваясь к тому, что происходит за стеной; по рассказам Марсианина я знала, что Валконда способна на всё, даже на самое страшное. У неё были суицидальные наклонности. Поэтому я и жила здесь.
* * *
А по выходным дням я должна была выметаться, потому что приходил муж Валконды. Ну, не совсем муж, а человек, который хотел быть её мужем. Он был на восемнадцать лет моложе её и уже двадцать лет любил её, ещё с тех пор, когда она не была вдова, а была молода и хороша собой, а он был мальчишка, и влюбился без памяти и на всю жизнь. На своё горе... Больше всего он любил рассматривать её старые фотографии, для него это было как наркотик.
Он приезжал в пятницу вечером, а уезжал в понедельник утром. Так что три ночи в неделю мне надо было где-то перебыть.
* * *
Воскресные блуждания со своей овсянкой...
У кого я только не жила в ту зиму! У Пресманов, у папы Кирюши, у Бураковой Оли – моей однокурсницы, у Аллы Беридзе, а чаще всего – у Танюшки Неструевой. Обитала одно время в новом доме у своих старых друзей Дюшенов на Гоголевском бульваре. Они ещё не переехали, в квартире не было света и никакой мебели, одна раскладушка. Я читала при свете яркого уличного фонаря, который светил прямо в окно...
* * *
Смешной случай на улице. На Старом Арбате. Навстречу быстрым шагом идёт молодой человек и вдруг, взглянув на меня, останавливается, как вкопанный: «Ой!»
– Чем я так вас напугала? – смеюсь я.
– Неужели это вы?! – говорит он восторженно и ошеломлённо.
– Конечно, я. Только вы меня с кем-то спутали.
– Разве вы не Анастасия Вертинская?
– Нет. Извините, если я вас огорчила.
– Но вы жутко на неё похожи.
– Спасибо за комплимент.
– Правда-правда. Вы могли бы её дублировать в кино.
– Я не стремлюсь никого дублировать.
– Извините.
И – началось! Уже на следующих съёмках на Мосфильме помощник режиссёра говорит:
– Послушайте, вы со спины – вылитая Вертинская! Такая же тощая. Фигура – один к одному. Да и лицом похожи. Вам не говорили?
– Говорили. Вчера на улице.
– Вот видите! Вы не пропадайте. Мелькайте у нас тут почаще. Вы можете понадобиться. Можете её дублировать. Вы из ВГИКА?
– Нет. Из Литинститута.
– Всё равно. Дублёрами у нас снимаются часто не профессионалы. Так что не пропадайте!
Ну, совершенно меня не привлекала стезя дублёра! Даже такой замечательной актрисы, как Анастасия Вертинская. Кого-то дублировать, копировать – мне это совершенно, абсолютно не интересно. Чтобы бегать потом с друзьями в кинотеатр и шептать во время сеанса на весь зал: «Смотрите, смотрите! Это моя спина, это мой затылок, это моё ухо, вид сзади!..» Чепуха какая-то. Хотя я знала человека, который дублировал Сергея Бондарчука, и страшно гордился этим, и родители его этим гордились, и жена его этим гордилась, и соседи, и бывшие одноклассники. Он стал настоящей знаменитостью местного масштаба, получал хорошие деньги за свою работу и был вполне доволен жизнью. Ну, что ж, каждому – своё...
* * *
Однажды работала на озвучке.
Озвучивали какой-то деревенский фильм: сначала там красавца-парня провожают в армию, с песнями-плясками, шутками-прибаутками, хохотом и улюлюканьем. А потом -- этого же парня хоронят. С вытьём и причитаниями. И надо было это всё изображать: сначала хохот, улюлюканье всякое, чрезмерную радость, а потом – горе. Оказалось – очень трудно.
Нас было человек десять парней и девчонок, всё молодёжь. Но мы элементарно стеснялись. Хотя в зале было темно. А на экране – те кадры, которые мы должны озвучить. Первые минут десять-пятнадцать все просто хихикали, каждый стремился отмолчаться, надеясь, что похохочут, а потом поплачут-повоют другие. Режиссёр по звуку так орал на нас! Так изощрённо клеймил! Такие трёхэтажные ругательства наверчивал, чтобы «завести» массовку, чтобы мы – хотя бы от злости! – стали бы орать, и улюлюкать, и выть...
Об этом фильме осталось грустное воспоминание. Главных героев в нём играли Нонна Мордюкова (она играла мать), а её сына по фильму играл её родной сын Владимир Тихонов. И очень страшно было видеть его в гробу, и как его родная мать над ним рыдает... И я подумала тогда: как Мордюкова согласилась это играть?!
Кадры этого фильма вспомнились мне спустя годы, когда я узнала о смерти Владимира Тихонова – единственного и безумно любимого сына Мордюковой. Он умер молодым.
Тот фильм... что это было для неё и для него? Страшная репетиция?.. предзнаменование? жуткая картинка из будущего?..
* * *
С отцом Сергием Хохловым мы познакомились в декабре.
Я только что переехала тогда в Староконюшенный. Надо было крестить одну девочку. Её отец, друг Зайцева, попросил меня найти священника и, если можно, сделать всё в той квартире, где я тогда жила – то есть в Староконюшенном. Днём, пока не было дома Валконды. Потому что вряд ли бы она обрадовалась такому мероприятию.
Звать отца Александра из Новой Деревни было немыслимо. Я спросила совета у Алика Меня. Да, был ещё один Александр Мень, мой ровесник, духовный сын отца Александра. Это был болезненный молодой человек, с очень бледным лицом, у него было что-то серьёзное с сердцем, и он спокойно и почти буднично говорил о своей возможной скорой смерти. Алик был очень религиозен, писал хорошие стихи и прислуживал какому-то батюшке в загородном храме. Алик сказал: «Я попрошу отца Сергия. Он не откажет. Он никогда никому не отказывает». Вот и договорились.
Я ждала их на Гоголевском бульваре у памятника Гоголю. Они запаздывали, я волновалась. Сгущались сумерки... (мы могли не успеть до прихода Валконды!). Наконец, увидела Алика, невысокого, щуплого, и рядом – степенно вышагивающего, хмурого бородатого мужчину средних лет, в низко нахлобученной шапке-ушанке и тяжёлом зимнем пальто, из-под которого выглядывал край чёрной рясы. Его вид был такой неприветливый, что, пока они шли ко мне, я вся трепетала и думала со страхом, как же отреагирует на такого сурового батюшку девочка, которую мы собирались крестить...
– Это та самая Маша, – сказал Алик, знакомя нас. – А это обещанный отец Сергий.
Отец Сергий протянул мне руку, его пожатие было крепким и тёплым. Лицо его в ту минуту прояснилось, и я увидела удивительно добрые голубые глаза, и поняла, что вовсе он не хмурый и не суровый, а просто очень усталый.
– Извини, что опоздали, – сказал Алик. – Весь день по требам: крестины, соборования... Ну, веди!
И мы пошли арбатскими переулками в Староконюшенный. И всю дорогу отец Сергий говорил! Он оказался большим знатоком Старой Москвы и, казалось, что он знает историю практически каждого староарбатского особняка. Он с любовью говорил о каждом доме, мимо которого мы проходили, как о добром и старом друге. Это была потрясающая экскурсия!
А в Староконюшенном нас ждал друг Зайцева со своей шестилетней дочкой Леночкой. Крёстных у неё не было, и отец Сергий тут же предложил мне быть Леночкиной крёстной, а сам захотел стать её крёстным.
Крещение было удивительно светлым, особенно тот момент, когда я вынимала из купели Леночку, свою первую крестницу... (Купелью служил большой таз, стоящий на табурете).
Золотились свечи, Алик с отцом Сергием пели молитвы, у батюшки был очень красивый мягкий баритон.
Потом, когда уже прощались, отец Сергий сказал, что все мы теперь – через Леночку – родственники: кумовья. И очень приветливо приглашал нас всех в свой храм в Ухтомской, где он служит.
* * *
...После бессонной ночи, в пять утра я выходила из дому, под морозные зимние звёзды... И шла безлюдными, припорошенными ночным, младенчески чистым снегом переулками к «Арбатской». Ещё к той – старой, любимой «Абратской», перед которой в этот ранний час белела, как полная луна, круглая, такая уютная, такая московская площадь... С первым поездом метро я уезжала на «Ждановскую» (теперь – «Выхино»), там садилась в настуженную, ещё пустую электричку, и вскоре уже выходила в Ухтомской. Ещё ночь, темно, колючие в высоком небе звёзды... На станции – с замороженными, запушёнными окнами, сказочно освещённый изнутри автобус... Пока он ласково везёт меня по снежным закоулкам ещё спящей Ухтомской, спешу процарапать «глазок»: чтобы не проехать, не прозевать Храм.
В настуженном притворе – уже знакомые нищенки, подаю им, обмениваемся двумя-тремя приветливыми словами. Слышу, как читают утренние часы... Я – дома. Здесь – моя настоящая жизнь. Я не ощущаю ни усталости после бессонной ночи, ни голода (ведь я приезжаю сюда, не бросив в рот даже маковой росинки. Не могу себе представить монашенку, с аппетитом завтракающую перед утренним богослужением). Ни усталости, ни голода – только радость... Радость, что я опять здесь.
Во время обедни народу в храме так много, что становится нечем дышать – и распахивают боковые двери. Прямо в берёзы – которые обступили храм со всех сторон... Дивный хор. Может, и в Москве такого не услышишь... Отец Сергий большой знаток и ценитель духовной музыки и церковного пения: в его хоре такие чистые, такие устремлённые к небу голоса, что и слепой прозреет, и глухой услышит... Это неземное пение вырывается из распахнутых дверей храма вместе с белыми клубами пара – и звенящие на морозе берёзы стоят, объятые этим белым, густым дыханием, этим звёздным, полным печали и надежды, пением...
...А после всех служб Сергий выходит на крыльцо и выносит мне просфорку и два красных, освящённых яблока.
– Не устала?
– Нет, – говорю я.
Усталости я не ощущаю. Только радость...
Голубые глаза Сергия улыбаются, он доволен мной.
Он благословляет меня в обратный путь – в Староконюшенный, где меня ждёт ежевечернее, еженощное испытание.
– Ну, держись, – говорит он. – Бог с тобой.
Однажды, по пути в Ухтомскую, в электричке, я встретила своего режиссёра, Анатолия Ивановича Бойко. Того, у которого занималась когда-то (словно в другой жизни) пантомимой. Узнав, куда я еду, он изумлённо воскликнул:
– Эко тебя занесло! Из цирка – в церковь!
Но мне не казалось, что цирк и церковь – не так уж далеки друг от друга. И под церковным, и под цирковым куполом человек живёт «не по лжи», живёт свою истинную жизнь. Разве не так?.. Мой кратковременный попутчик смотрел на меня, как на сумасшедшую. И уж совсем я его доконала, рассказав историю одного клоуна-монаха...
* * *
Сон, приснившийся мне в новогоднюю ночь. В ночь на 1974 год.
Зимняя земля. Совершенно голая и безлюдная. Покрытая жёстким снегом, как панцирем. Круглая белая земля. И только я одна на этой земле. На мне – рубище, ноги мои босы. Но я не ощущаю холода снега, только его жёсткость.
Передо мной – дорога, широкая и прямая, снежная и безлюдная, уходящая за горизонт... Я не знаю, кто её проторил, и куда она ведёт. Но я отчетливо осознаю, что она – моя. Я стою у её начала, стою на снежной колючей стерне, морозный холод гуляет под моим рубищем, которое надето на голое тело. Но я холода как бы и не чувствую. В напряжении я вглядываюсь туда – где дорога, едва закругляясь, уходит за горизонт, и словно бы жду какого-то знака...
И вот – там, на горизонте – возникает голубое облако. Это облако движется ко мне – всё ближе, ближе... И чем ближе оно – тем явственнее я различаю, что это – вовсе не облако. Это – огромный крест! И он словно бы вылеплен, составлен, как гигантское, мозаичное панно, – из голубых звёзд... Звёзды сияют...
И вот уже этот гигантский Крест – прямо надо мной, в зените белого, как земля, неба...
Крест наплывает, он спускается ко мне – чтобы я могла явственнее увидеть его. Ведь это (так я чувствую во сне) и есть тот самый знак, который я ждала, не решаясь сделать первый свой шаг... И вот голубой Крест, приблизившись ко мне, застилает уже всё небо...
Я вглядываюсь в эти сияющие голубые звёзды – и вижу... что это – не звёзды! Это – ангелы: в голубых одеждах, с распахнутыми, голубыми, сияющими крыльями!.. И в тот же миг я понимаю, что это не просто ангелы, это – души... Со страхом и радостью вглядываюсь я в их сияющие лица... кого-то узнаю... и ещё, и ещё... – но кого?
(Проснувшись, я уже не могла себе ответить на этот вопрос. Но тогда – во сне – я вся трепетала от радости узнавания, от радости встречи с теми, кого люблю...)
«О Господи!» – только и могла вымолвить я. И падаю на колени на жёсткую снежную стерню, простирая руки к Кресту...
И тут я проснулась. Проснулась с чувством ясно услышанного ответа. В ту минуту я знала, как мне жить дальше. Мои ступни и колени, казалось, ещё ощущали обжигающую жёсткость той дороги, на которую я уже ступила – и по которой теперь хотела устремиться, не откладывая...
Я не сомневалась: впереди – в очень скором будущем – меня ждут большие испытания.
* * *
Впервые о грядущем испытании я подумала недели две назад, в декабре. А точнее: 19 декабря, в день Зимнего Николы.
В этот день в храме Николы в Кузнецах говорил проповедь и благословлял народ приехавший в Москву митрополит Антоний Сурожский. Об Антонии Сурожском по Москве ходили легенды. Его называли праведником, а некоторые даже – святым. Говорили, что он очень болен, что-то серьёзное с позвоночником; но, несмотря на это, – он продолжает служить, и много ездит, и встречается с людьми. И только корсет, в который он затянут, и невероятная воля не дают ему упасть во время долгих богослужений... Ещё говорили, что он очень любит Россию, хотя был увезён из России малым ребёнком...
Я хотела увидеть этого человека. Не просто хотела – а чувствовала внутреннюю потребность.
...Отстояв на влажном морозе долгую очередь (вот очередь, в которой стоять было не унизительно!) – пройдя долгий, неторопливый путь по раскалённому дыханием сотен людей храму, – я, наконец, приблизилась к Антонию...
Отчётливо, словно это произошло только сегодня утром, помню миг благословения... Мгновенный – точно удар током – контакт. А ведь перед ним, до меня, прошли уже сотни людей! Но он благословлял не просто очередную прихожанку – он благословлял меня. И когда я склонилась, чтобы поцеловать благословившую меня руку, – я вдруг почувствовала... крепкое рукопожатие! Вскинула голову и – встретилась с его взглядом.
Тёмные, глубоко посаженные (или запавшие от усталости?) глаза на очень худом, строгом и бесстрастном лице. Эти глаза – откуда-то из глубины – смотрели на меня с такой любовью и таким состраданием, словно Антоний провожал меня на костёр...
В этом пронзительном, любящем, скорбящем взгляде – я читала поддержку и понимание. Точнее: виденье. Виденье того – чего я сама ещё не видела... «Будь мужественна. Готовься. Бог тебя не оставит», – вот что сказал мне этот взгляд и – вторичное, отечески крепкое рукопожатие...
* * *
А потом был этот новогодний сон с Крестом.
А потом – поразившие меня слова случайного прохожего.
Поразившие не своей неожиданностью, а именно тем, что совпали с тем, что я сама чувствовала, о чём думала, к чему готовила себя в ту зиму. Это было в центре Москвы, я спешила куда-то по делам. Я была в своём обычном одеянии: чёрное пальто почти до земли и чёрный капор; в руках – мешочек из чёрной болоньи, никаких сумок я в то время не признавала. Человек, идущий мне навстречу, приостановился и, провожая меня изумлённым взглядом (я спиной чувствовала этот взгляд), воскликнул:
– Смотрите, монашенка! Испанская монашенка!..
* * *
Я рассказала о своём сне отцу Сергию.
И он растолковал мне мой сон так же, как я сама растолковала его себе.
Сергий и прежде намекал мне на то, что моё предназначение – не жизнь в миру. Нет, он ни на чём не настаивал и не уговаривал меня. Он понимал, что такое решение человек должен принимать сам. Что к такому решению нужно ПРИЙТИ. Но исподволь он готовил меня к этому решению. Он рассказывал мне о монастырской жизни. Он давал мне слушать духовную музыку. Он давал мне читать книги – по которым учатся в духовной семинарии и академии. Но самое главное – то, что я почти каждое утро ездила в Ухтомскую, в прекрасный храм, где служил отец Сергий, и отстаивала всю службу, от начала до конца: утренние часы, Литургию, молебен, панихиху. И отпевание, и крестины, и венчание – если они приходились на этот день...
* * *
Обрезанье Господнее. Возвращаюсь из Новой Деревни. Иду деревенской, заваленной снегом улочкой, к станции. Режущий мороз, резкое, высекающее слёзы, солнце. На белый сверкающий мир невозможно смотреть без слёз... Он слишком прекрасен. До боли. Иду почти с закрытыми глазами, почти на ощупь...
Обрезанье. Какой странный праздник, думала я вчера... Думала так ещё сегодня утром. Зачем праздновать какую-то устаревшую процедуру для мальчиков? Всё-таки в христианстве много непонятного... чего, видимо, никогда в жизни не понять...
И вот в эту самую минуту, на этой сверкающей улочке, мне вдруг открылось! Господи, да ведь это же самое главное событие в жизни каждого христианина! Без обрезанья и крещение не спасёт! Обрезанье – это ведь отсечение всего лишнего, что есть в душе. Всего мелкого, суетного... Всего, что мешает жить по-настоящему. Обрезанье – это то, что не может произойти один раз и навсегда. Обрезанье должно совершаться каждый день, каждую минуту жизни!
И мечта о монастыре вспыхнула в этот миг с новой силой. Уйти, уехать, далеко... в заваленную снегом и солнцем келью... Остаться наедине с Богом. Дать обет молчания. Не говорить лишних слов. Не думать пустых мыслей. Отсечь все мелкие желания... все обиды... все ненужные вопросы... Вопросов – больше нет. Есть только ОТВЕТ. Живой, пламенеющий ответ, высекающий слёзы из глаз, искры из сердца... Что ещё человеку нужно, кроме этой белой Дороги и этого Солнца над головой?..
* * *
Единственно, что сокрушает отца Сергия – это то, что у меня нет голоса. Певческого голоса.
– Но может, он и не нужен мне? Если я приму обет молчания.
Сергий смеётся, смех у него негромкий и ласковый...
* * *
По воскресным дням – уже привычная дорога в Новую Деревню. С Ярославского вокзала, в заледенелой за ночь электричке, в морозное Пушкино, и дальше – лучше пешком, хоть и не близко: улицами, улочками безликого пятиэтажного провинциального подмосковья, леском и белым полем, и опять улочками, уже деревенскими, с дымками над низкими крышами, мимо заиндевевших ясеней... Тишина, покосившиеся заборы, ещё не померкший месяц в вышине, редкие огоньки...
Не хоженой ещё никем в это утро тропкой – к маленькому деревянному храму...
Заваленный снегом небольшой погост... Белый церковный двор, обрамлённый, точно старинным окладом, тёмными деревьями, отражающий свет близкого неба...
«И – голос, голос вездесущий, на всю вселенную – один...»
Голос отца Александра.
Отец Сергий – мой друг. Отец Александр – мой духовный отец. С доброй и немного ироничной улыбкой выслушивает он мои мечты о монастырской жизни.
Нет, не спорит. Но и не благословляет. Почему-то не благословляет...
Но ведь не обязательно в монастырь, думаю я. Можно быть монашкой в миру. Всех любить, за всех молиться и жить в своей маленькой келье. Хорошо бы взять из детдома маленького мальчика и воспитать его. Всё-таки совершенно пустой свою келью я плохо себе представляла.
* * *
Поздний вечер. Канун Крещения. Очень сильный мороз. Правильный, крещенский мороз... Иду по улице Герцена. Ни души вокруг. Как будто мёртвый город. Все попрятались от этого жгучего холода. Телефонная будка с замороженными окнами. Она прямо мохнатая вся от инея... внутри темно, как в пещерке... и даже было бы уютно, если бы не так люто холодно. Настуженный железный телефон-автомат, к которому прилипают пальцы. Трубка, обжигающая ухо, как огнём... Набираю номер Каптеревых.
– Машка, ты где? – звенит в трубке радостный голос Людмилы Фёдоровны.
– Напротив вашего дома.
– А у нас поёт Алик!
– Какой Алик?
– Его Гавр привёл. Алик Мирзоян! А ты чего торчишь в будке? Заходи скорее!
Молодой человек, темноволосый и темноглазый, с чёлкой до бровей, в маленьких, круглых, чёрных очках на худом, бледном лице, очень похож на Джона Леннона... с гитарой... голос мягкий, с какими-то потрясающими обертонами... не акцент, нет, но у московских армян свои особые обертоны в голосе... Он пел совершенно потрясающе! Пел про Марию, которая выбегает на балкон... и я как-то сразу приняла эту песню на свой счёт... Пел про Васильевский остров на слова Бродского:
На Васильевский остров
Я приду умирать...
Но эта песня была не про смерть, а про жизнь. Про то, как сладко жить... И чем больнее, и чем безнадёжнее – тем слаще...
В тот вечер Алик пел много песен на стихи Бродского и Кушнера, и на свои стихи. А Людмила Фёдоровна просила:
– Алик, спойте ещё вот это для Маши!
– А можно ещё раз про Марию? – просила я.
И он спел ещё раз.
– Нет, я не насытилась! А ещё раз можно?
И он пел ещё раз, и ещё... И каждый раз это было как будто первый раз. Он пел, а я всё выбегала и выбегала на балкон... в какую-то новую распахнутость жизни... в которой будет ещё что-то совершенно неожиданное и радостное... чего нельзя предугадать заранее...
Уже была ночь... а в комнате у Людмилы Фёдоровны всё ещё звучала гитара, и пел Алик, которого я полюбила сразу и навсегда – за его песни, за его милые круглые очки, за его тёплый голос... Это был первый бард в моей жизни, которого я видела и слышала живьём.
...Потом они с Гавром провожали меня в Староконюшенный.
Пустынная, скрипящая крещенским морозом Москва...
Январь 1974 года. И нам всем – по двадцать с небольшим.
* * *
Звонит мама:
– Я хочу, чтобы ты жила дома.
– А как ты себе это представляешь?
– Всё очень просто: ты возвращаешься и живёшь дома.
– А Фёдор? Как он на это посмотрит?
– А что Фёдор? При чём тут Фёдор? Ты – моя дочь, и я хочу, чтобы ты жила со мной. Мне трудно без тебя. И работа, и магазины, и готовка... Я совершенно закрутилась. И чувствую себя неважно...
Она начинает плакать. Я не могу слышать её слёз.
– Хорошо, мама, я приеду. Посмотрим, что из этого получится.
– Всё будет хорошо, вот увидишь! Он же не зверь.
– Не зверь.
Как же я соскучилась по Маришке! Не по дому, нет. От дома совершенно отвыкла. Но по сестрёнке очень соскучилась. И немного по маме. Но не так, как по сестре, и от этого чувствовала угрызения совести. Мне бы хотелось испытать прилив жгучей любви к маме, но этого не произошло. Но, схватив в охапку Маришку, мне не хотелось её отпускать...
Фёдор пришёл поздно вечером. Видно, мама его не предупредила. Он вошёл – и остановился в прихожей, не снимая пальто, застыл, как истукан, а на его каменном, желтоватом лице страшно гуляли желваки... я с детства боюсь, когда у него начинают гулять желваки...
– Добрый вечер, – сказала я как можно непринуждённее.
Он не отвечал. И всё буравил и буравил меня своим злющим взглядом... и всё быстрее бегали жёлтые желваки...
И тут мама испугалась. Панически испугалась.
– Беги! – закричала она. – Беги!..
Я схватила с вешалки пальто, сумку, и выскочила за порог этой недоброй квартиры. В которой оставалась моя милая сестрёнка... но её мне никто бы не отдал... да и некуда мне её было взять с собой...
Был пятничный вечер, зима, темно и холодно. У Валконды сейчас обитал её как бы муж, поэтому в Староконюшенный ехать не могла. Звонить кому-то из друзей и проситься на ночлег было неловко, – уж очень поздно...
Поехала на Курский вокзал. Сидела, читала книгу отца Александра о православных праздниках. Жаль – Гедрюс Мацкявичюс в камере хранения уже не работает, так что поболтать и попить чаю не с кем.
Утром поехала к Неструевой – отсыпаться...
* * *
Ездили в Новую Деревню с Пресманом.
Я приехала к ним накануне вечером, переночевала у них, и рано утром мы отправились. Антонина Самойловна в волнении провожала нас, как на фронт. Александр Самуилович тоже сильно волновался. Он не исповедовался и не причащался с детства. Ещё он вёз с собой рукопись своей многострадальной книги, которую никак не мог опубликовать. Он хотел показать её отцу Александру. И попросить благословения на дальнейшую борьбу за эту книгу.
Никогда не забыть: два Александра – два великих учёных с космическим мышлением, два гиганта мысли – в маленькой избушке во дворе деревенского храма, засыпанного снегами...
На обратном пути, в электричке, Пресман взволнованно, горячо:
– Боже мой, какой умница! какой умница! Как он всё понял, буквально с полуслова! Никто меня ещё так не понимал! Теперь я точно знаю, что моя книга будет напечатана!
...Я и предположить тогда не могла, что напечатаем эту книгу мы с Гавром! Не скоро, но это произойдёт. И многие друзья будут участвовать в этом, внеся свои лепты. А два Александра – два титана мысли и веры – будут с улыбкой смотреть на нас оттуда и благословлять...
* * *
Ездили в Новую Деревню с папой Кирюшей.
Он сказал потом:
– С твоим крещением ко мне стала возвращаться живая вера. И эти встречи – с отцом Димитрием, с отцом Александром – они просто перевернули всё во мне...
– У тебя очень юный крёстный! – сказал мне отец Александр.
– Юный?.. Ему уже пятьдесят семь.
– Но в душе он юноша!
* * *
Ездили в Новую Деревню с Гавром.
Знакомясь с Гавром, отец Александр протянул ему руку и весело представился:
– Мень-пельмень!
Пили втроём чай. А потом я ушла побродить вокруг храма, а они долго общались.
– Ну, как? – спросила я Гавра, когда мы шли пешком на станцию.
– Удивительно! Православный священник, а такой широко мыслящий человек! С ним можно свободно говорить обо всём. На любые философские темы! Он открыт любому мнению. Удивительно!
Отец Александр о Гавре:
– Настоящая христианская душа.
– А он не крещён и даже не собирается, – говорю я..
– И тем не менее... Не каждый крещёный так глубоко чувствует главные христианские вещи.
* * *
Был ветреный февральский вечер... Мороз – за двадцать. Лицо жгло, ветер забивал дыхание. Улицы скрипели, как накрахмаленные ретивой хозяйкой!
Но вместо того, чтобы сидеть в такой вечер дома, в тепле, и попивать чаёк, мы с Каптеревым отправились в гости. К Наташе Беленькой. (Её называли Беленькой за то, что она была блондинкой, а была среди каптеревских друзей и Наташа Чёрненькая, брюнетка. А то, что у Наташи Беленькой есть фамилия, я об этом даже не думала. И только спустя много лет узнала – Алёшина. Но она для меня так и осталась Наташей Беленькой).
Мы ехали куда-то на заснеженную, завьюженную окраину, чтобы познакомиться с наташиным Дим-Димычем, которому сегодня исполнилось полгода. Долго блуждали среди одинаковых высоток и совершенно задубели на ветру...
А Дим-Димыч оказался чудным малышом. Он с интересом разглядывал нас. Не плакал. Гулил. Весь светился, как ангелочек.
– Наташа, а можно я возьму его на руки?
– Конечно! Он это больше всего любит.
Я вынула Дим-Димыча из кроватки и посадила себе на колени. Он был такой мягенький весь и тёплый... он сразу прильнул ко мне своей белобрысенькой головкой, схватил меня за руку крошечными крепкими пальчиками... и я ощутила блаженство... За окном мела метель, трещал мороз, а я в ту минуту была в раю...
– Тебе идёт, – сказал Валерий Всеволодович.
– Что? – не поняла я, выныривая как из сладкого сна.
– Тебе идёт младенец, – сказал он с улыбкой. – Ты хорошо смотришься с ним!
(Никогда... никогда у меня не будет своего младенца... только чужие дети будут дарить мне своё волшебное тепло...)
* * *
Ездили в Новую Деревню с Марьяной Тонковой и её мужем Славой Бачко. И ещё с пятилетней девочкой Катей и её мамой. Ехали крестить Катю. В электричке катина мама спешно дошивала крестильную рубашку для дочки. Крёстной Кати должна была стать Марьяна. Но выяснилось, что сама она не крещена. Как быть? С этим вопросом я ездила к отцу Александру несколько дней назад. И он сказал, что это можно сделать одновременно: крестить и Катю, и Марьяну. А крёстной Марьяны должна была стать я. Вот, обрастаю крестницами...
Забавно: отец Александр и Слава очень похожи внешне: только один чёрноволосый и черноглазый, а другой – рыжий с зелёными глазами. Когда они увидели друг друга, они сначала остолбенели слегка, а потом стали хохотать... Как будто негатив и позитив встретились! Христианин и циник.
Слава до того дня кичился тем, что он циник. Но когда мы ехали обратно, он был какой-то задумчивый... «Что же это получается? Вы теперь все христиане, а я один язычник среди вас? Может, и мне надо креститься?..»
А маленькая Катя была тоже задумчивой, она глядела в вагонное окошко на красный закат... и даже не догадывалась, что её ждёт в будущем, и никто не догадывался. Но пролетит каких-нибудь двадцать лет, и станет Катя матушкой Катериной, будет верной помощницей своему мужу-священнику, и ласковой мамой троих славных детишек...
* * *
Ездила домой, надо было взять кое-какие книги и вещи. (Как странно произносить это слово «дом» в отношении дома, где мне никогда не было тепло).
Когда вышла из подъезда, услышала жалобный писк. Пошла на этот писк и увидела барахтающегося в сугробе маленького серенького котёнка. Как он здесь оказался, откуда? Котёнок отчаянно пытался выплыть из рыхлого глубокого снега. Я вынула его из снежных волн и посадила себе за пазуху. Пока мы ехали в Староконюшенный, он отогрелся и уже вовсю курлыкал. Зашли с ним в магазин, купили ему молока и белую булку.
Он с аппетитом лакал в углу прихожей молоко из блюдца, когда пришла с работы Валконда.
– А это что такое?! – изумилась она.
– Это – Мотька. Котёнок.
– Вижу, что котёнок, а не тигрёнок... Так, Мария, сейчас я его беру за шкирку – и на улицу! в сугроб!
– Умоляю вас! не надо в сугроб! в сугробе он уже был!
– Но здесь его быть не должно!
– Вы же сами говорили, что хотите завести котёнка.
– Когда это я говорила?
– На днях...
– Видимо, я была выпивши тогда.
– Совсем немного.
– Короче: никаких просьб насчёт котёнка я тебе не высказывала. И чтобы завтра его здесь не было.
– Но он такой маленький... и ласковый... А на улице зима...
– Мария, напрасно ты меня хочешь разжалобить. Я своего решения не переменю!
Я не ожидала от Валконды такой жёсткости.
...Ночью Мотька спал со мной, у меня под одеялом. Серенький, с белой грудкой, тёплый... он мне напомнил мою любимую кошку моего детства, Киню... которую я притащила со стройки, с перебитыми лапами... и мы с бабушкой её выхаживали... и это была самая ласковая и умная кошка на свете... а Мотька был как будто её сын...
* * *
Утром я села за телефон и стала обзванивать всех друзей и знакомых с одним вопросом: кому нужен чудесный, весёлый котёнок? Каждый, выслушав мою историю, искренне жалел найдёныша, признавался в любви всем кошкам на свете, но... маленького сероглазого Мотьку приютить никто не мог. На то у каждого были свои причины. И через два дня, когда я вернулась из института, Мотька не выбежал мне навстречу. Валконда выполнила свою угрозу!
К счастью, он не успел уйти далеко. Да и куда ему было идти? Он сидел у мусорного бака, сжавшись до крошечного комочка. И даже не пищал. Бедный мой, бедный! что же нам делать?
С того дня мы с ним не расставались. Я постоянно носила его за пазухой, расстегнув верхнюю пуговицу пальто, и Мотька оттуда высовывался, глядя в большой холодный мир большими любопытными глазами.
В гастрономе на старом Арбате нас уже узнавали. Когда мы стояли однажды в очереди в кассу, и очередь была длинная, один сердобольный старик обратился ко всей очереди:
– Пропустите девушку с ребёнком без очереди!
И... меня пропустили!
«Какой милый!», «Маленький, а глазища какие огромные!», «Голодный, небось, маленьких часто надо кормить», – покупатели говорили о Мотьке как о человеческом детёныше.
Едем с ним в метро. Напротив – мужчина, смотрит то на Мотьку, то на меня. восклицает удивлённо: «Как же вы похожи друг на друга! Совершенно одинаковое выражение лица. И лицо у вас одно!»
Вечером, перед приходом Валконды, мы уезжали с Мотькой на Курский вокзал. О, Курский вокзал! сколько раз ты давал мне приют!..
А утром, когда Валконда уходила на работу, мы с Мотькой возвращались в Староконюшенный – пить чай и отсыпаться.
* * *
Вдруг позвонил Пресман, такой радостный:
– Я нашёл приёмных родителей для твоего котёнка! Это моя бывшая студентка, Людочка, очень славный человек, у них с мужем нет детей, и она с радостью примет твоего Мотьку.
Конечно, жалко расставаться, но другого выхода нет.
Везу Мотьку куда-то на окраину, в новый спальный район...
Двери открыла худенькая, в больших очках, молодая женщина.
– Ой, какое чудо! – радостно воскликнула она. – Неужели это мне?
– Да, это вам.
Она гладила его нежно, а Мотька смотрел на неё умными своими глазищами.
Мы стояли в прихожей. Через раскрытую дверь в комнату был виден накрытый празднично стол.
– Раздевайтесь, проходите, – говорит Людочка.
– Извините, я некстати, вы гостей, видимо, ждёте.
– Так это же я вас жду! Вас и Мотьку!
Она усадила меня за этот длинный стол, уставленный разными яствами, а Мотька, угостившись, пошёл исследовать своё новое жилище...
– Я так благодарна вам! Угощайтесь, пожалуйста! Александр Самуилович сказал, что вы – вегетарианка, так что здесь всё – постное.
Этот шикарный стол – это была её огромная благодарность.
– Только я это всё не съем! – засмеялась я.
И она засмеялась, такая милая и смешная в своих большущих очках, похожа на стрекозу.
– Я так волновалась, пока вас ждала, а когда я волнуюсь, мне нужно что-то делать руками. Обожаю готовить! Хотя я по профессии физик, но поняла, что самая лучшая профессия – быть просто женой. Я каждый вечер готовлю мужу что-то вкусненькое.
И я поняла, что оставляю Мотьку в добрых и надёжных руках.
...А потом Мотька вырос, и его стали звать Матвеем. Это был чудо-кот, почти человек, умный и деликатный, тёплый и верный. Он был любимцем Людочки и её мужа, он украсил собой их жизнь, и ещё много лет Людочка передавала мне через Пресмана приветы и благодарности...
* * *
Праздновали Масленицу. У Залетаева. Каптеревы, Пресманы, Владимир Сергеевич и я. Вначале все толпились на кухне и смотрели, как Антонина Самойловна печёт блины, она не допустила до плиты ни меня, ни Людмилу Фёдоровну. А пекла она блины фантастически! Я такого фокуса ещё не видела. Чтобы перевернуть блин, Антонина Самойловна делала лёгкое движение сковородкой, при этом блин подлетал над сковородкой, переворачивался в воздухе и аккуратно укладывался на сковородку другой стороной. Это был высший класс!
А потом был чай, заваренный радушным хозяином дома – Залетаевым, и были восточные легенды, которых он знает великое множество, и рассказы о последней экспедиции в любимую им Среднюю Азию... После чего Владимир Сергеевич устроил показ своей коллекции древних восточных украшений, привезённых им из Туркмении. Сначала он раскладывал их на столе, а потом ему пришла идея показывать их на мне. Я была в алом платье, и на ярком фоне тёмные, с загадочными узорами ожерелья, броши, колье смотрелись просто фантастически! Вообще я не ношу никаких украшений, но то, что Залетаев надевал на меня в тот праздничный, масленичный, сказочный вечер, удивительным легко легло мне на душу. Это были не просто древние женские побрякушки. В них была какая-то тайна и сила... Владимир Сергеевич говорил, что это всё – обереги, символы, каждый рисунок что-то значил, о чём-то говорил богам, о чём-то их просил, что-то им обещал...
– Сестрица, как тебе всё это идёт! – сказал Валерий Всеволодович.
И почудилось мне, что я – это вовсе не я... а древняя женщина из древнего селения среди горячих песков пустыни... и крики верблюдов я услышала... и ощутила влажную тяжесть кувшина с водой на своём плече...
А за окном трещал мороз, на столе стояла горка горячих блинов, и было Прощёное воскресение 1974 года, двадцатый век...
* * *
Раннее февральское утро в Староконюшенном. Звонок Залетаева: просит о помощи, умер его отец.
– Вы – единственный человек, к кому я могу обратиться за помощью. Больше не к кому, – говорит он.
– Говорите, Владимир Сергеевич, что я должна сделать.
Несколько дней мы утрясали целый ворох печальных дел... И пока мы были при деле, Владимир Сергеевич держался. Но когда всё уже было позади – и отпевание, и погребение – на него навалилась тоска. Он был единственный сын у родителей и был очень привязан к отцу. Иногда он звонил и просил:
– Пожалуйста, если можете, приезжайте! Я схожу с ума от тоски...
Я приезжала. Он сидел в ворохе фотографий, писем... растерянный, как ребёнок. Ему нужно было кому-то показать эти старые, выцветшие фотографии, зачитать строчки из писем отца к нему, у них была дружба всю жизнь, настоящая дружба, о которой можно только мечтать. Залетаев говорил:
– Отец доверял мне. С детства. Никогда не ущемлял мою свободу. Помню, я был ещё мальчишкой, мы жили тогда на Волге, в Вольске. и я очень увлекался охотой, и он мне купил ружьё, и я бродил с этим ружьём один, по полям и лесам... конечно, они с мамой волновались обо мне... Но отец ни разу не сказал мне: ради нашего спокойствия ты не должен уходить надолго из дома. Нет, никогда он мне так не говорил. Хотя мог бы. Как отец, имел право, тем более, что мама всегда сходила с ума от волнения, от переживаний за меня... она и сейчас сходит с ума от волнений, стоит мне задержаться где-нибудь... Но отец понимал, что мне для моего развития нужна свобода... Он даже называл меня не Володей, а Волей. Он говорил маме: «Воле нужно дать волю!» И я очень благодарен отцу. Но я так редко говорил ему об этом... Говорил, конечно, но теперь кажется, что недостаточно... Они с мамой были неразлучны пятьдесят лет... Отец маму обожал, всю жизнь, просто боготворил... Как она теперь будет без него – не представляю... Нужно съезжаться, перевозить её к себе... но ведь я постоянно в разъездах, в экспедициях... Отказаться от этого – значит, отказаться от смысла жизни... Господи Боже мой, помоги! – он замер перед иконой, сцепив пальцы, по его лицу текли слёзы, и он их не стеснялся.
– А это – моя Катенька, – он протянул фотографию светленькой, востроносенькой девочки лет семи, очень похожей на Владимира Сергеевича. – Димку и Сашу я тоже люблю, но к Катюше совершенно особое чувство. И, конечно, чувство вины... При всей моей любви к моим детям я не смог им стать полноценным отцом. По крайней мере, и мама Димы и мама Кати и Саши дали мне это понять. Бродяга не может быть хорошим отцом. Хотя моя любовь и моя нежность к детям безграничны... особенно тоскую о Катеньке... да и она обо мне тоскует... девочке очень нужен отец.
– Но ведь можно видеться, общаться!
– Ах, если бы! Да, с Димой можно. А к младшим меня не подпускают.
– Это ужасно!
– Это ужасно... А ведь я мог бы им много дать... хотя быть таким отцом, каким был мой отец, мне, увы, не дано...
Я слушала его, и думала о том, что он – ровесник моего отца, и я представила, что где-то далеко мой отец вот так же страдает из-за того, что он не стал мне настоящим отцом...
– А вы пишите своей Кате письма.
– Письма? Но ведь ей их не отдадут!
– А вы всё равно пишите!
* * *
Женщина с сиреневыми губами.
Она хочет, чтобы я поселилась у них. Хочет, чтобы я пасла и караулила её «дщерь» (так она называет свою дочь). Которая всё время норовит убежать из дома. Приходиться прятать от неё ключи от входной двери. Приходится прятать её одежду. Но и это не помогает. Непокорная дочка убегает в окно, без верхней одежды. Бежит в свою компанию, где молятся не Богу, а другим божкам: вину и сигарете. Но если б у меня была такая мамашка, с такими хищными ноздрями и такими сиреневыми губами, я бы тоже убегала от неё в окно на все четыре стороны!
– Что это вы с алкоголичкой возитесь? Она взрослый человек, сама со своей жизнью разберётся. Я вам предлагаю поселиться у меня. Конечно, у меня нет для вас отдельной комнаты. Но вы будете жить с моей дщерью. Надеюсь, она оставит свою привычку убегать в пьяную компанию. У неё ведь выпускной класс! Экзамены на носу, а в дневнике одни двойки и прогулы. Я очень на вас надеюсь. На ваше хорошее влияние...
Я смотрела на её ядовитые губы и хищные ноздри, и мне жутко стало. Я подумала, что переберись я к ним, она и мою одежду от меня спрячет, и мы уже вдвоём с её несчастной «дщерью» будем убегать в окно...
– Спасибо, конечно, за доверие, – говорю я. – Но я не могу оставить Валконду, я обещала Зайцеву, что буду жить здесь.
– Вы ей уже не поможете!
– Как знать?..
– Я вам предлагаю совершить реально доброе дело.
– Но ваша дочь – взрослый человек. Я не могу быть при ней стражницей.
* * *
Теперь женщина с сиреневыми губами злится на меня. Она какая-то вездесущая. От неё никуда не спрячешься. Она как репей! Она требует от меня невозможного: чтобы я согласовывала с ней каждый свой шаг.
– Что это вы всех возите в Новую Деревню без предварительного согласования со мной?
– Мы все взрослые люди. И можем решить сами за себя. Без чьей-либо помощи.
– Вы утомляете отца Александра!
– Я этого не заметила. И потом, если я делаю что-то не так, отец Александр сам скажет мне об этом. Ведь это он мой духовный отец. Только он может мне делать внушения. Если я их заслужила. Но за Пресмана он мне сказал «спасибо».
Она злится на меня пуще прежнего. Когда мы встречаемся по воскресеньям в Новой Деревне, она непременно скажет мне какую-нибудь гадость. Но ей этого мало. Она и звонит мне частенько.
– Что это вы, Маша, как колобок катаетесь по Москве? – спрашивает она с издёвкой, и телефонный провод кажется мне в ту минуту длинной змеёй, по которой сочится яд. – То вы у Каптеревых, то у Пресманов, то у Кнорре, то у Залетаева... «Я от дедушки ушёл, я от бабушки ушёл...»
Мне не хочется с ней общаться, но я зачем-то начинаю ей объяснять:
– Это – мои друзья. И я всегда буду приходить к ним на помощь. По первому зову и даже без зова. А вы что-то хотели сказать мне?
– Да просто хотела узнать, как вы поживаете. Но вас ведь не застать нигде!
– Спасибо. Хорошо поживаю.
Нет, не зря ей пришла на ум сказка о колобке. Она, хищница, хотела меня слопать – но не удалось! Потому что я – не колобок!
Я не выдержала и пожаловалась отцу Александру:
– Тяжело очень от этой женщины.
– Да, у неё железная поступь, – сказал он. – Одно могу посоветовать: старайся не обращать на неё внимания. Ты живёшь свою жизнь, а она – свою...
* * *
Литературный вечер у отца Александра, у него дома – в Семхозе.
Он собрал молодых прихожан, пишущих стихи. Здесь и Гавр, и его младший брат Максим, и Валя Алфутов, и Алик Мень-2, и много других ребят, которых я встречала в Новой Деревне. Но здесь и вездесущая женщина с сиреневыми губами! Хотя она далеко не молодёжь и могла бы посидеть дома, отдохнуть.
Все читают стихи, по кругу. Я читала в тот вечер стихи про Марию, написанные летом, в Ужгороде.
Улучив момент, женщина с сиреневыми губами подошла ко мне и прошипела:
– А вы что тут делаете? Разве я звала вас сюда?
– Меня позвал отец Александр!
К сиреневому цвету на её лице добавился зелёный. Но больше она ничего не сказала.
И всё же, на обратном пути, в электричке, она подсела ко мне и отчеканила голосом железного командарма:
– Запомните! на будущее! Прошу: сообщать мне, о ваших планах. По поводу ваших визитов к отцу Александру. Иначе вы его разорвёте на части!
– Отец Александр – мой духовный отец. И только ему я буду сообщать о своих планах.
Её глаза метали молнии... Это была настоящая фурия! Нет, это был цербер! Бедный отец Александр... Ведь я-то могу её отшить, а он – нет. Ведь она - его прихожанка. И он вынужден её терпеть...
* * *
Валконда решила сходить в храм. Она захотела исповедаться и причаститься. Просит, чтобы я пошла с ней. Идём в ближайший – апостола Филиппа.
Но странный батюшка её сильно отругал на исповеди. Она заплакала, и мы пошли домой...
Зайцев, которому я рассказала об этом по телефону (он часто звонит нам из Минска), он страшно расстроился. Он сказал:
– Это у неё испытание такое. Испытание её решимости... Но она должна сходить ещё раз!
– Ну, нет уж! – сказала Валконда. – С меня хватит! Чтобы какой-то мальчишка, пусть и поп, меня отчитывал, как провинившуюся школьницу! Да он мне в сыновья годится! Бог – это утешение, а не унижение. Не хочу больше ни в какую церковь! Буду верить по-своему, как умею. Брат Слава говорит, что для того, чтобы спастись, достаточно веры с горчичное зерно. Я считаю, что вера с горчичное зерно у меня имеется. И оставьте меня все в покое!
В этот вечер она сильно напилась, и я не смогла это предупредить, обезвредить бутылку.
– Ох, Маша, если б ты знала, как мне плохо!.. Вот тебе ум не мешает, а мне мешает! Почему?..
* * *
Лежу в ангине в Староконюшенном. Людмила Фёдоровна приходит меня навестить и приносит мне белый пушистый шарфик.
– На твоё горлышко, – говорит она. – Чтобы ему было тепло, и чтобы оно поскорее выздоравливало.
Милая, милая Мама Кошка! Я сохраню этот тёплый шарфик на всю жизнь...
* * *
В те дни я прочла книгу отца Александра «Сын человеческий», которую он мне дал в последний мой приезд в Новую Деревню. Книга была издана на Западе – в Брюсселе, как и другие его книги. (Интересно, как они попадают потом в Россию? Никогда не задумывалась об этом).
...Мне казалось, что я читаю не книгу, а живое свидетельство – как будто отец Александр там был в те времена и всё видел своими глазами... Христос стал мне таким близким, как будто и нет двух тысячелетий между нами... Две тысячи лет не мешали мне чувствовать себя его современником, точнее – чувствовать его своим современником. Я поняла, что Он действительно жив, что Он живёт здесь и сейчас, и с Ним действительно можно общаться – надо только захотеть... А Иерусалим – этот вечный город не где-то... в невозможной дали... А он – здесь, вот я выйду сейчас во двор – и пойду по улицам Иерусалима... А могу не выходить во двор – а просто закрыть глаза – и пойти по улицам Иерусалима... А за городом – гора, Голгофа, живая, настоящая гора, на которую можно взойти... в любую минуту жизни.
* * *
Празднование первой годовщины моего крещения. Конечно, на Огарёва, на каптеревской кухоньке. Я вновь испекла пирог с абрикосовым вареньем. Кроме папы Кирюши, Мамы Кошки и Каптерева, были конечно же Пресманы и Залетаев. Моя любимая семья.
Мои крёстные подарили мне стихи, посвящённые тому дню.
* * *
...А потом наступила весна. Весна Старого Арбата... И мой крёстный дал мне прочесть «Мастера и Маргариту». Эта книга сразу распалась для меня на три отдельные книги, которые так потом и не стали одной. Книгу про нечистую силу я сразу отвергла, она вызывала во мне чувство омерзения. Книга про Иешуа слилась с «Сыном человеческим» и только усилила чувство, что Иисус Христос жив и находится не где-то за тридевять земель – а здесь. И Голгофа совсем близко... близко...
И меня необычайно взволновала третья книга – история любви Мастера и Маргариты.
Зазвенели, запели дворы и дворики, переулки и переулочки, карнизы, и мансарды, увенчанные угрожающими гирляндами поющих сосулек... Угрожающими моему покою, угрожающими той тишине, той ясности, в которой пребывала всю зиму моя душа. Душа, готовая к принятию обета молчания.
Я не знала, не могла понять, что со мной происходит. Ведь я всё решила. Ведь я решилась. Разве может в моей жизни быть что-то другое – кроме той снежной прямой дороги, на которой я стояла в новогоднюю ночь?.. Душа волновалась. Душа вдруг вспомнила, что мне всего двадцать три...
Я выходила среди ночи из дома и шла бродить по тёмным, звенящим, поющим староарбатским переулкам... Я не могла находиться в доме, не могла быть в тёплой постели, – когда там, за окном, всё так призывно, так могуче звучало... И повсюду, за каждым поющим фасадом, за каждой звенящей калиткой мне чудились мои искусители – Мастер и Маргарита... Я так остро переживала их роман – чувствуя себя и Мастером и Маргаритой одновременно, чувствуя себя и тем двориком, и той комнаткой, и тем окном – я вобрала всё это в себя без остатка. Я чувствовала в себе – продолжение этого романа. Он продолжал жить во мне, и длиться, и развиваться... Развиваться – в моих стихах.
Я всех люблю, кого любила.
И всем по-прежнему верна.
Теперь я знаю – это было
Лишь прорастание зерна...
Лишь ученичество свирели,
Где звуков первых нежный бред...
Она томилась много лет,
И наконец вчера запела!
Я помню всех, кого любила.
Из памяти их не гоню.
Теперь я знаю – это было
Лишь приближение к огню...
Было ли это искушением? Или было, напротив, прозрением?..
Напоминанием, что – кроме той, снежной, есть на свете и другие дороги? И может, где-то – не знаю, где – было решено испытать меня вначале другой дорогой?..
Да не минет меня сия чаша.
Дай испить всю до капли, до дна...
Всю тщету упований вчерашних
И тоску – грядущего дня.
Да не минет страстей наважденье,
Застилающих зренье и слух...
И над бездною той скольженье,
Где три раза кричит петух...
Да не минет весь ужас утраты,
Отпаденья от света – во мрак...
И тоска по Тебе – как расплата.
Да не минет. Да будет так.
Я бродила по ночным переулкам, отзываясь каждым своим нервом на звук сорвавшейся с поющего карниза капли, на шорох вздохнувшей надо мной ветки, на вскрик ночной птицы, на звон хрупких, сверкающих тротуаров...
* * *
Мы сдружились с дочкой отца Сергия, Лёлей. Ей двенадцать лет, но она очень самостоятельная девочка. Взяла и приехала ко мне в гости! В Староконюшенный переулок с Рязанского проспекта – не близкий путь. Мы попили чайку с ржаными лепёшками и пошли гулять по Арбату. Зашли в цветочный магазин, купили два букетика фиалок. И подарили друг другу! Было очень приятно.
Мы брели по весеннему вечернему Арбату, и я держала её за тёплую ладошку – то ли сестрёнку свою младшую, то ли будущую дочку... И чувствовала в своём сердце такую огромную нежность, даже больше... чувство, ни с чем не сравнимое...
Это просыпалось во мне материнство. Которое кричало «нет!» моим мечам о монашестве. И я начинала искать компромисс. Я пыталась примирить в себе эти два чувства, два стремления, разрывающие меня на две части. Тянущие меня в разные стороны...
(Нет! никогда у меня не будет детей, твердила я себе, никогда!)
* * *
.. Ощущая в себе одновременно два желания, я пыталась как-то освободиться от одного из них – от того, которое мешало мне жить ясно и безмятежно. Мне хотелось ясности, цельности и простоты. Но – так не получалось.
Потому что так на самом деле не было: ни в мире, ни во мне.
Или эту ясность мне еще нужно было заслужить муками бурь и сомнений?..
Очисти мысли свежестью заката,
Молчаньем ночи, радостью зари...
И тем дождём, что за окном закапал...
А слов не надо, слов не говори.
И душу просвети улыбкой странной
Прохожего, мелькнувшего в толпе...
Разлукой освети, потом – свиданьем,
И добрым сном, приснившимся в тепле.
А сердце – вразуми к Тебе доверьем,
Что испытание по силам нам дано.
И только радость – сыплется без меры,
Как светлый дождь, что льётся на окно...
* * *
Звонит Пресман:
– Машута, можешь забежать к нам? Я получил интересное письмо от своего ученика из Одессы. Хочу тебе его прочесть.
Через полчаса я у них.
– Помнишь, Машута, ты нам рассказала о своём отце? Что ты опять его потеряла, что в адресном бюро дают адрес, по которому он уже не живёт... Нас с Антониной Самойловной это очень взволновало. И мы решили тебе помочь. Я вспомнил, что у меня был когда-то аспирант из Одессы. Я разыскал его адрес, написал ему и рассказал твою историю. Он пошёл в адресное бюро. Ему тоже дали старый адрес. Он пошёл по этому адресу. Действительно, отец твой много лет там не живёт. Но мой ученик (не зря он мой ученик!) провёл настоящее расследование. Он пошёл по соседям и расспрашивал всех, кто, может быть, что-нибудь знает о твоём отце. И он-таки нашёл тех, кто знал его новый адрес! Но ему этого показалось мало. Не зря он всё-таки мой ученик! Он поехал по этому адресу, чтобы удостовериться в том, что адрес – верен. И он нашёл твоего отца, Машута! Он с ним общался! Вот, читай письмо...
Руки мои дрожали, и строчки прыгали перед глазами... Ученик Пресмана писал, что мой отец – умный и обаятельный человек. Ещё молодой, но очень болен... перенёс две операции на сердце... был в клинической смерти... рад тому, что я нашлась... хотел бы меня увидеть...
– Ну, как, поедешь к отцу? – спросил Александр Самуилович. Глаза его горели восторгом. Он был счастлив за меня.
– Сразу же после весенней сессии.
Он крепко расцеловал меня.
– Правильно, Машута! Не откладывай. Нужны будут денежки, мы с Антониной Самойловной тебе поможем. А письмо возьми себе. Ты ведь, небось, будешь его перечитывать...
– Спасибо вам. Огромное спасибо за всё. Даже не знаю, как вас благодарить...
– Ты счастлива – и это самая лучшая награда, уверяю тебя, – сказал Александр Самуилович.
– И не убегай сразу, попей чайку с нами, – сказала Антонина Самойловна, которая уже накрывала стол к чаепитию...
И я не уставала благодарить Бога за то, что Он меня одарил такими друзьями.
* * *
В тот же вечер я написала письмо отцу...
* * *
Вскоре пришла открытка из Риги. От отца!
Да, почему-то не из Одессы, а из Риги. Отец радовался, что успел накануне отъезда в Ригу получить моё письмо.
Он сообщал, что лежит в рижской клинике имени Страдыня, в ожидании третьей операции на сердце...
|