Мария Романушко
НЕ ПОД ПУСТЫМ НЕБОМ
К оглавлению
Глава пятая
Зашла как-то в гости к Ваксу, в их флигелёк во дворе Литературного института.
Кстати, Арнольд жил в той самой комнате, в которой жил когда-то Андрей Платонов. И сейчас в ней была всё та же нищенская обстановка: две железные кровати да обшарпанный стол. Наверное, так было и при Платонове. Правда, Арнольд с матерью занимали ещё одну комнату, более просторную, с камином. А эта, крошечная, «платоновская», служила Ваксу спальней и кабинетом. И писательская судьба Арнольда Вакса была похожа на судьбу Андрея Платонова. Ему уже было за тридцать, но ни одна из его страниц не была опубликована. При этом Арнольд писал каждый день, для него это было естественным делом, как есть и спать, пить дешёвое вино, шататься по бульварам. И он, казалось, совершенно не печалился из-за того, что его не печатают, и он, как писатель, совершенно никому не известен, кроме родной матери и нескольких близких друзей. Он звонил мне иногда и читал по телефону новые стихи, а иногда и куски прозы. Порой я забегала к ним на огонёк.
В этот раз я застала у него застенчивого молодого человека, которого Арнольд представил как своего старого друга Витю Кудрина. Пили чай, читали друг другу стихи – как всегда. Витя стихов не читал, потому что, как оказалось, он их не пишет, а пишет только научные статьи. Иногда Арнольд просил меня: «Прочтите Вите вот это...» (Кстати, мы с ним все годы нашего общения были на «вы».) И я читала. В годы тотальной не опубликованности, когда невозможно было подарить человеку книгу, вот так и общались. Да, к тому же, и пишущей машинки у меня в то время ещё не было. Так что это было нормально и естественно: при встрече читать друг другу стихи. Витя в тот раз особо запал на одно моё старое стихотворение:
В степях ветра настояны
На солнечной тоске...
Падут дожди со стонами
На улицу Массне...
А другие мои стихи ввергли его в глубокую грусть. Он слушал меня, и по его лицу было видно, что он страдает. Мне даже жалко его стало, что он так переживает за меня.
Уходили от Арнольда вместе. Пока шли по Тверскому, а потом по улице Горького к метро «Маяковская», по свежему, мягкому снежку, у нас был очень интересный разговор. Витя неожиданно сказал:
– Вам надо креститься.
– Креститься? – опешила я.
– Да. Вам станет легче. Вам откроются какие-то очень важные вещи... И вам будет легче смириться с тем, что произошло.
– Разве с этим можно смириться? Когда человеку тридцать семь, он полон планов и надежд их осуществить, и вдруг уходит – в расцвете сил и талантов... разве с этим можно смириться?
– Я и говорю: вам надо креститься, – сказал он своим мягким, каким-то извиняющимся голосом. – Вот увидите: всё в вашей жизни переменится.
– Вы думаете?..
– Я уверен в этом. Только узнайте у ваших родителей: не были ли вы крещены в детстве? Дважды креститься не полагается.
* * *
– Мама, ты меня крестила в детстве?
– И как тебе такое могло прийти в голову? За такие вещи в то время могли выгнать с работы. Да и потом, это ведь пережитки прошлого.
Значит, надо креститься. Странно, как быстро я приняла эту мысль, как будто была готова к ней. Меня подготовил к ней каптеревский дом. Да, я очень хотела начать новую жизнь, только вот не знала – как. А Витя Кудрин подсказал. Как-то провиденциально я его встретила у Арнольда.
* * *
...Не помню, где-то прочла, что в Японии существует (или существовал когда-то? или всё это – легенда?) такой обычай: вступая в новую пору жизни (юношество, зрелость) человек берёт себе новое имя. И даже объявление в газете при этом появляется, к примеру: Алексей Петров отныне уже не Алексей, а Андрей. Будем знакомы.
Новая жизнь – новое имя. Для меня это было не прихотью, не блажью и не минутным капризом. А какой-то внутренней, насущной необходимостью. Имя, мне кажется, значит очень много. Оно способно определить (или изменить) судьбу человека, направить его на новый путь. Защитить, согреть... Очень важно при этом – носить своё имя. Своё – тебе предназначенное.
Когда я прислушалась к себе – я сразу поняла, какое имя моё.
Я не выбирала его из множества. Оно прозвучало во мне, как моё единственное настоящее имя...
* * *
С Кудриным едем к Димитрию Дудко. К священнику, о котором ходят легенды, что именно он – духовный отец Александра Солженицына. А может, и в самом деле так.
Мы ехали без предварительного звонка. Меня это смущало. Но Витя сказал, что звонить заранее – это как раз хуже, так как телефоны прослушиваются, особенно у таких людей, как отец Димитрий.
Оказалось, знаменитый священник живёт, как и я, неподалёку от метро «Речной вокзал». От моего дома – пять минут пешком до его дома. Живёт на первом этаже панельной пятиэтажки.
Двери приветливо распахиваются... На пороге – невысокого роста человек, похожий на доброго царя-батюшку из русской народной сказки. Ярко-голубые глаза, румянец во всю щёку, лысина в ореоле седых пушистых волос, – отчего выглядит старше своих лет. Смеющийся взгляд... Никакой важности и строгости.
Встретил радушно, провёл в свою маленькую комнатушку, увешанную иконами и лампадками. Домашняя церковь. Витя сказал, что вот, привёл человека, который хочет креститься.
Отец Димитрий расспросил меня про мою жизнь. Ему понравилось, что я учусь в Литературном институте. Сказал, что очень любит поэзию и тоже сочиняет стихи. После чего спросил строго:
– Стало быть, креститься решила?
– Да.
– Веруешь?
– Да.
– Библию читала?
– Нет.
– А что так?
– Негде взять. Даже не видела никогда.
–Что ж ты, Виктор, не позаботился? – упрекнул он Кудрина.
Витя смущённо оправдывался.
Отец Димитрий внимательно посмотрел мне в глаза и решительно сказал:
– Будем крестить!
– Только, батюшка, я хотела бы, чтобы при крещении мне дали новое имя. Это возможно?
– Отчего же нет? Конечно, возможно. И какое же имя ты себе выбрала?
– Мария.
– Прекрасно! Самое лучшее имя. А восприемники у тебя есть? Я имею в виду – крёстные. Отец и мать?
– Нет.
– Хорошо, если бы были. Чтобы кто-то сопровождал тебя на этой тернистой дороге, поддерживал.
– Обязательно найду себе крёстных!
– Ну, приходи, когда будешь готова.
* * *
У Каптеревых.
– Людмила Фёдоровна, я решила креститься.
– Прекрасно! – сказала она.
– А вы... не согласитесь быть моей крёстной матерью?
Она обняла меня и поцеловала.
– Конечно! Конечно, я буду твоей крёстной! Для меня это большое счастье. Наконец-то я смогу назвать тебя своей дочерью!
* * *
Итак, Людмила Фёдоровна согласилась быть моей крёстной!
А кто же мой крёстный? Пресман? Я его очень любила. Но что-то удерживало меня от того, чтобы сделать ему это предложение: «Будьте моим крёстным отцом». Наверное, Антонина Самойловна. У них никогда не было детей. И если я стану его крёстной дочерью – то я буду его дочерью, но не её. А ей может быть от этого больно. К тому же, она считала себя атеисткой (почему-то) и болезненно воспринимала обращение своего мужа в веру.
Зайцев?.. Но он такой суровый, я его побаиваюсь. А я не хочу бояться своего крёстного.
Залетаев? Он мне кажется слишком молодым для такой роли.
Да, это всё мои любимые друзья. И не потому что я им не доверяю, просто мне кажется, что «крёстный отец» – это что-то другое. Не больше и не меньше, чем «друг», а просто что-то другое...
* * *
Пятое февраля. День рождения Каптерева.
Пресманы, Залетаев, Татьяна Шевченко, Лена Колат, Саша Филистеев – самые близкие друзья. А ещё Серёжа Крылов с гитарой, поёт своего знаменитого «Цыплёнка», который «жёлтые звёзды, как зёрна склевал».
В разгар вечера Валерий Всеволодович пристально посмотрел на меня своим острым взглядом и загадочно шепнул:
– Сегодня должен быть ещё один человек, которого ты хорошо знаешь. – И он назвал имя, которое я слышала впервые: – Физик Кирилл Кнорре.
– Да нет, я не знаю его, – сказала я.
– Знаешь! – настаивал на своём Валерий Всеволодович.
Тут в дверь позвонили, и почтенный именинник, которому сегодня исполнилось семьдесят три, быстрый и озорной, как мальчишка, побежал открывать.
– А вот и он! – услышала я его приветственный возглас.
Через минуту в комнату вошёл высокий, худой человек средних лет с молодыми, ярко-голубыми глазами на продолговатом скандинавском лице. Он дружески приветствовал собравшихся, с которыми был, во всей видимости, хорошо знаком, и Каптерев подвёл его ко мне со словами:
– А это та самая девушка, о которой я вам говорил. У неё совершенно замечательная фамилия – Романушка!.. Она поэт.
– Кнорре, – представился вошедший низким глуховатым голосом и протянул руку. Рукопожатие было сухим и крепким, как у спортсмена. А в глазах бегали весёлые ироничные огоньки...
Вот так мы познакомились.
А через пять минут, сидя рядом на стареньком каптеревском диванчике, мы уже говорили, как старые добрые друзья... По просьбе Каптерева я читала свои новые стихи. А Кирилл Георгиевич в тот вечер с большим азартом рассказывал о своих летних походах в горы...
Каптерев был прав. У меня было острое ощущение, что я давно и хорошо знаю этого человека. Знаю эти смеющиеся голубые глаза, эту мягкую, сдержанную улыбку...
Я очень хорошо его знаю! Но как, откуда? Не помню... не ведаю... Смотрю на него и понимаю, что это пришёл... мой крёстный отец. Вот он и нашёлся!
А Каптерев поглядывал на нас искоса и посмеивался...
Тогда, у Каптеревых, я приняла важное для себя решение.
Но в тот вечер я не решилась огорошить Кирилла Георгиевича. Прощаясь, я еле сдержалась, чтобы не проговориться, и мне было радостно и удивительно, что я УЖЕ знаю, кем мы друг другу приходимся, а он ЕЩЁ нет...
От Каптеревых, в тот же вечер, я поехала к своей подруге, Тане Неструевой, у которой день рождения тоже 5 февраля. Влетела к ней с радостным возгласом:
– Таня, Таня, Я НАШЛА ЕГО!
– Кого, Нуш? – не поняла она.
– Своего крёстного!
Да, я нашла своего крёстного. Вернее, он сам нашёлся. А я его УЗНАЛА, угадала. Только он про это пока не знал...
– Ну, я тебя поздравляю, Нуш, – сказала подруга.
* * *
Через несколько дней Кирилл Георгиевич позвонил мне и предложил зайти вечером к Каптеревым. Я согласилась. Мы стали договариваться о месте встречи.
– Откуда вы будете ехать? – спросил он.
– С Ваганькова. Я сегодня собиралась на Ваганьково.
На другом конце провода я почувствовала замешательство.
– Дело в том, – сказал он, – что я сегодня тоже собирался на Ваганьково... А не съездить ли тогда нам вместе?
* * *
Мела метель... и кроме нас, в этот будний метельный день на кладбище не было никого.
Сначала навестили могилу Моего Клоуна. А потом углубились в тишину заснеженных аллей... И каково же было моё потрясение, когда рядом с именами родителей Кирилла Георгиевича я увидела имя его дочери – моей ровесницы, Машеньки... ушедшей уже давно... но почему? Что с ней случилось? В тот раз я не посмела его спросить. Слишком мало мы ещё были знакомы. Да и не спрашивают о таком. О таком, если хотят, рассказывают сами...
...От Ваганькова до Красной Пресни ехали в простуженном февральском трамвае, и под стук морозных колёс, я, набравшись смелости, сказала:
– Я решила креститься. Вы не согласитесь быть моим крёстным?
– Так сразу?.. Мы же совсем мало знаем друг друга.
– Разве? – удивилась я. – А мне кажется, я знала вас всегда.
– Это так неожиданно... Нет, нет, не подумайте, я не отказываюсь! Почту за честь, как говорили в старину.
– Вы, наверное, удивитесь, когда я скажу, какое имя я для себя выбрала. Уже давно. Мы уже обсудили это со священником. И он одобрил.
– И какое же?
– Мария.
Он переменился в лице: испуг, удивление, радость – всё перемешалось на его лице.
– Но почему Мария?
– Это моё любимое имя.
– А то, которое у вас сейчас?
– Я его не ощущаю своим. Мне с ним холодно, неуютно. Поэтому меня все называют по фамилии.
– Да. И Каптеревы вас называют – Романушка. Я очень удивился.
– И потом – новую жизнь нужно начинать с новым именем.
– Наверное, вы правы. А когда крещение? – спросил он.
– Как мы решим.
– Я в первых числах марта еду в командировку в Киев. На три дня.
– Тогда после Киева.
– А хотите, махнём в Киев вместе? – неожиданно спросил он.
– Хочу! У меня как раз такая удобная работа: сутки работаю – трое суток свободна. Так что махнём, запросто!
– А теперь – к Каптеревым? Сообщим им нашу удивительную новость!
* * *
...Звоним... Слышим бегущего к двери Валерия Всеволодовича и его голос: «Люся, Люся, это они!..»
Двери распахиваются...
-- Ну, я же говорил, что это они!
За чаем я сказала, что мой крёстный наконец нашёлся!
– Прекрасный выбор! – сказала Людмила Фёдоровна.
А Валерий Всеволодович смотрел на меня хитрым весёлым глазом. Мне кажется, он всё знал заранее. Но откуда?..
В тот вечер я впервые слышала, как Кирилл Георгиевич читает стихи. Оказывается, он их знает великое множество: практически всего Давида Самойлова (с которым дружит с войны), любит Леонида Мартынова и Гумилёва.
Никогда не забуду, как он читал в тот вечер «Заблудившийся трамвай» Николая Гумилёва... Особенно после нашего сегодняшнего посещения Ваганьковского кладбища, строчки:
«Здесь отслужу я молебен о Машеньке
И панихиду по мне...» --
звучали особенно пронзительно.
* * *
Через несколько дней мы с Кириллом Георгиевичем съездили к голубоглазому, улыбчивому священнику, похожему на доброго царя из детских сказок. При всём своём внешнем добродушии и мягкости, это был мужественный, бесстрашный человек, много претерпевший за веру, прошедший тюрьму и лагеря, но не сломленный ними и не запуганный. В те времена, начало семидесятых, крестить на дому священникам запрещалось. Но всё равно некоторые шли на это. Наш добрый батюшка был из числа тех, кто не боялся никого и ничего.
С нами он говорил ласково, по-отечески, рассказал, как сам уверовал когда-то в юности, и как с тех пор изменилась его жизнь. Он спрашивал моего будущего крёстного, глубоко ли он верует, и радовался за него, и за меня.
И была назначена дата моего крещения.
* * *
Но до крещения был мартовский Киев.
Кирилл Георгиевич поселился в гостинице на окраине, а я у двух милых женщин в центре, на Владимирской улице, в старом деревянном доме с верандой. Этот дом напомнил мне дом моего детства на Философской улице... Квартира находилась во втором этаже и состояла из одной, но зато огромной, метров на пятьдесят, комнаты. Белой ширмой был отгорожен угол, где стояли две железные, чисто застеленные кровати. Это была маленькая частная гостиница – подработок к пенсиям моим хозяйкам.
Брали они рубль за сутки, мне это было по карману. Я спала за этой белой ширмой. В окно светила яркая полная луна, она заливала дворик, щербатую лестницу, старые кряжистые деревья во дворе... И я подолгу не засыпала, шальная от счастья: что я в Киеве, и что скоро крещение...
По утрам Кирилл Георгиевич ездил на работу: читал лекции в институте повышения квалификации – в непостижимой для меня области –- физике. А я в это время бродила по весеннему Киеву... До сих пор помню его морозный будоражащий запах... Старые пустынные парки, оглушительноё вороньё...
А после обеда мы встречались и допоздна бродили вместе. Когда-то я уже была в Киеве, в детстве мама привозила меня сюда, и я запомнила Ботанический сад, цирк и театр оперетты...
Теперь, с Кириллом Георгиевичем, я открывала для себя другой Киев: Владимирский собор, озарённый изнутри сотнями трепещущих свечей... Купол – как близкое небо... И – Богоматерь, глядящая на нас с небесного свода и обнимающая всех своим взглядом...
Помню Выдубицкий монастырь, где-то на окраине Киева, всё залито ярким солнцем, бодрые звуки топоров, свежий запах стружки, дивный силуэт – белого на белом – Михайловского храма. 12 век, если мне не изменяет память. Кроме реставраторов и нас с Кириллом Георгиевичем – никого, только старый задумчивый пёс, который пристал к нам и бродил за нами всё время, что мы ходили по монастырю. Он проводил нас до ворот и долго смотрел нам вслед совершенно по-человечьи...
Помню маленький переполненный храм, тоже где-то на окраине, в то время действующих храмов в Киеве было мало, ещё меньше, чем в Москве, и по вечерам они наполнялись до отказа. Было жарко и радостно от этой тесноты: нас – много, мы не одни!
Помню букетик лиловых фиалок, который я принесла в гостиницу днём, когда Кирилла Георгиевича не было, дежурная открыла номер, и я поставила фиалки в стакан с водой... А вечером мы зашли сюда вместе, попить чаю, и Кирилл Георгиевич увидел цветы – моё тихое «спасибо».
А потом зашла дежурная и спросила, не может ли он починить её настольную лампу, которая мигала, и он тут же согласился, легко и естественно. (О, это его потрясающее качество! Тогда я видела это впервые. И уже больше тридцати убеждаюсь: он совершенно не умеет отказывать!)
...А в тот мартовский вечер он надел очки, вынул перочинный нож и неторопливо и сосредоточенно стал разбираться в винтиках и проводках. А я сидела напротив, смотрела на него и каждое его движение казалось мне удивительно знакомым... А может, и вправду встречались в какой-нибудь предыдущей жизни?.. А прозорливец Каптерев это почуял, когда шепнул: «Ты его хорошо знаешь...»
А ещё помню трамвай, грохочущий по чёрным, лунным пустырям... В трамвае, кроме нас, почти никого, и от окна тянет звёздным холодком... Помню булгаковский дворик, весь выбеленный луной, перечёркнутый кошачьими тенями...
Помню Андреевскую церковь, парящую над Подолом, над Киевом... И дворик на Подоле, где мы сидели на старой скамье, греясь на солнышке, слушая оглушительный птичий грай...
...Мы уехали из Киева в тот же вечер. А та весна осталась в памяти и в стихах, подаренных моему крёстному. Здорово, что он сказал тогда: «А не махнуть ли нам вместе?»
* * *
Поездка в Киев была праздником накануне Праздника. Залитый солнцем Подол, Андреевская церковь, парящая над Киевом голубым облаком, монастырь на окраине, пахнущий стружками, пахнущий обновлением жизни... Букетик лиловых фиалок, пронзивший меня своим еле слышным запахом... Всё вокруг явственно нашептывало мне о том, что воскресение – возможно. Что возможно обновление и моей жизни...
«Господи, неужели ещё что-то будет в моей жизни?..»
* * *
А потом было крещение. 29 марта 1973 года.
И меня нарекли новым именем.
Мне не пришлось долго привыкать к нему. Я сразу ощущала его как своё, единственно возможное. Я слилась с ним – в тот самый миг, когда седобородый батюшка с ласковыми голубыми глазами окатил меня, стоящую в купели, водой... Даруя с новым именем – возможность и – жгучее желание новой жизни.
Кирилл Георгиевич спросил меня однажды: «Ты напишешь об этом когда-нибудь?»
Когда-нибудь напишу... Хотя это трудно, почти невозможно.
Какими словами передать ТАИНСТВО и ЧУДО?
А произошло именно это: ТАИНСТВО и ЧУДО.
Там, на окраине Москвы, в доме у старенького священника я родилась вновь.
Я помню обжигающие воды купели и слова очищающих молитв, и как Людмила Фёдоровна и жена священника, матушка Нина, облачали меня в белую, до полу, крестильную рубаху, и как мы все шли потом вокруг купели со свечечками в руках и пели молитву... И добрый батюшка напутствовал меня в новую жизнь, которая началась с этой минуты...
Потом мы вышли во двор, был поздний вечер, полный тайны и звёзд, и во мне такая лёгкость, почти невесомость, мне казалось – я взлечу сейчас, если меня не держать... «Ой, держите меня, улетаю!» – вскрикнула я испуганно и радостно и схватилась за своих крёстных, одной рукой за Людмилу Фёдоровну, другой – за Кирилла Георгиевича.
Только что произошло одно из главных чудес моей жизни. Со мной были мои новые родители. Я – только что явившаяся на свет их дочь – изо всех сил держалась за крепкую, горячую руку отца и за тонкую, как лепесток, руку матери. Моих волшебных крестных... И чувствовала, что отныне мы – вместе, на все времена...
Улица была темна и безлюдна. Под ногами хрустели подмерзающие мартовские лужи. Над головой – над домами, над крышами – небо, полное звёзд!.. Ярких мартовских звёзд... А во мне – лёгкость новорождённой души и невесомость обновлённого, какого-то совершенно невесомого тела...
* * *
Утро после крещения. За окнами – густой, молочный туман... мир ещё не явлен...
Приехал Гавр. Посмотреть на меня-новую.
– Я рад за тебя. Но сам бы я этого не сделал, – сказал он грустно.
– Почему? Это же так просто! Надо просто открыться!..
– Нет, это – не для меня, – сказал он.
Сказал довольно твёрдо, не подозревая, что пройдёт не так уж много лет, и... моя крёстная станет и его крёстной!
* * *
Празднование моего крещения у Каптеревых.
Испекла дома большущий пирог с абрикосовым повидлом и притащила его на Огарёва.
Были самые-самые родные: мои крёстные, Каптерев, Пресманы и Залетаев.
С моим новым именем ни у кого не было проблем. Так как прежде все называли меня по фамилии, то «Маша» было воспринято как уменьшительное производное от «Романушко»: Романушко – Ромаша – Маша.
Я почти сразу стала называть Людмилу Фёдоровну «Мама-Кошка».
На следующий день позвонил Каптерев:
– Я знаю, кем ты мне приходишься, я разгадал! – сказал он. – Ты – моя сестра! Я всю жизнь мечтал о сестре, мне так её не хватало! И вот, я тебя нашёл!
С тех пор он меня называл только так – «Сестра Маша», а я его – «Братец Валерий».
И когда он меня знакомил с кем-то, он говорил:
– А это моя сестра Маша.
И никто не удивлялся. Напротив. Говорили:
– Как вы похожи!
* * *
Часто захожу к отцу Дмитрию. Он даёт читать всякие классные книги. (Чаще всего – это машинопись в самодельном картонном переплёте). Особенно меня потрясли «Диалоги» Валентина Свентицкого. Беседуют глубоко верующий и ярый атеист. К концу книги верующий приводит атеиста к принятию Бога. Мягко, ненавязчиво, без демагогии. Эта книга должна быть в каждом доме! Хотя бы и в таком – машинописном виде.
* * *
У Дудко.
Знакомит меня с Серёжей Романовым.
– Вы соседи и даже фамилии у вас похожи. Вот и дружите! – сказал отец Димитрий.
* * *
Вернулись из командировки мама и Фёдор. (Их очень кстати не было целую неделю.) Мама сразу что-то почувствовала. И заметила.
– Это что у тебя там такое на шее на шнурке?
– Крестик.
– Крестик?! Откуда он у тебя?
– Священник во время крещения надел.
– Ты что, крестилась?!
– Ну, да.
– Боже мой, какой ужас! – она схватилась за голову.
– Никакого ужаса.
– Какой ужас! какой ужас! – повторяла она в полном отчаянье.– Ну, зачем ты это сделала?!
– Я хотела это сделать, и я это сделала.
– Нет, ты всё-таки страшная эгоистка! Ты думаешь только о себе! Ты хоть сестру не посвящай в свои глупости!
(Я не стала ей говорить о том, что Маришка шила мне крестильную рубаху.)
– И ты думаешь, никто не догадывается, что ты там, на верёвочке, на шее носишь?!
– Это моё личное дело!
– Нет, это не только твоё дело! Это касается всей нашей семьи! Фёдор – член партии! Ты не думала, что у него могут быть из-за тебя неприятности?!
– Абсолютно не думала на эту тему.
– Я же и говорю, что ты – эгоистка!
Она, видимо, не выдержала и поделилась этой «ужасной» новостью с Фёдором. Фёдор вообще перестал со мной здороваться. И когда я говорила ему «доброе утро» или «добрый вечер», он проходил мимо меня, как мимо пустого места. А мама то и дело начинала рыдать и упрекать меня в эгоизме.
Гробовое молчание Фёдора и слёзы мамы изводили меня. Находиться дома было слишком тяжело. Я жила, в основном, у Танюшки Неструевой. Танюшка верующий человек, она меня понимала. Она не боялась неприятностей из-за меня.
* * *
Лавина новых встреч и знакомств: Кирилл Георгиевич знакомит меня со своими друзьями и родными: с Владимиром Борисовичем Бродским, физиком, с писателем Сашей Фихманом. со своими сёстрами – Ксенией Георгиевной, биологом, и Аглаей Георгиевной, скульптором. Со своей племянницей Ксенией Кнорре, студенткой консерватории, пианисткой. Он всем с гордостью говорит: «Это – Маша, моя крестница!»
Мир полон прекрасных людей!
* * *
Событие мартовского вечера вернуло мне остроту младенческого восприятия жизни. Ходила, как шальная... Меня сводили с ума очнувшиеся после долгой зимы запахи, проявившиеся из тумана ещё неяркие, нежные краски начинающейся весны... Меня приводили в восторг лица людей – на улице, в метро – я смотрела на них как только что прилетевшая на эту планету инопланетянка... Я чувствовала, что влюбляюсь: заново влюбляюсь в многолюдье московских улиц, в роскошество закатов, в последний, невыразимо ласковый снег, в оглушающий птичий грай в пронизанных светом дворах, в половодье апрельских бульваров...
Музыка вернулась ко мне! Как моё естественное состояние жизни. Как дыхание...
* * *
И была в ту весну Пасха в Загорске.
Мы ездили втроём: Кирилл Георгиевич, его друг Юра и я. В Лавре было очень много народу, и мы смогли пробиться только в Трапезную церковь. Она была темна и таинственна, как пещера, с этим низким потолком, с копошащимися по углам тенями... Было много паломников, которые находились здесь с утра, а может, и несколько дней. Многие расположились на полу совершенно по-домашнему, кто-то дремал, кто-то истово молился... Все ждали Воскресения.
...Никогда не забыть, как всё озарилось ярким светом, и зажглись сотни свечей... и лица людей осветились и преобразились... и вышло много священников в праздничных одеждах, и самый главный из них возгласил «Христос воскресе!» И сотни голосов откликнулись: «Воистину воскресе!» И было долгое чтение молитв, и мне особо ярко запомнилась одна фраза, которая стала для меня самой главной в ту ночь:
– Смерть, где твоё жало?!
А потом мы шли к станции. Остановились и похристосовались на ночной пустынной улице...
Возвращались в Москву первой электричкой, в пустом холодном вагоне, и тихонько пели: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ...»
Смерть, где твоё жало?
* * *
Следующий день после Пасхи – Духов день. Тоже большой праздник.
В этот день мы с Людмилой Фёдоровной купили три букетика гиацинтов и отправились на Пятницкое кладбище. Навестить могилы её родителей и её первого мужа – Германа.
Старое-старое кладбище... Старые-старые деревья. Узкие аллеи. Полумрак, сырость и тихая печаль...
И когда мы с ней убирали эти три могилки, и она мне рассказывала о них – о дорогих ей людях, я почувствовала, как мы с ней сроднились за год нашего знакомства. Да нет, ещё и года нет! А как будто прошла целая жизнь...
– Я хочу, чтоб ты знала, где они лежат. И когда меня не будет, ты будешь приходить сюда...
А потом мы зашли в храм, который у входа на кладбище. Храм Святого Духа! И поставили свечки. И помолились за всех, кого мы любим. За живых и ушедших...
Глава шестая
Было 12 мая. Поехала в цирк поздравить Ядвигу с днём рождения.
А мне говорят: «Она упала. Сейчас в больнице».
Упала Ядвига! Упала падучая звезда... Разбилась на множество осколков...
Еду к ней в больницу. Она лежит на растяжке, вся переломанная... Жара... в палате духота нестерпимая, а ей так лежать несколько месяцев, пока всё срастётся... Неужели она и после этого будет летать?! Ну, это просто рок какой-то! Ведь так уже было. Опять пьяные униформисты стали убирать сетку (Это было как раз на 9 мая) – а она была ещё там – под куполом... и не видела, что сетка, уже ослабленная, почти лежит на ковре... и полетела она вниз с 20-тиметровой высоты... Не мог повториться такой ужас – но он повторился! Жизнь как будто испытывает на прочность эту милую, синеглазую женщину. Но она ни на что не жалуется. Принимает это как данность. Да, у неё такая профессия – летать, падать, разбиваться, а потом опять летать... Всё-таки циркачи – удивительные, непостижимые люди!
– Ты знаешь, Ядя, а я крестилась недавно.
– Молодчина! – говорит она.
– У меня теперь новое имя – Мария.
– Тебе идёт.
– Спасибо.
– А меня в детстве крестили, – говорит она. – И назвали в честь польской королевы Ядвиги. Наш род от неё идёт. У нас в роду все женщины – Ядвиги.
– Потрясающе!
Мы ещё говорим с ней, о разном, она рассказывает о своей маме, о том, что у них в семье пятеро детей, что никак нельзя, чтобы был один ребёнок, потому что не дай бог с единственным что-то случится – что тогда? Она мечтает, что у неё будет много детей, по крайней мере – больше одного. А я слушаю её и дивлюсь: вот, лежит на растяжке вся переломанная женщина, переломанная не в первый раз, лежит в полной неизвестности: как там срастётся и когда? – и при этом строит планы на будущее, да при этом такие оптимистические! Чтобы непременно больше одного ребёнка! Нет, циркачи – люди непостижимые...
– Я буду молиться за тебя, – говорю я ей на прощанье.
* * *
Спектакль «Балаганчик» по Блоку в театре у Гедрюса Мацкявичюса.
Феерия!..
Гедрюс – гений!
А я – не с ними. Жалею ли? Чуть-чуть. Как о далёком детстве, которое уже не вернуть...
Но у меня такие события в жизни происходят, что грешно о чём-то жалеть.
Не могу же я сказать, что того, что есть сейчас в моей жизни, – мне этого мало?!
* * *
В то лето мы полюбили с Танюшкой Неструевой бродить ночью по Москве.
Ночи были светлые – почти питерские! Однажды добрели до Староспасского монастыря. Здесь не шатко – не валко шла реконструкция. То ли ремонт, то ли разруха окончательная... Дверь на колокольню была приоткрыта...
Лестница крутая, винтовая... Долго, долго топали наверх...
И когда добрались доверху, увидели всю Москву под собой – великий, древний, прекрасный город... сладко спящий на рассвете, как ребёнок... И – встающее на горизонте яркое, слепящее солнце... Как бессмертное божество в ореоле огненных лучей... Такую красоту можно увидеть только раз в жизни. Сюда бы Гомера! Он бы спел... он бы сумел.
* * *
13 июня, раннее утро. Ночевала у Неструевой. Выглянула утром в окно и увидела прямо под окном, на крыше подвала, – огромный букет сирени!..
И сразу поняла: это – от Гавра. Вчера вечером он позвонил и спросил: «Ты ночуешь сегодня у Тани?» – «Да».
Вот почему он спрашивал! Ведь сегодня – год, как мы познакомились. Год – как жизнь...
* * *
Голос Людмилы Фёдоровны радостно звенел в телефонной трубке:
-- Марк Максимов, редактор издательства «Советский писатель», сказал мне: привозите рукопись! Я буду предлагать её к печати!
Отвезти рукопись Максимову было поручено мне. Я это сделала с нежным трепетом.
Казалось, до выхода книги Людмилы Фёдоровны – совсем-совсем близко...
Лето 1973 года. До выхода книги Людмилы Фёдоровны – долгих двадцать лет... Как хорошо, что мы этого не знали.
* * *
Ездили компанией за город к Игорю Лаврову. Каптеревы, Пресманы, Кнорре и я.
Лавров – поэт и чеканщик. «Хороший поэт и талантливый чеканщик», – сказала Людмила Фёдоровна, они с Игорем давно дружат.
Когда мы вошли в калитку, с крыльца дома сорвалась и помчалась прямо на нас огромная собака – тёмно-рыжая, с развевающейся шерстью... И пока она неслась на нас, как огненный вихрь, я мысленно прощалась с жизнью. Ведь я панически боюсь собак! С раннего детства. С тех самых пор, как услышала бабушкины рассказы про овчарок, которые их стерегли в Освенциме, и как они бросались на каждого, кто делал шаг в сторону... Страшно боюсь собак, особенно больших!
И вот она несётся галопом на меня... хотя нас шесть человек, но мне кажется, что несётся она именно на меня... потому что я смотрю ей в глаза, и она смотрит мне в глаза, хотя знаю, что это – неправильно: во-первых, нельзя бояться (потому что собаки это чувствуют), а во-вторых, нельзя смотреть им в глаза (потому что это их нервирует). Но я ничего не могу с собой поделать. Закрыть глаза – ещё страшнее.
И вот она подлетает... встаёт на дыбы (Боже, да она с меня ростом!) и... кладёт передние лапы мне на плечи! Я – ни жива, ни мертва... Господи, да где же хозяин, который спасёт меня от этого чудовища? И вдруг это чудовище начинает вылизывать мне лицо!..
Был длинный-длинный день... Такие длинные дни случаются только летом за городом, здесь время течёт совсем по-другому... Игорь -- большой, сильный, богатырского вида человек, и его жена, тоненькая белокурая Марина, водили нас по саду... А потом по дому, и Игорь показывал свою чеканку, его работами был увешан весь большой дом... Потом пили чай с брынзой и листьями мяты, сорванной только что с грядки, у них во дворе была целая плантация мяты... И читали стихи: Людмила Фёдоровна, Игорь и я. Все сидели за длинным столом на уютной тенистой веранде, а я сидела на полу – в обнимку с Фаддеем. Так звали огромного рыжего пса, который не отходил от меня ни на шаг весь этот длинный день... Все дивились на это и говорили, что у Фаддея любовь с первого взгляда.
А мне казалось, что я встретила родную душу. Что это вовсе и не собака. И мы знали друг друга когда-то – в другой жизни... И поэтому он узнал меня! Он – первый. Мы сидели на полу, его голова – у меня на коленях, я гладила его густую, тёмно-огненную шерсть... утыкалась в него лицом, вдыхала его потрясающий запах... запах солнца, трав, летнего приволья... чувствовала его тепло, всю его безмерную доброту ко мне, которая светилась в больших карих глазах... И когда я читала стихи, он слушал меня совершенно по-человечески. И я знала, что никогда в жизни не забуду его – моего нежданного друга...
И вот, прошло с того лета тридцать три года. И я помню его... – как он летел мне навстречу... и как вылизывал мне лицо... и как доверчиво клал голову мне на колени... Рыжий, прекрасный, сказочный Фаддей. И я верю, что когда-нибудь мы с ним непременно встретимся – в какой-нибудь другой жизни... И сразу же узнаем друг друга!
* * *
Здравствуй, июньский Киев! Ты был ко мне так добр в марте. Я соскучилась по тебе! Приюти, приласкай меня и сейчас... своими цветущими акациями и каштанами... белый, белый город... над головой – цветущие, благоухающие кроны – как душистые облака... под ногами – белый снег лепестков... Вы хотите узнать, как было когда-то в раю? Поезжайте в июне в Киев! И вы вдохнёте нежный аромат рая...
И до чего ж ты хороша,
Молоденькая богомолка!
По Киеву, в июньский полдень,
Идёшь спокойно, не спеша...
А мир так безнадёжно стар!
Бегут морщинами дороги...
Босые маленькие ноги
Жжёт раскалённый тротуар.
В косынке белого холста,
В руке – ручей текучий чёток...
И губы шепчут безотчётно
Молитву, что как хлеб проста.
Светлейшая моя сестра,
Возьми, возьми меня с собою!
Как сладостно поют в соборе
О воскресении Христа!..
Молоденькая богомолка была не выдумана мной, она была совершенно реальная – в длинном чёрном одеянии, босая, она шла по раскалённой мостовой, опустив глаза, такая юная и прекрасная в своей отрешённости от мира, который был весь в цвету... Цвело всё! Каштаны, белая акация... ветки прогибались под гроздьями цветов... воздух был густой от запахов...
Был июнь, и мы с Кириллом Георгиевичем опять гуляли по Киеву...
Вернее, целыми днями я бродила одна, а он читал свои научные лекции, в которых я не поняла бы ни слова. Они были сугубо физические.
Я сдала сессию и перешла на второй курс. И продолжала работать на своей удобной работе: сутки дежурила, трое – свободна. И опять было сказано, как в марте: «А не махнуть ли нам вместе?» – и я опять с радостью согласилась. После крещения мы очень привязалась друг к другу, каждый из нас нашёл в другом то, что когда-то потерял: я – отца, он – дочь. Глядя в его ласковые, сине-голубые глаза, мне казалось, что я смотрю в глаза своего отца... А он мне говорил: «Временами ты так похожа на Машеньку!»
Итак, июнь Киев, цветущие каштаны и белая акация... тротуары усыпаны лепестками...
Никогда не забыть эту молоденькую богомолку, и задумчивого старика у ворот Ботанического сада с кошёлкой пышных пионов... и тротуар, усыпанный свежими, розовыми лепестками... И как я неожиданно набрела на монастырь. На женский монастырь в самом центре Киева. Это было удивительно: шла, шла, по узкой кривой улочке в гору – и вдруг улочка упёрлась в ворота. А за воротами – чистый дворик, весь в цветах, маленькие домики, небольшой беленький храм и женщины в чёрных одеждах, спокойно и быстро снующие по двору... Кто-то метёт двор, кто-то поливает цветы, кто-то спешит. не спеша, по каким-то другим делам... И все – сосредоточены. Сосредоточены – на молитве. Это видно по их лицам. Я села у монастырских ворот и просидела часа два, или три, наблюдая монастырскую жизнь... И таким покоем повеяло на меня, и благостью, и умиротворением... Разве это – не лучшее, что можно желать? Разве посвятить свою жизнь молитве – не высшее счастье? Мысленно я уже перешагнула через ограду и была, невидимая, там – среди них, этих женщин, нашедших своё необычное счастье. Кто сказал, что счастье женщины – это непременно муж, дети, кухня? А почему не цветы, храм, Бог?..
Вечером гуляем с Кириллом Георгиевичем по цветущему, благоухающему Ботаническому саду. Долго сидим на лавочке на берегу Днепра. Неожиданно он говорит:
– Я волнуюсь за тебя.
– А что случилось?
– Меня волнует, что когда-нибудь ты останешься одинока, без друзей. Среди твоих друзей почти нет твоих ровесников.
– Ну, и что? Зато мне с вами интересно.
– Но мы все старые, мы рано или поздно уйдём...
– Это вы -- старые?! И ты, и Каптерев, и Людмила Фёдоровна, и Пресман – вы моложе двадцатилетних! Не хочу никаких ровесников, и говорить на эту тему не хочу. ВЫ БУДЕТЕ ВСЕГДА! Никто из вас не умрёт, это невозможно, ведь я люблю вас!
Он улыбался сдержанно, он не спорил. Я вообще не слышала никогда, чтобы Кирилл Георгиевич с кем-нибудь спорил, кому-нибудь что-то доказывал, навязывал... Он может только улыбнуться, и улыбкой, мягкой, ироничной или насмешливой, высказать своё отношение. Да ещё вопросом: «Ты так думаешь?»
Он усмехнулся...
– И всё же, я, как твой крёстный, хотел бы, чтобы у тебя были друзья-ровесники.
– Но мне интереснее всего с вами! Что же я могу поделать?
* * *
Привет, Питер! Мы ещё с тобой не знакомы. Но я уже заранее люблю тебя. Потому что Мой Клоун любил тебя. И ты любил Моего Клоуна. Значит, ты хорошо разбираешься в тонких материях...
Здесь, в Ленинграде, Леонида Енгибарова назвали лучшим артистом года. Это было шесть лет назад, в середине шестидесятых. Здесь к нему за кулисы пришёл великий французский мим Марсель Марсо – пришёл как к равному. И подарил ему свою пантомиму «Клетка». (Вот какие подарки делают мимы друг другу!)
Я не буду расспрашивать у прохожих, как мне найти цирк. Я знаю, что я обязательно приду к цирку, без чьих-либо подсказок... Ноги сами приведут меня. Это – свойство моих ног: приходить к цирку. Находить дорогу к цирку в любом городе.
Так и случилось. Бредя по безлюдным набережным и пустынным мостам, я вдруг увидела его... И долго стояла на том мосту, с которого его было видно лучше всего. Представления в этот вечер не было. Потому что сезон был закрыт. Но для меня шло представление, предназначенное только мне одной...
Ах, этот цирк на Инженерной!
Он Вас приветствовал не раз...
На том мосту, что я сейчас
Стою, – стояли Вы, наверно...
Теперь какой печальный Рыжий
В манеж на зонтике летит?..
Куда б ни шла, – всё Вас я вижу,
Судьбы недолгий фаворит.
Вот забрела в туман неверный
На берега чужой Невы...
И сразу – цирк на Инженерной,
И снова – Вы, и всюду – Вы...
Как медленны, пустынны, зыбки
Каналов лёгкие тела...
А мне без грустной той улыбки
Теперь ни света, ни тепла...
А ещё был Летний сад с зыбкими туманами нежных статуй, была Зимняя канавка с влюблёнными парочками у парапета...
Зимняя канавка,
маленькая ранка
в сердце – расставание с тобой.
Ты – приют влюблённых.
Оттого мне больно,
что моей не стала ты судьбой.
Так уж странно вышло...
Только сумрак дышит...
Рядом – ты, канавка,
Только ты.
Мы здесь не встречались.
Это показалось,
что мелькнули милые черты...
Находившись до головокружения, забредаю на крышу. Она мне приглянулась, и я решила пересидеть на ней остаток ночи. Сижу, прислонившись к печной трубе, и смотрю на занимающуюся зарю... Точнее – на две зари – одна гаснет, гаснет и никак не погаснет... а другая медленно разгорается... и никак не разгорится в полную силу...
Никого у меня в этом городе нет. Впрочем, есть подруга детства, которая учится здесь в институте, завтра я попробую разыскать её. А пока – у меня эта заря, и полная свобода –идти куда хочу. Хорошо, что мы расстались с Неструевой в первые же минуты по приезде в Питер. «Ах, какой дом! какой балкончик! какая подворотня!» – на каждом шагу восклицала я, как только мы вышли на Невский, и я то и дело останавливалась, любуясь, ведь я была в Питере впервые, а Танюшку это почему-то раздражало, она злилась на меня и мешала моей радости.
– Тань, смотри, какая башенка!
– Да видала я уже это всё! – огрызнулась она. У неё случалось порой мрачное настроение, без всякой видимой на то причины.
– Тогда так: встречаемся через два дня на вокзале. Пока!
Я развернулась и пошла от неё в противоположную сторону, не оглядываясь.
У Неструевой был адрес каких-то знакомых, где можно было переночевать. У меня ни знакомых, ни адреса не было. Но меня это не беспокоило. Какое это наслаждение: бродить по чужому городу в одиночестве... идти, куда тебя несут ноги... слушаться только свого настроения... ни от кого не зависеть, смотреть на этот дом, сколько хочу, стоять на этом мосту, сколько хочу... Одиночество – это такое благо! (Иногда). Это такой тихий праздник, без единого лишнего слова.
А на парапете набережной у Храма на Крови я написала вот эти стихи:
Не отреклась. Не отсекла.
Родившись вновь – вновь обрела.
То, что горчайшим было самым,
Не хламом стало – стало храмом,
Светлейшим Храмом-на-Крови.
Омытое тоской и мыслью,
Всё засветилось новым смыслом...
Разлука – встречей, боль – отрадой,
Бессмертьем – жизнь,
и сказка – правдой,
Смерть – воскресением в любви...
* * *
Возвращаюсь в Москву.
Идиотские ссоры дома то затухают, то вспыхивают с новой силой. Крестик на моей шее не даёт покоя моим домашним.
«Чтоб не страдать от одиночества, человек должен жить один...» Когда ты один – ты просто один. А когда вокруг тебя люди, а ощущение, что ты – посреди безлюдного поля, и хочется кричать «ау!..» – а ответа не будет... Нет, сестрёнка меня всё же понимает и сочувствует мне, но что она может?.. Дома – тяжело.
Куда податься? Опять к Неструевой? Но после Питера у нас какое-то взаимное охлаждение, питерские балкончики и подворотни нас хоть и ненадолго, но развели...
* * *
Каждую третью ночь я ночую на работе – на своём пульте автоматизированной охраны, на своей продавленной раскладушке. Но две промежуточные ночи (если я никуда не уезжаю) – проблема.
И тогда я стала уезжать по вечерам на Курский вокзал. Здесь удобные скамьи. Сижу, читаю книгу. Ночь проходит незаметно. Как-то, часа три ночи было, пошла побродить по вокзалу, чтобы развеять сон, и вдруг... в камере хранения увидела Гедрюса Мацкявичюса! Он сидел и читал книгу.
– Гедрюс! что вы тут делаете?
– А... здравствуйте! – улыбнулся он своей немного застенчивой улыбкой. – А я работаю тут. Устроился на пару месяцев. Здесь хорошо платят. Хочу заработать денег, чтобы съездить в Литву, навестить родителей. И сына, Эрнестика. А вы? Уезжаете куда-нибудь?
– Да нет. Просто люблю по ночам читать книги на Курском вокзале. Нравится мне это!
Мы посмеялись.
– А серьёзно?
– Серьёзно? Просто некуда деться.
– Так заходите ко мне в гости! – и он впустил меня в свою камеру. – У меня тут чайник есть, сейчас будем пить чай...
Мы пьём чай, и я говорю, что тоже собираюсь в Прибалтику. Гедрюс даёт мне адрес своей старшей сестры, живущей в Вильнюсе.
– Можете зайти, попить кофейку. Передать от меня привет.
Он говорит по-русски чисто, но с неистребимым литовским акцентом: он как будто старательно лепит слова из тёплой глины: они у него такие мягкие, тёплые, уютные, без острых углов и резкостей, москвичи так плавно и певуче не говорят. Мы сидим в камере хранения ручной клади, между полок с коробами и чемоданами. За ночь несколько раз отходят поезда, и народ забирает свои вещи, Гедрюс ловко таскает тяжеленные чемоданы, он очень сильный, но всё равно – работа, мне кажется, ужасная, слишком уж тяжёлая.
– Это – временно, просто очень нужны деньги, а нигде больше так быстро не заработаешь, – говорит он и улыбается своей мягкой, какой-то извиняющейся улыбкой. –Порой бывает затишье, можно поработать. Вот и сейчас, до следующего поезда целых два часа, никого не будет.
И он вынимает листочки, и читает свой новый рассказ – про жизнь в другом измерении – где всё ярче, острее и прекраснее, чем в нашем... А я думаю о том, что вот, гениальный режиссёр и гениальный писатель работает в камере хранения на вокзале, чтобы заработать на билет до родного города. Ведь за режиссёрскую работу ему ничего не платят, рассказы свои он и не пытается где-то напечатать, за такие рассказы посадят скорее в психушку, чем напечатают, а стипендия в институте настолько мизерная, что еле хватает на жизнь. Наверное, только так гениальные спектакли и гениальные рассказы и рождаются – в нищете и впроголодь...
...Гедрюс – удивительно деликатный человек, он ни разу не спросил меня, что это меня принесло опять ночью на Курский вокзал. У него-то – работа, а я тут что забыла? Но он никогда не задавал лишних вопросов.
Я весело заглядывала в его окошко «Приёма клади» и говорила:
– Здравствуйте, Гедрюс! А я к вам в гости!
И он как-то совсем не удивлялся, и говорил приветливо, как радушный хозяин:
– О, заходите, заходите!
* * *
Приближался июль...
Господи, Господи! как мне пережить это лето?.. лето в Москве... которое я всегда так любила, потому что – облака сирени и тополиные снега.... потому что – летом в Москву всегда приезжал Мой Клоун... он любил лето в Москве... и я любила лето в Москве... раньше... как будто в другой жизни...
Лето 1973 года – это первое лето, когда он в Москву не приедет.
Не приедет уже никогда.
Как год тому, как жизнь тому, живу в предчувствии утраты...
Хожу по любимому городу – как по минному полю... Город заминирован воспоминаниями. Первая годовщина – это очень больно. Это ещё не тот срок, когда время лечит. Кажется, что всё повторится опять... и ты должна что-то срочно сделать – предупредить, успеть... – как в моём сне...
Как год тому, как жизнь тому,
Живу в предчувствии утраты...
Ты жив ещё, ты жив – но завтра...
Да, это видно по всему:
Всё предвещает мне беду –
Заката желчь и сумрак серый,
И мумии старух на сквере,
И обморок листвы в саду...
Я познаю бессилье слов.
Сжигаема ужасным знаньем,
Я, как утопленница с камнем
На шее, – забываюсь сном...
Там – пустота. Небытие.
Там – можно не бояться завтра.
Но возвращаема обратно
Горчайшей мыслью – о тебе.
Чем я могу тебе помочь?
Напрячь все силы до предела –
Рассудка, и души, и тела...
Но сил моих превыше – ночь.
Лето семьдесят третьего года.
Убегание, убегание... убегание из Москвы... Потому что здесь я не нахожу себе места...
Стук колёс, гром колёс, плач колёс... Перроны, вокзалы, города прежде виданные и не виданные... о которых мечтала когда-то, и города, в которых оказалась случайно... в этом беге, в этом стремлении – вон из страшной Москвы!..
Но, убегая от города, я не могла убежать от себя, и свою тоску я волочила за собой, как собака волочит перебитую лапу... И моё чудесное рождение в марте, и моё обретение нового имени не избавило меня от меня самой, от моей биографии, от моей боли.
* * *
– Я хочу уехать, – говорю маме. – Не на три дня, а на подольше.
– Куда?
– Куда глаза глядят. Я не могу быть в июле в Москве.
Поехала на Киевский вокзал и купила билет до Львова.
– А дальше куда? – спрашивает мама.
– Там видно будет. Я тебе напишу с дороги.
Вообще, у меня была давняя мечта: пожить в закарпатской деревушке, где куры и козы гуляют по улице... Почему-то очень этого хотелось.
* * *
Я ушла в отпуск, а заодно взяла на работе расчёт. Возвращаться после отпуска на пульт мне не хотелось. Да и не хватило бы мне одного месяца. Мне хотелось в Закарпатье и в Прибалтику.
– А где ж ты остановишься? У нас ведь там никого нет.
– Мама! где-нибудь! И нечего обо мне плакать, я же не на войну ухожу!
– Господи, сколько же мне переживаний с тобой!..
– Не понимаю я твоих переживаний.
– Это потому, что у тебя своих детей пока нет.
Мама была права. Когда-нибудь я пойму её переживания. Но ещё не скоро...
Глава седьмая
Я уехала во Львов накануне своего дня рождения. Мне хотелось его отпраздновать в дороге и в одиночестве. На Киевском вокзале меня провожал Гавр. Мы пришли задолго до отправления поезда, сидели на запасных путях на шпалах (о, этот любимый с детства запах мазута, нагретых солнцем шпал, запах странствий!..) И я рассказывала ему о своей мечте. Про лошадку и кибитку. Про вечные странствия.
– Не хочу дома. Не хочу семьи. Не хочу ни к кому и ни к чему привязываться. Не хочу одиночества вдвоём. Не хочу ссор и выяснения отношений.
– Но ведь бывает и по-другому.
– Ты видел?
– Каптеревы!
– Каптеревы – исключение из всемирного правила. Только у них настоящий дом, где тепло. Где всё по-настоящему.
– У тебя тоже может быть такой дом.
– Откуда ему взяться?.. Поэтому лучше всю жизнь быть в дороге... Вот обзаведусь лошадкой, кибиткой – и больше мне ничего не надо.
– Совсем ничего?
– Ещё собака у меня будет. И кошка. И говорящая ворона Марфа. Будем показывать с ними какие-нибудь сценки, зарабатывать себе на жизнь... А что? Не веришь, что это возможно?
– Ну, если бы это было до революции, – то да.
– Но ведь цыгане бродят и сейчас. И никто им этого не запрещает.
– Так то цыгане.
– Меня тоже будут принимать за цыганку.
– Внешность не та.
– Причём тут внешность! и цыгане бывают русыми и голубоглазыми!
– В общем-то, да.
– Хочу кибитку. Хочу свой маленький дом. Который будет всегда и везде со мной.
– Желаю тебе, чтобы он у тебя когда-нибудь был.
– Спасибо! Это – отличное пожелание накануне дня рождения.
* * *
В поезде «Москва-Львов» в ночном вагоне, в грохоте колёс, на ощупь, во тьме... – то ли стихи, то ли жалоба, то ли молитва... а к кому обращена – неведомо...
Куда меня опять несёт?
Средь храпа, хохота и плача,
В вагоне тесном и горячем...
Как вол, вздыхает колесо.
Опять – неведомо куда.
Но вздрогнула – и заструилась,
И отошла, и в ночи скрылась
Платформы чёрная вода.
Я ночью не смыкаю глаз.
Как мир огромен и пустынен!
И сердце от бессилья стынет...
Кому мне рассказать о Вас?
...В свой двадцать третий день рождения я проснулась под музыку колёс... под такой весёленький рок-н-ролл где-то между Москвой и Львовом... в вагонное окно светило яркое, праздничное солнце...
Это был замечательный день рождения. Я ехала одна на боковом месте. За весь день я не сказала никому ни слова. Это так приятно – молчать и не произносить слов, без которых можно обойтись. Смотрела в окно, изучала карту Львова и писала стихи про Киев.
Как вечер – так и вспомнится:
Холмы к закату клонятся,
И тополя в пыли.
Туман по травам стелется,
Поскрипывает мельница...
Куда мы забрели?
Мадьяр, в усах накрученных,
Играет вальс задумчивый --
Так грустно и светло...
Поёт тихонько мельница,
Вино сухое пенится,
Туманится стекло...
Мне в этот сон не верится –
Ни в скрипача, ни в мельницу,
Где мы совсем одни.
Вечерних птиц молчание.
И ласточка чеканная –
На золотой тени...
* * *
Во Львов приехала вечером. Это был день моего рождения, мне нравилось, что я его отпраздновала в поезде, под стук колёс, одна, и вот, сделала себе подарок – новый город, о котором давно мечтала. Неожиданно нашлось место в гостинице, хоть и не в номере, а в холле, койка-место за рубль, но какая разница? Я оказалась одна в этом холле. Выбрала место у окна. В окно светила полная луна... На столике посреди холла стоял букет садовых ромашек, я его перенесла к себе на тумбочку – всё-таки у меня сегодня день рождения! И сладко уснула...
Утро. Кафедральный костёл. Набит битком. Очень много молодёжи. Звучит орган... И когда настал кульминационный момент службы, все люди, бывшие в костёле, упали на колени. Все, как один! И только я одна стояла посреди костёла, как соляной столб! Я ещё никогда не опускалась в храме на колени. Хотела – но не могла...
Три дня я бродила узкими львовскими улочками, блуждала около цирка, но здесь, как и в Питере, сезон был закрыт... а я всё ходила вокруг, представляя: вот, по этим улицам ходил Мой Клоун... он любил Львов, и я теперь тоже любила его... И везде, повсюду, грохотали красные трамваи...
Я часто заходила в костёлы, удивляясь тому, что в костёлах мне нравится ничуть не меньше, чем в православных храмах. Я ещё не знала в то время, что среди моих предков были католики, но душа моя чувствовала это. Мне безумно нравился орган... При первых же его звуках моя душа улетала очень далеко... Звуки органа – лучшее доказательство присутствия Божия в этом мире...
* * *
А потом я уехала в город Рахов. Почему именно в Рахов? Не знаю, захотелось.
Я решила, что это – именно то место, где козы и куры бродят по улочкам...
Ехала на автобусе, долго...
Приехала глубокой ночью. Вышла из автобуса. Кромешная тьма – ни одного фонаря! И страшный шум – как будто где-то совсем рядом военный аэродром, и гудят моторы бомбардировщиков...
Своих попутчиков я спросила: где тут можно переночевать? Мне указали на домик со слабо мерцающим окошком... Я постучала. Мне открыли. Старушка в белом платочке со свечкой в руке.
– Вот, опять электричество отключили! – ворчала она. – Ты на сколько?
– На две ночи, бабушка.
– Ну, проходи.
Она постелила мне на высокой железной кровати, под лампадками. Я думала, что не усну под этот аэродромный шум – но мгновенно уснула...
И так же, как ночью шум за окном меня убаюкал, так же утром он меня и разбудил.
– Что это так сильно шумит, бабушка?
– Как что? Тисса! Речка наша.
Тисса, бурная и мутная, неслась под самыми окнами... Неширокая река, бегущая с не очень высоких, но крутых Карпатских гор, имела угрожающий вид, она была похожа на зеленоватую тигрицу...
Городок был маленький и ничем не примечательный, но я с удовольствием обошла его весь. Вокруг зеленели Карпаты, Тисса текла по ущелью, городок расположился вдоль бурной и шумной реки. Нет, это была не та деревенька, о которой я мечтала, это был именно городок. Маленький храм, беленький, как яичко, прилепился у самого подножья горы.
Я зашла в эту беленькую церковь. Внутри – ни души. Ни священника, ни прихожан. Звучал орган... И в высокие узкие окна струилось жёлтое солнце... Эти солнечные потоки были похожи на сияющие органные трубы... А потом запел женский голос. Чистый, высокий... Так, может, поют только ангелы в раю... И что-то случилось во мне. Чего раньше никогда не случалось. Я заплакала и упала на колени...
(Я вспоминаю ту минуту – как одну из лучших минут моей жизни: минуту очень большого счастья и глубочайшей веры, слияния моей души с чем-то Надмирным...)
Утром, в воскресенье, я опять пришла в этот храм. В воскресение он был полон. Я отстояла службу, меня удивило сочетание православных и католических мотивов, я узнала, что храм называется униатским. Мне понравилось тут.
Потом я вышла во двор, обогнула храм и стала подыматься в гору. Здесь была высокая трава и множество пёстрых цветов. Такая цветущая гора... И вдруг я увидела крест. Большой деревянный крест лежал посреди цветов на горе... И в тот миг мне показалось, что эта гора – Голгофа, а крест – тот самый, на котором был распят Христос...
И я поняла, зачем я приехала в этот городок. Услышать ангельское пение и увидеть Крест на цветущей горе...
* * *
А дальше был Хуст. Да простят меня хустяне, но не нашла я в этом городе ничего, из-за чего мне бы захотелось остаться. Хотя бы на день. И тогда я вернулась на автобусную станцию и, подойдя к окошку кассы, попросила молоденькую кассиршу:
– Пожалуйста, продайте мне билет до такого места, где бы куры и козы паслись прямо на улице...
Она испуганно глянула на меня:
– Не знаю я никакого такого места!
– Не может быть, – не поверила я ей. – Должно же быть в этих краях такое место.
– Да что вы ко мне пристали! Что вам нужно?
– Та езжай с нами, дивчино! – окликнула меня краснолицая тётка с большой корзиной, стоящая за мной в очереди. – Бери билет до моего села! Там тебе будут и куры, и гуси, и всё, что душа пожелает!
Покупаю билет. Набивается полный автобус. Тётки едут с базара, нахваливают каждая свою деревню.
А тётка, позвавшая меня с собой, вовсю нахваливала ковры, которые делают в их селе, уверяя меня, что без ковра я от них не уеду. Я поинтересовалась, сколько стоит ковёр.
– Совсем дёшево! Для москвички совсем дёшево отдам! – и она назвала такую сумму, которой у меня никогда в жизни не было и, наверное, не будет.
– Да у меня и денег таких нет!
– Вот уж не поверю! Чтобы у москвички не было таких денег! А зачем ты тогда сюда приехала? Да курей посмотреть?
– Ну, да...
– Да кто ж тебе поверит? Кто ж курей не видал! Из Москвы ехать за тридевять земель посмотреть на курей!
Бабы дружно заржали.
Рядом со мной сидит молоденькая женщина с ярко-синими глазами и белыми, выгоревшими волосами, повязанными косынкой. Она говорит мне:
– Не езжайте с ними, их деревня высоко в горах, там холодно. И народ там грубоватый. Выходите лучше со мной – на следующей остановке.
– А как называется место?
– Вильхивка. Там как раз и куры пасутся на улицах, и козы. Отведу вас к моей маме жить, она будет рада.
Когда мы вышли с ней из автобуса, никакой Вильхивки я не увидела. До неё ещё надо было идти. Мы пошли вдоль обочины по пустынной дороге. На повороте Анна, так звали мою спутницу, приостановилась и сказала:
– Вот здесь моего Володьку сбило машиной. Это мой старшенький. Ему шесть лет тогда было...
– А сейчас сколько?
– И сейчас шесть. Его насмерть сбило.
Меня обдало холодом. А синеглазая Анна продолжала, почти бесстрастно, но за этой бесстрастностью чувствовалось неизбывное горе и полное отсутствие сил на эмоции:
– Я тогда Ольгой ходила беременная. А Оксане было три года, и она заболела, и надо было вести её в Хуст, в больницу... А Володька... Я всегда ему говорила: не бегай с мальчишками на дорогу! Но он всё равно бегал... они тут в футбол играли... тут и машины-то почти не ходят... за час, может, одна проедет... Значит, такая судьба. Бог дал, Бог взял... Я очень Володьку любила, дочек не так... Володька самый желанный был...
Пока мы шли к селу по этой пустынной дороге, я всё о ней узнала. Анна была всего на четыре года старше меня. Но у неё уже была своя тяжёлая женская судьба. На всё лето она, как почти все женщины села, оставалась дома одна с детьми. А все мужчины уезжали на Украину.
– На какую Украину? А это разве не Украина?
– Украина – это киевщина, харьковщина. Там чернозём, поля, пшеница... Счастливые люди, кто живёт на такой богатой земле. У нас земли почти нет. У нас горы. Лес. Все наши мужчины работают всё лето в украинских колхозах. Там своих работников не хватает. А здесь у наших мужчин работы никакой нет. Вот летом они и зарабатывают на целый год. Все мужчины и вся молодёжь, ещё не семейная. Моя сестра Мария каждое лето уезжает.
– Но почему ты говоришь, что вы – не Украина?
– Нас так называют, но мы не Украина. Мы – не украинцы, мы – мадьяры. А те, которые тебя звали в другое село, они – гуцулы. Мы все – западэнцы, а наш край – Западэнщина. Ну, или просто – Карпатчина.
– А Львов – это Украина?
– Во Львове считают, что они и есть настоящая Украина, а та, восточная Украина – не настоящая. Малороссия. Но для нас как раз она и есть Украина. А львивщина – просто львивщина.
– Однако, как всё не просто!
– Ну, да. А когда Москва нас оккупировала... А ты, кстати, сама откуда?
– Из Москвы.
– Ой! Правда, что ли?
– Правда.
– У нас москвичей очень сильно не любят. Но ты не похожа на москвичку.
– Это потому, что я родилась в Днепропетровске.
– Вот я ж и говорю: не похожа. Так вот: когда Москва нас оккупировала, нас насильно приписали к Украине и включили в СССР. Но когда-нибудь оккупация обязательно кончится... мы все только об этом и мечтаем...
– А какой главный город у вас, западэнцев?
– Ужгород, конечно.
И вот, меня, «оккупантку», ведут в село, где очень не любят москвичей.
– Только ты, Мария, не говори моей матери сразу, что ты из Москвы.
– Ладно, Аня, не скажу.
– А я – не Аня, – поправила меня она. – Аня – это по-московски. У нас так не говорят.
– А как же говорят?
– Так и говорят: Анна. У человека должно быть имя, а не кличка.
– А если Анне, допустим, всего два месяца, то как?
– Всё равно Анна.
– Удивительно... Жила б ты у нас, тебя бы называли Анечкой, Анютой...
– Но это же не имя! – упрямо повторила она.
– А своих дочек ты как называешь?
– Ольга, Оксана. Только Володьку называла Володькой...
А вот и Вильхивка! Село в узком ущелье между зелёных карпатских гор. Вместо улицы – речушка. Прямо Венеция!
– А как речка называется?
– Вильхивка и называется.
Тротуаров, разумеется, нет. Жители села все ходят босиком, потому что ходят прямо по воде. Мы сразу же разулись и тоже пошли по этой реке... Она приятно холодила ноги... Речушку, то тут, то там, переходили вброд куры и козы.
– Ну, вот. Ты мечтала увидеть, как куры и козы пасутся на улице? Ну, вот смотри!
– Как в сказке!..
Она засмеялась:
– Смешные вы, городские.
А ещё в речушке плескалась малышня, много-много ребятишек, и все, разумеется, босые, кто в трусишках, а кто и без, они пускали кораблики и еловые шишки, строили из белых мелких камушков запруды... а кто-то просто лупил лопаткой по воде, с наслаждением выдавая тучи брызг!.. Удивительно, как много вокруг ребятни – и на реке, и в каждом дворе. Как будто я попала в Страну Детей!
– У вас так много детей в селе!
– Три-четыре ребёнка в семье – это самое меньшее, – сказала Анна. – Это вроде бы даже мало. Пять, шесть, семь – это уже нормально. Многодетной считается та семья, где детей больше семи. Моя соседка, её тоже Марией зовут, как и тебя, так она уже девятого ждёт. А ей всего только тридцать лет. Старшей дочке – десять. Рожает без перерыва, каждый год.
– Как же это можно вынести?! – ужаснулась я.
– Нормально! – усмехнулась Анна. – Если Бог даёт столько детей, это счастье.
Во дворах, очень во многих, я заметила большие деревянные распятия, красиво обсаженные цветами.
– Анна, а зачем во дворах распятия?
Она удивилась моему вопросу.
– Мадьяры все очень любят Христа. Хочется, чтобы Он был ближе. Вот и ставят распятия во дворах.
Тут нам навстречу, по реке, прошла молодая женщина с ребёнком на руках.
– Христос воскрес! – приветствовала она нас.
– Воистину воскрес! – ответила ей Анна.
А я от неожиданности ничего не ответила. Когда женщина прошла мимо, я, удивляясь, сказала:
– Анна, но ведь пасха была три месяца назад!
– И что? – удивилась она в свою очередь.
– А вы поприветствовали друг друга, как будто Пасха – сегодня!
– А мы так здороваемся, – сказала она. – Мы по-другому не здороваемся.
И, как будто в подтверждение её слов, нам навстречу прошлёпал по речке мальчуган лет десяти и радостно воскликнул:
– Христос воскрес!
– Воистину воскрес, Василю! – ответила Анна.
И, пока мы дошли до дома матери Анны, я была уже до краёв переполнена всем увиденным и услышанным...
Перед каждым домом – небольшой двор, густо засаженный фасолью. Фасоль вьётся по высоким жердям...
– Земли мало. И плохая она. Ничего больше не растёт, только бобы, – сказала Анна.
– А что же вы тогда едите?
– Бобы и едим. Да молоко. У кого корова, у кого – козы. Ну, яйца ещё едим. И птицу. Но это редко. А наши мужчины с Украины привозят муку, печём хлеб.
– А у твоей матери сколько детей?
– Шестеро нас. Старший Фёдор, ему тридцать, он после армии остался на севере, женился там, родители очень недовольны этим, мужчина должен везти жену к себе на родину, а не жить в приймаках.
– Что значит в приймаках?
– Ну, приняла она его к себе жить. Стало быть – приймак. Для мужчины это – позор. Ну, вот... А за Фёдором – я. Потом Михаил, он у нас священник.
– О!..
– Михаил учится в духовной академии, в Загорске, это у вас – под Москвой, больше на священника учиться негде. Но он уже служит, в соседнем селе, а иногда приезжает домой. Может, увидишь его, если поживёшь тут до четверга. За Михаилом идёт Мария. Тебе сколько? двадцать три? Ей тоже двадцать три. Осенью будем выдавать её замуж. Давно уже пора. А ты не замужем, нет? А жених есть? нет? Что ж ты так? Ну, у нас рано выходят. Иногда в шестнадцать лет. А наша Мария засиделась. Она-то бы давно вышла, да родители не благословляли.
– А что так?
– Да влюбилась она в этого рыжего Юрку!
– И что?
– Но он ведь рыжий!
– И что? – не понимала я.
– Ну, стыдно ведь отдавать дочку замуж за рыжего! Как будто других нет. А она упёрлась: или за него – или вообще замуж не выйду! Ну, это уж совсем позор – в девках остаться. Ну, согласились родители, этой осенью играем свадьбу. Потом, за Марией, идёт Эрджия.
– Эрджия? А полностью как?
– Крестили как Елизавету, но мы называем её Эрджия. У нас много Эрджий, это наше, мадьярское имя. Ей четырнадцать лет, главная помощница нашей маме. Я ведь отдельно живу, в своём доме, а Мария всё лето – на Украине, в колхозе. А мама у нас болеет часто, у неё язва из-за Фёдора, переживает сильно. Он у неё был любимый сын. И из-за Володьки моего переживает, тоже очень любила его... А самый младший у нас Василь, ему только девять лет. Но тоже уже помощник: корову пасёт. Корова – это на нём.
– А как маму зовут?
– Мария Фёдоровна.
– И мама Мария, и сестра Мария?
– А так в каждой семье у нас. Старших детей называют в честь деда и бабушки, средних в честь родителей.
– А младших?
– Есть ещё ведь один дед и одна бабушка. Так что у нас на каждом дворе Анны да Марии, Васили да Михаилы. А я вот своего Володьку по-своему назвала... Может, предки обиделись, что их именами пренебрегла?.. А муж у меня мягкий, не стал мне перечить, говорит: ты рожала – ты и называй. Дочек вот тоже по-своему назвала.
Мне было дивно, что женщина, с которой пару часов назад мы были не знакомы, так легко и просто рассказывает мне о своей жизни. А мне в ответ и сказать-то было нечего... Ну, что я могла рассказать ей о себе? Что много лет мечтала быть клоуном? Что учусь в «писательском» институте? Что часто убегаю из дома, спасаясь от гнева отчима?.. Ну, зачем бы я стала ей всё это рассказывать?.. Боюсь, она бы меня не поняла.
Но Анна сама задала мне вопрос, который её интересовал:
– Скажи, Мария, а ты крещённая?
– Конечно!
– Это хорошо. И в Бога веришь?
– А как же без этого?
– Ну, тогда всё в порядке. Тогда моя мама спокойно примет тебя.
Наконец, мы пришли. Мадьярский дом – это дом под горой, и он как будто подпирает спиной гору. На крыльцо вышла высокая женщина с худым и усталым лицом. Кстати, пока мы шли, я заметила, что все мадьяры худые, и взрослые и дети. Тут только две категории людей: худые и очень худые. Анна была худой. А её мать – очень худой, даже измождённой. Видно было, что болезнь гложет её.
– Мама, вот привела тебе гостью! Говорит: мечтала пожить в таком месте, где куры по улице гуляют.
– Значит, городская? И откуда?
Ну, что я могла ответить на прямо поставленный вопрос?
– Вообще-то, из Москвы.
Анна усмехнулась. А Мария Фёдоровна напряглась внутренне, я это сразу почувствовала.
– Мама, Мария – крещённая. И в Бога верит.
– Москвичка? крещённая? удивляюсь, – сказала она недоверчиво.
– Да, это так, – сказала я.
– Ну, проходи тогда в дом, – сказала она, смягчаясь.
Дом состоял из двух половин: левая половина была закрыта, Анна сказала, что это – парадная комната, и в ней ночует брат Михаил, священник, когда приезжает домой раз в неделю. Правая половина – большая комната, с большим столом и многочисленными кроватями по стенам. Вроде семейного общежития. Кровати – высокие, пышные. Оказалось, они все с перинами. Но это были не те перины, на которых спят, а которыми укрываются. Я очень удивилась вечером, когда вместо одеяла мне была предложена для укрывания перина.
– А не жарко под ней?
– Ночью – в самый раз. Ночи у нас холодные. Ведь это – горы.
Мне была отведена пустующая кровать Марии.
Две эти половины соединялись маленькой прихожей. Здесь, прямо на полу, на домотканом половичке, стояло деревянное корыто, служившее колыбелью, а в нём лежала маленькая Ольга, ей было месяцев семь. Тут же крутилась четырёхлетняя Оксана. Анна вручила ей кулёк мятных пряников, привезённых из города, чему та несказанно обрадовалась и тут же принялась их уминать. Анна же взяла на руки младшую дочь, стала разжёвывать до кашицы пряник и закладывать эту кашицу в рот дочке. Меня поразил один маленький штрих: мать приехала из города, с рынка, но... Как оказалось, руки тут вообще не принято мыть. Когда я спросила, где можно вымыть руки и умыться, все очень удивились моему вопросу. И Мария Фёдоровна сказала:
– Ну, на речку сходи, если хочешь.
Рукомойника на дворе не существовало. А мой вопрос вечером, где можно почистить зубы, вызвал ещё большее недоумение. И последовал всё тот же ответ:
– Ну, так на речку иди!
Предлагалось пользоваться водой речки, в которой тут же плескались гуси и утки, соседка стирала бельё, а маленький пацанёнок стоял и писал в эту самую речку. Я пошла вверх по течению и вышла за пределы села, ища местечко, где не было бы ни людей, ни животных. Да, нелегко человеку, испорченному цивилизацией. Сразу столько проблем! Не может, видите ли, полоскать рот водой, в которую рядом кто-то писает!
...Я прожила в Вильхивке десять дней. Хотя, по ощущениям, гораздо дольше. Я успела написать письмо Каптеревым и получить ответ. Я успела привыкнуть есть три раза в день бобы, сваренные в молоке. Очень необычное кушанье. В будние дни эта еда подавалась горячей, а в воскресенье – холодной. Потому что воскресенье – святой день, работать нельзя, и поэтому печь не растапливалась, еда не готовилась, а ели холодные бобы, приготовленные накануне. В воскресенье можно только ходить в церковь, молиться и отдыхать.
Я привыкла вставать вместе с Василём в пять утра и выгонять корову пастись на небольшой лужок на окраину села. Я привыкла ходить с Эрджией каждый день за топливом в лес с гигантскими, плетёнными корзинами необычной конструкции, которые надевались на спину, как рюкзак. Топливом служили сосновые шишки, и их надо было собрать очень много. Вокруг был густой лес, но никому и в голову не пришло бы рубить на топливо деревья. Деревья – это святое. А шишки лес дарит сам, бросает под ноги дармовое топливо. Но шишек этих требовалось ну очень много! Мы набивали ими полные корзины, я свою еле-еле отрывала от земли, и когда тащила её на спине, казалось – глаза вылезут сейчас из орбит. Но точно такую же неподъёмную корзину худющая Эрджия, которая была младше меня на девять лет, несла с лёгкостью!
Я привыкла умываться в речке у дома и уже не убегала в страхе за пределы села.
А ещё я успела сходить в воскресенье с Анной в сельский униатский храм и удивилась богослужению, которое проходило... без священника! Люди, в праздничных одеждах, стояли и просто пели псалмы... несколько часов подряд... (Священников в те годы не хватало, и батюшка приезжал в этот храм через воскресенье).
А после храма мы с Анной пошли на сельское кладбище, на могилку её сынишки. Кладбище располагалось на склоне горы, и мы долго сидели там, в густой траве... и солнце светило на маленькую фотографию, с которой улыбался чудесный мальчик, и невозможно было оторвать взгляд от этого милого, ангельского лица... Анна не плакала. Она просто сидела и смотрела на сына, в глубокой печали без слёз... смотрела вглубь своих воспоминаний... И если не суждено им когда-нибудь встретиться, Анне с маленьким сыном, то жизнь не имеет никакого смысла. Но сидя там, на зелёном холме, у Володькиной могилы, мы обе верили, что встреча – возможна... Более того! встреча – неизбежна. Об этом нам свидетельствовала радостная Володькина улыбка... Казалось, он знал о том, о чём мы ещё не знали...
А ещё, я заметила, в Вильхивке удивительно красивые люди. Все! И женщины, и дети. Здесь нет ни одного некрасивого лица. И красота удивительно разнообразная. Это от смешения кровей. Оттого, что землю эту постоянно кто-то захватывал. Здесь встретишь и синеглазых блондинок с бледно-смуглыми лицами, таких, как Анна, и голубоглазых шатенок с ярким румянцем, как красавица-соседка, носящая девятого младенца во чреве, и черноглазых красавиц с тёмными волосами, и с золотистыми, и с рыжими! Никогда и нигде я не видела столько красивых женщин, как в этом мадьярском селе.
А ещё мадьяры говорят на удивительном языке. Русский язык все понимают и хорошо говорят на нём, даже маленькие дети. Но есть у них ещё и свой язык – это великое смешение языков! Такое впечатление, что они говорят на каком-то праязыке, который был ещё до разрушения вавилонской башни!
А потом я засобиралась ехать дальше, и Мария Фёдоровна сказала:
– А зачем тебе уезжать? Оставайся тут. Мы тебе жениха хорошего найдём... Что тебе делать в той Москве? Ты же наша, деревенская. Покажи паспорт, не верю, что ты из Москвы.
Я показала.
Она долго изучала его, удивляясь и как будто не веря тому, что там написано.
– Значит, уезжаешь?
– Надо, Мария Фёдоровна.
– Но ты хоть пиши нам. И приезжай на следующее лето со своими родителями.
А потом они мне вручили список, где были детские курточки, сапожки и колготки для Оксаны и Ольги – большой дефицит в ту пору. Я обещала всё это найти в Москве и выслать.
Уезжать было грустно. Но что поделаешь? Невозможно в каждом полюбившемся тебе месте остаться навсегда.
* * *
А дальше был Ужгород. Город-сказка. Город-клумба. Город, помешанный на флоксах. Город, утопающий во флоксах! Везде, повсюду – флоксы!.. Вся гамма существующих в природе цветов и оттенков... Кажется, все в этом городе соревнуются в выращивании флоксов. Кажется, что у горожан только одна забота – флоксы! Во дворах – флоксы, на каждом балконе – флоксы, на каждом окошке – непременный цветочный ящик, или хотя бы маленький цветочный горшок и в нём – флоксы! Такой флоксомании я нигде больше не встречала. А как дивно пахнет этот город!.. Как будто засунула голову в гигантский букет, да так в нём и застряла... А эти покатые, как будто струящиеся, красные черепичные крыши!.. А эта зелёная медленная река, тихо струящаяся через весь город!.. А этот тонкий, как кисея, дождик!.. Такой специальный ужгородский дождик – для орошения флоксов!.. флоксов!.. флоксов!..
Я влюбилась в Ужгород с первого взгляда и с первого вдоха на его улицах. Я прожила в этом городе долгий-долгий день, я исходила его вдоль и поперёк, я надышалась этими чудными флоксами до головокружения... до страстного желания вернуться сюда когда-нибудь ещё раз... Стихи меня буквально преследовали в этом городе, я то и дело вынимала карандаш, блокнот и записывала их, пристроив блокнот на парапете набережной, или прямо на стене дома.
А крыши всё струились к водам
Зелёной медленной реки...
И после Твоего прихода
Меня Марией нарекли.
Имён нетленных свет и сила.
Клейма лучистее оно...
И отрешиться не дано
До возвращенья – до могилы.
Его пророческая горечь
Сладка, желанна и – страшна.
Оно ускорит и упрочит
Мой путь к тебе – издалека...
...А крыши всё струились к водам –
Как сотни, сотни лет вперёд...
Другой Марии был черёд.
И ждали Твоего прихода...
На вокзал я пришла по московскому времени, а поезд отправлялся по-местному. До посадки ещё было два часа, но проводница пустила меня в вагон, я легла на нижнюю полку и, набродившись за день, сладко уснула...
Проснулась от шума и оттого, что меня бесцеремонно пихали:
– Вот разлеглась тут! А людям сесть негде!
Я открыла глаза и увидела, что вагон полон людей. Людей и их корзин, и кошёлок было столько, что странно, как вагон не разорвало от такого количества содержимого... Вагон был общим, я взяла билет в общий вагон потому, что он был дешевле, и я была уверена, что общий вагон будет пустым. Я приняла вертикальное положение, и меня тут же сплюснули, придавили к стене... Поезд тронулся. Спать в таких условиях было невозможно. Я достала свой блокнот и ручку... благо, столик был передо мной, и какое-то слабое освещение присутствовало. Через какое-то время меня позвала в своё купе проводница. Попросив захватить листок бумаги и ручку.
Недоумевая, я пошла за ней, с трудом перелезая через корзины, загромоздившие проход.
В купе проводников сидела молодая цыганка и плакала навзрыд.
– Вот, – сказала мне проводница, – ты там что-то пишешь всё. Помоги ей написать письмо мужу. Поссорились они. Не знает теперь, как помириться. Приревновал он её.
– Ну, так пусть сама и пишет, это же её муж.
– Так не грамотная она! Ни слова написать не может.
– А он грамотный? Он-то прочтёт?
– Прочтёт-прочтёт! – сказала цыганка, утирая обильные слёзы концом цветастого платка. Она была совсем молоденькая, гораздо моложе меня. И очень красивая. Прямо Кармен!
Я пристроилась у столика.
– Ну, так что писать?
– Не знаю... Ты сама напиши. Напиши, что очень люблю его и жить без него не могу. Что умру без него... Ты своими словами напиши, красиво напиши, чтобы он поверил!
Стучали колёса... за окном была тьма... редкие мазки огней... поезд «Ужгород-Вильнюс» уносил меня всё дальше от царства флоксов... а я от имени цыганки Анжелы писала письмо чужому цыганскому мужу...
– Прочти, прочти, что ты написала! – теребила она меня то и дело.
И я зачитывала ей очередной абзац. О любви, которая сжигает мне сердце. О том, что мир без него утратил все краски и запахи. О том, что куда бы ни шла, куда бы ни ехала – не могу убежать от своей тоски. И везде, повсюду, во всех городах, на всех улицах ищу только его одного...
– Да-да-да! Так и есть, всё это правда, всё про меня... – соглашалась цыганка, и из её глаз опять начинали струиться слёзы...
Надеюсь, это письмо дошло до адресата, и он его прочёл. Разумеется, я никогда больше не встречала красавицу Анжелу. Но вот, почему-то помню её до сих пор, спустя тридцать три года... её чёрные локоны до плеч и чёрные заплаканные глаза, глядящие на меня с надеждой, что своим чудесным умением слагать слова на бумаге я верну ей любимого... Дай-то Бог, чтобы так и было.
* * *
Вильнюс. Пять утра.
Почему-то особенно ярко запомнились самые первые минуты в этом городе. Дождь... пустынные улицы... Мокрый, розовый, блестящий булыжник под ногами... Цокает лошадка, на облучке – нахохленный, промокший мужичок в деревенской войлочной шляпе с поникшими мокрыми полями... Иду, бреду, куда глаза глядят... зачем-то читаю объявления на заборе... «Пожилая женщина будет хорошей няней вашему малышу за возможность проживания. Согласна на самые скромные условия – угол на кухне». Больно сжалось сердце... За этими тихими строчками громко зазвучала драма чьей-то жизни. «Согласна на угол...» Вот процокала ещё одна лошадка с намокшим седоком, и ещё... все они цокают в сторону рынка... Под кустом – картонные коробки, из них сооружён шалаш, в нём спит человек, голова – внутри, а ноги в старых башмаках – наружу, под дождём... но он спит сладко, сладко...
Бродила под дождиком часа два, пока не открылся костёл. Вошла, села на самой дальней от алтаря скамье и – уснула... Потом я просыпалась и опять засыпала... шла служба, в костёле, кроме меня, в этот ранний час было ещё два человека. Священник (кажется, он называется, ксендз) был с бледным, усталым лицом, в мятой белой распашонке, меня всегда смешила одежда католических священников: поверх чёрного костюма надета короткая широкая белая рубашка, у этого ксендза она была мятая. Играл орган, ксендз говорил непонятные слова молитв... я сильно вымокла под дождём, и меня слегка знобило... Я сидела на длинной деревянной скамье и думала об этом бедном бомже под дождём, спящем в коробке, о цыганке в ночном поезде, о старушке с объявления и о себе. У всех у нас было что-то общее. Точнее – именно этого у нас и не было. Родного дома, в котором было бы тепло, где бы тебя любили и ждали...
Господи, будь моим домом! Согрей меня, Господи!
...Долгий день в Вильнюсе. Дождь кончился. Было много солнца, дивная, задумчивая река красиво изгибалась между зелёными холмами, на которых светился, пронизанный солнцем, город... И удивительный розовый вильнюсский булыжник сверкал под ногами, как круглые леденцы-монпасье, и город от этого казался детским, сказочным, а дома с красными черепичными крышами казались пряничными. И старинный замок в центре города казался прекрасной декораций к фильму-сказке про средневековых рыцарей...
А в рюкзаке у меня лежал адрес – старшей сестры Гедрюса Мацкявичюса. Когда мы общались с ним на Курском вокзале, и я сказала, что собираюсь в Прибалтику, он написал мне его на клочке бумаги со словами: «Будете в Вильнюсе, зайдите к моей сестре. Она напоит вас удивительно вкусным кофе. Передадите от меня привет». Но я не думала, что воспользуюсь этим адресом. Зачем кого-то напрягать своим приходом? Людей, которые меня совершенно не ждут...
И вот иду я тихой, совершенно безлюдной улочкой, мимо двора, где на каменном крыльце двухэтажного дома сидит молодая светловолосая женщина и качает коляску, а у её ног играет девочка лет пяти, такая же светловолосая, как мать. И почему-то мне подумалось в ту минуту, что это и есть сестра Гедрюса. Хотя она была совершенно не похожа на него. Отойдя поодаль, я вынула адрес из рюкзака – ну, точно! адрес этот. Возвращаюсь, захожу во двор:
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Скажите, вы – сестра Гедрюса Мацкявичюса?
– Да, я его сестра, – сказала она с мягким, как у него, акцентом.
– Вам привет от него. Он скоро приедет в Литву.
– Спасибо. А вы из Москвы?
– Да.
– Надолго?
– Сегодня уезжаю.
– Ну, что же мы тут общаемся? – встрепенулась она. – Пройдёмте в дом!
Она вынула из коляски чудесную светловолосую малышку, и мы пошли на второй этаж по старой лестнице со стоптанными ступенями. Мне было удивительно, что в этом сказочно-старом городе живут самые обыкновенные люди, рожают детей, сидят на крылечках... Пятилетняя девочка шла за нами.
А потом эта милая женщина ушла на кухню готовить кофе, а я сидела на тахте и писала Гедрюсу открытку. И вставила её за стекло на книжную полку, чтобы, когда он приедет, он её прочёл. В комнате от присутствия младенца было удивительно ласково, и запах в комнате был особый – так пахнет только в домах, где есть младенец. А малышка, которую мать оставила под моим присмотром, в это время шустро ползала по тахте, в погоне за яркой погремушкой, которую сестрёнка всё время отодвигала от неё, от этого скорость ползанья возрастала, радостные повизгивания перемежались трогательным сопением от усердия, и всё это очень веселило старшую девочку. (Нет, никогда у меня не будет детей, никогда...)
Кофе, действительно, был замечательный. Горячий и ароматный. Я пила, не торопясь, растягивая удовольствие, а заодно и время своего пребывания в этом доме, из которого не хотелось уходить...
А потом я опять брела по булыжным мостовым, и вновь стал накрапывать дождик, и розовый булыжник опять заблестел, засверкал празднично... и уже сгущались сумерки, и на платформе уже стоял поезд «Вильнюс-Рига»... на котором этой ночью я уехала в ещё один незнакомый город, в котором меня никто не ждал...
* * *
Три дня в Риге. День первый – звон трамваев по узким расщелинам улиц... зелёное буйство парка в самом центре города, вокруг парка – трамваи, трамваи, как красные звенящие бусы...
Рига – большой, трудовой, спешащий город, по ритму напоминающий Москву. Но ещё больше – Харьков. Тот же неумолчный, трамвайный звон и торопливые реки прохожих... Не до прогулок в парке в середине дня.
А в самом парке – тишина и безлюдье. Зелёный пруд. Мостик. На мостике – девчонка, лет семнадцати. Стоит понуро и смотрит на воду... Господи, я знаю, когда так смотрят с моста на воду! Сама так смотрела когда-то... И больше всего хотелось тогда, чтобы кто-нибудь подошёл и отодрал меня от пыльных перил... Но никто не подошёл. И пришлось отдираться самой...
Я подхожу к этой девчонке, обнимаю её легонько за плечи и говорю:
– Не надо так смотреть на воду. Пойдём отсюда.
– Оставь меня! Я хочу умереть! – говорит она резко. И – начинает рыдать...
– У тебя что-то случилось? что-то страшное?
– Случилось! страшное! и это уже не поправить!..
И, заходясь в плаче, она рассказывает историю о том, как она, девчонка с далёкого хутора, круглая отличница, приехала в Ригу поступать в университет, как родители выкармливали целый год и продали двух поросят, чтобы собрать ей денег на дорогу и на жизнь в общежитии в столице... И вот, она приехала, и пришла в университет, прямо с вокзала, с чемоданом, а чемодан был очень тяжёлый, и она оставила его у входа, а сама пошла узнавать расписание экзаменов, а когда вернулась... когда вернулась...
– Чемодана не было!! его украли!! А в чемодане – всё! Деньги, аттестат, паспорт... Всё, всё пропало! Зачем мне теперь жить? Поступить без аттестата я не смогу... вернуться на хутор – стыд, позор! Как я посмотрю в глаза родителям?! Лучше умереть...
– Погоди умирать, – сказала я, взяла её за руку и, упирающуюся, почти силой повела за собой.
Университет был совсем близко от того пруда. Анита не хотела идти, твердила, что жизнь кончена и всё – напрасно. Но мы всё-таки пришли. Она, тихо плача, осталась стоять у входа, а я пошла в деканат. Когда я объяснила секретарю, в чём дело, та радостно воскликнула:
– Ну, слава богу! Нашлась хозяйка! А мы гадали: кто же это бросил свой чемодан и ушёл? Паренёк один принёс его сюда из коридора. Ну, забирайте!
Я подхватила тяжеленный чемодан и потащила его к плачущей у двери Аните.
– Ну, вот. А ты хотела умереть. Зачем плохо о людях думать?
Она стояла, как поражённая громом... онемев от удивления и огромного счастья. Потом кинулась меня целовать.
– А я-то тут при чём? Ты и сама могла бы его поискать, а не бежать на пруд топиться.
– Ой, какая же я дура! – смеялась Анита.
Потом я посторожила чемодан, пока она получала направление в общежитие, и помогла его дотащить до её комнаты.
На прощанье мы обменялись адресами.
(И потом, через месяц, я получила от неё ликующее письмо: она поступила! У неё всё отлично! А её родители, которым она поведала историю с чемоданом, шлют мне привет и приглашают в гости на хутор).
* * *
Первую ночь в Риге я ночевала на вокзале. Потому что в гостиницах мест не было.
А на вокзале было почему-то страшно много народу, просто столпотворение какое-то, и единственное местечко, которое я для себя нашла, – уголок на высоком, холодном подоконнике. На нём я просидела всю ночь, даже задремать было невозможно, а с первой электричкой уехала в Юрмалу.
Пришла на берег, на белые, песчаные дюны, и уснула здесь среди чаек и ковылей...
Дзинтари, Майори, Дубулты... Маленькие одноэтажные посёлки, слепленные солнцем и сосновыми смоляными запахами в единый город, растянувшийся вдоль Рижского залива, вдоль светлого песчаного берега и светло-голубого неглубокого моря... Шум сосен на ветру, шорох песчинок под ногами, крики вездесущих чаек... Здесь нет ялтинской, или сочинской толкотни на пляже, здесь простор и малонаселённость даже в разгар сезона. И когда ты здесь один – то ты один, а не в муравьиной куче незнакомых и ненужных тебе людей. Я влюбилась в Рижское взморье с первого взгляда и на всю жизнь. Эти чистые, белые дюны... нежность мельчайших песчинок... это пересыпание песка с дюны на дюну – как в песочных часах... Нет, не поеду ночевать на вокзал, буду ночевать тут, на берегу.
Лежала на дюне и смотрела на море, как медленно садится и медленно тонет солнце... Пляж пустел, песок становился прохладным, чайки заполонили берег... Я перешла на скамью, она была теплее песка, растянулась на ней и, с последними солнечными лучами, уснула...
Проснулась я оттого, что на меня кто-то смотрел. Я открыла глаза. Рядом со скамьёй стоял парень лет девятнадцати. Высокий, темноволосый. И с интересом смотрел на меня.
– Что вы тут делаете? – спросил он.
– Разве не видите? Сплю, – ответила я.
– А почему здесь?
– Потому что больше негде.
– Это интересно, – сказал он, и что-то в его интонации мне не понравилось. Какая-то нехорошая ухмылка.
В это время я услышала крики. И увидела, как из раздевалки неподалёку от моей скамьи выбежали две девушки и два парня. Парни хватали девушек, те отбивались... забежали в другую раздевалку, и оттуда донеслись крики... и опять кто-то побежал по песку вдоль воды... Мне от всего этого сделалось холодно, внутри и снаружи. Я встала со скамьи и пошла к дорожке, ведущей с пляжа.
– Куда же вы? – окликнул меня парень.
Я не ответила и ускорила шаг. Он догнал меня и перегородил мне путь.
Я обогнула его и пошла ещё скорее. Он опять возник прямо передо мной на дороге, как будто вырос из земли. Я сделала шаг влево – и он, я сделала шаг вправо – и он тоже. Глаза у него были злые.
– Я не отпущу тебя! – сказал он жестко.
И я вдруг поняла, что он как раз того самого тупого возраста, с которым невозможно говорить и бессмысленно что-либо объяснять. И просить. И взывать к совести или жалости... И я поняла, что попалась. Как птичка в клетку. Но дверца в клетку ещё оставалась не захлопнутой...
И тогда я с силой оттолкнула его и побежала... Я бежала так, как никогда в жизни не бегала. Мои ноги не чуяли касаний земли. Может быть, я даже установила в ту ночь какой-нибудь мировой рекорд, только об этом никто и никогда не узнает. Мировой рекорд в спринтерском беге в тёмном ночном лесу...
Сначала я чувствовала за собой погоню... «Господи, спаси!..» – закричала я, но не услышала своего голоса – так сильно шумели сосны на ветру!.. Шум стоял сплошной стеной со всех сторон... Тьма – полная. Ни фонаря, ни луны... А я всё бежала и бежала, и всё кричала: «Господи, помоги! Спаси, Господи!»
И вдруг лес кончился. И я оказалась на пустом шоссе. Здесь светили редкие фонари. Взглянула на часы – два часа ночи. Я знала, что эта дорога связывает Дубулты с Майори. Но смешно было дожидаться в такой час какого-нибудь транспорта. Господи, что же мне делать? В какую сторону бежать? Мне казалось, что мой преследователь выбежит сейчас из тёмного леса... Господи, помоги!
И тут я увидела человека. Парня лет двадцати пяти. Он шёл по пустой дороге и нёс в руке разбитый стакан. Я бросилась к нему – как к родному брату:
– Здравствуйте! Какое счастье, что я вас встретила!
– Здравствуйте, – ответил он, ничуть не удивившись моему появлению.
– Вы куда идёте? – спросила я.
– В Майори, – ответил он.
– Можно, я пойду вместе с вами?
– Ради бога, – сказал он. – Идёмте вместе.
У него была замедленная речь, и я подумала, что он, видимо, слегка пьян. Но меня это не испугало. Почему-то этого парня я совершенно не боялась. Я сразу успокоилась. И дальше мы пошли вместе.
– А что вы тут делаете ночью? – спросил он.
– Нечаянно уснула на берегу...
– Это вы опрометчиво, – сказал он. – Тут, знаете, у нас местная мафия... и всякие разборки по ночам... Так что приличным девушкам лучше на берегу не ночевать. Странно, что вас никто не предупредил. О таких вещах надо знать.
– Да, я влипла.
– А где вы собираетесь ночевать?
– Понятия не имею. А в Майори есть гостиница?
– Есть, конечно. Я провожу вас.
– Спасибо. Скажите, – спросила я, – а зачем вам разбитый стакан?
– Я обещал его вернуть.
– Разбитый стакан?
– Раньше он не был разбитым. А потом да, разбился...
– Ну, так выкиньте его.
– Как это? Ведь я обещал его вернуть.
– Но кому нужен разбитый стакан?
– Конечно, никому. Но мне важно выполнить обещание. Обещал вернуть – значит, верну. А потом уж пусть делают с ним, что хотят! Могут и выкинуть. Главное, чтобы обо мне не говорили, что Володька не держит своего слова.
Мне показалось, что я попала внутрь пьесы абсурда. Но при этом прослеживался удивительный смысл в том, что этот человек пошёл среди ночи относить в соседний посёлок разбитый стакан! А иначе, чтобы со мной стало?! Ну, не было у Господа под рукой в ту минуту никого, кроме этого странного, слегка хмельного Володьки! Может, если бы был трезвый, то и не пошёл бы...
– Я – Владимир. А вас как зовут?
– Мария.
– Мою бабушку тоже зовут Мария, – сказал он. – Хорошее имя. Но сейчас девчонок так не называют.
– Ну, почему же? Я только что была в Закарпатье, так там каждая вторая женщина и каждая вторая девочка – Мария.
–Ну, это в деревнях. А в городах всё-таки редко.
Так мы шли и болтали о всякой всячине. Оказалось, мы – ровесники. Володя был из Киева, учился там на официанта и приехал сюда на практику: работал в маленьком ресторанчике-вигваме в Дубултах, на самом берегу.
Наконец, мы пришли в Майори.
– Здесь есть неподалёку гостиница, идём, – сказал мой спутник.
Маленькая двухэтажная гостиница. «Свободных мест нет» – табличка у входа и на стойке дежурной. Дежурная клевала носом.
– А где человеку переночевать? – спросил её Володя.
– Не знаю, – ответила дежурная, выныривая из зыбкого сна и устало глядя на нас.
– Что значит не знаете? – спросил он.
– Мест нет.
– Но человеку нужно ведь переночевать! Гостиницы для чего? Для того, чтобы человек не спал на улице, или на пляже.
– Молодой человек, я же вам ясно, по-русски объяснила: свободных мест нет.
– А вы поищите. Я уверен, что стоят свободные номера – на всякий случай, а вдруг приедут какие-нибудь знаменитости? Но пока они приедут, девушка переночует. Уже три часа ночи. В восемь часов утра она покинет ваш хотель. Ты покинешь их хотель в восемь утра?
– Покину.
– Вот видите! Всего на пять часов дать приют одинокой путнице! Если у вас есть сердце и сострадание.
– Но у нас нет свободных мест! – дежурная окончательно проснулась и начала накаляться.
– Володя, пойдём отсюда! Ну, нет – так нет.
– Я не вижу причины, по которой мы должны отсюда уйти!
При этом он продолжал сжимать в руке разбитый стакан.
– Я сейчас вызову милицию! – сказала ледяным голосом дежурная. – Если вы немедленно не покинете гостиницу.
– Тогда мы сядем на лавочке у вашей гостиницы и до утра будем петь песни. Чтобы согреться, – сказал Володя.
Мы вышли. И он решил осуществить свою угрозу. Он уселся на скамью у самого входа и громко запел:
– А нам всё равно!.. А нам всё равно!.. Не боимся мы волка и сову! Маш, подпевай, а то одному скучно!
Я вспомнила, как меня тащил когда-то Никулин в цирковой манеж – петь вместе с ним эту же самую песню... И мне опять казалось, что совершенно не пора, не время. А мой спутник продолжал горланить... Окна в гостинице стали зажигаться и, одно за другим, распахиваться:
– Это кто тут безобразничает среди ночи? Хулиганьё! Куда смотрит милиция? Приехали отдохнуть, называется!
– Володя, пойдём отсюда!
– Вы спите там в тепле – ну и спите себе на здоровье! А мы согреваемся песней среди холода ночи...
– Володя, пойдём, отнесём стакан, – просила я его.
И тут он вспомнил про стакан.
– Ах, да! Надо спешить, а то они скоро уйдут!
И мы отправились дальше по тёмным спящим улочкам. И пришли к ресторану. Он был закрыт, но внутри горел свет. Володя постучал, нам открыли, он прошёл куда-то в глубь и вернулся уже без стакана.
– Отдал?
– Отдал.
– А то, что он разбит?
– А какая разница? Что, у них стаканов нет, что ли? Давай посидим тут, пока они ещё здесь. Вон за тем столом.
Мы сели за стол, заваленный всякой едой: фруктами, пирожными...
– Угощайся! – сказал он.
– Как это? Бесплатно?
Он засмеялся:
– Бесплатно! Тут коммунизм. Это – остатки сладки: то, что клиенты не осилили сожрать.
Играла тихая музыка... Официанты убирали со столов. Кто-то ужинал. Кто-то считал деньги. Было тепло и уютно. И смешно: оказаться в ресторане в три часа ночи. Сидеть и задарма лопать фрукты из огромной вазы.
Подошла девушка-официантка:
– Ребята, хотите чаю?
– Сделай, Света. Только погорячей. Что-то холодная ночь сегодня.
И вот уже перед нами дымятся два обжигающих стакана...
– Ты часто ходишь в рестораны? – спросил он.
– Вообще не хожу.
– Вот как? – удивился он. – А я люблю рестораны.
– В качестве кого?
– И того, и другого. Когда я гость, то стоит щёлкнуть пальцем – и всё появляется перед тобой, как в сказке. А когда я сам с подносом в руках, – я радушный хозяин. Люблю угощать. Люблю, когда людям хорошо. Но и о себе не забываю. Знаешь, сколько я зарабатываю за один день?
– Сколько?
– Сто рублей.
– Правда?
– Конечно, правда. И это смешно. У меня месячная зарплата сто рублей. А я – каждый день столько состригаю.
– Как тебе удаётся?
– Очень просто. Просто я с каждого клиента беру рубль за хлеб. А клиентов у меня приблизительно сто человек в день.
– Так много?
– Да. Тут только успевай крутиться.
– А как же ты ухитряешься слупить с каждого по рублю за хлеб?
– Всё просто. Когда человек идёт в ресторан и заказывает дорогое вино, закуску всякую, он что, будет мелочиться, подсчитывая, сколько он кусков хлеба съел? Ну, да, реально копеек на пять. А то и меньше.
– Но это ведь... как бы воровство?
– Не смеши. Никакого воровства. Я просто забочусь о клиенте, выписываю ему хлеба с запасом, чтобы он ел от пуза и не остался голодным. Вот и всё! А то, что он не доел чего-то – ну, это уж его проблемы. А я – ни какой-нибудь жулик, или вор-карманник, я – хороший, заботливый, предусмотрительный и предупредительный. Все клиенты меня благодарят. Ещё ни один не ушёл недовольный.
– А зачем тебе так много денег?
– Просто приятно. В чулок не складываю – зачем? Хата у меня в Киеве есть, с матерью живу, я у неё один. Машину не хочу – всё равно в этот же день разобью. Просто приятно: не считать копейки, не дрожать над ними. Люблю сорить деньгами, тратить на всякую чепуху.
– На какую, например?
– А чёрт его знает! Я и не замечаю, как они испаряются, эти деньги. Но мне нравится не думать о них. Приятно чувствовать себя свободным человеком. Вот моя мать всю жизнь считала копейки. Они школьная учительница, и дед с бабушкой тоже. Династия, так сказать. Я, кстати, тоже хотел быть учителем. Мечтал просвещать молодое поколение... стишки писал... Поступил на филфак – без проблем! А первую сессию завалил и загремел в армию.
– А почему завалил-то?
– А чёрт его знает! Просто прогулял полгода, ничего не делал, с ребятами и девчонками по кафешкам шлялись, или целыми днями мог слушать битлов... сам начал сочинять какие-то песенки, но ничего стоящего... А про универ в это время даже не думал. Думал: что, я литературу не сдам? А там оказались такие горы, которые надо было за эти полгода прочесть! Просто вавилонские! Ты даже не представляешь!
– Представляю. Сама в Литературном институте учусь.
– В Литературном? – он даже присвистнул от удивления. – В Литературный я даже и не пытался. Хотя, конечно, мечта была.
– Ещё не поздно попробовать.
– Поздно.
– Почему?
– Я давно ничего не пишу.
– Это, может, временно?
– Нет. Это не временно. Это в армии произошло. Что-то сломалось внутри... Теперь даже самому смешно, что когда-то стишки писал... Я из армии вернулся циником.
– Ребята, мы закрываемся, – сказали нам.
– Значит, надо выметаться, – сказал он.
Мы вышли на тёмную улицу. Было четыре утра и было очень холодно, как всегда перед рассветом. До первой электрички в Ригу было ещё далеко. Деваться было совершенно некуда.
– Послушай, – сказал он, – а пойдём обратно в Дубулты! В мой вигвам. Правда, он закрыт, и ключа у меня нет, но там есть одно окошко, которое не плотно закрыто...
И мы пошли обратно той же дорогой, которой пришли сюда. Она была всё так же пустынна...
Окошко, о котором говорил Володя, было довольно высоко над землёй. Он притащил какие-то ящики, состроил из них такую приступочку. Открыл окно палкой. Схватился за раму, подтянулся и очень ловко влез в окно. Как будто занимался этим каждый день.
– Давай, залезай! – крикнул он изнутри.
– У меня не получится!
– Ерунда, всё получится!
Он подтащил изнутри под окно стол, влез на него, протянул мне в окно обе руки и с удивительной лёгкостью втащил меня в окошко.
– В тебе хоть тридцать килограмм будет? – спросил он. – Что-то в тебе никакого веса не ощущается.
– Не тридцать, а целых сорок три.
– Ах, какая толстуха! – засмеялся он. – Ты чего такая тощая? Не жрёшь что ли ничего?
– Пантомимой занималась.
– А... вот оно что. Здорово. А ты Енгибарова видела когда-нибудь? Был такой мим.
Я не сразу ответила ему. И во тьме он не мог видеть моего лица.
– Ещё он был клоуном, – сказал Володя. – В Киев часто приезжал, в цирке выступал. Не видела?
– Видела... Даже знакома была.
– Ух, ты! Повезло тебе.
– Повезло...
– Жалко, что он умер.
– Жалко... Ровно год и три дня назад.
– Ты так точно помнишь?
– Как же мне не помнить? Если я его всю жизнь люблю.
– Что, правда?.. Извини, если я что-то не то сказал.
– Всё то. Спасибо, что ты заговорил о нём. А то я уже больше двух недель езжу, а поговорить о нём было не с кем...
– Я даже не знаю, что сказать тебе...
– А ничего больше не надо. Главное – мы вспомнили сейчас о нём. А где-то он нас услышал...
– Ты веришь в это?
– Если б не верила, то просто чокнулась бы уже.
Внутри вигвама было не намного теплее, чем снаружи. Только ветра не было. Володя пил пиво, а я минералку. Из еды были только лимоны. Володя давно протрезвел и был грустный. Был слышен шум сосен вокруг вигвама...
И так мы сидели в тёмном вигваме на берегу Рижского залива, и общались, как общаются обычно случайные попутчики в поезде дальнего следования.
– Всё-таки непонятно, как после филфака тебя занесло в ресторан.
– Не после филфака, а после армии. Я же тебе сказал, что из армии я вернулся циником.
– Можно спросить: почему?
– Спроси.
– Почему? Мои одноклассники служили, но, по-моему, вернулись такими же, какими туда ушли.
– Это только кажется, что такими же. Армия, как и тюрьма, это такая мясорубка... Ну, а потом ещё важно, где служишь.
– Они служили на Украине, под Киевом.
– Ну, вот. А я служил на китайской границе... В то время, когда была вся эта заваруха... Когда китайцы лезли через границу, как тараканы... Эти психические атаки... они мне потом снились в страшных снах. Китайцы – умные черти, в психологии разбираются. Они первыми пускали детей, потом женщин, а потом шли сами за ними... И вот они идут на нас – и их бессчётно... идут молча... А у нас приказ: сдерживать – но не стрелять! Ну, нервы у многих не выдерживали... друг в дружку стреляли...
– Насмерть?
– Бывало, что и насмерть... И ещё одна жуткая вещь: на утренней поверке командир говорит: кому не под силу это выдержать (психическую атаку), у кого нервы сдали, – сделайте честно шаг вперёд.
Он замолчал.
– И?..
– Некоторые сделали шаг вперёд... И – всё.
– Что «всё»?
– К стенке. Как изменников Родины.
– Не может быть!
– Не может, но – было. Такое не придумаешь.
– А что же они потом родителям написали?
– Что геройски погиб на границе, защищая рубежи Родины.
– Ужас!..
– Там, на границе, я понял, что жизнь не стоит и копейки. Там я понял, что не хочу возвращаться на филфак. Не хочу становиться учителем, не хочу учить детей, не хочу им врать, не хочу внушать любовь к этому мерзкому государству! Там, на китайской границе, кончились стихи...
– Но может, они ещё вернутся?..
– Никогда! Мне не только стихи писать не хочется, но даже и жить по большому счёту не хочется. Но кончать самоубийством – глупо, жизнь и так короткая... Я решил, что буду жить просто в своё удовольствие, без всяких целей и планов. Потому что всё это – пустое... Мать говорит: «Ты прожигаешь жизнь!» Может, она и права... Да, прожигаю. А на что она ещё годится, эта жизнь?
– Володя, а ты... веришь в Бога?
– В Бога?.. Трудно сказать. Конечно, кто-то всё это вылепил и раскрутил... Понятное дело, что не само. Но человек всё изгадил. И потом, я совершенно не верю в то, что ему, Богу, есть до меня хоть какое-то дело...
– А я порой очень чувствую, что – есть. Хотя бы этой ночью. Если бы я не встретила тебя на дороге, не знаю, что бы со мной было.
– А я и сам не знаю, чего я попёрся с этим стаканом посреди ночи... Как последний кретин!
– Как мой ангел-спаситель.
– Ну, это же чистая случайность, что мы встретились.
– Не-а. Это как раз свидетельство того, во что ты не веришь.
– Чего?
– Того, что Ему есть до нас дело. Моя крёстная в такой ситуации бы сказала: «Не под пустым небом живём».
– Красивые слова. Хорошо, если бы так и было...
– Хочешь, стихи почитаю?
– Свои, что ли? Давай.
– Это про деревню в Закарпатье, где я недавно жила.
Я живу в мадьярской деревне
Среди света, тепла и деревьев,
И шуршанья синих стрекоз...
На земле – но так близко от неба!
Среди запахов хлева и хлеба,
И прозрачного блеянья коз...
Я привыкла вставать на рассвете,
Когда тёплый разносит ветер
По дворам колокольный звон....
И туман течёт по ущельям...
Звон подойника, треск поленьев
Обрывают короткий сон.
Как причастье – ручья прохлада.
И дыханье спящего сада...
И мычанье красных коров.
Я молитвой день начинаю.
И молитвой его кончаю,
Возвращаясь под тёплый кров.
Мне живётся легко и просто,
И меня не считают гостьей
Эти люди и этот лес...
И мне кажется счастьем и чудом,
Как приветствуют здесь друг друга,
Улыбаясь: «Христос воскрес!»
– Классные стихи. А они что, в самом деле так здороваются?
– Да!
– Чудеса...
– Скажи, а тебе не скучно работать официантом?
– Ничуть! Я наблюдаю людей. Много смешных ситуаций каждый день перед глазами. Когда человек приходит в ресторан, он никуда не спешит, расслабляется, и весь – как на ладони.
– А ты записывай эти ситуации. Могут получится рассказы.
– А зачем?
– Чтобы не просто прожигать жизнь, как ты говоришь.
– Ты так и не поняла меня. Мне просто ничего не хочется.
– Мне тоже ничего не хотелось. Год назад. Когда умер человек, которого я любила больше жизни.
– А теперь хочется?
– Я этой весной крестилась. И мне открылись какие-то очень важные вещи...
– Какие же?
– Прежде всего, что смерти нет.
– Смерть есть. Я её видел.
– Да, смерть есть. Я её тоже видела. Но смерть – это не конец. Я это хотела сказать. Мы все обязательно встретимся!
– Хорошо бы... Только ведь это – сказка...
– В том-то и дело, что не сказка.
– Вот этим и отличается верующий от неверующего. Скажи, а зачем ты крестилась?
– Хотела начать новую жизнь.
– Ну, и как? начала?
– Начала.
– И какой-то смысл проглядывает в твоей жизни?
– Я его ищу.
– А... так ты ещё не нашла?
– Мне кажется, смысл жизни в любви.
– Любовь проходит.
– Нет!
– Проходит, я знаю.
– Нет!
– Жаль, что мы не встретимся с тобой лет через тридцать, чтобы узнать, кто из нас окажется прав, – сказал он.
Так мы сидели с ним в тёмном вигваме, пока лучи солнца не просочились в узкие окна... Пока не пришла уборщица и не открыла нас. Она испугалась, увидев нас внутри. А потом смеялась.
Потом я засобиралась на электричку, но Володя сказал:
– Сначала я тебя накормлю.
И повёл меня в соседнее кафе, где у него работали поварихами знакомые девчонки. Он сказал им:
– Надо накормить человека.
И они наложили нам на тарелки, горой, пахучего картофельного пюре и по две большие котлетины.
– Ой, зачем так много? – испугалась я.
– Ешь! – строго сказал он. – А то тебя в профиль почти что нету, – засмеялся он.
Потом он проводил меня на электричку и на прощанье сказал:
– Знаешь, Машка, я хотел бы, чтобы ты оказалась права. Насчёт смысла жизни. А ещё мой тебе завет: никогда больше не ночуй на пляже!
– Я больше не буду! – засмеялась я. – Спасибо тебе за всё.
– Да ладно, чего там...
* * *
Последний день в Риге.
Запомнился смешной случай. Шла по улице, мне навстречу – какой-то мужчина, что-то спросил меня по-латышски.
– Извините, я вас не понимаю, – сказала я.
И вдруг... он закричал на меня! На плохом русском:
– Как не стыдно – не знать родного языка! – кричал он, страшно разгневанный.
– Но... я не латышка, – оправдывалась я.
– Кому вы говорите, что вы – не латышка? У меня что, своих глаз нет?!
Мне было совершенно не обидно. Мне было смешно и... приятно, что меня принимают за местную.
Что было в Риге ещё в тот день?.. Конечно, я хотела услышать свой любимый орган. Конечно, я пошла в Домский собор, в котором ещё никогда не была.
А не доходя до Домского собора – я увидела дом, а в нём – маленькое окошко на первом этаже, и в этом окошке – много-много кактусов... Целая выставка кактусов. Такое уютное колючее, цветущее окошко...
И потом, сколько раз я не приезжала бы в Ригу, мне обязательно нужно было увидеть это окошко. И витражи Домского собора. И услышать орган. И пройтись по Рижскому взморью, по белым песчаным дюнам... слева – светло-голубое море, справа – тёмно-зелёная полоса соснового леса... Шорох волн и шорох сосновых игл... и шорох вечных песчинок под ногами...
* * *
Таллинн. Утро. Ещё один город-сказка. Это уж совсем Андерсен! Черепичные крыши, трубы... флюгера... узкие улочки и толстые вековые стены домов, толстые круглые башни и узкие, как бойницы, окна. Дома, тесно прижавшиеся друг к другу... они стоят сплочённо, как воины, защищая свой внутренний мир. Никаких арок, как в Питере. Во внутренний таллиннский двор попадаешь, пройдя сквозь подъезд. А двери подъездов, как можно догадаться, в прежние времена были на тяжёлых засовах. Впускали только своего. Действительно: мой дом – моя крепость. Как мне это всё по душе! И звонкий чистый булыжник под ногами, и сверкающие чистотой свежие газоны – фантастическая чистота кругом, нигде ни клочочка бумаги, ни окурка. Как же таллинцы любят свой город!
Таллинцы – неторопливые люди, высокие, светловолосые, крепкие, как крестьяне. От них исходит покой и уверенность в себе. Таллинн – самый несуетливый город из всех, которые я когда-либо видела. Здесь люди живут и получают от этого удовольствие, а не бегут куда-то, сломя голову... Не знаю, может, есть и в Таллинне где-то на окраине спальные районы с трудным добиранием на автобусах до работы. Но когда гуляешь по Старому Таллинну, невозможно представить, что в этом городе кто-то куда-то бежит. При этом таллинцы вовсе не сонные и не заторможенные – они энергичные и весёлые.
А ещё я влюбилась в эстонскую речь – плавную, певучую, как река... О, эти сдвоенные, удлинённые гласные и согласные!..
Мне говорили в Москве, что эстонцы не любят русских, но я этого не почувствовала. Ни в первый свой приезд сюда, ни во все последующие. Я почувствовала совершенно другое – доброжелательность и ненавязчивую готовность помочь.
Вот, я гуляю в порту. Смотрю, как отчаливает, направляясь в Хельсинки, белый красавец-лайнер. И какие-то люди отплывают на нём за границу... Я никогда не была за границей. Но для меня и Прибалтика – уже заграница. Я подхожу к киоску «Союзпечати» на берегу и выбираю значки. В Таллинне удивительно красивые значки, посвящённые этому сказочному городу. Кроме меня, возле киоска никого нет.
– Вы приезжая? – спрашивает меня с любопытством пожилая продавщица. Спрашивает по-русски, но с сильным акцентом.
– Да.
– И откуда, можно узнать?
– Из Москвы.
– О, из Москвы! И надолго к нам?
– Хотелось бы на недельку.
– У вас тут родственники, друзья?
– Нет, у меня тут никого.
– Значит, вы остановились в гостинице?
– Увы. В гостиницах свободных мест нет.
– Так где же вы будете жить эту неделю?
– Пока не знаю.
Она задумалась, озадаченная моим ответом. И вдруг сказала:
– Хотите, я могу дать вам адрес?
– Хочу. А чей адрес?
– Это одна моя знакомая. Немолодая старушка. Живёт одна, на маленькую учительскую пенсию. Я думаю, что за небольшую плату она пустит вас на недельку к себе. Не на улице же вам ночевать!
– Большое спасибо. Это было бы замечательно.
Она написала на листочке имя старушки и адрес, а на обратной стороне – записку ей, на эстонском.
– Вот, поезжайте. Она всегда дома, она уже пожилая старушка. Если нет дома – значит, вышла в магазин, и скоро придёт, подождите.
– Спасибо вам большое! А ещё я куплю у вас вот эти значки.
Я купила у неё полдюжины самых красивых значков и отправилась на поиски улицы Куке и старушки по фамилии Бухт.
Это оказалось совсем близко от исторического центра города. На зелёной улочке. Двухэтажный деревянный дом с дюжиной печных труб на крыше, обсаженный кустами сирени. Деревянная лестница на второй этаж. Длинный коридор. Справа и слева – двери квартир.
Старушка оказалась дома. Крошечная и седенькая – ну, точно, божий одуванчик! Квартирка её была тоже крошечная, как она сама. В прихожей помещались вешалка и двухкомфорочная газовая плита. Таким образом, прихожая служила и кухней. Комната метров на четырнадцать, с нишей, где стояла кровать старушки. Ниша задёргивалась шторой. В комнате – камин, круглый стол под зелёным абажуром, книжные шкафы с книгами на русском и эстонском. Вот и всё. Старушка прочла записку и сказала приветливо:
– Ну, что ж, располагайтесь. Я вообще-то не сдаю комнату, я подрабатываю другим. Но если такое дело, то – пожалуйста, милости просим. Хотите умыться или принять душ – это по коридору налево. Там же и туалет. Удобства у нас – общие, на весь этаж. Спать, если не возражаете, будете на раскладушке.
– Не возражаю. Спасибо большое. Давайте я сразу заплачу вам.
– А куда спешить? вы же не завтра уезжаете?
– Нет. Я хотела бы на недельку.
– Ну, вот и живите.
Неделю я прожила у Екатерины Андреевны, как у своей родной бабушки. Ей было уже за восемьдесят, она родилась в далёком девятнадцатом веке, в Таллинне, который тогда назывался Ревель. Во время Первой мировой войны, совсем юной девушкой, она служила на фронте сестрой милосердия. Мне запомнился куплет из песенки, которую она мне напела своим тоненьким старческим голоском – из песенки Первой мировой войны:
Сёстры милосердья
Красный крестик носят.
Алые их губки
Поцелуя просят...
И когда она пела, на щеках её вспыхнул лёгкий румянец, и в голубых глазах загорелись озорные искорки... и в какой-то миг мне показалось, что передо мной – молоденькая девушка, весёлая и хорошенькая...
Всю жизнь Екатерина Андреевна проработала в школе, преподавала русский язык и литературу. Её муж был эстонцем, умер давно, детей они не нажили. В молодости её это печалило, но так как она всю жизнь провела с детьми, то дети постоянно присутствовали в её жизни. И настоящее одиночество и горечь, что нет собственных детей и внуков, она ощутила, только когда вышла на пенсию. Учительская пенсия, несмотря на огромный стаж, всё равно была мизерной. И Екатерина Андреевна подрабатывала тем, что вязала на заказ. Она была большой мастерицей этого дела, спицы в её худеньких руках вращались, как заведённые. И, опять же, как и всю жизнь, она трудилась для детей. Вязала детские пинетки, шапочки, носочки, костюмчики. Это были настоящие шедевры, и она никогда не повторялась. В те времена, когда купить в магазине было практически ничего невозможно, Екатерина Андреевна никогда не сидела без работы.
Утром она просыпалась рано и шла к открытию молочного магазина, чтобы купить простоквашу и свежую булку. Уже на второй день моего житья у неё она стала приносить мне к чаю два глазированных ванильных сырка. Это было очень трогательно. (Кстати, перед этим она долго допытывалась, что из сладенького я люблю). Денег она брать за сырки ни в какую не хотела, говорила, что это – гостинец, а за гостинцы плату не берут. Мы пили с ней чай, и я отправлялась бродить по городу.
Таллинн – самый волшебный на свете город, по которому можно бродить целыми днями, с утра до вечера, и никогда не наскучит. Я влюбилась в Вышгород – старинный замок 13-го века, влюбилась в Нижний город со сказочной древней ратушей и самой уютной на свете площадью – Ратушной. Влюбилась в церковь Олевисте, она была необычайно высока, стройна и целеустремлённа. Трудно было себе представить, что её строили пять веков назад (непонятно – как?), и с тех пор она призывает каждого прохожего запрокинуть голову и посмотреть в высокое небо... и хотя бы на мгновение забыть о земных заботах. И подумать о вечности.
Ещё ходила гулять в парк Кадриорг, писала там стихи, положив блокнот где-нибудь на большой, тёплый валун. Меня умиляет любовь эстонцев к валунам. Каждый валун – как почтенный старик, окружён заботой и любовью... вокруг них высаживают цветочки... Клумбы, газоны организуются вокруг валунов. Как будто рядом юность и старость, быстро проходящее и навсегда укоренённое. Валун – это всегда центр композиции. Валуны, большие и маленькие, они здесь повсюду – в парках, скверах, во дворах – старые, задумчивые, обветренные и омытые дождями, нагретые нежарким эстонским солнышком... Сядешь на травку, прислонишься к такому камушку – и как будто поконтачишь с вечностью...
Иногда за вечерним чаем мы с Екатериной Андреевной говорили о Боге. Это происходило как-то само собой. Она заметила как-то, что я молюсь перед сном, и сама затевала эти разговоры. Она почему-то считала себя атеисткой, и меня это удивляло. Ведь по жизни она была настоящей христианкой. Но в церковь не ходила.
– Если б я ходила в церковь, то это сразу стало бы известно в школе, и у меня были бы большие неприятности. Могла бы и работы лишиться. Всё-таки советская власть резко против Бога. И я привыкла таить какие-то вещи в себе. Вера в Бога – всё-таки это очень личное, даже можно сказать интимное дело каждого. Зачем выставлять это напоказ? Но лучше, прекраснее Заповедей Блаженства на свете ничего нет. И ясно, что простой человек не мог это сказать. И даже гениальный не мог. Это – ниспослано сверху...
– Значит, вы всё-таки веруете?
– Я в одно не могу поверить: в беспорочное зачатие. Вот это у меня в голове совершенно не укладывается. Всё-таки земной мир живёт по земным законам. Зачем было придумывать про непорочное зачатие, я не знаю. Сразу возникает какое-то недоверие ко всей этой истории. Но даже если отец Христа – плотник Иосиф, это ничуть не умаляет значение Нагорной Проповеди...
Иногда Екатерина Андреевна просила, чтобы я почитала ей свои стихи. Она была не просто школьной учительницей, она была большим знатоком русской литературы, особенно любила Фета и Тютчева, а ещё Лермонтова, говорила, что Лермонтов незаслуженно принижается по сравнению с Пушкиным, говорила, что Лермонтов гораздо трагичнее и глубже Пушкина. Я была с ней полностью согласна, и её это радовало, и сближало нас ещё больше. Кстати, она считала, что проза Пушкина гораздо интереснее, чем его стихи. Я тоже так думала.
– Мария, а как вас можно называть уменьшительно? – спросила она. – А то Мария – слишком официально звучит.
– Называйте просто – Маша.
– Ах, ну да! Конечно же – Маша. Как у Пушкина, в «Метели». А я почему-то забыла об этой форме. Выпала из головы. Думала: может, Мари? Или Марыся? Как это хорошо: Маша... Очень тёплое у вас имя.
– Мне тоже нравится.
А потом в Таллинн приехал Кирилл Георгиевич, так у нас с ним было договорено. Дальше мы собирались ехать вместе в Пярну. Там жил его большой друг – поэт Давид Самойлов, и Кирилл Георгиевич хотел нас познакомить.
– Екатерина Андреевна, сколько я вам должна за неделю чудесной жизни в вашем доме?
– Давайте не будем о деньгах, – сказала она.
– Как это? – не поняла я.
– Вам было хорошо? И мне было хорошо. Ну, вот и славненько.
– Как же мне вас отблагодарить? Я не могу просто так уйти...
Она задумалась. А потом, смущаясь, сказала:
– Вообще, есть одно дело, которое я не могу сама сделать. Но я стесняюсь просить вас об этом.
– Пожалуйста, не стесняйтесь! Я очень хочу что-нибудь для вас сделать.
– Генеральная уборка... – прошептала она. – Я сто лет не мыла окна и не подметала под своим диваном... не могу согнуться...
Целый день я с воодушевлением драила её маленькую квартирку. Окна засверкали... Засверкали стёкла в книжных шкафах... Сняла и постирала абажур, и он оказался гораздо более весёлого оттенка. Надраила подоконники, ножки у стульев и шкафов, входную дверь, газовую плиту, кастрюли и сковородки. Не оставила ни одной пылинки ни в одном углу. Екатерина Андреевна наблюдала за мной с восхищением, пытаясь умерить мой пыл:
– Может, абажур трогать не будем?
– Будем, Екатерина Андреевна!
– Может, сковородки я сама?..
– Да чего уж там! Наводить блеск – так наводить!
А потом мы с Кириллом Георгиевичем купили ей огромный букет красных роз, и она даже прослезилась:
– С последних школьных экзаменов мне никто не дарил цветов... лет десять в моём доме не было цветов, тем более – красных роз...
И, страшно смущаясь, она сказала:
– Машенька, мне очень неудобно, но у меня к вам ещё одна просьба... если вас это, конечно, не затруднит... Я очень люблю вышивать, но в последнее время в Таллинне невозможно найти канву для вышивания. Я слышала, что она есть в Москве, хотя и там дефицит...
– Екатерина Андреевна, я с радостью найду и вышлю вам канву для вышивания.
...И я не раз высылала ей канву. Изредка мы обменивались письмами.
А где-то через год я получила письмо от её соседки и, ещё не распечатывая его, поняла, что больше мне посылать канву для вышивания некому...
...Потом, спустя годы, бывая в Таллинне, я всегда приходила на улицу Куке, к этому домику в кустах сирени, и, глядя на окошки Екатерины Андреевны, вспоминала наши беседы о Боге под зелёным абажуром, вспоминала трогательные глазированные сырки по утрам, и как она задорно пела песенку времён Первой мировой войны:
Сёстры милосердья
Красный крестик носят...
Я так и не знаю, разрешила ли она для себя проблему непорочного зачатия Христа. Ну, что ж, будет, о чём поговорить когда-нибудь...
Бывая в храме, я всегда пишу поминальную записочку, и в ней, среди дорогих мне имён, – имя маленькой старушки из сказочного Таллинна...
* * *
Пярну. Мы разминулись с Давидом Самойловым буквально на пару дней – он срочно уехал в Москву.
Пярну, сказочные десять дней...
В то лето повсюду шли дожди, но Пярну нам подарило солнце.
Деревянный голубенький домик на берегу залива. Полнолуние... Воркующие под крышей голуби... Чайки на песчаных отмелях, закаты... Мол, уходящий в море...
День рождения Кирилла Георгиевича, ему – пятьдесят семь. На теннисном корте он обыгрываешь всех, даже двадцатилетних. Я ужасно гордилась этим. Самым радостным для меня было услышать: «Ваш отец так прекрасно играет!»
В Пярну я стала говорить своему крёстному «ты», «папа Кирюша».
Как-то вечером мы сидели на берегу моря, над морем висела полная, переполненная молочным светом луна... Прямо от моих ног убегала лунная дорожка... И мне вдруг показалось, что я сейчас встану на неё – и побегу, как моя любимая гриновская героиня – Фрэзи Грант, бегущая по волнам...
– Куда ты?! – испуганно вскрикнул мой крёстный.
Я огорчённо оглянулась:
– Папа Кирюша, ничего страшного не случилось бы... Ведь я ВЕРИЛА, что я побегу!
– Но ты не умеешь плавать, я испугался...
...Через много лет я опять окажусь здесь, в Пярну, с мужем и десятилетним сыном. И буду ходить по этим улочкам в поисках голубенького домика с голубями, воркующими под крышей... Это будет ранней весной, и в этот раз мне удастся-таки побегать по морю – ведь оно будет ещё замёрзшим...
|