Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Адольф фон Гарнак

ИСТОРИЯ ДОГМАТОВ

К оглавлению

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

РАЗВИТИЕ ЦЕРКОВНОЙ ДОГМЫ

Книга первая

ИСТОРИЯ РАЗВИТИЯ ДОГМЫ КАК УЧЕНИЯ О БОГОЧЕЛОВЕКЕ НА ПОЧВЕ ЕСТЕСТВЕННОГО БОГОСЛОВИЯ

ГЛАВА I. ИСТОРИЧЕСКИЙ ОБЗОР

§ 28

Христианская религия во II и в III веках не пошла на компромисс ни с одной из языческих религий и держалась вдали от многочисленных новообразований, в которых под влиянием монотеистической религиозной философии выразилась новая религиозность. Однако, дух этой религиозности все-таки проник в церковь и вызвал к жизни соответственные формы выражения в учении и в культе. Наследие древнего христианства (Священное Писание) и наследие античности (неоплатоническая спекуляция) к концу III века тесно и, как казалось, неразрывно срослись между собою в великих церквах востока. Благодаря принятию христологии, примыкающей к учению о Логосе, как центрального догмата церкви, церковное учение и для мирян стало связано с почвой эллинизма. Для огромного большинства христиан оно стало благодаря этому мистерией. Но именно мистерий и искали. В религии привлекала не свежесть и ясность, напротив, чтобы удовлетворить людей, которые в то время искали в религии ответа на все идеалистические запросы своей природы, она должна была представлять из себя нечто утонченное и сложное, быть строением причудливого стиля. С этим требованием соединялось величайшее благоговение ко всякой традиции, свойственное всем реставрационным эпохам. Но, как всегда, старое, благодаря искусственному сохранению, становилось новым, и новое ставилось под защиту старого. Все установления, в которых нуждалась церковь в области учения, культа или организации, выдавались за “апостольские”, или за основывающиеся на Священном Писании. Но на самом деле она легитимировала в своей среде эллинскую спекуляцию, суеверные воззрения, обряды языческих мистических культов и институты падающего государственного строя, к которому она приспособлялась и который, благодаря ей, приобрел новые силы. В теории монотеистическая, она грозила стать на практике политеистической и дать место всему аппарату низших или символических религий. Из религии чистого разума и строгой нравственности, каким изображали некогда христианство апологеты, оно стало религией самых действительных посвящений, таинственных средств и осязательной святости. Стремление к изобретению механически очищающих обрядов и таинств все усиливалось и отталкивало даже серьезных язычников.

Приспособление к местным культам, нравам и обычаям [ср. то, что сообщается о проповеди Григория Чудотворца, к этому надо прибавить также новую христианскую беллетристику (апостольские истории и рассказы о мучениках) и сведения о местных святых, местных культах, часовнях, праздниках и т. д., которые начинаются в это время] должно было со временем привести к полному смирению и распадению церкви (на национальные церкви): но в первое время объединяющих сил еще было больше, чем разделяющих. Признание одних авторитетов и идеалов, одинаковое почитание одних таинств, отвращение к грубому политеизму и склонность к аскезе ради будущей жизни, наряду с однородным и широко развитым епископским управлением, являлись общим основанием всех церквей, но всего этого было недостаточно для сохранения единства церкви. Если бы Константин не создал для нее новой связи, сделав ее государственной церковью, распадение, замечающееся с V века, произошло бы гораздо раньше, так как епископально-митрополитанский строй по самому своему существу заключал в себе центробежный элемент; аскез, объединявший всех серьезно мыслящих, грозил постепенно уничтожить те исторические условия, которые поддерживали религию, и разрушить общность богопочитания; в характер авторитетов и формул учения проникали все большие различия, ставившие на карту их единство.

Взглянув на конец III века, нельзя отрешиться от впечатления, что церковному христианству в то время грозила опасность полного омирения и внешнего и внутреннего разложения. Опасность внутреннего разложения непосредственно перед диоклетиановским гонением констатирует сам Евсевий (h. е. VIII, 1). Он сознается — по крайней мере, относительно восточных церквей — что они грозят расплыться в мире, что чистое язычество распространяется в жизни духовенства и мирян. Диоклетиановское гонение прибавило к этому внешнюю опасность, и нельзя утверждать, что церковь победоносно ее выдержала, исключительно благодаря собственным силам.

Церковь уже тогда была церковью епископов и богословов. Но та сила, которая при существовавшем положении вещей одна могла энергично поддержать самобытность религии — богословие — была близка к тому, чтобы способствовать ее разложению и предать ее миру.

В конце первой части была дана картина того, как философское богословие одержало в церкви победу и как его тезисы получили право гражданства даже в формулах ее вероучения. “Эбионитство” и “савеллианство” были побеждены; но знамя неоплатонической философии было водружено, несмотря на свержение гностицизма. Все мыслящие люди находились под влиянием Оригена. Но если система этого человека сама по себе уже была не ортодоксальной, то дальнейшее развитие александрийского богословия грозило церкви новыми опасностями. У Оригена знание и вера не сливались друг с другом; он умел скомбинировать все ценное консервативным образом и привести в некоторое равновесие различные факторы (космологические и сотериологические); он сумел придать своему богословию библейский отпечаток постоянным присоединением текстов и требовал для всего доказательств из Священного Писания. Но у эпигонов все это изменилось: 1) как ученики, так и противники Оригена старались снова поставить знание и веру на одну плоскость, присоединить к символу веры философские элементы и кое-что устранить из гнозиса. Именно это грозило внести запутанность и смуту, которых старательно избегал Ориген: сама вера стала неясной и непонятной мирянам;

2) космологические и чисто философские интересы получили в богословии перевес над сотериологическими. В зависимости от этого христология снова приблизилась к философскому учению о Логосе (как у апологетов), и идея космического Бога, как подчиненного Бога, наряду с высшим, угрожала самому монотеизму. Уже здесь и там — в противовес “савеллианству” — выставлялись формулы вероучения, в которых совершенно не было речи о Христе, а прославлялся только Логос с массой философских эпитетов, как явленный и подчиненный Бог; воплощение прославлялось уже, как восход солнца, просвещающего всех людей; казалось, хотели усвоить неоплатоническую идею единого, неизреченного существа и его многостепенных, более или менее многочисленных сил, явлений и наместников, облекая все это в вычурную форму философских терминов;

3) благодаря этим стремлениям, Священное Писание в качестве формальной инстанции было отодвинуто на задний план, не потеряв, однако, своего значения. Составившееся из таких элементов богословие (напр., Евсевий является его консервативным представителем с библейским направлением) допускало все, что оставалось в пределах оригенизма. Его представители считали себя консервативными, отклоняя всякое более точное определение учения о божестве (учение о Троице) и о Христе, как нововведения (противодействие более точной формулировке не формулированных еще догматов всегда одушевляло церковное большинство, так как более точная формулировка является нововведением); развить учение о Логосе в космологическом смысле и подчинить внутренний и нравственный мир идее свободы воли они старались лишь в интересах науки и “веры”.

Здесь не могли помочь ни идеи героического аскеза, ни реалистическая мистика в духе Мефодия, ни устранение уклонений Оригена от ортодоксии. Казалось, что богословие, а вместе с ним и церковь, безнадежно подчинились духу времени. Но подобно тому, как в лице Константина в начале IV века явился человек, спасший церковь, находившуюся в большой опасности от внутренних раздоров и преследований извне, так в лице Афанасия в это же время явился и другой человек, который уберег церковь от полного смирения основ ее веры. Хотя на востоке, вероятно, никогда не было недостатка в реакции против развития учения о Логосе в смысле полного разделения Сына и Отца, однако, лишь Афанасий (при помощи запада; хотя западные епископы первоначально с трудом понимали суть вопроса) обеспечил христианской религии на завещанной ей почве греческой спекуляции свою собственную область и все свел на идею спасения самим Богом, т. е. Богочеловеком, единосущным Богу. Ему важна была не формула, а решающая идея веры, спасение для божественной жизни Богочеловеком. Только из уверенности, что божественное начало, проявившееся в Христе, обладает божеской природой и только вследствие этого в состоянии возвысить нас до божественной жизни, черпает вера свою силу, жизнь — свой закон и богословие — свое направление. Но ставя в основу веру в Богочеловека, который один освободил нас от смерти и греха, Афанасий дал этим, вместе с тем, высшее основание практическому благочестию, которое выражалось тогда почти исключительно в монашеской аскезе. Он теснейшим образом связал единосущие (homousios), являющееся залогом обожествления человеческой природы, с монашеской аскезой, приготовляющей к обожествлению, и вывел эту последнюю из его еще подземной, или во всяком случае ненадежной области в общественную жизнь церкви. Борясь с формулой о Логосе-творении (Logos-ctisma), с неоплатоническим учением о трех нисходящих степенях Троицы, как с языческим, отрицающим самую сущность христианства, он одновременно с этим также энергично противопоставлял язычеству как идеал монашество. Он стал отцом церковного православия и патроном церковного монашества. Он не учил ничему новому, новым было только его дело, энергия и решительность его взгляда и его действий в такое время, когда все грозило расплыться. Он не был также ученым богословом в строгом смысле слова, он спустился из области богословия к благочестию и нашел искомое слово. Он уважал науку, также и оригеновскую; но он далек был от рассудочного мышления своего времени. Допуская его посылки, он присоединил к ним один элемент, которого спекуляция никогда не была в состоянии вполне переработать. Ей менее всего было понятно допущение единосущности покоящегося и деятельного Божества. Афанасий проложил пропасть между тем Логосом, которого разумели философы, и тем, спасающую силу которого он проповедовал. То, что он высказывал о последнем, усиленно подчеркивая таинственность учения и совершенно не соглашаясь с новыми подразделениями, казалось грекам соблазном и безумием. Но он не боялся этого упрека, он выделил христианской вере, в унаследованной ею спекуляции, свою собственную область и, таким образом, нашел путь, чтобы избежать полной эллинизации и смирения христианства.

Учение о “единосущности” (homousios) и монашество спасли в IV веке христианство от условного идеализма. Свое значение обе эти силы сохранили еще и в последующие века; ср. о монашестве К. Holl, “Enthusiasmus und Bussgewalt beim griechischen Monchtum”, 1898.

История догмы на Востоке после Никейского собора идет по двум переплетающимся между собою путям. Во-первых, более точно формулировалась во всех направлениях идея Богочеловека с точки зрения спасения человечества для божественной жизни — следовательно, вера Афанасия (история догмы в строгом смысле слова). Во-вторых, надо было твердо установить, что из спекулятивной системы Оригена, т. е. из “эллинского учения” (hellenike paideia) может быть принято церковью, иными словами, в какой мере Священное Писание и символ веры допускают спекулятивное истолкование и спиритуализацию. Сотня обстоятельств (между прочим, и политических) затрудняла разрешение обеих этих проблем, но, главным образом, они затемнялись и отравлялись тем, что церковь никогда не решалась сознаться перед собою в богословской работе над догмой, и тем, что огромное большинство христиан действительно боялось работы, ведущей к новой формулировке, как отпадения от веры и нововведения. Постоянно должно было соблюдаться внешнее “semper idem”, так как церковь имеет в “апостольском наследии” все определенным и готовым. Это ставило богословие и богословов — именно лучших — и при жизни, и после смерти в самое тяжелое положение: при жизни они считались новаторами, а после смерти, когда догма перерастала их, они часто совершенно теряли авторитет, так как более точно развитая догма становилась мерилом, которое прилагали также и к богословам более раннего времени. Церковь успокоилась только тогда, когда развитие догмы прекратилось и наряду с законченной догмой стали схоластическо-мистическое богословие и безобидная антикварная наука, которые уже не затрагивали догмы, а либо объясняли ее, как нечто раз навсегда данное, либо оставляли ее в стороне, как нечто безразличное. Этим было, наконец, достигнуто то, к чему всегда стремились “консервативные” элементы. Но живое благочестие за это время изменило свое отношение к догме; оно теперь уже не смотрело на духовную веру, как на сферу, в которой оно живет, и как на свое собственное живое выражение, но причисляло ее к системе культа, считало ее святым наследием древности и условием достижения благ, даруемых христианством.

Периоды истории догмы на Востоке: Константин способствовал однообразному развитию церкви в догматическом отношении (вселенские соборы, как forum publicum; вместо окружно-церковных символов появляется общее догматическое исповедание); но объединение церкви никогда не было вполне осуществлено и национально-церковный партикуляризм усиливался как реакция против византинизма; на Западе он был побежден, благодаря тому, что там древнее римское государство нашло спасение в римской церкви и католицизм стал защитой против варварских и арианских государств. По мере того, как Восток распадался и Ислам окончательно разрушил создание Александра Великого, разделяя греков и семитов, Запад все более и более отделялся от Востока. Но до конца периода образования догмы на Востоке Запад принимал живейшее, частью решающее участие в догматических установлениях.

I период, 318—381(383) гг. Установление полной божественности Спасителя. Афанасий, Константин, каппадокийцы, Феодосии. Православие побеждает, благодаря твердости Афанасия и нескольких представителей Запада, благодаря ходу мировых событий (внезапная смерть Ария, Юлиана, Валента, прибытие Феодосия с Запада на Восток), благодаря тому, что каппадокийцы сумели включить веру Афанасия — правда, не без сокращений — в научную систему Оригена.

II период, 383—451 гг. Начинаются уже нападки на самостоятельную богословскую науку (hellenike paideia, Ориген); церковные вожди отказываются от нее и все больше и больше предают ее в руки общинной и монашеской ортодоксии. Между Антиохией и Александрией начинаются ожесточенные споры о христологических догматах, за которыми скрывается вопрос о преобладании. Правильное учение победило на Эфесском соборе 449 года, но, будучи связано с тиранией александрийских'патриархов, оно должно было разделить их судьбу, восторжествовать над императором и государством. Императору ничего не оставалось, как объявить православной западную формулу (Халкидонский собор), которая в первое время оставалась чуждой Востоку и не без основания считалась еретической.

III период, 451—553 Гг. Восстание и схизма на Востоке из-за Халкидонского собора; монофизитство в живом движении, “ортодоксия” в первое время беспомощна. Но господство спекулятивного платонизма кончилось; вместо него, или во всяком случае наряду с ним, заняла место в науке аристотелевская диалектика и схоластика, а с другой стороны, мистериософия, умевшая создать что-нибудь из каждой формулы и из каждого обряда. Этим силам удалось приспособиться к навязанной им формуле (Леонтий из Византии, Ареопагит). Юстиниан, являясь во всем завершителем, кодифицирует догму так же, как и право, и закрывает не только Афинскую школу, но также Александрийскую и Антиохийскую; Ориген и антиохийские богословы предаются проклятию. В качестве богословской науки продолжает существовать только второстепенная наука — схоластика и культовая мистика; в своей основе и в цели они не вполне ортодоксальны, но с внешней стороны корректны. Церковь не реагирует, так как она всегда стремилась к покою, а религиозность уже давно ушла в монашество и в таинства (в культ).

IV период, 553—680 гг. Монофелитский спор — частью завершение, частью повторение старого спора, возникший не столько из убеждений, сколько из политики. И здесь в конце концов помогает Запад неопределенной формулой.

V период 726—842 гг. Споры этого времени (иконоборчество) уже показывают, что история догмы кончена; но спорили о том, что явилось практическим результатом истории догмы, о праве признавать и почитать тысячу осязательных предметов, прежде всего иконы, обожествление, слияние небесного и земного. Здесь в заключение ясно выступает то, что в истории догмы казалось второстепенным фактом, но на самом деле не было таковым — борьба государства (императора) и церкви (епископов и монахов) за преобладание, а для этого то, какой вид примет догма и культ, имело огромное значение. Государству в конце концов приходится отказаться от проведения своей государственной религии, но за эту уступку оно остается победителем в стране. Церкви остается ее культ и вместе с этим ее своеобразная фруктификация догмы; но она в конце концов теряет самостоятельность, становится опорой, игрушкой, правда, при некоторых условиях и защитницей государства и нации.

 

ГЛАВА II. ОСНОВНОЕ ПОНИМАНИЕ СПАСЕНИЯ И ОБЩИЙ ОЧЕРК ВЕРОУЧЕНИЯ

§ 29

1. Из догматических споров в эпоху с IV до VII века видно, что за христологию в то время боролись в уверенности, что в ней заключается сущность христианской религии. Все остальное утверждалось с колебаниями и потому не имеет в строгом смысле слова значения догматического утверждения. Отсюда для ортодоксии вытекает следующее основное понимание спасения: даруемое христианством спасение состоит в освобождении человеческого рода из состояния смертности и соединенной с ней греховности для божественной жизни (т. е. с одной стороны обожествление, с другой — соединение с Богом), оно уже совершилось через воплощение Сына Божия, и человечество может участвовать в нем через неразрывное соединение с ним; христианство является религией, освобождающей от смерти и ведущей человека к участию в божественной жизни и божественной сущности через усыновление. Следовательно, спасение понимается как прекращение естественного состояния через чудесное перерождение (обожествление является центральной мыслью); религиозная спасающая благодать резко разграничивается от нравственно добрых поступков, доступных для человека, и вследствие этого идея примирения остается в своей первобытной форме. Для настоящего состояния допускается лишь предварительное обладание спасением (призыв, познание Бога и спасения, победа над демонами, помогающее откровение Божие, участие в таинствах). Соответственно этому, основным верованием является верование Иринея: “Ради Него мы становимся божественны, как Он ради нас стал человеком”. Из этого положения, правильно продуманного, вытекают два главных догмата, не больше и не меньше: “Христос есть единосущный Бог”, этот единосущный Бог воспринял в свое существо всю человеческую природу и объединил ее с Собою.

Если греческие отцы сосредоточивают свое внимание на отдельном конкретном человеке и его настоящей жизни, то выступает внутренняя сторона дела (общность жизни с Богом, освящение, отчасти раннее возрождение), в особенности если они имеют перед собою библейские тексты. Если же они имеют в виду отдельного человека лишь как часть человечества, то все становится драматическим, мистическим, волшебным: силы действуют с непреложной необходимостью, и результатом является обожествление и бессмертие.

Однако эти догматы утвердились лишь после жестокой борьбы; они никогда не получили вполне чистого выражения и не достигли того исключительного господства, к какому они стремились. Причины этому были следующие: 1) необходимые для этого формулировки в качестве новшества были противны духу церкви, которому даже самое лучшее новшество было подозрительно; 2) точное выражение веры является во все времена труднейшей задачей; а тогда ему препятствовали апологетические и другие посторонние соображения; 3) ортодоксальная формулировка противоречила всякой философии и потому не могла быть принята научным мышлением; понадобилось много времени, чтобы в непонятном нашли характерные черты святого и божественного; 4) к схеме “естественного богословия” (к морализму) было присоединено или привито учение о спасении Богочеловеком; естественное богословие постоянно старалось переработать этот догмат и согласовать его с собою; 5) мистическое учение о спасении и его новые формулы не имели ни одного прямого и ясного доказательства в Писании и противоречили евангельскому образу Иисуса Христа; новозаветные мысли и заимствования, вообще библейские богословские тезисы всякого рода постоянно стояли на дороге развивающегося, а затем окончательно выработанного догмата и препятствовали его исключительному господству; 6) своеобразная схема западной христологии мешала развитию догмы на Востоке. Предоставленный самому себе Восток должен был бы легитимировать монофизитство; этому помешали евангелие, Запад и император. Неправильная формула победила, но она получила правильное толкование; наоборот, в конце IV века победила правильная формула Афанасия, но в таком толковании, на котором отразилось влияние светской науки капподокийцев. Всемирно-историческим результатом обоих этих решений было то, что православная церковь осталась в соприкосновении с библейским богословием и с наукой (схоластикой).

2. Так как учение о спасении строго держалось мистическо-реалистической идеи искупления, то само по себе оно относилось безразлично к нравственности; но, с другой стороны, сохранилось твердое убеждение, что христианство содержит высшую нравственность. Поэтому спасение обещалось только нравственному человеку; нравственная же добродетель считалась результатом свободной воли человека и условием, которое он должен выполнить для достижения блаженства, причем предполагалась Божия помощь (это касается положительной нравственности; отрицательная, аскеза, считалась прямым подготовлением к обожествлению). Таким образом, принимаемый христианской религией догматический характер уравновешивался идеей свободы воли (см. уже Климента Алекс. Protrept. 1, 7); она является лишь кратчайшим выражением для всего естественного богословия, которое церковь унаследовала от античной философии, и на которое она смотрела как на разумеющуюся само собою предпосылку ее специфического учения, для которой она рассчитывала на общее понимание. Таким образом, греческое христианство вращается между двумя полюсами, которые подчинены только друг другу. Догматы в строгом смысле слова заключаются только в учении о спасении; помимо этого существуют только достоверные (т. к. разумные) предположения и взгляды (в частностях здесь допускаются уклонения). Однако, так как греческое естественное богословие во многих отношениях противоречило букве и духу Священного Писания и Символа веры (как доказывает прежде всего богословие Оригена), то и здесь должны были возникать проблемы, которые в частностях все в большей мере разрешались в пользу библейского реализма и буквы, вопреки разуму и идеалистическому миросозерцанию, хотя в целом рационалистическо-моральная схема и осталась неприкосновенной (см. догматику Иоанна Дамаскина; Софрония Иерус.). Совершенно второстепенную роль наряду с мистикой искупления, рационализмом и библеизмом играла древнехристианская эсхатология; однако, усиливавшийся библеизм постепенно сказался и на ней (ср. историю апокалиптики в восточной церкви); снова начали присоединять к догматике апокалиптические картины, которые, однако, не имели существенного влияния. Даже ценный элемент в древней эсхатологии, ожидание суда, никогда не играл в официальном греческом богословии той роли, какой он заслуживал по своей чрезвычайной важности. Несмотря на устранение оригеновской эсхатологии, в греческой догматике сохранилось в скрытой форме представление об истории как эволюции.

3. Из этого обзора выясняется, что после исследования авторитетов и источников (А) надо рассмотреть естественное богословие как посылку к учению об искуплении; последнее же распадается на учение о Боге и человеке. Затем (Б) надо изложить само учение о спасении в его историческом развитии как учение о Троице и христологии. Заключением (В) является учение о таинствах, в которых уже в настоящей жизни символизируется и предвкушается будущее обожествление смертного существа. К этому надо прибавить очерк возникновения православной системы.

Добавление. Лишь благодаря аристотелизму греческая церковь после Оригена снова приобрела догматическую систему, хотя далеко не единообразную (Леонтий, Иоанн Дамаскин). Сведения о греческой истории догмы черпаются, кроме актов и решений соборов: 1) из многочисленных сочинений о воплощении Сына Божия, 2) из катехитических сочинений, 3) из апологетических трактатов, 4) из монографий о шестидневном творении и из других подобных сочинений, так же, как и из эксегетических трудов, 5) из монографий о девственности, монашестве, совершенстве, добродетелях и воскресении, 6) из монографий о мистериях, культе и священстве, 7) из проповедей. При пользовании этими источниками надо, между прочим, иметь в виду и то, что отцы писали часто с диалектическими приемами и что официальная литература (литература соборов) чем позже, тем больше кишит подлогами и полна сознательной лжи и клеветы.

 

ГЛАВА III. ИСТОЧНИКИ ПОЗНАНИЯ И АВТОРИТЕТЫ ИЛИ ПИСАНИЕ, ПРЕДАНИЕ И ЦЕРКОВЬ (ВКЛЮЧАЯ И ЗАПАД)

Объем и значение кафолических авторитетов были в общих чертах уже установлены к началу IV века, но еще не установились их взаимные отношения и способ пользования ими. В основе резкого противоречия между свободным богословием и чистым традиционализмом лежало также и различное понимание авторитетов, но до раскола дело никогда не дошло. В эпоху между Евсевием и Иоанном Дамаскиным происходили перемены в сторону усиливающегося традиционализма; но никто не предпринял составления инвентаря — доказательство того, что не было значительных противников метода выдавать данное состояние церкви за традиционное (апостольское; протестовали и реагировали только секты).

§ 30. Священное Писание

Священное Писание обладало совершенно исключительным авторитетом. Основываться только на нем не противоречило кафоличеству; доказательства из Священного Писания можно было требовать всегда. Но не существовало безусловного согласия даже относительно объема Священного Писания (см. антиохийскую школу с ее критикой канона). Что касается Ветхого Завета, то в теории на Востоке решающий авторитет долгое время признавался только за еврейским каноном, но на практике признавались и присоединенные к нему в Септуагинте книги, которые переписывались вместе с ним. Лишь в XVII веке под влиянием Рима произошло на Востоке уравнение канонических и второ-канонических книг, однако, не в форме официального толкования их. На Западе некритический взгляд Августина победил критический взгляд Иеронима (Иппонский собор 393 г. и Карфагенский 397 г.), влияние которого проявлялось после этого лишь едва заметным образом. К александрийскому канону здесь, впрочем, присоединились и апокалипсисы, например, Ермы и Эзры, хотя не повсюду. По отношению к Новому Завету Евсевий лишь до некоторой степени положил конец крайне неустойчивому положению. На принятых им трех категориях книг также нельзя было остановиться, и старые окружно-церковные постановления оставались в силе особенно на Востоке. Однако, с середины IV века на Востоке (за исключением сирийских и армянских церквей) существовало некоторое соглашение относительно Нового Завета. Только апокалипсис Иоанна долго еще исключался во многих церквах; в мелких колебаниях недостатка не было. Каким образом Запад пришел к признанию посланий Иакова, второго послания Петра и третьего Иоанна, канонизирование которых принадлежат Александрийской церкви [создательнице канона из 26(27) книг], совершенно неизвестно; известно только время их принятия. Послание к евреям Запад получил благодаря знаменитым посредникам, в IV веке. Мнение Августина относительно объема Нового Завета стало руководящим для всего Запада (см., однако, постановления Дамаса в так называемой декреталии Геласия). Но и здесь до Тридентинского собора не было церковного постановления, которое исключало бы всякие сомнения.

Все эпитеты Священного Писания бледнели перед признанием его божественности (создания Святого Духа); вдохновение в высшем смысле приписывалось теперь только ему. Из признания вдохновенности вытекало требование духовного (аллегорического) толкования и согласования содержания текстов как между собою, так и с догматикой. Однако, и буква должна была быть священна и выражать святое (против Оригена): ищущие чудес миряне и критики (антиохийцы) вступились за букву и за историю. Надежного метода не существовало: духовное толкование александрийцев, историко-критическое, ищущее типа толкование антиохийцев, буквально реалистическое толкование варварских монахов и грубых богословов (Епифаний) существовали одно рядом с другим. Лишь постепенно создавался на Востоке компромисс относительно важнейших мест и воззрений Писания: оригеновская и еще в большей степени антиохийская эксегеза были отодвинуты на задний план, но не побеждены, а выдвинулась буквально-реалистическая, сдобренная мистическими мыслями (см. Иоанна Дамаскина и его толкование Бытия 1-3). Запад познакомился с духовно-научным методом каппадокийцев через Илария, Амвросия, Иеронима и Руфина. Как до этого, так и после этого царила бессистемность; уважение в букве существовало наряду с аллегорическими объяснениями и хилиастическими интересами; Иероним был слишком робок, чтобы передать своим современникам более совершенные познания, которыми он обладал, а Августин, хотя и был учеником греков, однако, не превзошел их и даже не дорос до них. Он водворил на Западе библейское богословие с его колеблющимся двояким и трояким смыслом и прежде всего строгий библеизм, хотя сам он знал, что религиозная истина является определенным образом мыслей, к которому Священное Писание может лишь привести, и что существует свобода христианина, свободная также и от Писания (см. его сочинение de doctrina de Christiana). Более методическая антиохийская эксегеза оказала влияние на Запад через Юнилия, но не была в состоянии победить отсутствия метода и тенденциозных оговорок эксегетов. Фактически Священное Писание в церковной жизни Запада заняло другое положение, чем на Востоке, (раньше дело обстояло там иначе; см., напр., Кирилла Иерус.); оно играет там более видную роль. Это объясняется прежде всего влиянием Августина и тем фактом, что церковная догматика на Западе никогда не имела такого влияния, как на Востоке. Подобно тому, как не был установлен объем Священного Писания, не были установлены и его качества. Учение о непогрешимости должно было подвергнуться некоторым ограничениям, и до ясного представления о полной достаточности Писания никогда не дошли. Относительно взаимоотношения обоих Заветов оставались прежние неясности (Ветхий Завет является христианской книгой наравне с Новым; Ветхий Завет является источником пророчества; Ветхий Завет — книга, содержащая истину веры с известными ограничениями и наслоениями, которая, воспитывая человечество, вела и ведет ко Христу).

§ 31. Предание

Писанию не удалось — в особенности на Востоке — освободиться от тех условий, в которых оно создалось, и стать совершенно самостоятельным авторитетом. Церковь (ее учение и установления) была сама по себе источником познания и надежным авторитетом истины. Все в ней является в своей основе апостольским, так как она — апостольское создание. Этим объясняется, почему не мог составиться инвентарь предания. Оно фактически всегда оставалось эластично: все, в чем церковь нуждается, является апостольским, следовательно, древним. Но в первое время еще не отказывались от разбора и доказательств.

Преданием была прежде всего вера церкви. Символы считались апостольскими; но только римская церковь выдавала свой символ за апостольский в строгом смысле (составленный апостолами). Но содержание никейского и халкидонского символов считалось апостольским, даже апостольским наследием по преимуществу и самою сутью Священного Писания. Все же взаимоотношение символа и Писания оставалось противоречивым. На Востоке главным стал так называемый Константинопольский символ, на Западе основным остался апостольский, истолкованный на основании никейского.

Церковная организация и культ были также поставлены под защиту апостольского предания; для доказательства ссылались на их повсеместное распространение и на легенды об апостолах. Наряду с этим в IV веке — не без влияния Климента и Оригена — начало вводиться понятие не записанного апостольского предания (paradosiV agrajoV), в совершенно неопределенные рамки которого включили даже догматические учения — однако, очень редко спорные вопросы учения о Троице и христологии, — понимание которых не обязательно для всех (в особенности относится это к каппадокийцам). Но это гностическое понимание предания (тайная традиция), хотя все более утверждалось, стало, однако, считаться опасным; им пользовались в догматических вопросах лишь в крайних случаях (например, каппадокийцы в учении о Святом Духе) и применяли его обыкновенно только к таинствам и к обряду их совершения.

Так как было твердо установлено, что сама церковь в силу своего общения со Святым Духом является решающим авторитетом (Августин: “Я не верил бы Евангелию, если бы авторитет католической церкви не побуждал к этому”), то должны были возникнуть вопросы: 1) через кого и когда говорит церковь, 2) как надо понимать нововведения в церкви, в особенности в области учения, если авторитет церкви основывается исключительно на ее апостольстве, т. е. на ее неизменности? Но оба эти вопроса никогда не были резко поставлены, и потому ответы на них были в высшей степени колеблющимися. Было несомненно, что представителями церкви является епископат, хотя крайняя киприановская теория давно уже не была общепринятой, и никогда вновь не возникало представления о непогрешимости отдельного епископа. Но провинциальным соборам приписывали уже известное вдохновение (греко-язычники издавна привыкли говорить о “священных собраниях”, iera sunodoV, в городах). Константин впервые созвал вселенский собор и провозгласил его решение непогрешимым. Идея непогрешимого авторитета Никейского собора утвердилась в IV веке и была впоследствии перенесена и на следующие соборы — однако, таким образом, что один из соборов (2-й) лишь позже был объявлен вселенским, и различие между поместными и вселенскими соборами долго было неопределенным (был ли, например, Арльский собор вселенским?). Юстиниан поставил 4 собора на недосягаемую высоту, а после седьмого собора на Востоке утвердилось положение, что источниками познания христианской истины являются Писание и постановления семи вселенских соборов. До сих пор еще там часто делают вид, что церковь не имеет и не нуждается ни в каких иных.

Однако это, по-видимому, простое и последовательное развитие не разрешило всех затруднений, так как решения соборов не всегда имели желательный смысл и надо было сообразоваться также и с другими авторитетами. Как надо поступать, если церковь еще не высказалась? Не обладают ли лица, занимающие великие апостольские престолы, или епископы главных городов особым авторитетом? На первый вопрос был дан следующий ответ: Церковь высказывается также через единогласные древние свидетельства. Инстанция “Отцов” является очень важной, даже решающей. То, за что говорит общность и древность, является истиной. При этом понятие “древности” становилось все шире. Первоначально “древними” были ученики апостолов, потом к древним стали причислять также 3-е и 4-е поколения (до конца II века); затем Ориген и его ученики стали “древними” эксегетами; наконец, вся доконстантиновская эпоха стала считаться классической древностью. Но так как из этой эпохи немногим можно было воспользоваться, то стали ссылаться как на “древних” на Игнатия, Афанасия и на Отцов IV века и, вместе с тем, на многочисленные подложные сочинения, носящие имена Отцов II и III веков. На соборах постепенно стали подсчитывать только свидетельства “древних”, и составлялись многослойные хрестоматии для обоснования новых формул и возражений. Таким образом, решения все больше и больше стали основываться на авторитетах, которых себе часто тут же создавали. Вместе с тем, собор был непогрешим только потому, что он учил согласно “Отцам” и только поскольку он так учил. Таким образом, непогрешимость не является непосредственной. На второй вопрос: на особый авторитет апостольских престолов — также и восточных — ссылается еще Августин по вопросу об объеме Священного Писания. Но на Востоке этот авторитет бледнел перед авторитетом престолов главных городов, и потому на первый план выдвигался Константинополь, на который сильно нападал римский епископ. Лишь этому последнему удалось не только сохранить свой прежней авторитет на Западе, но даже возвысить его (единственный апостольский престол на Западе, Петр и Павел, падение Западной римской империи, престол становится центром для остатков римлян на Западе) и упрочить его — вследствие благоприятных условий политической и церковной истории — на Востоке, правда, не без крупных колебаний. Римский епископ пользовался всегда совершенно исключительным авторитетом, которого не могли точнее определить. Он исчез на Востоке только тогда, когда Восток и Запад вообще не имели уже более ничего общего. Но прежде, чем он угас, римский епископ в союзе с восточным римским императором достиг того, что на Востоке стремления какого-либо епископа (в особенности александрийского) к примату были подавлены; этому подавлению способствовали также христологические споры. Престолы великих восточных патриархов, ослабленные расколами, частью лишенные всякого реального значения, только теоретически оставались равноправными. Их обладатели в совокупности представляли еще в некотором роде догматический авторитет, который, однако, не был точно определен ни сам по себе, ни по отношению к вселенским соборам. Они представляли собою, только часть древности.

Из изложенного видно, что соборы не являются посредниками новых откровений в церкви, и что им дается лишь право охранения апостольского наследия. Поэтому то принятие новых формул (единосущия, единосущной Троицы, двух природ и т. д.) представляло такие трудности. Когда никейское учение, наконец, утвердилось, то это произошло потому, что сам Никейский собор стал частью древности и стали стремиться все позднейшие новые формулы вывести хотя бы с большими натяжками из Никейского символа, давая вместе с текстом определенное объяснение его, как бы наперед установленное, как это уже делал некогда Ириней. Даже бесспорность толкования учения собором не было категорически выражена на Востоке. Поэтому там для более древних отцов редко служило оправданием то, что в их время догма не была еще истолкована и резко формулирована (их оправдывали скорее недостатком у них точности). Наоборот, один представитель Запада (Винцентий из Лерина), установив в своем Commonitorium (середина V века) критерии истинного предания (то, во что повсюду и всегда веруют все) и предостерегая от ересей даже и ортодоксальных отцов, допускает “органический” прогресс учения (от неопределенного к определенному) и носителями этого прогресса считает соборы (“вызванные новшествами еретиков”). Августин определенно учил, что до тех пор, пока не имеется бесспорного решения какого-нибудь вопроса, единство между несогласными между собою епископами должно быть сохраняемо. Римский епископ всегда поступал по этому правилу, сохраняя за собою право решения и установления срока.

Таким образом, понятие предания, поскольку хотят отделить его от обычая, совершенно неясно. Иерархический элемент теоретически не играет в нем первой роли. Апостольское преемство даже на Западе в теории не имело слишком большого значения для доказательства достоверности предания. Со времени соборов этими последними исчерпывается авторитет епископов как носителей предания. Но, может быть, этим слишком много сказано. Все было неясно. Но поскольку греческая церковь не изменялась со времени Иоанна Дамаскина, современный грек совершенно определенно знает основу религии. Это — наряду со Священным Писанием сама церковь, но не как прогрессирующая, живая и законодательная сила, а церковь в своих неподвижных тысячелетних учениях и установлениях. Согласно преданию надо толковать и Священное Писание. Но предание в своей основе все-таки остается двойным — явное предание соборов и отцов и тайное, на котором основываются таинства, ритуал и его объяснение.

§ 32. Церковь

Порукой за истину веры — заключающей в себе, вместе с тем, и всю философию — и совершительницей таинств явилась прежде всего церковь. О ней рассуждали далее на Востоке, разбирая вопросы о Ветхом Завете и ложной иудейской церкви, о ереси и организации христианского мира, а также о притязаниях римского епископа (Христос — единственный глава церкви). Затем в катехитическом преподавании выставляли церковь как общину истинной веры и добродетели, вне которой не легко может найтись мудрый и благочестивый человек, и повторяли библейские изречения о ней, что она едина, свята, что ею руководит Святой Дух, что она является кафолической в противоположность многочисленным и безбожным сообществам еретиков. Само собою разумеется, что при этом видимую церковь отожествляли с церковью веры и добродетели, не входя в более подробное рассмотрение относительно corpus verum et permixtum и не делая всех выводов, которых требовало такое отожествление. Несмотря на все это, церковь не была догматическим понятием, входящим в состав учения о спасении, или была им только тогда, когда ее представляли себе как учреждение для совершения таинств, из-под власти которого, однако, монах мог выйти. Это пренебрежение надо объяснить сужением задач церкви греками и влиянием естественного богословия. Церковью является человеческий род как совокупность отдельных личностей, принимающих спасение. Учение о спасении исчерпывается понятиями: Бог, человечество, Христос, таинства, отдельные личности. Взгляд на церковь как на мать верующих, как на тело Христово не был разработан догматически. Мистическое учение о спасении и учение об Евхаристии также не помогли церкви занять прочное место в догматике (ее нет, напр., у Иоанна Дамаскина). Ее организация, как она ни важна, не развита дальше епископской степени и очень редко излагалась догматически. Церковь является наследием не апостолов, а Христа, поэтому на первый план выступает ее значение как культового учреждения.

Все это относится к восточной церкви. На Западе докетический спор положил начало новым широким взглядам на церковь. Но эта последняя к концу древности сама раскололась на три большие части: запад, византийскую церковь и семитический Восток, который, в свою очередь, был очень раздроблен. Каждая из этих частей считала себя единой кафолической церковью и прославила свои особые палладии.

 

А. ПРЕДПОСЫЛКИ К УЧЕНИЮ О СПАСЕНИИ, ИЛИ ЕСТЕСТВЕННОЕ БОГОСЛОВИЕ

Естественное богословие в главных чертах одно у всех отцов церкви; но оно имеет различные оттенки, в зависимости от того, преобладает ли платонизм или аристотелизм, и от силы влияния буквы Библии. Различие александрийской и антиохийской школ сказывается и здесь.

 

ГЛАВА IV. ПРЕДСТАВЛЕНИЯ И ВОЗЗРЕНИЯ О БОГЕ КАК О ТВОРЦЕ И ДАРОВАТЕЛЕ СПАСЕНИЯ. (ВКЛЮЧАЯ ЗАПАД)

§ 33

Главные черты учения о Боге, как установили его апологеты и враждебные гностицизму отцы, оставались неизменными; они направлялись против манихейства, и развитие учения о Троице почти не затрагивало их, так как здесь имелся ввиду лишь Отец как корень Божества (riza thV JeothtoV). Но с возрастающим библеизмом и монашеским варварством в богословие постепенно проникали антропоморфические представления. Аристотелики (Евномий, Диодор из Тарса; в особенности с начала VI века) спорили с платониками о непознаваемости Бога, хотя в основе они были согласны между собою. Все соглашались, что Бога можно познать только через откровение, точнее через Христа, но из этого положения обыкновенно не выводили дальнейших следствий, но восходили от мира к Богу, развивая дальше старые доказательства, и прибавив к ним онтологическое (Августин). Богословы-неоплатоники допускали на высшей ступени непосредственное, интуитивное познание Божества, но, вместе с тем, именно они развили схоластическую форму богопознания (Ареопагит: отрицание, совершенство, причинность).

Самым высшим определением сущности Божией все еще оставалось то, что он отличен от мира и является духовной, бессмертной субстанцией ('On), которой одной принадлежит бытие (аристотелики допускали начало и конец, не изменяя, однако, решительно платоновской схемы). Его благость является совершенством, отсутствием зависти, потребностью творить (попытки более совершенного понимания у Августина: Бог как любовь, освобождающая человека от эгоизма и внутреннего разлада). Соответственно этому, излагались свойства Бога как выражение причинности и могущества, причем цель спасения оставлялась в стороне (понимание Оригена было умерено, вернее, исправлено). Наряду с натуралистическим воззрением на божество, как на 'On, стоит моральное, как на мздовоздателя и судию; и на него идея спасения имела едва заметное влияние (меньшее, чем у Оригена), так как “воздаяние” и наказание являлись равнозначащими. Но Августин понял малоценность такого учения о Боге, которое приводит его в соприкосновение с человеком только в начале и в конце и делает человека независимым по отношению к Богу вместо того, чтобы признать Бога двигателем к добру и источником личной блаженной жизни.

Космология отцов является, следовательно, вкратце следующей: Сам Бог, носивший в Себе от вечности идею мира, через Логоса, обнимающего все идеи, создал этот мир в свободном самоопределении. Мир этот имеет начало и будет иметь конец; Бог создал его по образцу созданного Им высшего мира в шесть дней из ничего и увенчал его созданием человека — чтобы доказать Свою благость и дать тварям участие в Своем блаженстве. Этот тезис устранял ересь Оригена (также и его пессимизм). Однако, не удалось вполне защитить буквального смысла Бытия 1—3, и в представлении о высшем мире (kosmoV noeroV), ничтожным отражением которого является земной, была сохранена важная часть неоплатоническо-оригеновского учения, которая затем со времени Ареопагита широко развивалась платонизирующими мистиками. Однако, пантеистические ереси оставались незамеченными, если только буквальный смысл Бытия 1-3 сколько-нибудь был сохранен. Теодицея — все еще необходимая ввиду манихейства и фатализма — искала опоры в эмпирических соображениях, но, желая также быть естественным богословием, она обнаруживает античный корень в своей часто странной казуистике и своих колебаниях (ср., напр., псевдо-юстиновские “Вопросы”, которые, может быть, принадлежат Диодору из Тарса или, во всяком случае, антиохийцу его времени; см. “Texte und Untersuchungen”, т. 21, вып. 4, 1901). Указывалось на необходимость и целесообразность свободы творений, которая должна иметь своим следствием зло и несчастья, на безвредность несчастий для души, на недействительность зла и на целесообразность несчастий как средства очищения.

По отношению к небесным духам установились следующие положения: что они сотворены Богом, что они свободны и не имеют материального тела, что они пережили кризис, в котором часть из них отпала, что Бог пользуется добрыми духами как орудиями своего управления миром, что существование зла в мире надо приписывать злым духам, которых Бог допускает действовать, что они не исправимы, что их почти неограниченную власть над миром мог сломить только Крест; и что они идут к гибели (против Оригена). Но с IV века приверженность к политеизму все сильнее хваталась за ангелов и демонов, и уже около 400 года благочестие монахов и мирян сосредотачивалось на них почти более чем на Боге. Хотя Лаодикийский собор 360 г. объявил культ ангелов идолопоклонством, почитание их, однако, укреплялось все сильнее (ангелы-хранители, вера в их ходатайство) и на седьмом соборе 787 года было утверждено церковью (поклонение, proskunhsiV). Этому много способствовало то, что “научное” богословие в форме неоплатонической мистики приблизительно с 500 года под: няло уважение к ангелам, включив их как важный фактор в свою систему (однако, см. уже александрийских богословов): ангелы со своими различными чинами являются, с одной стороны, раскрытием небесного мира, с другой — органами передачи его людям. Земная иерархия с ее степенями, компетенцией и посвящениями соответствует небесной многостепенной иерархии с небесными жертвами, ходатайством и т. д.; в культе обе они объединяются (см. Ареопагита и его толкователей). Таким образом, возникла — правда, давно подготовлявшаяся — новая церковная теософия, которая являлась нерешительным выражением заимствований идеи творения и спасения и негласным принятием того фантастического пантеизма, который создала причудливая теософия падающей античности: все существующее вытекает из божества, как разнообразные лучи, и будучи удапено от него и одиноко, должно быть очищено и возвращено к нему. Это совершается в виде неизбежных процессов, при изображении которых принимаются в соображение все потребности, даже варварские, и отдается уважение всем авторитетам и формулам. Но живой Бог, вне Которого душа ничего не имеет, грозил при этом исчезнуть. Наряду с этой теософической космологией со времени падения великих школ Антиохии и Александрии стоял реалистический библеизм.

 

ГЛАВА V. ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ЧЕЛОВЕКЕ И ВЗГЛЯДЫ НА НЕГО КАК НА СУБЪЕКТА ПРИНЯТИЯ СПАСЕНИЯ

§ 34

Как общее убеждение ортодоксальных отцов, можно установить следующее: созданный по подобию Божию человек является свободным самоопределяющимся существом: он был одарен разумом, чтобы избирать добро и наслаждаться бессмертной жизнью. Он изменил этому назначению, хотя соблазненный, но добровольно предавшись греху и предаваясь ему до сих пор, он не потерял возможности и сил для добродетельной жизни и достижения бессмертия. Христово откровение, приходящее на помощь помраченному разуму совершенным богопознанием, укрепляет эту возможность и восстанавляет и дарует бессмертие. О добре и зле решает, следовательно, познание. Воля в строгом смысле не представляет ничего нравственного. Относительно частностей существовали очень разнообразные мнения: 1) чем обладал вначале человек, и каково было его назначение? 2) До чего простирается природа, и где начинается дар благодати? 3) До чего простираются следствия греха? 4) Характеризуется ли существо человека одной свободой воли, иди его природе соответствует быть добрым? 5) На какие составные части распадается человеческое существо? 6) В чем состоит подобие Божие? и т. д. Все разнообразные ответы являются компромиссами 1) между религиозно-научной теорией (учение Оригена) и книгой Бытия 1-3; 2) между моральными воззрениями и идеей спасения Христом; 3) между дуализмом и взглядом на тело как на необходимое и полезное орудие души.

1. Идея прирожденной свободы является центральной идеей, в ней подразумевается разум. Она составляет Божие подобие, которое является по этому самостоятельностью по отношению к Богу. Составляют ли человеческую природу только свойства сотворенности и чувственности, или также одаренность разумом и даже бессмертие, оставалось спорным. Но этот спор почти не имел значения, так как чудесная человеческая природа всегда считалась даром благодати, а благодать (для большинства) была природой. Человеческое существо одними представлялось состоящим из трех частей, другими — из двух. Греко-оригеновское учение о теле как о темнице было, в конце концов, официально отвергнуто — человек именно как духовно-телесное существо является микрокосмом (Григорий Нисский), и тело также угодно Богу, — но влияние его не прекратилось, так как положительная нравственность всегда заслонялась отрицательной (аскезой) или вернее завершалась аскетическим представлением о сверхдолжных делах. Позднейшие неоплатонические мистериософисты сумели воспользоваться идеей просветления тела, но на самом деле телесная природа им все-таки представлялась подлежащей уничтожению, хотя о буквальном смысле формулы “воскресение плоти” уже не разрешалось спорить.

Что касается возникновения отдельных душ (душа не есть часть божества; однако многие теософисты все-таки понимали ее так), то оригеновское учение о предсуществовании (которое в IV веке разделяли многие ортодоксальные богословы) в 553 году было категорически осуждено; однако традукционистическоеученне все-таки не могло утвердиться, господствующим стало креатианистическое (продолжающееся творение отдельных душ).

Относительно подобия Божия теологи путались в противоречии: с одной стороны, добро и чистота могут быть только продуктом человеческой свободы, но, с другой стот роны, прирожденное подобие должно заключаться не в возможности как добра, так и зла, а в одном только (добром) направлении разума и воли, и оно частью утеряно. Вследствие этого и мнения относительно первобытного состояния были также противоречивы, как у Иринея. С одной стороны, в начале осуществилось возможное совершенство человека, которое было потом восстановлено Христом; с другой стороны, это первобытное состояние было лишь детством, из которого человек должен был вырасти и развиться до совершенства, а потому он не мог его потерять, а только усовершенствовать (особенно энергично утверждали это антиохийцы). Каппадокийцы учили еще о первобытном состоянии в общем так же, как Ориген; но впоследствии богословы были принуждены строго придерживаться книги “Бытия”, и спекулятивным воззрениям были также поставлены пределы, как и рационалистическим воззрениям антиохийцев. Следствием этих сомнений относительно первоначального состояния были колебания в мнениях об аскезе, никогда не разрешенные в греческой церкви: одни видели в аскезе естественное для человека и отвечающее его назначению состояние; другие (именно антиохийцы) видели в ней нечто неземное и сверхчеловеческое.

2. Было признано, что человеческий род с самого начала, т, е., начиная с Адама (в VI веке решительно отвергается учение Оригена о предвечном падении), уклонился от добра (причина этого не прирожденное предрасположение к греху, не материя, не божество, не наследственность греха Адама — Адам является для большинства типом, а не родоначальником грешников, — а злоупотребление свободой, благодаря искушению диаволом и передаче злых нравов. Однако, у большинства в глубине души оставалось убеждение, что наклонность к отпадению от Бога вытекает с известной необходимостью из чувственной природы и из греховности человека как творения и, таким образом, является следствием сочетания человека и смертности — будь оно естественно [антиохийцы] или приобретено и передаваемо по наследству как последствие греха. Поэтому у одних и тех же отцов встречаются противоречивые утверждения, что добро присуще человеку, и что ему присуща греховность. Книги Бытия и Римл. 5 заставили греков, вопреки их эмпирическо-рационалистической теории, придавать падению Адама всемирно-историческое значение. Однако, августиновского учения о первородном грехе они не принимали в течение нескольких столетий и даже называли его манихейством. Так как многое им мешало сохранить в чистоте учение Оригена, а Библия подрывала рационализм антиохийских богословов, то они запутались в неясностях. Большинство выводило общую смертность (наследственную смерть), помрачение познания (отсюда политеизм) и известную слабость воли из падения Адама, придавая последнему значение полной гибели, когда рассуждали о деле Христа, и едва упоминая его, когда писали против манихеев. Но так как они никогда не могли решиться заменить моральную точку зрения на грех религиозной, так как из их памяти никогда не исчез философский тезис, что зло чуждо бытия, так как они всегда сильнее чувствовали последствия греха, чем самый грех — к такой точке зрения приводило их и их понимание дела Христа, — то они никогда не сумели вполне выразить тяжесть греха, т. е. вины: грех есть единичный злой поступок, случайность и, вместе с тем, рок, следствие смертности, но он не является той страшной силой, которая прекращает общение с Богом.

Влияние проявляющегося в учении о Боге и о человеке естественного богословия (рационализма и родственной ему по происхождению мистики) на догматику в собственном смысле, было решающим: 1) спасение приводит человека к той цели, которой он может достигнуть и в силу своей свободы (грозит опасность понимания спасения лишь как вспомогательного средства); 2) человек, как подобие Божие и существо независимое даже по отношению к Богу, не может иметь к нему никаких других отношений, кроме как к Творцу и Судье; не сам Бог является его жизнью, а закон Божий его руководством (опасность видеть в Евангелии и в спасении знание и закон, в наказании — высшее несчастие и в раскаянии — причину помилования); 3) учение о Боге как Спасителе должно также войти в рационалистическую схему (разумность учения о Троице, учение о воскресении, тела и т. д.); 4) в сущности человек ничего не может извлечь из истории, но к истории принадлежит и воплощенный Логос (LogoV ensarkoV); таким образом, не было вполне уничтожено представление, что возможна такая точка зрения, при которой исторически Христос, являющийся только помощником и учителем, не имеет никакого значения; человек, ставший через гносис и аскезу героем нравственности, делается свободным по отношению к Богу; он любит Бога и Бог любит его; в нем рождается Христос. Как раз наиболее живая религиозность греческих отцов и самая энергичная их попытка освоиться с религией более всего подвергались опасности утратить исторического Христа. Но это было лишь угрожающей опасностью. Бог сошел на землю, Бог воплотился в историческом Иисусе; вера в этот невероятный факт — “самый новый из всего нового, даже единственно новый в этом мире” (Дамаскин) — так же, как тайна смерти и страх перед ней, ставили предел всякому рационализму: человек должен был быть спасен, и он спасен.

 

Б. УЧЕНИЕ О СПАСЕНИИ В ЛИЦЕ БОГОЧЕЛОВЕКА В ЕГО ИСТОРИЧЕСКОМ РАЗВИТИИ

ГЛАВА VI. УЧЕНИЕ О НЕОБХОДИМОСТИ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ СПАСЕНИЯ ЧЕРЕЗ ВОПЛОЩЕНИЕ СЫНА БОЖИЯ (Принимается во внимание и Запад)

§ 35

Одно учение о вочеловечении Бога уравновешивапо всю систему естественного богословия. Веря в его реальность, утверждали и его необходимость. Его относили к смерти, к власти демонов, к греху и заблуждению, и в этой связи нередко приходили к таким утверждениям относительно греховности человека, которые напоминают Августина. Но для последовательного проведения теории необходима была идея упразднения тленности и смерти; свобода воли исключала уничтожение греха и навязывала, напротив, представление, что сердечное раскаяние перед Богом освобождает от грехов (см., напр. Афанасия, de incarn. 7). После Иринея Афанасий впервые дал строго проведенную теорию воплощения (1. с.). Он обосновывает ее, с одной стороны, благостью Божией, т. е. его достоинством, с другой — следствием греха, смертью. Последнюю может устранить только Логос, который вначале все создал из ничего. Что касается средств, то Афанасий пользуется библейскими идеями (смерть как жертва, уничтожение греха и т. д.); но особенно ясно выставляет он ту мысль, что в самом акте воплощения заключается поворот от смертности к обожествлению (он “вочеловечился, чтобы мы обожествились”) и бессмертие (anJarsia), поскольку физическое соединение человеческого существа с божественным (жизнь Бога во плоти) возносит человечество в сферу блаженства и бессмертия (гл. 9) — но эта великая цель может быть достигнута только в том случае, если Богочеловек Своей смертью победил смерть человечества, т. е. взял на Себя задачу борьбы с нею и Своей смертью, которая не могла быть продолжительна, упразднил всякую смерть. Таким образом, ближайшим следствием воплощения, имевшего целью крестную смерть, было сделать людей бессмертными (восстановить подобие Божие), затем возвратить также и познание Бога, поскольку земное явление Божества (в Христе) делает Божество познаваемым для слабого глаза и этим уничтожает политеизм. Устанавливая это двойное следствие, Афанасий мог объяснить и частное следствие воплощения: оно распространяется только на тех, кто познает Бога и устраивает свою жизнь согласно этому познанию. Главным для Афанасия было обожествление человеческой природы (приобщение к Божеству через Сыновство, представлявшееся не в пантеистической форме, а как бесконечное возвышение жизни), а не познание. Поэтому для него все заключалось в точных ответах на вопросы, каково было то божественное начало, которое стало человеком, и в какие оно стало отношения к человечеству. Наоборот, ариане, а впоследствии антиохийцы придавали главную цену познанию; они оставались в пределах рационалистической схемы. Поэтому оба эти вопроса для них вообще не представляли решающего интереса, а если и представляли, то они отвечали на них в совершенно другом смысле. Можно проследить здесь корни великих догматических споров: приобщение к божественной сущности или познание Бога, которому способствует свобода; Христос как Божество или как мировой разум (и божественный учитель) — Христос как неделимый Богочеловек или вдохновенный человек и существо о двух природах. На стороне Афанасия была высшая греческая религиозность, на стороне его противников более понятные формулы и отчасти буква Библии.

Ни один греческий отец не ответил так ясно, как Афанасий, на вопрос, почему Бог стал человеком. Ближе всех идет за ним платоник Григорий Нисский (“Большой катехизис”), так как вообще все это учение возможно только на почве платонизма. Григорий в некоторых пунктах усилил рассуждения Афанасия и во многом примыкал к Мефодию. Он доказывает, имея в виду иудеев и язычников, что воплощение было лучшей формой спасения; все состояние греховности он называет смертью, следовательно, придает этому понятию более широкое значение (всякое уклонение от Бога к несуществующему, чувственному есть смерть), он видит завершение воплощения лишь в воскресении Христа (отголосок; оригенизма: спасение предполагает освобождение от тела); он совершенно определенно учит, что Христос принял природу не отдельного человека, а как второй Адам, всю человеческую природу, так что, согласно этому мистическо-платоническому воззрению, все человеческое слилось с божеством; все это он представляет себе как физическо-фармакологический процесс: человечество, как тесто, проникается закваской Божества (противовесом является требование добровольного исполнения закона); он поставил таинства в теснейшую связь с воплощением. Он, наконец, придал этому реалистическому и на вид враждебному всякому рационализму представлению пантеистическую окраску, которая сглаживает его особенности и вполне согласуется с рационалистической точкой зрения: воплощение Христа является фактом космического значения; как примирение и возобновление, оно распространяется на весь мир от высших ангелов до самых низов. Таким образом, оно становится, как и у Оригена, актом необходимого космического процесса; оно является частным случаем постоянного присутствия Божества в творении. Миру также предопределено удаление от Бога, как и возвращение к нему. Григорий способствовал передаче будущим временам этой пантеистической идеи, которая, однако, никогда не представлялась ему во всей чистоте и вполне свободной от всего исторического. Впоследствии пантеистическое учение о спасении проявляется в двух видах (пантеистические монофизиты, Ареопагит и его ученики и т. д.); дело исторического Христа является либо частным случаем, вернее символом постоянной очищающей и освящающей деятельности Логоса, которую он вечно проявляет в союзе с многостепенными чинами сверхчувственных творений и, вместе с тем, для них через святых посредников — или в воплощении разумеется соединение каждой отдельной души с Логосом, при котором повторяется то, что произошло с Христом. Третьей формой является еще воззрение, что человечество Христа было небесным, т. е. что Логос всегда носил в себе человеческую природу. Не было недостатка даже в чистом пантеизме — вся природа по существу едина с Божеством (Стефан Бар Судайли).

Однако, все это таилось в глубине; на Востоке и на Западе распространялась, напротив, мысль, что Христос воплотил в себе общее понятие человечества, и вытесняла представление о нравственном единении с Богом отдельного человека, из которого, действительно, нельзя было вывести убеждения в нашем физическом обожествлении. Те, кто учил о таком единении (антиохийцы) понимали обыкновенно спасение не как восстановление, необходимости в котором они не чувствовали, а как наступление новой эпохи, как завершение Божьего руководительства. Наоборот, богословы, следовавшие по стопам Афанасия и Григория, всегда понимали воплощение как восстановление и относили его, следовательно, к греху и смерти. Поэтому, поскольку они не попадали под влияние пантеизма, они всегда настаивали на том, что воплощение было историческим актом неисповедимого божеского милосердия, благодаря которому человечеству была возвращена божественная жизнь.

Дополнение. Была сделана попытка включить в понимаемое, таким образом, дело спасения факты истории Иисуса. Относительно воскресения это удалось, но больше ни в чем. Специально крестная смерть, несмотря на то, что беспрестанно повторялась точка зрения Павла, осталась мистерией, так как все заключалось в вочеловечении (правда, Афанасий старался указать, что истинной целью воплощения является крестная смерть, и в ней заключается главный факт спасения), и смерть могла быть только заключительным актом воплощения (развитие идеи жертвы по образцу греческих мистерий нередко встречается после Оригена). Тем не менее, нельзя не признать, что смерть понимали как священную тайну, перед которой преклонялись (сильные религиозные выражения ценности крестной смерти встречаются у греков всех времен), и здесь возникает вопрос, действительно ли догматическая сдержанность греков в этом вопросе является менее ценной, чем дерзкий расчет и торгашество Запада относительно “заслуги” Христа. Уже со времени Тертуллиана и Киприана Запад рассматривал крестные страдания как дело, значение которого можно выразить юридическими формулами; они смотрели на смерть как на удовлетворение и умилостивление Бога (Satisfactio et placatio dei) и применяли к ней извлеченную из рассмотрения подвигов покаяния правовую схему (упразднение греховных и адских мук через искупление, т. е. заслугу смерти Христа, умилостивляющую разгневанного Бога. Вычисление ценности Христовой смерти для Бога: Амвросий, Августин, великие папы). При этом со времени Амвросия они совершенно последовательно пришли к утверждению, что искупление (заслуга) совершено Христом как человеком, так как виновным является человечество, и подвиг может быть ценен только со стороны человека, хотя он получает свою ценность от Бога. Таким образом, Запад уклонился от Востока; здесь Спасителем является Бог, сливший человечество воедино со своим естеством; там примиритель — Богочеловек, смертный подвиг которого имеет божественную цену. Однако, строго проведенной теории на Западе еще не было, и потому он принял гностическое восточное представление, что диаволу был заплачен выкуп, и он был при этом обманут.

 

ГЛАВА VII. УЧЕНИЕ О ЕДИНОСУЩИИ СЫНА БОЖИЯ С САМИМ БОГОМ

Было ли то божественное начало, которое явилось на земле и снова соединило людей с Богом, тождественно с высшим Божеством, управляющим небом и землей, или оно было лишь наполовину божественно? Это являлось решающим вопросом в арианском споре.

§ 36. От начала спора до Никейского собора

В Антиохии в 268 году учение о Логосе было принято, но термин “omoousioV” был отвергнут. Однако, наследие Павла из Самосаты не погибло. Лукиан, наиболее ученый эксегет своего времени, восстановил его и основал в Александрии пользовавшуюся большим успехом и имевшую большое влияние экзегетическо-теологическую школу, которая долгое время стояла вне церкви, но затем заключила с ней мир и стала колыбелью арианства. Лукиан исходил из адопцианства (Павел из Самосаты); это доказывается большим значением, которое он придавал развитию (prokoph) Христа. Но он примирился с тем, чтобы ввести ипостатического Логоса, но как LogoV-ktisma, как сотворенное, способное к развитию и нуждающееся в нем существо, которое надо строго отличать от вечного безличного Божьего Логоса. Таким образом, личностью Христа является небесное, вечное существо (уже не человек, как у Павла, но нечто в роде гностической “Софии”; делая эту уступку, Лукиан заключил мир с догмой и оригенистами), но ему все-таки приписывались человеческие свойства (т. е. несовершенства, которые были побеждены путем борьбы и страданий), воплощение было просто принятием плоти, и при помощи аристотелевской диалектики и библейской эксегезы было выработано учение, согласно которому нерожденный отец (“не имевший начала”) резко противоставлялся всему, имевшему начало (сущность которого составляет прогресс от несовершенства к совершенству), следовательно, и Логосу-Христу. Теология стала “технологией”, т. е. разработанным в виде силлогизмов, основывающимся на священном кодексе, учением о нерожденном и рожденном (причем, различия неизбежно выступали ярче, чем пункты сходства, но это не останавливало учеников) без преобладающего интереса к идеям спасения, но не чуждым нравственной силы. Оно распространялось тесным дружеским кружком учеников, очень гордившихся своей диалектикой и своим эксегетическим искусством (они называли друг друга солукианистами [Sulloukianistai] из уважения к своему учителю).

К ним принадлежал и Арий, выделившийся своим показным благочестием и ставший в зрелом возрасте диаконом и пресвитером (в Бавкальской церкви) в Александрии (мотивы его конфликтов с епископом Петром, его временного союза с Мелетием и его нерешительного отношения к александрийской епископской партии — не ясны[1]; “Арий с самого начала проявляет живость натуры, которая толкала его на энергичные действия”; непоследовательности встречались с самого начала). Там в это время среди епископата проявилось направление, относившееся недоверчиво к учениям греческой философии и устранявшее идею различия между Отцом и Логосом. Хотя Арий — бывший любимым проповедником, искусным диалектиком и любивший себя слушать — несколько лет был заодно с епископом Александром и боролся вместе с ним против христологических заблуждений, в 320 году он все-таки разошелся с ним[2] и, когда частные и публичные замечания и диспуты оказались бесплодны, епископ был принужден осудить Ария на Александрийском соборе за его христологию и лишить его сана. Однако он этим возбудил против себя массу врагов. Лукианисты и, главным образом, влиятельный Евсевий Никомидийский решительно вступились за Ария (который лично агитировал в свою пользу за пределами Египта), и большинство восточных епископов было к нему сочувственно настроено (также и Евсевий Кесарийский). С обеих сторон писались послания с просьбами о помощи, созывались также соборы. Александр председательствовал на большом Египетском соборе (320? 322/3?), который стал на сторону епископа. Тем не менее Арий, побывавший также и в Никомидии, где он нашел главный опорный пункт для своего дела, несмотря на протест, вернулся в Александрию, где очень многие клирики и члены общины остались верны ему, главным образом, женщины. Спор только теперь приобрел всю свою остроту, и начался настоящий раскол. Когда в 323 году Константин стал правителем также и на Востоке, этот раскол охватил уже все побережные восточные области (“Пир” Ария, который должен был привлечь к спору народные массы; насмешки иудеев и язычников, которые в арианах должны были видеть “либералов”). Император (может быть, под влиянием Евсевия Никомидийского) пытался сначала примирить обе стороны при помощи послания придворного епископа Осии из Кордовы (в котором спор этот назывался праздной, неподобающей бранью). Но послание осталось бесплодным, и Осия, бывший представителем тертуллиановско-новацианского учения о Троице, вероятно, уже в то время примкнул к Александру (Александрийский собор); он также хотел устранить раскол, но не в том смысле, как императорское послание. Благодаря Осии, произошла перемена в настроении императора, и было подготовлено решение Никейского собора. По его совету Константин созвал собор в Никее (незадолго перед этим состоялся Антиохийский православный собор; см. Schwartz, “Zur Geschichte des Athanosius”, VI).

Учение Александра, находящееся, вероятно, под влиянием Мелитона (см. оба его послания у Феодорита, h. e. I. 4 и Сократа, h. e. I, 6[3], и его “Sermo de anima et corpore deque passione domini”, ср. также ер. Arii ad Euseb.), было в своей основе тождественно с более поздним учением Афанасия, но оно было неясно в выражениях. Едва ли он специально выставил тезис единосущия, так как он был еще запрещенным на Востоке. Его вновь ввел, вероятно, Осия как перевод западного термина “unius substantiae”. Формулы Александра были: aei theos, aei hyios, hama pater, hama hyios, synyparchei ho hyios agennetos to theo, aeigenes, agenetogenes, ut'epinoia, ut atomo tini proagei ho theos tu hyiu, aei theos, then hyios, ex autu tu theu ho hyios. Александр утверждал не имевшее начало, вечное сосуществование Отца и Сына (влияние Мелитона и Иринея); включал Сына в существо Отца как необходимую составную часть; опровергал положения, что Сын не вечен, создан из небытия, не Бог по природе, что Он изменяем, нравственно развивался и лишь усыновлен Богом. Он сознательно борется за общее верование церкви в божественность Христа и прежде всего отклоняет диалектику о рожденном и нерожденном. В пользу своего взгляда он приводит доказательства из Священного Писания (Иоан. 1.1-3; 1.18; X, 30; XIV, 8, 9, 28; Матф. III, 17; XI, 17; I Иоан. V, 1; Кол. 1.15-16; Римл. VIII, 32; Евр. I, 2 сл.; Притч. VIII. 30; Пс. II. 7; СХ 3; XXXV, 10; Ис. LIII, 8). Он часто пользуется любимым выражением времени: Сын есть полное излучение, но даже это выражение кажется ему недостаточным: “en auto characterizetai ho pater”. Он приближается к савеллианству, но, тем не менее, хочет энергично опровергнуть его и утверждает, что Отец все-таки больше Сына, хотя Сын принадлежит к Его существу. Он хочет почитания рождения такого Сына, как тайны: здесь нужна вера, а не спекуляция. Но он часто употребляет неясные, спутанные и противоречивые формулы, среди которых встречается даже patrike theogonia и которые невыгодно для себя отличаются от совершенно ясных тезисов Ария, которому легко было доказать, что учение Александра не обеспечено ни от дуализма (два нерожденных существа), ни от гностического эманатизма (probole, aporroia), ни от савеллианства (сыноотец), ни от представления о материальности Бога, что оно изменчиво, как хамелеон, и несостоятельно с точки зрения Библии.

Арий учил следующему (см. послания его и его друзей, фрагменты “Пира”, характеристику его у Александра и Афанасия, сочинения позднейших ариан):

1. Бог един, наряду с Ним не существует никакого другого, Он один не рожден, не имеет начала, вечен; он неизречен и непостижим, затем Он — причина и творец всего. Эти признаки составляют Его сущность (нерожденный Отец). Его деятельность состоит в творении (“рождение” есть только синоним). Все существующее — сотворено, не из естества Божия (так как в таком случае Он не был бы простым и духовным), но по Его свободной воле. Таким образом, Бог не был всегда отцом, так как в таком случае сотворенное было бы вечно; творению не может также быть сообщено естество Божие, иначе оно было бы не сотворенным.

2. Этому Богу присущи как неотделимые от него силы (не лица) Мудрость и Логос; кроме них, существует множество созданных сил.

3. До существования мира Бог, по Своей свободной воле (thelemati tu patros), создал как орудие для создания остальных творений самостоятельное существо (usia, hypostasis), которое писание называет Мудростью, Сыном, Подобием, Словом; как все твари, Он создан из ничего и имел начало. Следовательно, было время, когда этот Сын не существовал. “Сыном” Он называется не в буквальном смысле; писание называет так и другие творения.

4. Таким образом, этот Сын, по своей природе, является самостоятельной, совершенно отличной от “Отца” величиной; Он не имеет ни единого естества с Отцом, ни одинаковых природных свойств (иначе было бы два Бога). Он, напротив, обладает свободной волей и подвержен изменениям. Но Он навсегда избрал добро. Таким образом, Он, в силу Своей воли, стал неизменяем.

5. Таким образом, “Сын” не есть истинный Бог; Он обладает божественными свойствами лишь как приобретенными и только отчасти. Так как Он не вечен, то и знание Его несовершенно. Поэтому Ему подобает не одинаковое почитание с Отцом.

6. Однако Он отличается от остальных творений: Он является ctisma teleion (т.е. Он настолько совершенен, насколько это возможно для творения), Им все сотворено; Он обладает особой Божией благодатью; Бог даровал Ему величие раньше, чем Он мог оправдать это Своими делами, уже в предсуществовании. С Божией помощью и благодаря собственному прогрессу, Он стал Богом, так что Его можно называть “Единородным Богом”.

7. Этот Сын, действительно, принял человеческое тело (soma apsychon). Страсти, обнаруживаемые историческим Христом, показывают, что Логос, которому надо их приписать (так как Христос не имел человеческой души), является поддающимся страстям, не абсолютно совершенным (а лишь стремящимся к абсолютному совершенству) существом.

8. Наряду с Сыном стоит подчиненный Ему Святой Дух, так как христианин верит в три раздельные и различные usiai (употребляется также слово hypostaseis, имеющее то же значение); Святой Дух сотворен Сыном.

9. Доказательствами этого учения из Священного Писания были: Второз. VI. 4; XXXII, 39; Притч. VIII, 22; Пс. XLV, 8; Матф. XII, 28; Марка XIII, 32; Матф. XXVI, 41; XXVIII, 18; Лук. II, 52; XVIII, 19; Иоан. XI, 34; XIV, 28; XVII, 3; Деян. II, 36; I Кор. I, 24; XV, 28; Кол. 1,15; Фил. II. 6 сл.; Евр. I, 4; III, 2; Иоан. XII, 27; XIII, 21; Матф. XXVI, 39; XXVII, 46 и т. д. Диалектически разработал это учение впервые софист Астерий. В более строгом арианстве преобладала традиция Павла и Лукиана, в смягченном (Евсевий Кесарийский) субординационистское учение Оригена.

Учение Афанасия (о его развитии см. Loofs в R. Е. 3-е изд., т. II, стр. 202 слл.) незначительно по своей догматической научной форме, но велико благодаря победоносной твердости веры. Оно, в сущности, содержит всего одно положение: Сам Бог сошел к человечеству. Оно целиком коренится в идеях спасения. Иудейство и язычество не возвратили человечеству общения с Богом: лишь Сам Бог мог нас обожествить, т. е. сделать Своими сыновьями и даровать бессмертие. Тот, кто отрицает, что Христос есть совершенный Бог, остается иудеем или язычником. У Афанасия, в сущности, уже нет учения о Логосе; он — христолог. Он постоянно думает только о Христе, который есть Бог. Формула не имела для него значения; даже термина homousios он не употребляет так часто, как можно было бы предполагать. Его главные положения следующие.

1. Если Христос — Бог (а Он должен быть Богом, как Спаситель), то в Нем нет ничего собственного, и Он ни в каком смысле не принадлежит к творениям. Афанасий разделяет так же строго, как Арий, созданное и не созданное, но он относит Сына к Отцу, противопоставляя Его миру.

2. Так как божественная природа Христа не сотворена, то Его существование не обусловливается существованием мира и создания Его, к тому же Бог для создания мира не нуждается в посреднике. Таким образом, идею Божества, спасшего людей, надо отличать от идеи мира. Старое учение О Логосе устраняется (даже самое слово “Логос”, находившееся в символе Евсевия, в никейском вычеркивается). Природа и откровение уже не отождествляются. Логос-Сын является принципом спасения, а не принципом мира.

3. Так как Божество представляет Собою единство (monas), а Сын не принадлежит к миру, то Он должен входить в это единство нерожденного принципа, которое есть Отец.

4. Имя Отца доказывает, что в Божестве есть и второе лицо. Бог вечно был Отцом; тот, кто называет Его так, называет, вместе с тем, и Сына, так как Отец есть Отец Сына и только в переносном смысле Отец мира, так как последний создан, не создана же божественная Троица, заключающаяся в единстве.

5. Таким образом, Сын (gennema tu patrys), рожден (не создан) из естества Отца (ex usias tu patros), как свет от солнца, с внутренней необходимостью (physei а не thelemaxti). Он является подобием, исходящим из естества. “Быть рожденным” значит не что иное, как по самой природе быть причастным ко всей природе Отца, причем Отец не терпит от этого никакого ущерба.

6. Таким образом, утверждения ариан ложны; наоборот, Сын а) также вечен, как Отец, б) единосущен Отцу, в) природа Его во всем одинакова с природой Отца, и все это объясняется тем, что у Него одно естество с Отцом (homousios-tautusios), и Он представляет с Ним полное единство — но естество по отношению к Божеству означает не что иное, как “бытие”. Не то, чтобы Отец представлял Собою одно существо само по себе, Сын — другое, этим уничтожалось бы единство Божества; Отец есть Божество, но это Божество заключает в Себе самостоятельное и самодеятельное произведение, обладающее от вечности, а не в силу сообщения, такой же божественной природой — истинного Сына, подобие, вытекающее из существа. Отец и Сын являются одним существом, заключающим в себе различие arche gennema, то есть принципа и производного, и в этом смысле разумеется подчинение (Отец является aitin, Сын — aitiaton, в этом смысле он подчинен Отцу), которое, однако, не имеет ничего общего с подчинением тварей; таков смысл учения Афанасия о единосущии (он говорит не о трех ипостасях, но об одной ипостаси. У него вообще нет общего определения для лиц Троицы).

7. Все свойства творений, которые Писание приписывает Иисусу Христу, относятся только к Его человеческой природе. Вознесение также относится к последней, т. е. к нашему вознесению; соединение Бога-Логоса с человеческой природой с самого начала было действительным и полным (Мария как Богородица [theotokos] уже у Александра Александрийского): тело стало его телом. К воплощенному Логосу относятся и слово Притч. VIII, 22 cл.

Оба учения формально сходны в том, что в них религия теснейшим образом сливается с богословием и в основу кладется учение о Логосе. Но арианство является соединением адопцианства с оригеновско-неоплатонистическим учением о подчиненном Логосе, являющимся духовным принципом мирами пользуется средствами аристотелевской диалектики; православное учение есть соединение почти модалистически окрашенного тезиса веры, что Иисус Христос есть единородный Бог, с оригеновским учением о Логосе, как полном подобии Отца. Там центр тяжести лежит на космологических и рационально-моральных идеях (нисходящее достоинство лиц Троицы, просвещение и усиление свободы), здесь на идеях спасения, но в физическом представлении. Там формулы, по-видимому, планомерны и чужды противоречий, но при более точном рассмотрении мифология терминов крайне запутана; ариане — монотеисты только в космологии, в богословии и религии они — политеисты, наконец, в глубине заключаются резкие противоречия: Сын, который, однако, не Сын, Логос, не являющийся Логосом, монотеизм, не исключающий политеизма, два или три лица, требующих почитания, хотя только одно из них действительно отличается от творений, неопределимое существо, становящееся Богом, лишь ставши человеком, и, вместе с тем, не являющееся ни Богом, ни человеком. При этом никакого живого религиозного интереса, даже положительно-философского, все, напротив, пусто и формально, какое-то детское увлечение игрой с внешностью и оболочкой, и детское самодовольство при пользовании бессодержательными силлогизмами. Противники были совершенно правы: это учение вело обратно к язычеству. Только там оно получало относительную ценность, где оно, имея дело с необразованными и варварскими народами, должно было сбросить свою философскую одежду и являлось адопцианством, почитанием Христа наряду с Богом и основывалось на библейских изречениях (германское адопцианство). Православное учение, напротив, имеет постоянную ценность, поддерживая веру, что в лице Христа сам Бог спас людей и возвратил им общение с Ним. Но так как Бог в Христе представлялся тождественным Отцу, и спасение представлялось мистическо-физическим, то отсюда вытекали 1) формулы, противоречия между которыми совершенно очевидны (единица = двум или трем) и утверждения, которых нельзя было себе представить, а только утверждать на словах. Таким образом, место богопознания, обещанного Христом, заняла тайна, которая должна была быть признана глубочайшим и решающим содержанием религии. Наряду с чудом, как характерной чертой религии, стало чудо в области понятий, как отличительная черта истинного богословия. 2) Утверждение, что личностью Христа является единосущный Богу Логос, могло держаться только в том случае, если перетолковать все евангельские свидетельства о нем и понимать в докетическом смысле его историю. Таким образом, следствием православного учения, поскольку оно понимает божество во Христе, как его физическую природу, является введение резких противоречий и утрата исторического Христа с его наиболее ценными чертами. Но основная идея древнейшей традиции, что Иисус Христос, как Сын Божий, привел людей обратно к Богу и даровал им божественную жизнь, была все-таки сохранена. Это убеждение верующего было защищено Афанасием от доктрины, которая совершенно не понимала внутреннего содержания религии, искала в религии лишь поучения и опоры для морали и, в конце концов, удовлетворялась пустой диалектикой.

Легко убедиться, что как у Ария, так и у Афанасия противоречия и слабые места вытекают из принятия оригенизма, т. е. научного, физически и космически обоснованного богословия. Без него, т. е. без учения о предсуществовавшем ипостасированном Логосе, арианство превратилось бы в адопцианство или чистый рационализм, а Афанасий был бы принужден либо принять модализм, либо пожертвовать идеей божественной “природы” Христа и видеть в нем силу и любовь Божию.

На Никейском соборе (325 г.), благодаря неискусной тактике ариан и евсевиан (оригенистическая средняя партия), благодаря решительности православных и твердости императора, победило, в конце концов, учение о единосущии (Осия и, может быть, также Маркелл Анкирский были главными его защитниками; епископы четырех великих престолов стояли на их стороне). В символ, предложенный историком церкви Евсевием, были включены слова “рожденна не сотворенна, из существа Отца, единосущна Отцу”, а арианские формулы категорически осуждены, и этот символ получил значение церковного закона. Никейская формула (защищавшая монотеизм — насколько его в состоянии еще были понимать — и в то же время полную божественность Сына и порывавшая с древней упроченной Оригеном практикой, которая одновременно утверждала относительно Сына противоположные вещи) не имела на Востоке никакой традиции, так как даже Александр Александрийский говорил еще о трех ипостасях в смысле трех сущностей. Почти все епископы подчинились (300? 318?); Арий и несколько его сторонников были отлучены (“порфирианцы”), их приверженцы подверглись преследованию. Афанасий в качестве диакона присутствовал на соборе и играл на нем видную роль. Собор рассчитался с модализмом и является в этом смысле победой Запада.

§ 37. До смерти Констанция

Победа была достигнута слишком быстро. Ни с формальной, ни с фактической стороны она не была достаточно подготовлена; поэтому это было лишь началом настоящей борьбы. В учении о единосущии видели противоречащую Библии новую формулу, двоебожие или проникновение савеллианства и смерть ясной науки. Среди противников, которые все считали себя консервативными, ясно выделились теперь две партии, ариан и оригенистов (евсевиан), за которыми пошли индифферентные элементы. Но они были единодушны в борьбе с православием (главным борцом против него был Евсевий Никомидийский). Константин скоро убедился, что он должен примириться с антиникейской оппозицией, которая с 328 года направлялась против Афанасия, так как молодой епископ был самым решительным сторонником никейской формулы. К этому присоединялась личная вражда, так как это было время, когда честолюбие и стремление к власти духовенства могло, наконец, рассчитывать на полное удовлетворение, и египетская церковь для своего упрочения стремилась утвердить свою самостоятельность и приобрести решающее влияние на государственную церковь. В 335 году Афанасий — бывший столь же энергичным прелатом, как и догматическим учителем, — был смещен собором в Тире, и в 336 году сослан императором в Тир. Торжественному принятию Ария в церковь помешала внезапная смерть последнего. В 337 году Константин умер, допуская фактически, чтобы под прикрытием никейского символа проповедовались враждебные учения.

Его сыновья разделили между собою государство. Афанасий (в 337 году) вернулся. Однако, восточный император Констанций правильно нашел, что он не может править с ортодоксией, и он не чувствовал себя, подобно своему отцу, связанным Никейским собором. Православный епископ столицы был низложен, его место занял Евсевий Никомидийский. В Кесарии Евсевия сменил арианин Акакий; Афанасий был лишен престола, но избег изгнания благодаря бегству в Рим (339 год), оставляя Египет в бурном восстании. Евсевиане стали господами положения; но Запад держался никейского символа и был убежищем восточных сторонников ортодоксии. Евсевиане не хотели с ним ссориться; они должны были поэтому постараться отстранить без шума никейский символ, заменяя будто бы лишь слово “единосущный” лучшей библейской параллельной формулой и требуя смещения Афанасия. Очень кстати для восточной церкви было то, что решительный сторонник никейского символа и друг Афанасия, Маркелл Анкирский (см. F. Loofs, “Die Trinitatslehre Marcell's und ihr Verhaltnis zur alteren Tradition”, в “Sitzungsber. d. K. Preuss. Ak. d. W.”, 1902, стр. 765 слл.), не признавал общей основы учения, философско-оригеновского учения о Логосе, но называл безличного единосущного Логоса (Отец, Логос и Дух = божественная Монада, в которой только Отец является Лицом) божественной силой, ставшей божественным Лицом и “Сыном” только при воплощении, чтобы, исполнивши свое дело, снова слиться с Отцом (восточное духовенство видело в этом учении “савеллианство”[4]. Римский епископ Юлий и Афанасий признали Маркелла (против него писал историк церкви Евсевий), несмотря на это лишь внешнее учение о Троице[5], ортодоксальным и доказали этим, что им важна только правильная вера в спасение; они отвергли выставленные восточным духовенством на Антиохийском соборе (341 года) формулы, хотя в них замечалось полное отречение от арианства и предлагалось учение, которое могло быть понято согласно никейскому символу.

Политические мотивы принуждали Констанция сделать уступку своему ортодоксальному брату, западному императору, Константу. Великий Сардикийский собор (осенью 342 года, см. Е. Schwartz, стр. 341) должен был восстановить единство веры в государстве. Но Запад отверг предварительные требования Востока признать Афанасия и Маркелла смещенными и после удаления восточных представителей (в Филиппополь) провозгласил низложенными их вождей, решительно становясь на почву никейского символа. Противники повторили четвертую антиохийскую формулу. Сам Констанций, по-видимому, относился к ним некоторое время недоверчиво; во всяком случае, он боялся раздражить своего брата, стремившегося к преобладанию. Представители Востока подтвердили еще раз длинной формулой свою ортодоксальность (Антиохия 344 г.) и повторили минимум своих требований. Запад на Миланских соборах (345 и 347 гг.) отверг учение Фотина Сирмийского (осужденного на Востоке в 344 г.), сделавшего из учения своего учителя Маркелла чисто адонтианский вывод (Логос никогда не был Лицом; следовательно, Иисус является проникнутым духом Логоса сыном Марии), но во всем остальном остался тверд, тогда как на Востоке политичные епископы уже искали примирения с Афанасием. Теснимый персами, Констанций против своей воли был принужден возвратить ему престол, и его с торжеством приветствовали в Александрии (346 г.). В 348 году можно было думать, что православие победило; казалось, что препятствием служили только Маркелл и слово omoousioV.

Однако смерть Константа (350 г.) и победа Констанция над западным узурпатором Магненцием (353 г.) изменили все дело. Если в последние годы Констанций принужден был склониться перед несколькими епископами, своими подданными, которые подчинили себе его брата, то теперь, как единодержавный государь, он решил господствовать над церковью и отомстить за прежние унижения. Уже в 351 г. (второй Сирмийский собор) восточные епископы возобновили свою деятельность. На соборах в Арле (353 г.) и Милане (355 г.) западный епископат был побежден. От него требовали церковного единства с Востоком и осуждения Афанасия и Маркелла; но это было поворотом в вопросе веры, и епископы позволили его навязать себе (за немногими исключениями: Павлин Трирский, Люкифер Кальярский, Евсевий Верчельский; Осия, Либерий, Иларий также были изгнаны). Афанасий избег лишения сана бегством в пустыню (356 г.). Единство казалось восстановленным, но только в форме государственной церкви, на которую жестоко напали несколько западных ортодоксальных епископов (именно Люкифер, см. о нем G. Kruger, 1886), только теперь вспомнившие, что государство и император не имеют права вмешиваться в дела религии. Никейская ортодоксия официально более не существовала.

Единомыслие среди победителей было только кажущимся, так как обнаружилось, что оно не идет дальше отрицания. Крайнее агрессивное арианство снова выступило на сцену в лице Аэция и Евномия и стремилось провести аномейское учение (anomoios kai kata panta kai cat'usian)[6]. В резкую оппозицию к нему стала со времени Анкирского собора 358 года правая партия оригенистов (“неизменяемое подобие”, homoios kata panta, kai kata ten usian). Они считали своим долгом охранить христианское учение от грозящей ему утраты его внутреннего содержания, защищать божественность Христа, считаясь при этом с наиболее высокими выражениями Нового Завета и с идеями спасения. Эти омиусиане (Георгий Лаодикийский, Евстафий Севастийский, Евсевий Эмесский, Василий Анкирский) вывели из Библии (Филипп. 2) и ортодоксального учения заключение, что Сын должен быть по Своей природе совершенно подобен Отцу (главный источник: соборное послание из Анкиры у Епифания haer. 73,2 слл.), и что Оригену можно следовать только в ортодоксальном направлении его учения о Логосе. (Учение о Логосе становится учением о Сыне [как у Афанасия], и Сын отделяется от идеи мира.) Но как ученые они все-таки хотели каким-нибудь образом спасти действительное численное различие и вместе с этим также Троицу трех божественных существ, нисходящего достоинства, как этого требовала “наука”. Им удалось на основании Священного Писания и в связи с христологией — христологическая проблема начинает проникать в проблему Троицы, так как сотериология вытесняет космологию — разработать свое учение так, что оно оказало влияние даже на приверженцев никейского символа на Западе, которые все еще не освоились с научным богословием и только приступали к его изучению (Иларий)[7]. Третья партия состояла из политиков, выбравших формулу, которая более всего могла рассчитывать прекратить спор (Урсаций и Валент: homoios cata tas graphas). Годы от 357 до 361 были временем, когда император, открыто отказываясь от никейского символа, искал общегосударственной христологической формулы и со всей энергией стремился провести ее на соборах. Этому соответствовало только “homoios kata tas graphas”: с этой все и ничего не говорящей формулой мог примириться арианин, полуарианин, даже православный, так так она прямо не противоречила ни одному учению. Сирмийские соборы не привели к желательным результатам и проявили даже, между прочим, склонность к строгому арианству. В Анкире (358 г.) подняли голову омиусиане. Два созванные одновременно собора на Востоке и на Западе (в Селевкии и в Римини) должны были провозгласить четвертую сирмийскую формулу, догматическо-политический chef d'oeuvre императора. Когда один из них принял омиусианскую, а другой православную окраску, то они были терроризированы, задержаны и после согласия с их стороны отказаться от строгого арианства им было навязано и вынуждено от них признание омойской императорской формулы (соборы в Никее и Константинополе 360 г.). Затем все омиусиане лишились влиятельных мест, так что, несмотря на изгнание Аэция, в церкви фактически утвердилось в качестве государственной религии смягченное благодаря своей бесцветности арианство.

§ 38. До Константинопольских соборов 381 и 383 гг.

В 361 году умер Констанций. Ему наследовал Юлиан; при нем вместо искусственного единства снова выдвинулись действительные партии. Омиусиане не были уже “средней партией” и “консервативными” в старом смысле, так как они углубили и придали более определенную форму своему учению в противовес арианам (консерватизму же была свойственна эластичность). “Консервативными” и опирающимися в борьбе с арианством на соборы были склоняющиеся к арианству омой, но они не имели никакого влияния с тех пор, как их не поддерживал император. При таких условиях зародился происшедший на Востоке переворот — правда, первоначально лишь в головах выдающихся богословов. Омиусиане, ученики Оригена, выделявшиеся одновременно своим церковным направлением, аскезой и высшей наукой, заключили союз с учением о единосущии — сочетание, которое усердно проповедовал на Западе Иларий.

Юлиан разрешил изгнанным епископам, следовательно, и Афанасию, вернуться. Александрийский собор (362 г.) является поворотным пунктом, так как на нем Афанасий согласился, что homousios с теологическо-научной точки зрения может быть понимаемо иначе, чем он его понимал. Никейский символ должен был, так сказать, без рассуждений, оставаться в силе; следовательно, Афанасий определенно отказывался от полного сохранения формулы “одна сущность” (в смысле одной ипостаси), т. е. допускал такое толкование термина homousios, согласно которому его можно было понимать какравносущный (вместо единосущный). Он всегда признавал, что главным является рождение из существа и признание равенства и что в этом почти заключается истина; однако, так как homoiusios легко может быть неправильно понято и ввиду Никейского символа он сохранял термин homousios[8]. Соответственно с этим можно было говорить о трех ипостасях (наряду с единым божеством и единой сущностью); однако же, уступка — из омиусиан возникла партия новоникейцев — и большая мягкость по отношению к тем, которые некогда подписали четвертую сирмийскую формулу, вызвала неудовольствие некоторых видных представителей Запада (Люкифер Кальярский) и мучеников за веру. На Западе чувствовали, что старая вера (что субстанциальное единство Божества является твердой основой и исходной точкой, а множественность — мистерией) вытеснена (троичность божественных ипостасей есть фундамент, а единство — мистерия), и сам Афанасий не мог вполне радоваться своим новым ученым друзьям в Малой Азии, Каппадокии и Антиохии, так как теперь Оригеновская наука, требовавшая численной множественности ипостасей, получала право гражданства в ортодоксии (ограничение авторитета Оригена, благодаря Никейскому символу, было, следовательно, очень смягчено собором 362 года). Для великих богословов, Аполлинария Лаодикийского и трех каппадокийцев, Ориген и homoiusios послужили исходной точкой. Но они теперь признали homousios и могли при помощи его и наряду с ним развивать свою философскую спекуляцию, так как теперь можно было оставаться в пределах ортодоксии, признавая три ипостаси. Благодаря созданию прочной терминологии им удалось, вместе с тем, ввести и ясные на вид формулы. Usia получило теперь средний смысл между абстрактным понятием “сущность”, “внутреннее содержание” и конкретным “существо”, — однако, таким образом, что оно сильно склонялось к первому; hypostasis получило средний смысл между лицом и свойством (или модальностью), однако, понимание этого термина как лицо было сильнее. Слова prosopon избегали, так как оно напоминало савеллианство; однако, его не устранили вполне (Запад остался при своем выражении “persona”, которое означает не совсем то же, что мы теперь называем лицом). Единство Божества, как его понимали каппадокийцы, не совпадало с пониманием Афанасия и западных богословов. Формулой стало теперь: “одно естество в трех ипостасях”. Чтобы выразить действительное различие лиц в Божием единстве, Григорий Нисский приписывал им tropoi hyparxeos (idiotetes characterizusai, exaireta idiomata), а именно Отцу agennesia (как отличительный признак не сущности, а бытия [schesis] Отца), Сыну gennesia — даже старые омиусиане были в данном случае осторожнее, чем Григорий — и Духу ekporeusis Оригеновско-неоплатоническая спекуляция о Троице была реабилитирована. Снова выдвинулось понятие Логоса (наряду с понятием Сына). Единство Божества доказывалось на основании монархии Отца, а не на основании учения о единосущии. Таким образом, “наука” заключила союз с Никейским символом[9]. Если в начале представители науки — также и из среды язычников — отдавали предпочтение Арию, то теперь даже такие люди, которым сам Ливаний отдавал пальму первенства, являлись представителями Никейского учения. Они стояли на почве научного миросозерцания, были в союзе с Платоном, Оригеном и Ливанием, и, встречая одобрение философов, опровергали Евномия. Это было в то же время победой неоплатонизма над аристотелевской диалектикой. Таким образом, ортодоксия в союзе с наукой переживала приблизительно между 370—394 годами прекрасную весну, за которой, однако, последовали губительные бури или, вернее, гнетущий туман традиционализма. Лелеялись мечты о вечном союзе между верой и наукой. Правда, это время не было безмятежным. Строгие представители ортодоксии на Западе и в Антиохии относились недоверчиво, даже не признавали трех ипостасей. В Антиохии возник даже опасный и продолжительный раскол между старой и новой научной ортодоксией (схизма Мелетия). Последняя считала первую савеллианской, между тем как сама она с трудом могла освободиться от подозрения в омиусианстве.

Однако не одна наука доставила победу учению о единосущий, но также и ход мировых событий. В лице Валента Восток имел сильного арианского императора, в лице Василия азиатская ортодоксия — умного и энергичного политика. Как сторонники ортодоксии, так и омиусиане подвергались изгнанию; только путем объединения всех сил можно было надеяться противодействовать политике императора. Такое “объединение” требовало союза ортодоксии со средней партией и единодушных действий с Западом, т. е. с Римом. Но их трудно было связать. С 370 года Василий Кесарийский начал энергичную деятельность (Ernst, “Z. К. G.”, т. 16, стр. 626 слл.). Однако римский епископ Дамас не хотел изменить своего резкого отношения к новоникейцам, и многочисленные соборы, послания и посольства — спор об Аполлинарии Лаодикийском и мелетианская схизма в Антиохии осложняли дело — безуспешно пытались (в 70-х годах) убедить его в ортодоксальности новоортодоксальных восточных богословов. Оба владыки церкви, римский и александрийский (Петр; Афанасий умер в 373 году) не хотели допустить относительной независимости вступивших в союз с наукой азиатских епископов. Однако на Антиохийском соборе (379 г.) последние могли импонировать своей численностью и могуществом. Это было уже следствием исторического события: в 375 году терпимому Валентиниану наследовал на Западе юный, вполне преданный церкви и ортодоксии (Дамас, Амвросий) Грациан; с 378 года он стал единодержавным (Валент умер под Адрианополем в сражении с готами), и в 379 году ортодоксальный испанец Феодосии стал соправителем императора на Востоке. Он решился господствовать над церковью, подобно Констанцию, и не отдавать ее во власть римского и александрийского епископов. Правда, он в первое время следовал им в формуле о Троице и издал — вслед за своим крещением в Фессалонике — знаменитый эдикт (380 г.), который должен был положить конец всем ересям и провозглашал “религию” обоих епископов религией апостола Петра. Однако в Антиохии он, по-видимому, сразу же признал епископом новоникейца Мелетия и допустил демонстративное собрание азиатских епископов в Антиохии (379 г.), подготовившее собор 381 года. Он энергично взялся за борьбу с арианством, отнял у него все церкви в Константинополе и запретил еретикам вообще культ в городах. Скоро великому политику стало совершенно ясно, что он может править на Востоке только с восточной ортодоксией и что поэтому он не должен применять строгого масштаба Запада по отношению к формуле о Троице и ее пониманию и должен окончательно склонить на свою сторону полудрузей. Он созвал поэтому в 381 году в столице восточный собор и назначил председателем его Мелетия, вождя новоортодоксальной партии в Антиохии. Этим он, правда, озадачил западное духовенство и египтян, но зато заручился союзом каппадокийцев и малоазиатов. Разногласия на соборе выразились так резко (интриги египтян), что дело едва не дошло до раскола (новый председатель, Григорий Назианзский должен был подчиниться). Но, в конце концов, собор (150 епископов) провозгласил Никейский символ sans phrase, полное единосущие трех лиц и отлучил также македониан (см. ниже § 39). Фактически же победило учение об общей сущности Отца и Сына в смысле их равносущия, а не единосущия, преобладание получили малоазиаты, а не союзные с Римом египтяне. Символ, который с 450 года на Востоке и приблизительно с 530 г. на Западе стал считаться символом этого собора, приобрел в церкви огромный авторитет и вытеснил никейский, — не принадлежит этому собору, который лишь по недоразумению впоследствии приобрел значение вселенского. Так называемый Константинопольский символ древнее его; это символ, употреблявшийся при крещении в Иерусалиме, составленный, вероятно, вскоре после 362 года Кириллом (согласно Kunze, “Das nic.-konst. Symbol”, 1898, Нектарием), когда он перешел от формулы homoiusios к homousios. В нем нет слов “ek tes usias tu patros”; он содержит формулу о Святом Духе, не соответствующую ортодоксальному учению, и обходит спорный вопрос. Как он попал в акты собора (благодаря Кириллу? Нектарию? Епифанию?), совершенно непонятно. Однако церковная легенда была в данном случае удивительно справедлива, приписав собору новоортодоксальных епископов символ, в котором отсутствуют антиарианские анафематизмы и возбуждавшая споры часть никейской формулы. На Востоке, действительно, под внешней формой учения о единосущии придерживались учения, близкого в омиусианству, считающегося до сих пор ортодоксальным во всех церквах.

Запад был в высшей степени недоволен результатом собора, между прочим, потому, что он признал ортодоксальность некоторых лиц, которые казались в Риме очень подозрительными и, благодаря своему независимому образу действий, ограничивали влияние папы. Запад ставил это на вид, грозил расколом. Но Восток не хотел более подчиняться догматическому господству Рима, и Феодосии, поддерживая разделенность обеих половин империи, оставался тверд и выказал свой ум, избежав вселенского собора, который хотел созвать Грациан. В 382 году произошло некоторое сближение, когда в Риме и Константинополе одновременно состоялись соборы, стоявшие на более соборной точке зрения в вопросах о лицах — на которых сосредоточился теперь спор, так как антиохийская схизма еще продолжалась. Но более всего способствовало примирению то, что духовный руководитель Запада, Амвросий, был учеником каппадокийцев и находился под сильным обаянием их науки.

В 381 году, может быть, 9/10 христианского Востока были арианскими. Феодосий пытался запугать ариан, а затем склонить их на свою сторону (собор 383 года в Константинополе; даже Евномий был на него приглашен). Но скоро он оставил мягкий образ действий, и Амвросий последовал его примеру на Западе. Надо думать, что большинство арианских и полуарианских греческих епископов сдалось, только крайняя левая партия оставалась тверда (Евномий). Арианство угасло у греков раньше, чем эллинизм. Правда, ортодоксальные миряне, всегда консервативные, смотрели на ортодоксальную формулу, пока она не была еще освящена древностью, скорее как на неизбежное зло и как на необъяснимую тайну, чем как на выражение своей веры. Победа ортодоксии была победой духовенства и богословов над верой народа, стоявшей, действительно, на низком уровне; она не просветила этой веры, но насколько это было возможно, защитила ее от политеизма.

§ 39. Учение о Святом Духе и о Троице (Включая Запад)

1. Христиане издавна наряду с Отцом и Сыном верили в Святого Духа; однако после того, как монтанизм был отвергнут и формула “spiritus-ecclesia” потеряла свое прежнее значение, стало совершенно не ясно, чем он является и каково его значение. Научное богословие апологетов совершенно не знало, что с ним делать, и еще в III веке большинство считало его силой (ср., напр., Ипполита). Однако уже Ириней и Тертуллиан сделали попытку чтить его как божественную величину в Божестве. Тертуллиан включил его в свою нисходящую, но единосущную Троицу, как “Бога” и “Лицо” (“filio subiectus”). Неоплатоническая спекуляция, наука, нашла также необходимым признание трех божественных ипостасей. Вследствие этого, а также опираясь на Библию, Ориген включил в свою теологию Духа как третье вечное существо, но, вместе с тем, как подчиненное Сыну творение, царящее над самой узкой областью, областью освященного. Полное соответствие учения о Духе у Тертуллиана и Оригена с учением о Логосе показывает, что специфически-христианской точки зрения этот пункт учения в себе не содержит. То обстоятельство, что даже Савеллий принимает во внимание Духа, доказывает лишь то, что уже нельзя было не считаться с требованиями общенаучного учения о троичности и с библейскими формулами.

Однако общины и большинство еписконов в начале IV века еще не признавали этих успехов науки; даже Никейский символ формулирует веру в Святого Духа без всяких дополнений и разъяснений. Афанасий в первые десятилетия ни разу не упоминает его. Все те, кто считали его божественным в полном смысле, считали его обыкновенно силой; те же, кто видели в нем личность — вероятно, большинство в начале IV века — считали его подчиненным по отношению к Отцу: он был в сущности только словом и остался им в Троице и впоследствии.

Ариане способствовали дальнейшему развитию этого учения, так как признание подчиненности Святого Духа являлось бы для них прекрасным доказательством подчиненности Сына. Но именно это заставило ортодоксальных богословов задуматься. Афанасий приблизительно с 358 года обратил внимание на Духа и ни минуты не колебался относительно формулы; если надо Ему молиться, то Он — единосущный, Бог подобно Сыну, и ни в каком смысле не принадлежит к миру (epp. ad. Scrap.). На Александрийском соборе это учение о Духе было поставлено под защиту Никейского символа: отрицающий Его является богохульствующим арианином (правда, все попытки разграничить деятельность Сына и Духа остались пустыми фразами). Но тогда как Запад немедленно принял эту формулировку, на Востоке не только ариане и большинство омиусиан видели в ней явное нововведение; даже те, кто принимал учение о единосущии по отношению к Сыну, отказывались признать его для Духа и во главе с константинопольским епископом Македонием выступили против нововведения. Больше того — даже каппадокийцы, хотя и защищавшие новую формулу, сознавали, однако, отсутствие всякой несомненной традиции, призывали к величайшей осторожности и считали необходимым сохранить эту формулу на первое время лишь как тайное учение, ссылаясь в своем затруднительном положении на то, что и признание не записанного предания будет служить для нее достаточной опорой в церкви. В трудной задаче доказать особое бытие Духа по отношению к Отцу пришли к признанию за ним, согласно Иоанну, вечной ekpempsis и ekporeusis. Однако с 362 года Запад неутомимо стремился заставить наполовину уже убежденных восточных братьев признать Духа единосущным Богом и в союзе с каппадокийцами это удалось. Правда, еще в 381 году македониане, “духоборцы” (pneumatomachoi) были приглашены на собор, но лишь для того, чтобы выслушать себе приговор и быть отлученными от церкви. Анафематизмы Дамаса подтвердили это постановление собора. Впредь запрещалось учить, что Дух подчинен Сыну, а так как для греков Отец оставался корнем Божества, то единосущие Духа казалось обеспеченным только в том случае, если Он будет выводиться исключительно от Отца и будет совершенно отделен от Сына.

2. Каппадокийцы и до них их великий учитель Аполлинарий установили ортодоксальное учение о Троице: одна божественная сущность в трех лицах, однородность которых, заключающаяся в их существе, выражается в их свойствах и деятельности, различие же в характерных признаках их бытия; но лишь Отец является aition (причиною), два других лица aitiata (причиняемыми), но не в том смысле, как мир (уже у Тертуллиана имеется формула естество [субстанция] и лицо, но для него Троица является еще всецело Троицей откровения, а не имманентной). Троичностью — говорили теперь — отличается христианство от языческого политеизма и иудейского “узкого” монотеизма.

На установление учения о Троице на Востоке уже со времени появления омиусиан оказала влияние необходимость считаться с христологией (там также природа и лицо; понятие “подобия” происходит оттуда так же, как и применение аналогии понятий “человечества” и “Адама” по отношению к отдельному человеку). В учении о Троице ортодоксального Востока сохранился субординационалистический и слабый аристотелевский элементы, и оно было привлечено к христологическим спорам (однако не в сильной степени, так как оно уже приняло слишком законченную форму). Некоторые монофизиты-аполлинаристы разрабатывали с 530 года понятия природы и лица в христологии с аристотелевской точки зрения и, таким образом, и в учении о Троице пришли к троебожию или модализму (природа = ипостаси; Аскуснаг, Иоанн Филопон, Петр Каллиникский; против них выступают Леонтий из Византии и Иоанн Дамаскин). Последний противоставляет троебожию такое понимание догмата о Троице, которое ближе подходит к западному (gennesia формально уравнивается с agennesia; en allelois трех лиц сильно подчеркивается, и при этом perichoresis, но не synaloiphe и symphyrsis; различие сохраняется только по отношению к epinoia); однако, это понимание не имело влияния, так как оно в решающем пункте сохранило утонченный субординатизм; Иоанн также учил, что Дух исходит только от Отца (хотя через Сына). Отец оставался, следовательно, началом божества. Таким образом, духовные представления о Троиие на Востоке и Западе остаются различными: там Отец оставался корнем двух других равных между собою aitiata; полное соответствие всех трех лиц казалось на Востоке опасным для монархии, и специально происхождение Духа от Сына подрывающим их единосущие. Этим воспользовался Фотий (867 г.), ища догматического разногласия; он упрекал Запад, учивший об имманентном исхождении Духа от Отца и Сына, в новшестве, даже в манихейском дуализме и усиливал этот упрек, может быть, еще более тяжелым в искажении святого константинопольского символа прибавлением к нему слова “filioque”. Это слово было действительно новшеством, возникшим в Испании. Начался никогда не прекратившийся спор, благодаря которому для греков было дискредитировано и учение об исхождении через Сына. Запад же должен был держаться своего учения, так как при его духовном представлении о Троице ему казалось, что истинная вера находит себе выражение только в полном единстве, следовательно, и в полном соответствии между собою лиц. Грекам это было не понятно, так как для них в тайне главный интерес всегда представляла космология, и учение о Троице в своей непрерывающейся научной разработке осталось органом передачи античной философии славянам и германцам: в нем своеобразным образом сочетаются христианская идея божественного откровения в Иисусе и заветы античной философии.

На Западе в большинстве случаев учение о Троице не разрабатывалось как предмет спекуляции. Прочной основой оставалось единство, и различие сущностей и лиц понималось скорее в смысле временного и формального различия (рационального различия, обусловливаемого юриспруденцией). Августин в своем большом сочинении de Trinitate хотел дать выражение именно такому представлению о Троице; он руководился при этом как научными соображениями, так и своим религиозным сознанием, которое знало только одного Бога. Следствием было полное уничтожение остатков субординатизма и превращение лиц в отношения (старый западный модализм, лишь в скрытом виде), вместе с тем, и такая масса противоречащих одна другой формул, что самому автору, то витающему в области непостижимого, то снова скептику, становилось жутко (три вместе представляют единство; абсолютно единое должно быть понимаемо как троичное; sunt semper invicem, neuter solus; экономические функции также нельзя разделить; поэтому: dictum est “tres personae”, non ut illud diceretur, sed ne taceretur). Эта уступка и аналогия, применяемые Августином к Троице — они почти все модалистические — показывают, что он сам никогда не пришел бы к представлению о Троичности, если бы не был связан преданием. Его великий труд, в котором естественно было подчеркнуто также исхождение Духа от Отца и Сына — так как в этом акте участвуют все три лица — стало в средние века высшей школой для технически-логического развития ума и неиссякаемым источником для схоластики. Под влиянием Августина сначала испанская церковь, а затем и другие решились провозгласить учение о filioque.

Парадоксальные формулы Августиновского учения о Троице, отрицающие всякую связь между откровением и разумом и имеющие свои raison d'etre в стремлении сохранить чистый монотеизм и полную божественность Христа, распространились на Западе и нашли себе выражение в так называемом афанасиевом символе, постепенно создавшемся в южной Галлии между 450-600 годами. С принятием последнего (VIII-IX века) они были объявлены священным церковным учением. “Кто хочет быть свят, должен им верить”, т. е. подчиниться им. В афанасиевом символе, именно как символе, учение о Троице превращается из внутреннего верования в церковный правопорядок, от соблюдения которого зависит блаженство. Для Афанасия учение о единосущии было решающим пунктом веры, для каппадокийцев — богословским учением, распространяющимся как познание, для позднейших греков — священной реликвией, для позднейших западных католиков — откровенным церковным учением, требующим себе подчинения.

 

ГЛАВА VIII. УЧЕНИЕ О ПОЛНОЙ ЕДИСУЩНОСТИ ВОПЛОЩЕННОГО СЫНА БОЖИЯ С ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ

§ 40

Вопрос о божественности Христа был только подготовкой к вопросу о соединении божества и человечества в Христе. В этой проблеме сосредоточивалась вся догматика. Уже Ириней, затем Афанасий, в особенности же омиусианское богословие, установили божественность Спасителя как необходимую для спасения, т. е. соединение божественности и человечности.

Но вопрос о соединении двух природ предполагал предварительное установление не только определенного представления о божестве, но и о человечестве Спасителя. В борьбе с гностиками была спасена реальность тела Христа (Тертуллиан, de carne Chr.); однако смягченный докетизм все-таки сохранился не только у александрийцев, но почти во всех учениях. Едва ли кто-нибудь предполагал полное человеческое самосознание, и решительно никто не приписывал человеческой природе Христа такой ограниченности, какая свойственна нашей природе. Правда, Ориген — и не он впервые — приписывал Христу человеческую душу и свободную волю; но ему нужна была связь между Богом-Логосом и материей, и именно он доказал своей христологией — поскольку он не разделил Иисуса и Христа, — что если понимать плоть как нечто материальное и вследствие этого бескачественное и бездеятельное, то этим самым сохраняется очевидный докетизм.

У богословов-оригенистов и в массе христиан в начале IV века царили самые разнообразные представления о воплощении и человечестве Христа. Лишь немногие предполагали человеческую душу, и большинство понимало тело Христа как небесное, или как преображение Логоса, или, наконец, как одежду. Грубо докетические представления смягчались неоплатоническо-спекулятивными (конечность — как момент в раскрытии Божества). О двух отдельных и самостоятельных природах на Востоке думали лишь немногие, хотя формулу “две природы” (и другие родственные формулы) можно указать со времени Мелитона. Последовательно проведенное учение о двух природах показалось бы гностико-докетическим[10]. Единая вечная богочеловеческая природа; единая имевшая начало богочеловеческая природа; божественная природа, на время ставшая человеческой; вселившаяся в человеческую, вернее облекшаяся в человеческое тело, как в одежду, божественная природа — таковы были господствующие представления, и столь же спутаны были ответы на отдельные вопросы (рождена ли Марией только плоть или Логос вместе с плотью? Стал ли Христос человеком, или он принял человеческую природу? Где грань между этой природой и человеческой? и т. п.) и библейские ссылки (кто страдает? Кто испытывает голод? Кто умирает? Кто сознает свое незнание? Бог, человек или Богочеловек? или все эти страдания, в сущности, лишь кажущаяся, т. е. экономически ad hoc принятые в силу решения в связи с делом спасения?). Даже Афанасий — он не довел до конца ни формулы об одной природе, ни о двух — проповедовал, несмотря на протесты, утонченный докетизм, так как его понимание божественности Христа вынуждало его перетолковывать исторического Христа и его историю. Субъектом в его Спасителе является Бог, хотя ставший человеком, но на самом деле только применившийся к человеческой природе, ее ограниченности и страданиям. Когда Афанасий придавал серьезное значение человеческой природе, то история Спасителя распадалась для него на действия Бога и действия человека. На Западе также проповедовался более или менее скрытый докетизм. Но рядом с этим стояла опирающаяся на символ рациональная, вернее, юридическая формула Тертуллиана и Новатиана; иве субстанции, одно лицо. Эта формула, бывшая одновременно защитительной и ограничительной, не была продумана до конца, но она оказалась впоследствии спасительной в восточных спорах.

Общей исходной точкой здесь было единство сверхъестественной личности Христа. До какого минимума надо было свести Его человеческую природу, являлось проблемой, которую впервые нашел Аполлинарий Лаодикийский (вторая половина IV века) во всей ее остроте и трудности. Первый толчок дали ариане, которые для того, чтобы выразить полное единство личности Спасителя и быть в состоянии приписать ограниченное познание и страдания Христа своему полубожественному Логосу, понимали человечество Христа лишь как “плоть”. Они упрекали при этом православных в том, что их учение приводит к двум Сыновьям Божиим или к двум природам (это еще не различалось). Аполлинарий, жестокий враг ариан и полуариан[11], признал, однако, этот упрек справедливым; он поставил своей теологии задачи: 1) дать выражение такого же строгого единства личности Богочеловека Христа, как и арианство с его лишь облеченным в плоть Логосом; 2) сочетать с этим истинное человечество Христа. Здесь была найдена проблема, которая занимала церковь в течение следующих веков, и Аполлинарий оценил ее значение как основную христианскую проблему, как ядро всякого догмата и соответственно с этим разработал ее в высшей степени остроумно, и при помощи диалектики, постепенно предвосхищавшей всю будущую терминологию. В ортодоксальной теологии он порицал то, что в ответ на возражения ариан она невольно постоянно различала в Христе деяния человека и деяния Бога; этим устанавливалась двойственность (в Христе по этому пониманию был Сын по природе и Сын по усыновлению) и терялась надежда на спасение, так как Христос в этом понимании до такой степени становился человеком, что то, что относится к человеку, относилось и к Богу, и наоборот (Афанасий, правда, никогда не употреблял выражения “две природы”, как Ориген, и вначале в основе соглашался с Аполлинарием; но с точки зрения истории Иисуса он против собственной воли должен был отказаться от единства воплощенного Логоса). Вместе с тем у него явилось убеждение, что два целых не могут дать единства. Сохраняя идею единства как основу, он, как ученик Аристотеля, не мог, однако, удовлетвориться, подобно Афанасию, тайной веры и выставил учение, что Бог-Логос “как душа вселился в рожденное Марией тело, которое было для него одеждой, таким образом, в “единой природе воплощенного Логоса”, Логос является волющим и активным субъектом, а человеческая плоть пассивным орудием. Через обмен свойств (это соображение было особенно важно) божество принимает человеческие элементы, тело — божественные: таким образом, достигается единство природы вместе со спасением человечества, состоящим в его обожествлении”. Такова была первоначальная форма учения Аполлинария (по форме оно было родственно учению Ария); впоследствии (во всяком случае, до 374 года) он заменил его — чтобы защитить его от сделанных ему возражений — более сложной теорией. Согласно последней, Бог-Логос принял человеческое тело и человеческую душу, которые составляют человеческую природу как природу, но не человеческий Логос (nus), т. е. — как мы бы теперь сказали — не то, что делает из человека отдельную личность, следовательно, не свободную волю. С такой человеческой природой Логос мог слиться в полное единство, так как никогда не существовало двух субъектов (Логос с самого начала заменяет в Иисусе Христе разумную душу, он является его разумной душой); опасными препятствиями Аполлинарий считал: 1) мнение о двух Сынах, т. е. разделение Бога и человека, Иисуса и Христа (“две природы — два Сына”), 2) представление, что Иисус является лишь боговдохновенным человеком (согласно учению адопцианства), и, следовательно, природа Спасителя свободно изменяема и нуждается в совершенствовании, 3) представление о превращении Божества в плоть (что тогда также называли “савеллианством”). Необходимо удалить личность из человеческой природы Христа, иначе неизбежно приходишь к двойному существу (козел-олень, минотавр); напротив, понимание Аполлинария выдвигало единую природу воплощенного Логоса. Аполлинарий обосновывает его с сотериологической точки зрения (все, что сделал человек, сделал и выстрадал Бог, иначе это не имело бы спасительной силы: “смерть человека не упразднила бы смерти”; Божество в лице Христа стало nus всего человечества; человеческое естество через Христа стало плотью Божества[12], с библейской — он был отличным экзегетом — и спекулятивной (человеческая природа является всегда пассивным элементом, божественная — активным; это соотношение находит свое полное проявление и выражение в воплотившемся Логосе; Христос — небесный Адам, потенциально принявший человеческую природу; в скрытом виде он всегда был nus ensarkos; его тело, предназначенное для вочеловечения, единосущно его Божественной природе; вочеловечение поэтому не является случайным и отличается от всякого простого вдохновения; Логос всегда является посредником — mesotes — между Божеством и человечеством; но не известно, как далеко зашел Аполлинарий в этом вопросе).

Если Тайна 2=1 (см., как параллель к этому, тайну 3=1) вообще может быть изложена, то учение Аполлинария, с точки зрения предпосылок и задач греческого понимания христианства, как религия, совершенно. Благодаря этому он нашел и убежденных учеников, и все монофизиты, даже благочестивые греческие сторонники ортодоксии, — в сущности, аполлинаристы: признание единичной человеческой личности в Христе (со всею ее ограниченностью) так же уничтожает его спасительную силу (по физическому учению о спасении), как и мнение о двух не слившихся природах отнимает всякое значение у воплощения. Поэтому Аполлинарий вычеркнул человеческий nus, как делали это все верующие греки до него и после него — но он сделал это открыто и решительно.

Но раз высказанное требование истинной и совершенной человеческой личности не могло уже быть заглушено: можно было возражать, что по учению Аполлинария не вся человеческая природа будет спасена, если она не принята Логосом во всей своей совокупности; учение о Боге казалось пошатнувшимся, если признать, что Бог страдал. Спор начался около 352 года; в 362 году на Александрийском соборе (на словах и без богословского посредничества) церковь исповедала Спасителя, имевшего тело и душу, чувство и разум[13], и Василий, которого некоторое время подозревали в приверженности к Аполлинарию, поневоле выступил против Аполлинария, на которого приблизительно с 375 года все более и более смотрели как на настоящего еретика (так же как и на его ученика Виталиана, антиепископа в Антиохии[14]. Его осудил прежде всего запад (в Риме в 377 г. Дамас в союзе с Петром Александрийским[15], а затем великий Константинопольский собор (381 г.) сделал то же самое. Полная едисущность Христа с человечеством была возведена в догмат. Конечно, играли роль и евангельские свидетельства; но все то, что могли возразить Аполлинарию каппадокийцы, было лишь жалкими, противоречивыми формулами: две природы и в то же время одна; нет двух сынов, но в Христе различно действует Божество и человек; Христос обладал человеческой свободой, но действовал с божественной непреложностью. В душе каппадокийцы думали то же, что Аполлинарий, но они должны были спасти “истинное человечество” Христа. Здесь сказалось действительно трудное положение догматики: она также нуждалась в истинном человечестве, как и в физическом единстве обеих природ, которое сразу же грозило поглотить человеческую природу, оставив только тело или, в лучшем случае, psyche sarkike. Преобладание веры подсказало Аполлинарию его учение; он дал соответствующую христояогию к учению Афанасия об единосущии; он, подобно Афанасию, не боялся никаких жертв ради своей веры и принес еще большую жертву, чем он. Но его противники все же оказали церкви будущего большую, услугу, сохранив полное человечество (человеческую личность). Они должны были после этого попытаться устранить противоречие (не два сына, но все же две самостоятельные личности). В какой форме это произойдет еще никто не знал.

 

ГЛАВА IX. ПРОДОЛЖЕНИЕ. УЧЕНИЕ ОБ ИНДИВИДУАЛЬНОМ СОЕДИНЕНИИ БОЖЕСТВЕННОЙ И ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПРИРОДЫ В ВОЧЕЛОВЕЧИВШЕМСЯ СЫНЕ БОЖИЕМ

§ 41. Несторианский спор

Как могут истинный Бог и истинный человек представлять единство? Самыми жестокими врагами Аполлинария были его земляки и отчасти единомышленники в философии, антиохийцы. Из формулы “истинный Бог и истинный человек” они делали вывод, что в Христе надо предполагать две различные и всегда остающиеся различными природы. Диодор Тарсийский и в особенности Феодор Мопсуестийский, отличавшиеся своей трезвой философией, отличной эксегезой и строгим аскетизмом, были убежденными сторонниками никейского учения; но, вместе с тем, они совершенно правильно поняли, что истинное человечество без свободы и изменяемости сводится на ничто (поэтому они требовали признания реального человека, а не только абстрактной человеческой природы); таким образом, божество и человечество являются противоположностями, слияние между которыми невозможно (не способное страдать, подверженное страданиям). Соответственно с этим строили они свою христологию, которая основывается у них не на сотериологии, а на евангельском образе Христа. Личность Христа составляют две различные природы (нет единства природы); Бог-Логос принял личность отдельного человека (teleion anthropon, teleion anthropu prosopon), т. е. соединился с ней, Он вселился в него; это вселение не субстанциально, но, вместе с тем, не является и простым вдохновением, это было соединение “по благодати”, т. е. Бог особым образом, подобным, однако, своему соединению с благочестивыми душами (kat'eudokian) соединился и слился (synapheia) с человеком Иисусом. Логос обитал в Христе как в храме; человеческая природа субстанциально оставалась тем, чем она была, но она постепенно развивалась до полного совершенства и неизменяемости. Единение (слияние в одно лицо) не было, следовательно, физическим, а лишь относительным (enosis schetike) и вначале не было полным (прогрессивное enoikesis, — “постепенно приводящее к совершенству”); оно является само по себе нравственным, но благодаря совершенствованию и вознесению, в конце концов, создалось навсегда одно лицо, достойное почитания. Феодор, правда, сохраняет халкидонскую формулу: “две природы, одно лицо”; но для него единство лица обусловливается слиянием, единством имени, почитания и поклонения, оно ни в каком смысле не является субстанциальным (Христос остается allos kai allos); у него совершенно определенно различаются два лица, обусловливаемые двумя преградами (преграда=лицу) и при этом благодаря соединению и для поклонения одно prosopon[16]. Поэтому в сущности нельзя говорить о вочеловечении, а лишь о принятии человеческой плоти Логосом. Деяния Иисуса Христа надо строго разделять между Его божеством и человечеством. Называть Марию Богородицей, как уже привыкли это делать, строго говоря, нелепо, но при известном толковании возможно.

Это учение отличается от учения Павла Самосатского лишь тем, что устанавливает в Христе лицо Бога-Логоса. В действительности Иисус — Феодор поневоле должен был с этим согласиться — оставался лишь “боговдохновенным человеком” (слова “слово стало гоютию” были, казалось, отвергнуты). То, что антиохийцы удовлетворились этим, было следствием их рационализма. Как ни почтенно их духовное отношение к проблеме, все же они были еще дальше от понимания спасения как перерождения и прощения грехов, чем представители реалистического понимания спасения. Они знали завершителя человечества, ведущего его путем познания и аскезы в новое состояние, а не восстановителя и трансформатора. Но благодаря тому, что они не истолковывали докетически человеческой природы Христа и не объясняли ее применением, они сохранили для церкви образ исторического Христа в такое время, когда она в своих догматах все больше и больше удалялась от Него. Правда, этот образ, в котором с особенным усердием подчеркивались черты полной свободы и подверженности страданию, а также мудрости и аскезы, не мог оказывать сильного влияния.

Их противники, александрийцы, основывались на традиции, в которой антиохийцы встречали затруднение, состоящее в том, что для Иисуса Христа Его божественная природа была Его настоящей личностью и что Он, однако, действительно стал человеком[17]. В их доказательствах до 431 года и даже позднее не чувствовалось недостатка в религиозной ясности, но им безусловно недоставало ясности логической. Это и не могло быть иначе, им надо было постараться скрыть противоречие (а гегелевской философии у них еще не было). Кириллу Александрийскому, во многих отношениях не заслуживающему большого внимания, удалось, в связи с его церковной политикой, бороться, подобно Афанасию, за основную идею благочестия и иметь на своей стороне традицию. Это благочестие в сущности ничего не требовало, кроме сильного и надежного выражения тайны (“пусть в тайне почитается неизреченное”). Для избрания веры в формуле Кириллу не потребовалось многих слов, но как только он захотел разъяснить тайну, он сейчас же подвергся опасности зайти дальше своего убеждения, и его терминология была ненадежна. Его вера исходила не из исторического Христа, но и не из космического Логоса, а из Бога, ставшего человеком и являющегося личностью в Богочеловеке. Бог-Логос слился со всей человеческой природой, и все же сам остался тем же, чем был. Не он сам изменился, а все человечество слил воедино со своим естеством, которое при этом ничего не утратило (следовательно также asynchytos и atreptos — в этом заключается разъяснение понятия; прежде даже на Западе неосторожно употребляли выражение “смешение” [Тертуллиан], и еще каппадокийцы употребляли слова synchysis и krasis). Бог-Логос после воплощения остается тем же, чем он был до воплощения, одним лицом. То, что испытывало тело, испытывал он сам. Поэтому Кирилл особенно охотно употреблял следующие выражения: heis kai ho autos, именно Бог-Логос; ho logos meta tes idias sarcos, idian poiein ten sarca oeconomicos, memeneken, hoper en, ek dyo physeon heis (настоящий лозунг!), syneleusis dyo physeon kath'henosin adiaspaston, asynchytos cai, atreptos. Различия между естеством и ипостасью Кирилл едва касается. Однако, насколько я знаю, он никогда не выражался: “из двух ипостасей” или “единство природы”, и неточное и сомнительное представление смешения он заменяет, хотя еще неуверенно, представлением обмена свойств. Для божественной природы “естество” и “ипостась” у него совпадают, для человеческой — нет. Хотя он приписывает Христу все составные части человеческого существа, однако, он отвергает взгляд, что Христос был индивидуальным человеком, подверженным в силу Своей природы всем страданиям. Христос есть Логос, принявший безличную человеческую природу, только таким образом он может быть Спасителем. До воплощения, по мнению Кирилла, были две природы, после — одна, именно богочеловеческая, которую только теоретически можно разделить на две (uch hos tes ton physeon diaphoras aneiremenes dia ten henosin, но разве это может быть чем-нибудь большим, чем простое утверждение). Единство не имеет своим следствием того, чтобы Бог был подвержен страданиям; но если тело Логоса страдает, то Он страдает; Он, следовательно, — распятый Бог, а Мария — Богородица. Поэтому и тело Христово в причастии может даровать вечную жизнь, так как оно преисполнено божества. Кириллу не всегда удавалось, оставаясь в пределах монофизитства, уберечься от крайних (т. е. последовательных) его выводов. Его основной взгляд чисто монофизитский, но он сам не хочет быть монофизитом, и, утверждая, что человечество Христа не подверглось ограничениям, слиянию и изменению, он старается избежать последовательной монофизитской формулы. Кирилл действительно ортодоксален, т. е. он учит тому, что являлось следствием ортодоксального учения о Христе. Но противоречие явно: должны существовать две природы, не подвергшиеся ограничению или слиянию, и человеческий Логос, и, вместе с тем, должна быть только одна богочеловеческая природа, а человеческая — безлична. Явно также, что с этим взглядом нельзя согласовать образа действительного Христа: приходится допустить докетические объяснения (вернее, приспособление: Христос испытывал голод и жажду, трепет и страх, потому что Он этого хотел). Но это учение сравнительно все-таки ценнее, чем халкидонская формула, потому что вера может из него вывести заключение, что Христос — принял всю человеческую природу, слил ее с собою по существу и, таким образом, возвысил ее до божественности.

Спор загорелся в Константинополе благодаря наивно-самодовольному, шумному и недалекому, но честному и не лишенному благородства епископу Несторию (428), которого александрийцы ненавидели как антиохийца и которому завидовали как обладателю константинопольского престола. Он неосторожно раздул эту ненависть своими политическими проповедями и нападками на сторонников Кирилла, отвергая в частности слово “Богородица” и родственные выражения, как могущие быть неправильно истолкованы (мифы) и роняющие христианское откровение в глазах язычников. Он старался искоренить “заразу Ария и Аполлинария”; однако как христолог он и сам не принадлежал к крайнему левому крылу ортодоксии, подобно Феодору. Он привел столицу в восстание; монахи и женщины императорской семьи были против него; тогда вмешался Кирилл. В формулах, употреблявшихся ими обоими, большой разницы не было — так как Несторий был готов теперь с некоторыми оговорками примириться со словом “Богородица”; но за формулами скрывалось глубокое догматическое и церковно-политическое разногласие. Кирилл (открытые письма к Несторию) боролся за единую богочеловеческую природу и за примат на Востоке. Ему удалось привлечь на свою сторону римского епископа Целестина, которому константинопольский епископ в то время еще казался более опасным соперником, чем александрийский. Целестин, относившийся враждебно также лично к Несторию, отказался от своих христологических взглядов, которые были очень близки к взглядам Нестория, присоединился к анафематизмам Кирилла и потребовал от Нестория отречения. Последний, посылая такие же анафематизмы по адресу Кирилла, ходатайствовал перед императором, благосклонно к нему относившимся, о созыве вселенского собора. Но Кирилл сумел так вести вселенский собор в Эфесе (431), что он с самого начала раскололся. Впоследствии заключения египетско-римской партии (кирилловского совещания) были признаны решением собора, тогда как вначале император не признавал ни их, ни постановлений несторианской партии. Кирилл не выставил нового символа, но добился отлучения Нестория и провозглашения своего учения ортодоксальным и согласным с Никейским. Собор сторонников антиохийцев объявил, напротив, отлученным Кирилла. Император утвердил оба отлучения и по отношению к Несторию у него были на это особые соображения. Он умер в изгнании. Однако Кириллу, имевшему при дворе силу, удалось удержаться, и в 433 году, чтобы не потерять влияния, он заключил даже унию с антиохийцами, двусмысленное исповедание которых по своему буквальному смыслу ближе стояло к антиохийской теологии. Но именно вследствие этого Кирилл остался господином положения (антиохийцы допустили позорное падение Нестория, потому что они считали, что по существу они победили; наиболее строгие из них переселились на Восток) и сумел все больше и больше упрочить александрийское учение и господство церкви. Дальнейшая история несторианской церкви не лишена славы; они в продолжение нескольких веков занимались наукой и передали ее арабам и персам; см. J. Labourt, “Le Christianisme dans 1'empire Perse” (224-632), 1904.

§ 42. Евтихианский спор

Кирилл умер в 444 году. В его собственной партии были люди, которые не могли ему простить унии, заключенной ради личного честолюбия. Его преемником был Диоскор, не могший равняться с ним как политик, но все же похожий на него. Он пытался осуществить стремления своих предшественников на александрийском престоле, превратить Египет в церковную область, управлять восточной церковью как папа и фактически подчинить себе императора и государство. Уже Феофил и Кирилл опирались при этом на монахов и на массы, но также на римского епископа, который столько же, как и они, был заинтересован в ослаблении константинопольского епископа. Они порвали затем союз с греческой наукой (борьба против оригенизма), чтобы не отталкивать от себя главной силы этого времени, благочестивых варваров. Могло казаться, что Диоскор при слабом императоре Феодосии II действительно достиг своей цели (Эфесский собор 449 г.), но за крупной победой последовала катастрофа. Она исходила от энергичной императрицы Пульхерии и ее мужа Маркиана, которые вновь выдвинули византийскую идею господства государства над церковью, и от Льва I, который в решающий момент оставил традиционную политику римского престола помогать Александрии в борьбе с Константинополем, вступил в союз с императором и с епископом столицы и сместил Диоскора. Однако, в момент падения должна была вновь обнаружиться противоположность интересов ad hoc объединившихся сил (императора и папы). Каждый из них хотел использовать победу для себя. В расчеты императора не входило отдать восточную церковь в руки призванного им на помощь папы, хотя он и навязал восточной церкви догматическую формулу последнего как единственный выход. Папа, в свою очередь, не мог примириться с тем, чтобы патриарх столицы вытеснил остальных восточных патриархов и, будучи креатурой императора, управлял церковью по воле последнего, наконец, чтобы константинопольский престол был приравнен к престолу Святого Петра. Благодаря халкидонскому собору, государство, правда, на минуту восторжествовало над церковью, но, навязавши ей свою догматическую формулу, против которой была большая часть верующих, оно вызвало раскол в империи и положило начало отпадению больших областей на юге, востоке и северо-востоке, усилило своего опаснейшего врага, римского епископа, как раз в такой момент, когда он после падения Западной римской империи оказался во главе Запада, и подготовило таким образом то положение вещей, при котором византийское господство было ограничено лишь побережными областями восточной части Средиземного моря.

Таковы общие условия, в которых разыгрался евтихианский спор, и из этого видно, какую роль играла в нем политика.

Унией 433 года христологический вопрос был уже скомпрометирован. Смотря по толкованию формулы, каждого можно было считать еретиком или признавать православным. Однако, несмотря на энергичное противодействие смелого и ненавидимого всеми Феодорита, александрийское учение, отвечавшее вере Востока, фактически делало все большие и большие успехи, и Диоскор держал себя как архиепископ Палестины и Сирии. Император совершенно предоставил ему церковь. Диоскор преследовал сторонников антиохийского учения, стремился искоренить формулу “две природы” и допускал даже сомнительные учения, имеющие аполлинаристическо-докетический характер. Однако, когда старый архимандрит Евтихий формулировал свою кирилловскую христологию в тезис: “мой Бог не единороден нам, тело его не человеческое, а лишь человекоподобное”, тогда его личные враги (Домн Антиохийский, а затем Евсевий Дорилейский) воспользовались этим предлогом, чтобы донести на него патриарху Флавиану, который, не будучи убежденным христологом, охотно воспользовался этим случаем, чтобы избавиться от духовного лица, пользующегося расположением при дворе. На Константинопольском соборе (448 г.) Евтихий был осужден как валентинианец и аполлинарист, несмотря на то, что он после некоторых колебаний принял формулу: “из двух природ один Христос”, и ссылался на Кирилла. Двор, столица и римский епископ колебались во все стороны. Диоскор понимал, что наступил момент разрешения вопроса о преобладании, но не хуже его понимал это и Лев I. В то время, как первый добивался у императора созыва собора и, подготовляясь к нему, вооружился чисто папской полнотой власти, второй понял — несмотря на решение своего предшественника Целестина в пользу Кирилла, — что Евтихий является опаснейшим еретиком, а Флавиан верным, находящимся в опасности, другом, и старался письмами к влиятельным лицам помешать созыву собора. Он написал Флавиану знаменитое послание (летом 449 года), в котором он возвращался в христологических вопросах к тертуллиановско-августинианскому взгляду. В этом послании строго проводится учение о двух естествах и предлагается старый западный формалистический выход, что надо верить в одно лицо, имеющее две различные природы (субстанции). Этот выход, не являющийся, во всяком случае, ни монофизитским, ни несторианским, так как здесь строго различается лицо и две природы, следовательно, вводятся три величины, стоит, однако, ближе к несторианству, не отвечает основному запросу восточной веры и исключает всякое конкретное мышление и при этом не удовлетворяет ни религиозной потребности, ни разума. Наряду с этим Лев знает только ереси докетизма и Павла Самосатского. Лев сознает, правда, в своем послании важность вопроса о нашем спасении, но дает на него такой ответ, какой Кирилл отверг бы.

В августе 449 года собрался вселенский собор в Эфесе, руководимый Диоскором. Рим сначала совершенно игнорировали, потом оскорбили в лице его неуверенно действовавших представителей и лишили его первенствующего положения. Диоскор добился от собора постановления, что надо сообразоваться с Никейским и Эфесским (431) соборами, бывшими представителями древней веры: “после воплощения существует единая, ставшая плотью природа”. Нового символа выставлено не было; Евтихию был возвращен сан, и на основании никейского символа (!) главари антиохийцев, а также Флавиан, Евсевий Дорилейский, Феодорит, Домн Антиохийский были смещены; одним словом, церковь была основательно очищена от “несторианства”. Все это было сделано почти единогласно. Через два года многие епископы, принимавшие участие в этом решении, выставляли его как вынужденное (latrocinium Ephesinum, говорит Лев). Очевидно, Диоскор со своими фанатическими монахами терроризировал собор. Однако, гораздо более сильное давление понадобилось впоследствии на Халкидонском соборе. Диоскор действительно привлек для проведения этого решения восточную веру, и несравненная победа, которую он одержал, могла рассчитывать на прочность в церкви, если бы не вмешались посторонние силы (государство, Рим). Но Диоскор вооружил против себя папу и византийскую государственную идею и не считался с общим отрицательным отношением к правому крылу своих союзников, которые были скрытыми аполлинаристами. Он реабилитировал Евтихия, не осудив категорически тех опасных положений, какие постоянно высказывал он и его сторонники.

28 июля 450 года Пульхерия и Маркиан наследовали Феодосию; до этих пор Лев напрасно старался оказать противодействие собору. Теперь Маркиан, решившийся сломить господство александрийского епископа, нуждался в папе. Лев хотел осуждения Диоскора и принятия своего догматического послания без собора. Но император должен был настаивать на том, чтобы произвести полное обновление. Это могло быть достигнуто только при создании также и новой догматической формулы, которая обнаруживала бы неправоту египтян, но, вместе с тем, не отдавала бы полного преимущества и антиохийцам. Политические соображения указывали как на единственный исход на подготовленную уже до некоторой степени униатским исповеданием 433 года, но все еще новую для Востока западную формулу (Льва). Собор действительно собрался в Халкидоне в 451 году. Папским легатам было предоставлено почетное председательство: Лев внушил им ни в чем не поступаться первенством Рима. Большая часть, 500-600 епископов были настроены, подобно Кириллу или Диоскору, в высшей степени неприязненно ко всякому несторианству и враждебно к Феодориту; но император держал собрание в своих руках. Было твердо решено, что Диоскор должен быть лишен сана и что должна быть принята догматическая формула в духе Льва, так как решение 449 года было уничтожено как “вынужденное”. Но также твердо было решено, что нельзя жертвовать памятью и учением Кирилла. Поэтому Диоскор после в высшей степени позорного процесса был лишен сана не как еретик, а за непокорность и беззаконные действия. Большинство епископов в присутствии императорских комиссаров, отреклись от своего прошлого и покинули Диоскора и постановление 449 года; но только путем обмана и угрозы удалось заставить епископов признать догматическое послание Льва, которое на Востоке каждому должно было казаться несторианским, и принять учение о двух естествах в Христе также и после воплощения. Еще в последнюю минуту была сделана попытка — правда, не удавшаяся — выдвинуть догмат о различии естества только в понятиях. На пятом заседании были утверждены постановления 325, 381, 431 гг. (Кирилловский собор с этих пор стал считаться третьим вселенским собором), была признана их достаточность, но было замечено, что в видах лжеучителей, которые, с одной стороны, отвергают слово “Богородица”, с другой, хотят ввести смешение и слияние естества, “неразумно предполагая единую природу плоти и божества и признавая божественную природу способной страдать”, необходимо принять как письма Кирилла к Несторию и к восточным епископам, так и послание Льва — следовательно, concordia discors.

Сила тайны веры была на первое время подорвана этим различием между природой и лицом, и была создана тайна понятий, но все же ясность антиохийского понимания человечества Христа не была достигнута. Формула остается негативной и холодной; религиозные люди видели, как исчезает их утешение, “единство природы” (единая природа) и почитаемые ими формулы. Каким образом может быть спасительно для нашей природы то, что произошло с личностью Христа? Ненавистный “морализм” и “измена тайне” представлялись следствием этого решения. Выгода от спасения полной человечности Христа как непоколебимого тезиса веры, неоценимая в будущем, была в то время приобретена слишком дорогой ценой и потому не сознавалась. Мир также не был восстановлен. Император и папа разошлись в вопросе о 28-м каноне (уравнение Константинополя и Рима), хотя до полного разрыва они дела не довели и что было гораздо важнее — восточная церковь почти распалась.

§ 43. Монофизитские споры и пятый собор

Столетие между четвертым и пятым соборами представляет собою картину самого сложного и запутанного положения вещей; догматическая ситуация также постоянно изменяется; таким образом, краткий обзор совершенно невозможен. Вследствие этого здесь могут быть рассмотрены только главные пункты:

1. Противники Халкидонского собора, монофизиты, превосходили православных духовной энергией и подвижностью. В Египте, в части Сирии и в Армении они одержали верх, и императору не удалось ни угрозами, ни уступками надолго склонить их на свою сторону; напротив, эти области все больше и больше отдалялись от империи и от столицы и связывали монофизитское верование с национальностью, подготовляя, таким образом, образование самостоятельных, враждебных греческой, национальных церквей. Придерживаясь в основных пунктах учения Кирилла и отвергая заходящие слишком далеко аполлинаристическо-евтихианские формулы, монофизиты обнаруживали во внутренних духовных движениях исключительную живучесть догматического наследия церкви. Вновь пробудившийся аристотелизм, который, будучи схоластикой, разрушал платонизм, нашел среди них ученых представителей, которые, однако, в своей спекуляции очень приближались к троебожию (Иоанн Филопон). В христологическом вопросе существовали два основных направления (Gieseler, “Comment, qua Monoph. opin. illustr.”, 2 ч., 1835 г. сл.; Budge, “The Discourses of Philoxenus”, 2 т., 1894). Одни (самый значительный из них Севир Антиохийский, севириане, “агноэты”, “фартолатры”) протестовали против халкидонского постановления лишь как против формального новшества, соглашались признать различие двух природ Христа в понятиях, усердно старались даже сохранить представление о неслияемости природ и подчеркнуть сотворенность и тленность (теоретическую, до воскресения) тела Христа (единосущного нам) так же, как и ограниченность познания души Христа, так что они в некоторых отношениях удивляли даже православных. Их можно было склонить на свою сторону, пожертвовав лишь халкидонской формулой, вернее догматическим письмом Льва. Другие (менее многочисленные) монофизиты[18] (Юлиан Галикарнасский, “актиститы”, “афтартодокеты”) напротив, отвергая преобразование одной природы в другую, выводили вместе с Кириллом (и заходили дальше его) все следствия из единства природы (из двух естеств [не о двух естествах] единый Христос; естества действуют не самостоятельно, так как они различаются только теоретически); с момента воплощения и тело надо рассматривать как бессмертное, даже как не сотворенное, все свойства Божества перешли на человеческую природу; поэтому все аффекты и ограниченность, обнаруживающиеся в евангельском образе Христа, свободно усвоены Христом kata charin и не вытекают с необходимостью из его существа. Это понимание, обусловливаемое исключительно идеей спасения, соответствует древней традиции (Ириней, Афанасий, Григорий Нисский и т. д.). Были, наконец, и такие монофизиты — но, конечно, не многочисленные, — которые доходили до пантеистической спекуляции (“адиафориты”): всякое творение таинственным образом единосущно Богу; henosis physike в Христе является лишь выражением всеобщей единосущности природы Богу (Стефан Бар Судайли; мистики; их влияние на Запад: Скот Эриугена). После пятого собора, и еще в большей степени после вторжения ислама, монофизитские церкви глохли в одиночестве и удалении от эллинства, дикий национальный и культовый фанатизм и бесплодная фантазия монахов очень приблизили их к варварству. Но это было медленным процессом; еще в глубокое средневековье были выдающиеся учителя.

2. Так как власть оказывалась бессильной, то некоторые императоры пробовали для сохранения единства империи на время отменить Халкидонское учение (энциклика Василиска 476 года) или обходить его (энотикон Зинона 482 года). Но следствием такой политики бывали всегда привлечение на свою сторону лишь части монофиэитов и разрыв с Римом и Западом. Так, благодаря генотикону, произошла 35-летняя схизма с Римом (484—519), которая привела к еще большей независимости папы. Императоры не могли решиться пожертвовать ни Римом, ни Востоком и, в конце концов, потеряли и то и другое. В 519 году халкидонская формула была снова восстановлена в союзе с Римом императором Юстином, находившимся под влиянием своего племянника Юстиниана. Но феопасхитский спор (прибавление к Трисвятому слов: ho staurotheis di'hemas, распятый за нас, точнее, принятие формулы: “одно из лиц Троицы было распято”; то и другое не тождественно, так как первое являлось новшеством в культе и могло быть понято как савеллианство, второе вполне ортодоксально), начавшийся в 518 году, показал, что на Западе относились недоверчиво ко всякому кирилловскому толкованию халкидонской формулы, тогда как на Востоке благочестивые люди и традиционалисты мирились с халкидонским учением только в его кирилловском толковании, все еще надеясь при этом на примирение с монофизитами.

3. Тогда как в V веке халкидонская ортодоксия не имела на Востоке ни одного видного представителя-догматика — лучшее доказательство того, что она была чужда восточному духу — с начала VI века таковые стали появляться. Не только сама формула, благодаря времени, стала внушать к себе большее уважение, но, главным образом, изучение Аристотеля давало в руки оружие для ее защиты. Схоластика позволяла сохранить халкидонское различие природы и лица, даже приветствовать его, и, вместе с тем, давать формуле строго кирилловское толкование. Это сделал скифский монах, научно образованный (в конце своей жизни он выступил даже в защиту Оригена), но враждебный всему антиохийскому, Леонтий из Византии (около 485 до 543 г.), самый крупный догматик VI века, предшественник Иоанна Дамаскина, учитель Юстиниана. Он успокоил церковь философско-логическим объяснением халкидонской формулы и предоставил догму схоластической технике. Он является отцом новой христологической ортодоксии подобно тому, как каппадокийцы были отцами новой тринитарной ортодоксии. Своим учением об ипостасировании человеческой природы он в форме утонченного аполлинаризма (человеческая природа не лишена ипостаси, т. е. субъекта, но она имеет свою ипостась в Логосе), вполне удовлетворил идее спасения (хотя Леонтий устанавливает две энергии, но, с другой стороны, он сохраняет “единую природу воплотившегося Логоса” и сливает обе энергии путем принятия antidosis и koinonia ton onomaton — общность свойства, бывшая уже для Аполлинария основным положением, стала спасительной идеей).

4. Исходя из этого, надо понимать религиозную политику Юстиниана, догматика на императорском престоле. С беспримерным счастьем подчинив себе всю империю, он хотел также окончательно фиксировать имперское право и имперскую догматику. Им руководили следующие соображения: а) строгое сохранение буквального смысла халкидонской формулы, как решающего постановления, равного никейскому, константинопольскому и эфесскому; б) строго кирилловское толкование символа (император готов был дойти до афтартодокетизма), чтобы привлечь на свою сторону монофизитов и последовать собственному влечению. Средствами для этого были: а) многочисленные императорские религиозные эдикты в духе христологии Леонтия, б) публичные религиозные диспуты, в) проведение феопасхитской формулы, г) подавление всякой свободной независимой теологии, следовательно, с одной стороны, оригенизма, имевшего многочисленных приверженцев среди монофизитских монахов, особенно в Палестине, с другой — антиохийской теологии (543 г.), у которой также были многочисленные сторонники (подобно тому, как он закрыл Афинскую школу, император хотел закрыть и все христианские научные школы); только схоластика должна была остаться, д) насильственное насаждение новой ортодоксии на Западе. Осуществление этих планов затруднилось: 1) негласным соправительством энергичной императрицы Феодоры, еще более расположенной к монофизитам, 2) сопротивлением Запада, который не хотел согласиться на осуждение антиохийцев, т. е. “трех глав” (личности и сочинений Феодора, сочинений Феодорита против Кирилла, послания Ивы к Мариту). Запад (Факунд Гермианский) правильно усмотрел в этом позднем осуждении антиохийцев попытку упразднить учение о двух естествах, как его понимал Лев, и заменить его утонченным монофизитством. Но Юстиниан нашел в Риме бесхарактерного папу (Вигилия), который, угождая императору, покрыл себя позором и поставил на карту свое положение на Западе (большие схизмы на Западе; римскому престолу грозила опасность остаться одиноким). Он провел осуждение Оригена и “трех глав”, восстановил догматические идеи обоих Эфесских соборов, 431 и 449 гг., не затрагивая Халкидонского, и заставил покорных епископов утвердить все это на пятом соборе в Константинополе в 553 году. Но, несмотря на то, что теперь (согласно Кириллу) надо было признавать единую богочеловеческую природу (наряду с учением о двух природах) и, таким образом, дух восточной догматики одержал победу, западная христология, следовательно, оказалась побежденной, монофизиты все же не подчинились, так как халкидонское учение внушало слишком сильную ненависть и вражда уже давно стала национальной. Многие западные церкви не хотели признать пятого собора; лишь через полвека, благодаря усилиям Рима протест был заглушен.

§ 44. Моноэнергистские и монофелитские споры, шестой собор и Иоанн Дамаскин

С постановлениями четвертого и пятого соборов согласовалось учение как об одной так и о двух волях в Христе. Фактически до VI века едва ли кто-нибудь говорил о двух волях в Христе (несколько лучше засвидетельствованы “две энергии”); так как и антиохийцы подобно тому, как раньше Павел Самосатский, говорили, что человеческая воля вполне осуществляется в божественной (не единство воли, а согласование воли). Но богословие Леонтия, во всяком случае, склонялось к учению о двух волях. Едва ли, однако, дело дошло бы до разногласия — уже с 553 года догма была предоставлена описательной и расчленяющей теологической науке (схоластике) и культу (мистике), — если бы этим вопросом не воспользовалась политика.

Патриарх столицы Сергий, сириец — может быть — монофизитского происхождения, посоветовал энергичному императору Гераклию (610—41) закрепить за империей вновь завоеванные области на юге и на востоке, пойдя навстречу монофизитам формулой, уже известной в Египте, что Богочеловек, состоящий из двухестеств, творил все mia theandrike energeia (при помощи единой богочеловеческой энергии). “Апостольское” свидетельство для этого учения нашли у Дионисия Ареопагита. Действительно, в 633 году на этом основании было заключено соглашение со многими монофизитами в Египте и Армении (также с некоторыми в Сирии) после того, как Сергий уже 14 лет здесь и там действовал в пользу этой формулы. Однако, поднялось сопротивление (Софроний, впоследствии епископ Иерусалимский, называл эту формулу аполлинаристической), и Сергий в союзе с Гонорием Римским старался всех удовлетворить, объявляя, что говорить об одной или двух энергиях является пустой болтовней, об энергиях надо молчать (что Христос имеет только одну волю, считалось еще понятным само собою). Также гласил императорский эдикт, ekthesis (638 г.), который объявил вопрос об энергиях неправильно поставленной проблемой и, категорически утверждая монофелитство, раздул впервые спор о волях. Не только на Западе поняли теперь следствия догматического послания Льва, но и на Востоке лучшие теологи (Максим Исповедник), благодаря аристотелевской схоластике, настолько сжились с халкидонской формулой, что относили волю к естествам (не к лицу) и потому требовали двойственности. На Римском соборе 641 года (папа Иоанн IV) монофелиттм был осужден. Не признающие Ekthesis бежали с востока в Карфаген и Рим и подготовили в союзе с папой настоящую революцию. Она, правда, не удалась (добивались свободы церкви по отношению к государству; это стремление продолжалось в иконоборчестве); но император был все-таки принужден отменить догматический эктезис и заменить его формалистическим Typos, запрещавшим под угрозой строгих наказаний спор об одной или двух волях. Но Рим не склонился и на это. На Латеранском соборе 649 года (Мартин I), на котором присутствовало много представителей Востока, заговор против императора, осмеливающегося давать предписания церкви, продолжался. Учение о двух волях было строго формулировано, но странным образом было также отдано должное и правильно понятому положению: mia physis tu theu logu sesarkomene (единая воплощенная природа Бога-Логоса). Целый ряд константинопольских патриархов последнего времени был осужден. Мартин делал вид, что он, как второй Диоскор, управляет восточными церквами и возмущает их, но императору Константу, государю папы, удалось захватить его (653 г.). Обесчещенный и поруганный, умер он в Херсонесе. Пришлось пострадать также и Максиму Исповеднику. Констант нашел скоро в Риме более покорных пап и до своего убийства (668 г.) оставался господином положения, приводя в исполнение Typos и способствуя разумному разрешению вопроса, что две воли, соответствующие двум природам, в силу ипостатического соединения становятся единой ипостатической волей.

Последовавший затем переворот в Константинополе не вполне ясен. Может быть, вследствие того, что уже не приходилось более считаться с монофизитами, может быть, потому, что “наука” была на стороне учения о двух волях; вероятно, также вследствие того, что догматическими уступками надеялись сильнее привязать к столице ненадежные западные владения и создать из римского епископа противовес константинопольскому патриарху[19], — император Константин Погонат уступил и старался завязать новые сношения с энергичным папой Агафоном. Последний, как некогда Лев I, прислал депутацию и догматическое письмо, в котором он провозглашал непогрешимость римского престола и диофелитизм. На шестом соборе в Константинополе (680) последний, после различных примирительных предложений и встречая против себя протест, который, однако, в конце концов, смолк, был принят. Следовательно, формальные выводы из декрета 451 года были сделаны. (В одном Христе две воли, соответствующие его двум природам, и две энергии, нераздельно, неизменно, неслияемо сосуществующие; их надо представлять себе не противоположными друг другу, но человеческая воля покорна божественной, не противится и не противоречит ей, скорее подчинена вселенной Божественной воле; человеческая воля не уничтожается, но происходит соединение, она становится волей Бога-Логоса, подобно тому, как человеческое естество, не будучи уничтожено, становится естеством Бога-Логоса.) Вместе с тем, были осуждены многие константинопольские патриархи и папа Гонорий. Таким образом, Рим вновь навязал свою формулу, уравновесил результаты пятого собора шестым и проник Восток своим естеством. Однако положение вещей стало иное, чем в 451 году; учение о двух природах было до такой степени усвоено византийской церковью, что учение о двух волях, раз высказанное, уже трудно было устранить, и наиболее видный его защитник, Максим Исповедник, принадлежал восточной церкви. Примирение между Римом и Константинополем продолжалось недолго. Уже в 692 г. на Трулланском соборе Восток резко отделился от Запада в вопросах культа, которые стали теперь решающими.

Формулы византийской догматики (451 г., 680 г.) остаются западными; но дух, выразившийся в 431 и 553 гг. (Кирилл), одержал вверх в толковании формул и в системе культа; в культовой мистике навсегда осталась монофизитская окраска. Это сказалось, с одной стороны, в иконоборстве, с другой — в христологической догматике действовавшего в середине VIII века Иоанна Дамаскина (Pege gnoseos; г. 1 kephalaia philosophica, r. 2 peri haireseon, г. 3 ekdosis acribes tes orthodoxu pisteos, см. издание Lequien, также Langen, “Johannes von Damascus”, 1879).

Здесь, несмотря на диофизическую и диофелитическую формулу и строгое различие между естеством и лицом, сохраняются утонченный аполлинаризм и монофизитство, поскольку проповедуется, что Бог-Логос принял человеческую природу (не природу отдельного человека), которая получила свою индивидуальность только через Бога-Логоса. Это — то посредствующее звено, которое усматривал уже Леонтий, которое не имеет самостоятельной ипостаси, но и не лишено ее, а сохраняет в ипостаси Логоса свое независимое положение. Кроме того, различие естеств было устранено благодаря учению о perichoresis (переходе) и общности свойств (см. также и здесь Леонтия). Metadosis (передача, oikeiosis, присвоение, antidosis, обмен) свойства обеих природ Дамаскин понимает так буквально, что говорит о eis allela ton meron perichoresis (переход частей друг в друга). Плоть действительно косвенным образом стала Богом, и обожествленная плоть проникнута Божеством.

 

В. ПРЕДВКУШЕНИЕ СПАСЕНИЯ

ГЛАВА X. ТАИНСТВА

§ 45. Мистика и таинства

Уже в VI веке догматическое развитие греческой церкви в основных чертах закончилось, и уже раньше каждый дальнейший шаг должен был бороться с отрицательным отношением и недоверием. Причина этого заключалась в традиционализме, точнее в приобретающей все большее значение ритуальности. (Наряду с этим, однако, на Востоке к теологическим проблемам, не содержащимся в формулах христологии и учении о Троице, стал применяться религиозный индивидуализм, развиваемый монашеством; ср. К. Hotl, “Enthusiasmus und Bussgewalt beim griechischen Monchtum”, 1897.)

Обрядность также имеет некоторый религиозный, даже христианский корень. Она возникла из стремления указать на обладание спасением уже в настоящей жизни и осуществить его; это спасением вытекает из того же источника, из которого вытекает и будущее спасение — из богочеловеческой личности Христа — и потому носит одинаковый с ним характер. Первоначально под результатами спасения в настоящей жизни разумели, главным образом, духовные блага, познание, укрепление воли на добрые дела и т. п. Но так как будущее спасение представляли себе как таинственное обожествление, то было лишь последовательно, что и познание представляли себе таинственным, сообщаемым в посвящениях, и, соответственно представлению о будущем физическом соединении с Божеством и в настоящей жизни, хотели испытать начало и предвкушение этого обожествления.

Это древнее стремление вело более грубые умы к паганизации христианства, или, вернее, часто было симптомом последней. Mathesis (учение) превращается в mystagogia (посвящение); последнее же, будучи с самого начала отталкивающим смешением духовных и чувственных элементов, постепенно все больше переходит в магию и волшебство. В последнем главным является обряд, а нет ничего столь нетерпимого как обряд он не переносит ни малейшего изменения. Поскольку теперь догматы веры лишались своего значения как учение и вместо этого все в возрастающей степени становились составными частями ритуала, больше того, смыслом и целью последнего, являясь выражением обожествления, они перестали допускать какое бы то ни было изменение. Там, где догма ценна лишь как реликвия древности или с точки зрения обряда, история догмы кончается. Ее заменяет мистагогическая теология, и действительно, последняя наряду со схоластикой и в тесном союзе с нею уже в VI веке остановила догматическую историю. Мистагогическая теология (помимо ее способности приводит обратно к основному феномену религии) имеет две стороны. С одной стороны, создавая на земле новый мир и смотря на вещи, лица и времена как на тайные символы и орудия, она приводит к религии-магии, т. е. спускается на самые низкие ступени религии, так как для массы, а, в конце концов, и для богословов, ускользает дух, остается освященная материя. Подобно тому, как неоплатоническая философия выродилась в религиозное варварство, так и греческое христианство под влиянием умирающей античности, завещавшей ему свои высшие идеалы и своих идолов, превратилось в иконопочитание. Но, с другой стороны, мистагогическая теология для “гностиков” сохраняет свое древнее пантеистическое ядро, основную идею, что Бог и природа в сущности своей представляют единство, что природа есть раскрытие божества. Эту идею, более или менее ясно продуманную, сохранили и христианские мистагогические теологи. Путем спекуляции и аскезы можно эманципироваться от всяких посредников, носителей и орудий. Мистериософия заменяет таинства; последние, как все конкретное и историческое, для “гностиков” действительно становятся чистыми символами, и в частности историческое спасение через Христа упраздняется.

Неудивительно, что конечным результатом развития являются два таких различных образования, правда, примиряющихся в ритуализме, как пантеизм и фетишизм; они оба коренятся уже в зачатках движения и родственны между собою по природе, так как источником их является представление о субстанциальном единстве Бога и природы. История развития таинств и мистической теологии, строго говоря, не относится сюда; поэтому здесь будут даны только некоторые указания.

В начале IV века церковь обладала уже целым рядом “таинств”, число и границы которых, однако, совершенно не были определены. Среди них наиболее почитались крещение, вместе с соединенным с ним помазанием, и причащение; из них развилась и большая часть остальных таинств. Символические действия, первоначально лишь сопровождавшие таинства, получили самостоятельное значение. Так возникло миропомазание, которое уже Киприан считает особым таинством, Августин называет sacramentum chrismatis, Ареопагит — mysterion teletes myrou. Говорили также о таинстве крестного знамения, мощей, изгнания злых духов, брака и т. д. Ареопагит насчитывал шесть таинств: photismatos (крещение), synaxeos eit'un koinonias (причащение), teletes myru (миропомазание), hieraticon teleioseos (рукоположение в священный сан), monahikes teleioseos (пострижение в монахи) и mysteria epi ton hieros kekoimemenon (соборование). Счисление было чрезвычайно произвольным; таинством являлся всякий видимый акт, при котором предполагалось или ощущалось что-нибудь святое. Они соответствовали небесным тайнам, заключающимся в троичности и воплощении. Подобно тому, как всякий акт откровения является тайной, поскольку через него божественное входит в чувственное, так и наоборот, всякое видимое средство, даже слово или действие становится таинством каждый раз, когда чувственное является символом или носителем — что никогда строго не различается, — божественного. Действие таинств прославляется в громких выражениях, как соединение с Божеством; но так как они не могут восстановить утраченного общения с Богом (это могут сделать только Христос и собор), то догматика в строгом смысле мало может о них сказать. Их истинное действие относится исключительно к области чувства, оно переживается фантазией: небесное видели, слышали, обоняли и осязали, но нечистую совесть таинствами успокоить не могли, не упразднив их и не превратив окончательно в духовные акты.

На почве таинств под влиянием грубого инстинкта масс развивалась мистериософия. Ее корни так же древни, как христианская церковь на языческой почве, и в ней можно различать два конвергирующих пути развития, антиохийский и александрийский. Первый (Игнатий, апостольские постановления, Златоуст) сосредоточивается около культа и священства, второй — около истинных гностиков, т. е. монахов. Первые видят в богослужении и в священстве (епископ) истинное наследие богочеловеческой жизни Христа и сковывают мирянина, представляющегося совершенно пассивным, культовой и иерархической системой, через которую достигается бессмертие; вторые хотят создать самостоятельных виртуозов религии. Александрийская мистериософия первоначально не правоверна; но она не пренебрегла ни одной схемой позитивной религии, но воспользовалась всеми наряду с постепенно возрастающим познанием (жертва, кровь, примирение, искупление, очищение, совершенство, средство спасения, посредник в деле спасения), смотря, однако, на всех их, как на промежуточные ступени для достижения путем спекуляции и аскезы такого состояния, при котором всякое видимое орудие и таинство, все святое, являющееся в видимой форме, становятся низменным, так как душа живет в святая святых и в каждом человеке должен рождаться Христос.

Обе мистериософии, иерархическая и гностическая, сливаются в мистике великого, но неизвестного человека, Дионисия Ареопагита (подготовительные ступени представляют Григорий Нисский, Макарий), который, с одной стороны, понимал культ и священство как земную параллель к небесной иерархии (многостепенный мир духов как раскрывающееся Божество), с другой стороны, воспринял индивидуализм неоплатонической мистики. Благодаря Максиму Исповеднику эта комбинация стала силой, царящей над церковью, монархизирующейся и старающейся привить ей монашескую оппозицию против государства, — единственная форма, в которой греческая церковь может добиваться самостоятельности.

Своеобразный характер мистериософии, как спекуляции и проявления Божественного и обожествлении чувственного, ни в одном таинстве не мог выразиться так сильно, как в евхаристии (G. Е. Steitz, “Abendmahlslehre d. griech. Kirche” в “J. D. Th.”, т. IX-XIII). Давно уже признанная той почвой, на которой самый высший спиритуализм может сочетаться с самой грубой вещественностью, она развивалась в таком направлении, что христологическая формула, основной догмат, казался в ней живым и постижимым. Хотя спекуляция об евхаристии не получила строго догматического развития, однако, начиная с Кирилла Александрийского, на нее все смотрели как на таинство, непосредственно основывающееся на воплощении Христа и дополняющее тайну theosis (обожествления). Все остальные таинства, насколько и они представляют сочетание небесного и земного, основываются в сущности лишь на евхаристии. Только здесь дается настоящее пресуществление видимого предмета в божественное тело Христово, это представление получало все большее преобладание, вытесняло символизм и, наконец, совсем утвердилось. Превращение освященного хлеба в тело Христово является до известной степени продолжением процесса воплощения. При этом очень характерно, что по отношению к евхаристии употреблялись чисто монофизитские формулы, и постепенно утвердилось даже представление, что тело, в которое превращается хлеб, в силу assumptio является тем самым телом Христа, которое родила Мария, о чем раньше едва ли кто-нибудь думал; более древние богословы и под телом Христа (sarx Christu) подразумевали нечто духовное. Подобно тому, как евхаристия как таинство было теснейшим образом связано с догматом воплощения и христологической формулой (поэтому такая осторожность по отношению к этой формуле), так в качестве жертвы она была связана с крестной смертью (повторение крестной жертвы; однако, это представление не нашло в греческой церкви такого определенного выражения, как на Западе). Таким образом, она представляла важнейшие исторические события, но не как воспоминание о них, а как их продолжение, благодаря чему эти факты грозили потерять свое исключительное значение, даже свой смысл. В то же время стремление к “реальности” превращает священнодействие в трапезу, в которой раскусывали Божество зубами (так говорит Златоуст; завершение учения о евхаристии у Иоанна Дамаскина).

§ 46. Почитание ангелов, святых, икон и т. п.

Все развитие греческого христианства по пути к иконопочитанию, к суеверию и плохо скрытому политеизму может рассматриваться так же, как победа всегда имевшейся в церкви низшей религии (апокрифической религии) над духовной религией. Она была узаконена и слита с doctrina publica, хотя теологи делали некоторые оговорки. Подобно тому, как языческие храмы были освящены в христианские церкви, так старое язычество было сохранено в почитании ангелов, святых, икон, мощей, амулетов и праздников (см. в особенности работы Узенера и его школы). Религия, силу которой когда-то составляло отвращение к идолам, в конце концов, подпала идолопоклонству и, благодаря этому, притупилась нравственно. Правда, зародыши этого заключались уже в самой doctrina publica, так как: 1) она была построена при помощи греческой философии, а философия тысячью нитей была связана с мифологией и суеверием; 2) она санкционировала Ветхий Завет, предписывая, правда, первоначально духовное его толкование; однако, буква Ветхого Завета, являющаяся, большею частью, созданием низшей ступени религии, получала все большую силу и шла навстречу низшим стремлениям церкви, которые она, как казалось, легитимировала; 3) акты крещения и причащения, представляемые как таинства, широко открывали двери вторжению мистерий вообще; 4) вера в ангелов и демонов, передаваемая древней традицией и защищаемая doctrina publica, становилась все могущественнее, развивалась в своей грубой форме монахами, в духовной неоплатоническими теологами и грозила стать истинной сферой религиозности, между тем как непостижимый Бог и ставший непостижимым благодаря церковному учению Христос, оставались в тени; 5) древнее представление о существовании “святых” людей (апостолы, пророки, духовные учители, мученики), уже в раннее время было развито в том смысле, что святые являются ходатаями и умилостивителями за людей; они все больше и больше занимали место свергнутых богов, присоединяясь к ангельским силам. Среди них на первое место выдвигалась Мария, и ход развития догмы особенно благоприятно отразился на ней — только на ней. Женщина, мать, стала в непосредственную близость к Божеству, и этим дана была, наконец, возможность заставить признать то, что было наиболее чуждо первоначальному христианству — святое в женском образе — Мария стала Божией Матерью, Богородицей[20]; 6) с древнейшего времени для христианина смерть как час рождения в истинную жизнь была свята; вследствие этого все, связанное со смертью христианских героев, постепенно приобрело материальную святость. Античное идолопоклонство и почитание амулетов внедрились в самой отталкивающей своей форме в виде почитания мощей и костей; в контрасте невзрачного, безобразного тела и религиозной ценности христиане познавали возвышенность своей веры, и чем менее эстетичное впечатление производили мощи, тем большую ценность должны были они иметь для тех, кто видел доказательство святости в отрешении от тела и подавлении всякого чувственного влечения; 7) наконец, церковь открывала широкий путь безграничной жажде жить в мире чудес, познавать святое всеми пятью чувствами и получать от Бога чудесные знамения. Даже самые образованные отцы церкви позднейшего времени не умеют уже отличать действительного от недействительного, живут в мире волшебства и разрывают союз религии с нравственностью (за исключением аскезы), заключая тем более тесный союз с чувственным миром. Обряды самого первоначального периода религии снова всплыли на поверхность, почти в неизмененном виде — вопрошение оракулов всякого рода, Божий суд, знамения и т. п. Соборы, относившиеся сначала враждебно к этому процессу, наконец, примирились с ним. Особенно ясно выражался этот новый характер, приобретенный греческой церковью в иконопочитании и иконоборчестве. После того как иконопочитание постепенно проникло в церковь, оно нашло могущественное подкрепление и неслыханное в древности обоснование в догмате воплощения и в соответствующем ему толковании евхаристии (начиная с V века). Христос является eikon (подобием) Божием, но, вместе с тем, живым существом, даже pneuma zoopoion (животворящим духом); Христос, через свое вочеловечение, сделал божественную природу познаваемой для чувств: святые дары являются eikones Христа, и, вместе с тем, самим телом Христовым. Эти идеи создавали новое мировоззрение. Все чувственное, до чего коснется церковь, становится не только символом, но также и носителем святости; так чувствовали монахи и миряне, и так учили теологи. Но среди видимых предметов икона наиболее ясно предсташшет собою соединение святого и материального. Изображения Христа, Марии и святых уже с V (IV) века почитались на античный лад; люди были настолько наивны, что считали себя теперь в полной безопасности от язычества и странным образом перенесли догматическое представление об обожествленной материи на иконы, в которых можно видеть — на помощь была призвана и аристотелевская схоластика — воочию сочетание земной материи с небесной (священной) формой (к этому присоединилось суеверное, коренящееся в античности верование в нерукотворенные иконы). Монашество вскормило иконопочитание и эксплуатировало его с пользой для себя; схоластики и мистики разрабатывали его догматически.

Но монашество поощряло также стремления церкви к независимости, по отношению к сковывающему ее юстиниановскому государственному строю. В VII веке церковно-монашеская оппозиция против Византии скрывалась за диофелитизмом подобно тому, как в V и VI веках она скрывалась за монофизитством; она становилась все могущественнее и добивалась церковной свободы, которой Запад уже отчасти пользовался. Сильные, но некультурные императоры пытались положить конец этому стремлению (то, чтобы они считались с исламом, трудно предположить, но происхождение этих императоров, может быть, играло роль), стараясь заменить священников и монахов войском и сломить самостоятельность церкви, затронувши ее особенность, иконопочитание. Так возникло страшное иконоборство, продолжавшееся с перерывами более столетия. Императоры боролись здесь за государственный абсолютизм, и единственной союзной им силой было войско; остальные союзники, именно религиозное просвещение и древняя традиция церкви, говорившая против икон, были бессильны. Монахи и епископы имели на своей стороне современную образованность, искусство и науку (Иоанн Дамаскин, теолог иконопочитания, см. его три речи “против отвергающих святые иконы”, Феодор Студит, философски образованный защитник икон, имевший большой успех), римского епископа, затем религиозность и живую традицию; они боролись за центральный догмат, который, как они думали, выражался в иконопочитании, и за церковную свободу. Добиться последней они не могли. Результатом было, напротив, то, что церковь сохранила свой особый характер, но окончательно потеряла свою независимость от государства. Седьмой собор в Никее (787), уничтожавший постановление иконоборческого собора 759 года, санкционировал иконопочитание. Этим завершается последовательное в своих главных пунктах развитие (торжество православия 843 г., см. de Boor, “Byz. Zeitschr.”, IV т., стр. 449). Божественное и святое, спустившееся при воплощении Христа в чувственный мир, создало в церкви целую систему чувственно-сверхчувственных предметов, предоставленных в пользование людей. Теософия иконопочитания соответствует связанной с идеей спасения неоплатонической идее Единого, раскрывающегося во множественности многостепенных идей (прообразов), нисходящих до земного. Феодору Студиту икона была почти важнее, чем чистота догмата; так как в подлинной иконе человек имеет истинного Христа и истинных святых — различна только материя.

 

ГЛАВА XI. ЗАКЛЮЧЕНИЕ. ОЧЕРК ИСТОРИИ ВОЗНИКНОВЕНИЯ ОРТОДОКСАЛЬНОЙ СИСТЕМЫ

§ 47

1. Ориген дал христианскую систему, основывающуюся на четырех принципах (Бог, мир, свобода и Священное Писание), примыкающую к официальному учению (doctrina publica) и представляющую собою переработку всего наследия греческой философии (Hellenike paideia), но она была во многих своих частностях еретической и как наука о вере по необходимости заходила дальше, чем сама вера. К тому же идея спасения, как исторического факта, через истинного Бога Иисуса Христа не была в ней руководящей.

2. Церковь не могла остановиться на этой системе. Она требовала: 1) тождественности тезисов веры и богословия (в особенности со времени Мефодия), 2) такого ограничения пользования heilenike paideia, чтобы реалистические положения правила веры (regulae fidei) и Библии оставались неприкосновенными (противники Оригена: Епифаний, Аполлинарий, монахи, Феофил Александрийский, Иероним), 3) введения идеи реального и исторического спасения через Богочеловека как центральной идеи (Афанасий и его приверженцы). Эти требования, будучи последовательно проведены, разрушали оригеновскую систему, которая в своей основе была философской. Однако, никто из образованных христиан еще пока не хотел и не мог ее разрушить, так как в ней видели науку, с которой не хотели расставаться и в которой христианская вера нуждалась для своей защиты.

3. Вследствие этого в восточной церкви, куда со времени Константина вторгся древний мир, до конца IV века царили сомнения и произвол. Однако, благодаря Арию и Афанасию, идея спасения стала критической проблемой и в главных своих пунктах была решена в таком смысле, какого требовала в то время греческая вера; но все периферическое было в совершенно не установившемся состоянии: чисто духовное и философское толкование Библии держалось наряду с грубо реалистическим, грубый антропоморфизм — наряду с неоплатонизмом с христианской окраской, аллегорически толкуемый символ веры наряду с его буквой. Между этими двумя полюсами существовало множество оттенков: не было ни кормчего, ни руля, и низшая религия, почти не скрываемое язычество, опирающееся на простую силу, врывалось не только в церковь, но и в церковное учение. Правда, каппадокийцы (Григорий Нисский), несмотря на нападки справа и слева, спасли оригеновскую науку и жили убеждением в возможности примирить церковное учение и свободную науку. Преданные церкви миряне, подобные Сократу, одобрили это, и в то же время греческая теология проникла на Запад и стала там важным ферментом. Но наряду с этим после падения арианства создалась монашеская и общинная ортодоксия, вступившая в союз с варварством и чрезвычайно враждебная независимой церковной науке; она не владела, однако, никаким надежным средством обороны от еретического эллинизма. Были даже епископы (Синесий), которые либо аллегорически толковали главные догматы церкви, либо опровергали их.

4. При таких условиях положение обострилось в борьбе против Оригена. Его имя знаменовало принцип сознательного пользования hellenike paideia в церковной науке. В Палестине страстный, ученый и ограниченный Епифаний боролся с кружками монахов, почитателей Оригена, и с епископом Иоанном Иерусалимским (конец IV века). В Египте епископ Феофил для сохранения своего авторитета был принужден предать Оригена монахам и осудить его. Это — один из фактов в истории теологии, который имел наиболее тяжелые последствия. Но не менее грустно по своим последствиям было и то, что величайший теолог Запада, живший на Востоке, Иероним, бывший сначала поклонником Оригена, вступил в союз с Феофилом и, ради сохранения своей репутации в церкви, объявил Оригена еретиком. В споре, который возник у него вследствие этого с его прежним другом Руфином, принял участие римский епископ. Ориген был осужден и в Риме (399), Руфин подвергнут цензуре. Однако до общецерковной борьбы с Оригеном дело пока не дошло. Этот спор забыли под впечатлением борьбы Феофил а с Златоустом. Еще в V и VI веках Ориген имел многочисленных сторонников среди монахов и мирян на Востоке, в особенности в Палестине; его уклонение от ортодоксии они частью заминали, частью одобряли.

5. Великий спор за христологический догмат в V веке на время затушил все остальные споры. Но разногласие александрийцев и антиохийцев было общенаучным. Первые основывались на традиции и спекуляции (о реалистически понимаемой идее спасения), и в числе их сторонников на левом крыле были люди, склоняющиеся к оригеновско-неоплатонической философии. С ними мирились, потому что они скрывали свои уклонения от ортодоксии за культовой мистикой; вторые были трезвыми эксегетами с критической жилкой, родственными в своей философии Аристотелю, они отвергали спиритуализирующий метод Оригена, но заимствовали у него частности. Еретический элемент у александрийцев (поскольку они еще не отдались окончательно традиционализму) все еще склонялся к пантеизму (аллегорическое толкование символа), у антиохийцев — к рационалистическому толкованию центрального догмата. Принужденные стоять на стороже старых ересей, которые все теперь перекочевали на Восток, антиохийцы остались “антигностическими” теологами и очень гордились тем, что они борются за Господа. Последний из них (они жили вне империи в Едессе и Нисивии), Федорит, присоединил к своему компендию еретических басен пятую книгу: “Theion dogmaton epitome”, которая должна рассматриваться как первая систематическая попытка после Оригена; по-видимому, она имела большое влияние на Иоанна Дамаскина. Эта “Эпитома” имеет очень важное значение. Она связывает тринитарный и христологический догмат со всем кругом учений, сосредоточивающихся в символе, обнаруживает определенную библейскую и, вместе с тем, церковную и разумную точку зрения, везде придерживается “золотой середины”, является почти полной и обращает вновь внимание на реалистическую эсхатологию, не принимает ни одного из сомнительных пунктов учения Оригена и в то же время не относится к нему как к еретику. Эта “Эпитома” не представляет системы; но постоянно одинаковая трезвость и ясность по отношению к частностям и тщательное библейское обоснование придают целому вид единства. Она, однако, не могла казаться удовлетворительной, во-первых, уже из-за личности автора, во-вторых, потому, что из этого очерка учения исключено все мистическое и неоплатоническое.

6. После Халкидонского собора в православной церкви в первое время замолкла великая наука, в ней в продолжение некоторого времени не существовало ни “антиохийцев”, ни “александрийцев”; свободная теологическая наука почти совершенно заглохла. Однако, столетие, протекшее до пятого собора, обнаруживает два замечательных мнения. Во-первых, в церкви все больше и больше утверждалась мистериософия, не занимающаяся разработкой догматов, а стоящая одной ногой на почве низшей религии (суеверие, культ), другой — на почве неоплатонизма (Ареопагит); во-вторых, выросла схоластика, рассматривающая догму как нечто данное и приспособляющая ее себе путем анализа понятий (Леонтий Византийский). Юстиниан вел свою религиозную политику, применяясь к обоим этим направлениям. Опираясь на них, он, закрыв Афинскую школу, закрыл также древние церковные школы, оригеновскую и антиохийскую; пятый собор санкционировал осуждение Оригена (в 15 анафематизмах были преданы проклятию его еретические положения) и осуждение “трех глав” (антиохийцев). С этих пор перестала существовать теологическая наука в отношении принципов. Существовали лишь богослужебная мистика (хотя со скрытыми еретическими чертами) и схоластика. Большею частью они были в теснейшем союзе между собою (Максим Исповедник). Таким образом, было достигнуто то состояние, к которому во все времена стремились “консервативные” элементы; однако, церковь, благодаря осуждению Оригена и антиохийцев, оказалась безоружной перед грубым библеизмом и суеверным реализмом — таков был результат, который первоначально не был желателен. В иконопочитании, с одной стороны, и в педантичном буквальном толковании 1-3 глав книги Бытия, с другой, обнаруживается гибель свободной теологической науки.

7. Для mathesis решающими авторитетами считались каппадокийцы (наряду с ними Афанасий и Кирилл), для mystagogia — Ареопагит и Максим, для philosophia — Аристотель, для homilia — Златоуст[21]. Но человеком, объединившим все это, перенесшим схоластическо-диалектический метод, примененный Леонтием к догмату воплощения, на весь круг “божественных догматов”, как установил его Феодорит, был Иоанн Дамаскин (Ekthesis akribes tes orthodoxu pisteos — подробное изложение православной веры). Благодаря ему, греческая церковь приобрела ортодоксальную систему, и не одна только греческая церковь. Сочинение Иоанна имеет не меньшее значение и для Запада. Оно стало фундаментом средневековой теологии. Иоанн был прежде всего схоластиком. Всякое затруднение служит для искусственного разложения понятий и отыскания нового понятия, которому ничто на свете не соответствует, кроме того самого затруднения, которое им уничтожается. Им ставится уже коренной вопрос средневековой науки, вопрос о номинализме и реализме; он разрешает его при помощи модифицированного аристотелизма. Все учения ему уже даны, он извлекает их из постановлений соборов и из сочинений признанных церковью отцов. В разработке их он видит задачу науки. При этом два основных догмата включаются в круг учений древнего антигностически толкуемого символа. Аллегорическим толкованием Священного Писания он пользуется в очень скромных размерах. В общем господствует буква Писания, во всяком случае, гораздо больше, чем у каппадокийцев. Вследствие этого и естественное богословие сильно отступает назад; чисто реалистические рассказы из Писания заглушают его, но обиднее всего то, что та тесная связь, которая существовала у Афанасия, Аполлинария и Кирилла между Троицей и воплощением, вообще между догматом и идеей спасения, теперь порывается. У Иоанна существует бесконечное число догматов, в которые надо верить, но они уже так ясно не связаны между собою идеей одной цели. Цель, для которой догма была когда-то средством, осталась, но средство стадо другим, это — культ, это таинства, которые составляют содержание 4-й книги его догматики. Вследствие этого система лишена внутреннего живого единства. Это в сущности не изложение веры, а изложение ее предпосылок, и единство получается только благодаря форме изложения, благодаря глубокой древности учений и благодаря Священному Писанию. Догматы стали священным наследием классической древности церкви; но они как бы упали со своей высоты. В церкви царят иконопочитание, мистика и схоластика. Картина ее дальнейшего развития, которое не было уже более развитием догмы, как бы богато и разнообразно ни отражалась в нем теологическая работа, — во многом оно представляет параллель к истории религиозности и теологии на Западе — выходит уже из рамок истории догмы. В противоположность Западу, на Востоке религиозное чувство и теология не были достаточно сильны, чтобы вызывать новые догматические постановления и оттенять или исправлять старые.

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

1 Церковные смуты в Египте (Мелетианское движение) во время великого гонения и непосредственно после него не представляют интереса с точки зрения догматической истории, но очень важны с церковно-исторической точки зрения. Священники отдельных александрийских церквей в начале IV века были менее зависимы от епископа, чем в других местах. Глава александрийской парохии руководил своей общиной почти так же самостоятельно, как епископ. Отсюда конфликты с епископом, в которых, в конце концов, побеждал последний.

2 Поводом послужило толкование и применение Арием Притч. VIII. 22 cл. — Это место осталось locus classicus ариан. По-видимому, пресвитер Коллуф возбудил Александра против Ария, и он против воли поднял дело (см. Snellman, стр. 49 сл.).

3 Snellman считает послание к Александру из Константинополя более поздним, чем экциклика (стр. 71 сл.).

4 Согласно Маркеллу все библейско-христологические имена, за исключением имени “Логос”, относятся к воплощенному (а не предсуществующему). Для бестелесного Логоса существует, по мнению Маркелла, только одно имя, именно Логос. Таким образом, Маркелл вернулся к более древнему богословию, чем богословие апологетов; это было смелым новшеством, рушившим все герменевтические правила толкования Писания. Ясно, что Маркелл, стоящий на одной ступени с Иоанном, Игнатием, Мелитоном и Иринеем, был еще более последовательным сотериологом, чем Афанасий, и видел в Иисусе Христе исключительно Спасителя.

5 Учение о Троице у апологетов и Тертуллиана также лишь внешнее, но отличие от Маркелла состоит в том, что Монада уже для целей мироздания порождает из себя Логоса, как ипостась, тогда как у Маркелла Логос приобретает индивидуальность только для целей спасения — т. е. только в Иисусе Христе.

6 Сам Арий был аномеем; позднейшие аномеи отличались от него только тем, что отвергали компромиссы, на которые по временам склонялся их учитель.

7 Гуммерус (стр. 82) правильно замечает, что эта средняя партия в актах Анкирского собора впервые дала “богословие”, руководимое одной ясно продуманной основной идеей. Афанасий был более катехетом, чем богословом: омиусиане дали научное оправдание учения о единосущна. Их нельзя называть полуарианами, это имя надо оставить за ранними евсевианами. Последние были космологами, а омиусиане были сотериологами, как и Афанасий, и уже при первых и высших определениях Сына имели в виду спасение.

8 Признание Афанасием новоникейцев было также крупным церковно-политическим актом. Благодаря ему александрийский престол стал почти папским, и Афанасий стремился его получить.

9 В учении о Троице среди новоортодоксальных богословов существовала масса различных оттенков, которые только теперь стали изучать и точное установление которых важно также для литературно-исторических вопросов. К. Holl (“Amphilochius”, 1904) дал очень тщательное исследование о каппадокийцах и Амфилохии; за этим должны последовать подобные же исследования относительно Дидима, Аполлинария (см. ниже), Диодора и др.

10 Впоследствии, напротив, последовательное монофизитство казалось докетизмом. И в том и в другом случае были правы, так как крайние выводы из учения о двух природах приводят к расколу между Иисусом и Христом (Василид), а из монофизитства — к учению, что человеческая природа Христа не такова, как наша (Валентин).

11 Он был для них бельмом в глазу и в 346 году был отлучен другом Афанасия, Георгием Лаодикийским; но в 360 году он сам стал антиарианским епископом в Лаодикии.

12 От учеников Аполлинария еще при жизни учителя можно было слышать не только то утверждение, что Спаситель не имел человеческой души, но также, что его тело было небесного происхождения и сходно по своей природе не с нашим телом, а с Божеством. Эти учения ускорили разрыв и принудили церковь рано их отвергнуть. Они заставили, прежде всего, Афанасия отшатнуться от Аполлинария (см. его ер. ad Epictetum у Епифания, h. 77, 3 cл.). Аполлинарию не помогло то, что он резко порицал увлечения своих сторонников. Если он мог еще держаться несколько лет после того, как его ученики уже считались им отпавшими, то навсегда спасти свою ортодоксальность он не мог.

13 В то время, следовательно, еще не ставился вопрос о позднейшей форме учения Аполлинария.

14 На сплетение спора об учение Аполлинария с антиохийской городской схизмой и сирийскими смутами здесь можно только указать.

15 В 375 году Виталиану удалось еще личными уверениями убедить Дамаса в своей ортодоксальности; но вслед затем папа склонился в другую сторону — вернее был склонен — и требовал признания истинно человеческой природы. Василий летом 376 года относился еще к Аполлинарию сравнительно дружелюбно; в 377 году произошел поворот (решили дело церковно-политические соображения, так как аполлинаристы [synusiastai] стали сильнее агитировать против новоникейцев). Григорий Нисский выступил против Аполлинария в 380 году, Григорий Назианзский в 382 году. Несмотря на решение 381 года, это движение распространилось на Востоке; о важных расколах внутри партии см. Lietzmann, стр. 40 сл.).

16 Swete, II, 299. Феодор и его сторонники признают, следовательно, в Спасителе три лица, два в зависимости от природы и одно производное (относительное).

17 В Александрийской конструкции личности Спасителя Бог-Логос всегда является единственным создающим ее и активным субъектом. Наряду с этим А не существует равносильного ему В (человеческой природы, человека), но А принимает В и вбирает его в себя. Таким образом, должен был возникнуть вопрос, подверглось ли А какому-нибудь изменению благодаря принятию В. Все изменения падают на долю В, которое, слившись воедино с А, становится частью его существа.

18 Терминология не совсем ясна (вследствие халкидонской формулы и соглашения ее с учением Кирилла и догматическим посланием Льва, вопреки сущности дела). С одной стороны, называют монофизитами всех, ортодоксальных в других отношениях христиан, отвергающих халкидонское учение, с другой стороны, лишь тех, которые в своих выводах заходят дальше Кирилла, и, следовательно, самого Кирилла не называют монофизитом. Согласно второму определению, часть монофизитов, в действительности, не является монофизитами. (Севириан; также армянская церковь, сохранявшая неопределенность кирилловских и докирилловских положений.)

19 Константинопольскому епископу продолжение схизмы было бы, конечно, очень желательным.

20 О культе ангелов, поскольку ангелы передают людям духовные блага, см. Ареопагита; о распространенности культа ангелов (особенно идеи ангелов-хранителей) уже в IV веке см. Дидима, “De trinitate”, II, 7. Культ святых (церкви, посвященные определенному святому) был уже сильно развит в 300 году; но в IV веке не было недостатка в реакции (также по отношению к культу ангелов; см. Лаодикийский собор). Против него боролся, например, галльский священник Вигиланций (ок. 406 г.) так же, как и против почитания мощей. Но наиболее влиятельные учителя (Иероним) выступили против Вигиланция и выработали “теологию святых”, сохраняя для Бога latreia (служение), но присуждая святым time schctike (внешнее почитание, proskynesis, поклонение). Почитание мощей, процветавшее также уже в IV веке, достигло высшей степени, однако, только в век монофизитства. В конце концов, каждая церковь должна была иметь свои мощи, это утвердил седьмой канон седьмого собора и торжественно санкционировал церковное употребление мощей. Но главную роль в этой низшей религии играет Мария; одна она стала величиной в догматике, theotokos стало таким же лозунгом, как homousios: “Имя Богородица содержит в себе всю тайну воплощения” (Иоанн Дамаскин в Гомилиях Марии). Книга Бытия, III, 15, была отнесена к ней, и проповедовалось активное участие Марии в деле спасения (главным образом, начиная с Кирилла Александрийского, но см. уже Иринея, Афанасия, Амвросия, Иеронима). Для Марии возникла священная история, начиная с зачатая, кончая вознесением, являющаяся дубликатом истории Христа (легенды о Марии и праздники в честь ее); она считалась необходимой заступницей. Но у греков она не превратилась в “небесную царицу” и “скорбную мать”, как у латинян (R. Benrath, “Zur Geschichte der Marienverehrung” в “Stud. u. Krit.” 1886, стр., 7; см. W. Gass, “Symbolik der griech. Kirche”, стр. 183).

21 Большая часть теологической работы первых византийцев заключается с конца V века в постепенно создающихся эксегетических и догматических катенах. Работа над этим источником, который важен отчасти и для древнейшей литературы, началась в новейшее время (Elster, Loofs, Faulhaber, Sickenberger и т. д.). Исчерпывающим образом разработал так назыв. Sacra Paraltela К. Holl, см. “Texte und Untersuchungen”, тт. XVI и XX (1897, 1899).

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова