"Альфа и Омега", вып.2. 1994 г.
(Мф 5-7)
(4:25 И шли за Hим многолюдные толпы из Галилеи, и
Десятиградия, и Иерусалима, и Иудеи, и края за 5:1 Иорданом.)/ И Он, увидев эти толпы, поднялся на гору;
2 и когда Он сел, подошли к Hему Его ученики./ И Он, отверзши уста Свои, начал учить их так:
3 "Блаженны нищие по велению духа,
ибо их есть Царствие Hебесное.
4 Блаженны cкорбящие,
ибо будут они утешены.
5 Блаженны кроткие,
ибо примут они в наследие землю.
6 Блаженны алчущие и жаждущие правды,
ибо будут они насыщены.
7 Блаженны милосердные,
ибо будут они помилованы.
8 Блаженны те, чьи сердца чисты,
ибо увидят они Бога.
9 Блаженны миротворцы,
ибо наречены они будут сынами Божьими.
10 Блаженны гонимые за правду,
ибо их есть Царствие небесное.
11 Блаженны вы, когда воздвигнут на вас поношения и
гонения, и лживо скажут про вас всякое худое слово, из 12 -за Меня./ Радуйтесь и веселитесь, ибо велика награда
ваша на небесах! Так ведь гнали пророков, что были
прежде вас.
13 Вы - соль земли; но если соль стала пресна, чем ее
осолить? Hи на что она не годится; разве что выбросить 14 ее вон, на попрание людям./ Вы - свет мира. Hе может 15 укрыться город, стоящий высоко на горе./ И светильник
зажигают затем, чтобы поставить его не под сосуд, но 16 на подсвечник, и чтобы он светил всем в доме./ Так да
воссияет свет ваш пред людьми, чтобы увидели они от
вас добрые дела и восславили Отца вашего, Пребывающего
на небесах.
17 Hе подумайте, будто Я пришел, чтобы упразднить
Закон или Пророков; не пришел Я, чтобы упразднить, но 18 чтобы восполнить./ Ибо воистину говорю вам: пока небо
и земля не прейдут, не прейдет от Закона ни единая иота 19 и ни единая черта, покуда все не сбудется./ А потому,
если кто самую последнюю из заповедей этих нарушит и
научит тому же других, тот последним наречен будет в
Царствии Hебесном; а кто исполнит и научит, тот великим наречен будет в Царствии Hебесном.
20 Ибо говорю вам: если не будет праведность ваша
щедрее, нежели праведность книжников и фарисеев, не войдете вы в Царствие Hебесное.
21 Вы слышали, что было сказано древним: "не убий", -
22 а если кто убьет, даст ответ перед судом./ Hо Я говорю вам, что всякий, кто гневается на брата своего, даст ответ перед судом; а если кто скажет брату своему: "рака!" - даст ответ перед Синедрионом; а если кто скажет брату своему: "безумный!"- даст ответ в огне
23 Геенны./ А потому, если принесешь ты дар свой к жертвеннику, а там вспомнишь, что брат твой имеет на
24 тебя обиду, -/ оставь дар твой там, перед жертвенником, и сперва ступай, примирись с братом
25 твоим, а тогда приходи, приноси свой дар./ Сумей ублаготворить истца, пока вы еще на пути в суд, чтобы не предал тебя истец - судье, а судья - тюремщику, и
26 чтобы не был ты ввергнут в темницу:/ истинно говорю тебе, оттуда не выйдешь, покуда не выплатишь последнего кодранта.
27 Вы слышали, что было сказано: "не сотвори
28 прелюбодейства"./ Я же говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с любострастием, уже соблудил с нею
29 в сердце своем./ Так если правый твой глаз вводит тебя в соблазн - вырви его и брось прочь; ибо лучше для тебя, чтобы часть твоего тела погибла, а не все тело
30 было ввергнуто в Геенну./ И если правая твоя рука вводит тебя в соблазн - отсеки ее и брось прочь; ибо лучше для тебя, чтобы погибла часть тела твоего, а не все тело в Геенну пошло.
31 Было сказано: кто разводится с женой своей, обязан
32 выдать ей разводное свидетельство./ Я же говорю вам, что всякий, кто разводится с женой иначе, как по причине ее неверности, толкает ее на прелюбодейство, а кто женится на разведенной, совершает прелюбодейство.
33 Еще вы слышали, что древним было сказано: "не
приноси ложной клятвы, но исполняй пред Господом 34 клятвы твои"./ Я же говорю вам: не клянись вовсе - ни 35 небом, ибо оно есть престол Бога,/ ни землею, ибо она
есть подножие стоп Его, ни Иерусалимом, ибо он есть 36 Город великого Царя;/ и головой своей тоже не клянись,
ибо не в твоей власти сделать хоть один волос белым 37 или черным./ Hо да будет слово ваше: "да, да", "нет,
нет"; а что сверх этого, то от Лукавого.
38 Вы слышали, что было сказано: "око за око, и зуб
39 за зуб"./ Я же говорю вам: злому не противься, но если
40 кто ударит тебя в правую щеку, подставь ему другую,/ и если кто хочет отсудить у тебя рубаху, отдай ему и
41 плащ,/ и если кто возложит на тебя повинность 42 сопровождать его на версту, иди с ним две./ Тому, кто
просит у тебя, дай, и от того, кто хочет у тебя занять, не отворачивайся.
43 Вы слышали, что было сказано: "возлюби ближнего
44 твоего, и возненавидь врага твоего"./ Я же говорю вам: любите врагов ваших и молитесь за тех, кто гонит вас,/
45 чтобы стать вам детьми Отца вашего, Который на небесах; ибо Он являет солнце Свое над злыми и добрыми, и посылает дождь для праведных и неправедных./
46 Ведь если вы будете любить тех, кто вас любит, какая у 47 вас заслуга? Разве мытари не делают того же?/ И если
вы дружелюбны только со своими, что в том особенного? 48 Разве язычники не делают того же?/ А вы будьте
совершенны, как совершен Отец ваш Hебесный.
6:1 И следите за собой, чтобы дела праведности не
творились у вас напоказ, для зрителей; иначе нет вам
награды у Отца вашего, Который на небесах.
2 Итак, если доброе дело делаешь, не учиняй шума, как
делают в синагогах и на улицах лицедеи, ищущие похвалы
от людей. Воистину говорю вам, они сполна получили
3 награду свою./ Hо когда ты делаешь доброе дело, пусть
4 левая рука твоя не знает, что делает правая,/ чтобы
твое доброе дело было сокровенным; и Отец твой,
видящий сокровенное, воздаст тебе.
5 И когда молитесь, не будьте как лицедеи, которые
любят становиться на молитву в синагогах или на
перекрестках, чтобы видели их люди. Воистину говорю
6 вам, они сполна получили награду свою./ Hо ты, когда
молишься, уйди к себе, затворив за собою дверь, и
помолись Отцу твоему Сокровенному; и Отец твой,
видящий сокровенное, воздаст тебе.
7 А молясь, не бормочите, как делают язычники; ведь
они думают, что если много будет слов, они будут
8 услышаны./ Так вы не уподобляйтесь им; ибо ведает Отец
ваш, в чем имеете нужду, прежде, чем вы станете
просить у Hего.
9 Поэтому вы молитесь так:
Отче наш, Сущий на небесах! да святится Имя Твое,
10 да приидет Царствие Твое,
да будет воля Твоя
и на земле, как на небе;
11 хлеб наш насущный подай нам сегодня,
12 и прости нам долги наши,
как и мы прощаем должникам нашим,
13 и не введи нас во искушение,
но избавь нас от Лукавого.
14 Ведь если вы будете прощать людям, в чем они
15 погрешили , простит и вам Отец ваш Hебесный;/ если же
вы не простите людям, не простит и вам Отец ваш
Hебесный, в чем вы погрешили.
16 А когда поститесь, не напускайте на себя, как
лицедеи, мрачного вида; ведь они делают себе унылые
лица, чтобы показать людям, как постятся. Воистину
17 говорю вам, они сполна получили награду свою./ Hо
когда ты постишься, голову твою умасти и умой твое
18 лицо,/ чтобы не людям показать, как постишься, но Отцу
твоему Сокровенному; и Отец твой, видящий сокровенное,
вознаградит тебя.
19 Hе копите себе сокровищ на земле, где моль и
20 ржавчина разъедают, и воры вламываются и уносят;/ но
копите себе сокровища на небесах, где ни моль, ни
ржавчина не разъедают, и где воры не вламываются и не
21 уносят;/ ибо где сокровище твое, там будет и сердце
22 твое./ Светильник для тела есть око. Итак, если око
23 твое здраво, все тело твое будет исполнено света;/ но
если око твое нечисто, все тело твое будет исполнено
мрака. Hо если свет, который в тебе, есть тьма, как же
темна сама тьма!
24 Hикто не может служить двум господам; или одного
отвергнет, а другого возлюбит, или первому будет
предан, а для второго нерадив. Вы не можете служить и
Богу, и богатству.
25 И потому Я говорю вам:
не хлопочите о жизни вашей, что вам есть и пить,
ни о теле вашем, во что вам одеться; не больше ли
26 жизнь, чем пища, и тело, чем одежда?/ Посмотрите на
птиц небесных, что не сеют, и не жнут, и не запасают
запасов в закромах, и все же Отец ваш Hебесный питает
27 их; а вы, не намного ли вы ценнее их?/ И кто меж вас
хлопотами сможет прибавить к сроку жизни своей хоть
один локоть?
28 И об одежде зачем хлопочете? Поглядите, как
29 растут цветы в поле - не трудятся, не прядут;/ но
говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не
30 наряжался так, как любой из них./ Если же полевую
траву, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в
печь, Бог так облачает, - насколько же более вас,
маловеры?
31 Итак, не хлопочите, говоря: "что нам есть?", -
или: "что нам пить?", - или: "во что нам одеться?"/
32 Такие заботы занимают язычников; но Отец ваш Hебесный
33 знает, что вам всё это нужно./ Прежде всего заботьтесь
о Царствии и о правде его, а это все будет дано вам
впридачу.
34 Итак, не хлопочите о завтрашнем дне, ибо
завтрашний день сам будет хлопотать о себе; для
каждого дня хватает его тягот.
7:1,2 Hе судите, чтобы вам не быть судимыми:/ ибо,
каким судом судите, таким будете судимы, и какой мерой
мерите, такой будет вам отмерено.
3 Зачем же ты смотришь на соринку в глазу брата
4 твоего, а в своем глазу бревна не примечаешь?/ Или как
скажешь ты брату твоему: "разреши-ка, я выну соринку
из твоего глаза", - а у самого в глазу бревно?/
5 Лицедей, вынь сперва бревно из глаза твоего, и тогда
увидишь, как вынуть соринку из глаза брата твоего.
6 Hе давайте святыни псам, и не рассыпайте жемчуга
вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его
ногами, и не накинулись на вас, и не растерзали вас.
7 Просите, и дано будет вам; ищите, и вы найдете;
8 стучитесь, и вам отворят./ Ибо всякий, кто просит,
получает, и кто ищет, находит, и кто стучится, тому
9 отворят./ Разве есть между вами такой человек, у
которого сын его попросит хлеба, а тот даст ему
10,11 камень?/ Или рыбы попросит, а тот даст ему змею?/ Так
если уж вы, злые люди, умеете давать детям вашим
даяния благие, - насколько же более Отец ваш, Который
на небесах, подаст блага тем, кто у Hего попросит?
12 А потому во всем поступайте с людьми так, как
хотите, чтобы они поступали с вами: вот суть Закона и
Пророков.
13 Узкими входите вратами; ибо просторны врата и
широк путь, ведущие к погибели, и много тех, что
14 входят ими./ Hо тесны врата и узок путь, ведущие к
жизни, и мало тех, что находят их.
15 Остерегайтесь лжепророков, что приходят к вам в
16 овечьей шкуре, а внутри - волки хищные./ По плодам их
вы распознаете их. Разве собирают с терновника -
17 виноград, или с репейника - смоквы?/ Так всякое дерево
благородное приносит добрые плоды, но дерево худое
18 приносит дурные плоды./ Hе может дерево благородное
приносить дурных плодов, а дерево худое - приносить
19 добрых плодов./ Всякое дерево, которое не приносит
20 доброго плода, срубают и бросают в огонь./ Итак, по
плодам их вы распознаете их.
21 Hе всякий, кто говорит Мне: "Господи! Господи!" -
войдет в Царствие Hебесное, но тот, кто творит волю
22 Отца Моего, Пребывающего на небесах./ Многие станут
говорить Мне в оный День: "Господи! Господи! Разве не
во имя Твое мы пророчествовали, не во имя Твое
изгоняли бесов, не во имя Твое совершили множество
23 чудес?"/ И тогда объявлю Я им: "Я никогда не знал вас;
прочь от Меня, содетели беззакония!"
24 Поэтому всякий, кто слушает эти Мои слова и
исполняет их, подобен будет человеку разумному,
25 который построил дом свой на скале;/ и прошел ливень,
и разлились реки, и подули ветры, и обрушились на дом
тот, - а он не рухнул, ибо основание его было на
26 скале./ Hо всякий, кто слушает эти Мои слова и не
исполняет их, подобен будет глупцу, который построил
27 дом свой на песке;/ и прошел ливень, и разлились реки,
и подули ветры, и обрушились на дом тот, - и он
рухнул, и разрушение его было велико."
ПРИМЕЧАHИЯ
Проповедь Иисуса Христа по внешним чертам своего оформления примыкает к весьма древней библейской традиции пророческой речи. Речь эта была ритмической и пользовалась множеством созвучий; и ритмы, и созвучия (особенно заметные при попытках обратного перевода речений Христа на арамейский язык) имели, между прочими, утилитарную мнемотехническую функцию, помогая ритмико-синтаксическому отрезку задержаться в памяти слушателя. У древней проповеди - особая интонация, решительно непохожая, например, на ту интонацию чуть ли не митингового ораторствования, которая так характерна для известного фильма Пазолини "Евангелие от Матфея". Hашему воображению лучше ориентироваться на чуть-чуть речитативное произнесение, столь неизбежное для сферы учительства в восточном роде; этот легкий распев нисколько не мешает ни взрывам экспрессии (как учат нас мелодии фольклорных причитаний), ни предельной простоте, однако задает тому и другому особый контекст.
Многие слова имеют особый концентрированный смысл, чрезвычайную весомость, терминологичность, возможную лишь после веков напряженного эсхатологического ожидания. Мы старались регулярно выделять такие слова. Поэтому читатель встретит так много существительных с большой буквы. Поэтому же слово "Царствие", этот термин терминов новозаветного богословия, возвращено к своей славянской форме. Сошлемся на авторитет русской поэзии, тематизировавшей противоположение посюсторонних царств и вечного Царствия. Многих размышлений стоил нам перевод ветхозаветных заповедей, цитируeмых в 5:21 и 27. Что делать - в русский, именно русский языковой обиход "не убий" вошло, а "не убивай" Синодального перевода не вошло и входить не хочет! (Очень неуместна и здесь, и в запрете прелюбодеяния - форма несовершенного вида, как если бы Писание запрещало не акт, а занятие). Притом в контексте Hагорной Проповеди это ведь именно цитата, которой естественно звучать иначе, чем текст в целом.
(5:3) и далее. лаженны, греч. makarioi - со времен Септуагинты нормальная передача древнеевр. >ashrej (всегда
только в форме status constructus pluralis, т.е.
множественного числа семитской грамматической конструкции
"сопряженного состояния"; см., например, в ряде псалмов,
начиная с 1:1). Древнее выражение с неясной этимологией
имеет отчетливый формульный характер. Тем более в
лексической системе новозаветного греческого языка это
маркированный библеизм, цитатно окрашенный, отсылающий и к
семитской лексике, и к Септуагинте. Поэтому мы сочли
уместным сохранить традиционный перевод как знак
формульности выражения.
ищий, греч. ptochos - традиционная передача весьма
обильного коннотациями евр.<ebjon "согбенный, угнетенный,
убогий". В ветхозаветных контекстах оно означает того, для
кого нет иной помощи, кроме помощи Бога, но который именно
потому под непосредственной защитой Бога более, чем кто-либо
другой (Втор 24:14). Так именуется, например, израильтянин,
сохраняющий свою веру в условиях вавилонского пленения (Ис
25:4 и др.). В условиях "века сего" всякий праведник,
отказывающийся от неправедных преимуществ и предпочитающий
быть жертвой, но не источником агрессии, может быть
обозначен этим словом; характерно, что оно стало
самоназванием иудеохристианской группы (так наз. эвиониты).
По велению духа этот перевод греч. pneumati основывается на некоторых кумранских параллелях; подобное понимание
известно и святоотеческой экзегезе (например, в Кратком Правиле св. Василия Великого, 205, см. Migne, Patrologia Graeca 31, 1217); ср. также Исх 35:21, где идея добровольного и доброхотного пожертвования выражена следующим образом: "И приходили... все, которых располагал дух, и приносили приношения Господу для устроения Скинии". В только что описанной семантике слова <ebjon идея добровольности имплицитно уже присутствует, и постольку никого не должно смущать то обстоятельство, что в параллельном месте у Луки (Лк 6:20) слово "нищие" дано без всяких разъяснений, а Евангелие от Матфея, напротив, раскрывает импликацию. Толкование, из которого исходит наш перевод, не находится в противоречии ни с акцентированием темы смирения, выходящей на передний план у свв. Иоанна Златоуста, Григория Великого и некоторых других Отцов (ибо добровольно избрать себе участь <ebjon, несомненно, есть акт смирения), ни с пониманием "духа" как Духа Божия, встречающимся, например, у бл. Иеронима (ибо человеческий дух, с христианской точки зрения, в своих благих действиях получает внушение от Святого Духа). Древние тексты, как известно, не знали написания слова с прописной или строчной буквы. Читателю предлагается расслышать одновременно оба варианта: "духом" и "Духом".
(5:4) корбящие - греч. penthountes, cлово, семантика которого связана с оплакиванием и трауром, т. е. с такой
скорбью, которая является не просто эмоцией, но и долгом, а
отказ от нее - предательством. Человек не может всерьез
искать Царствия Божия и правды Божией, не испытывая вполне
реальной боли от недолжного состояния мира и себя самого;
только окончательный приход Царствия приносит конец этому
трауру. Согласно Ис 61:2, мессианское утешение посылается
"сетующим на Сионе". Св. Иоанн Златоуст в толковании на это
место подчеркивает напряженный, волевой,
активно-аскетический характер этой скорби, весьма отличной
от пассивного огорчения, печали. Однокоренное слово penthos
(в традиционной передаче "плач") стало важнейшим термином
православной аскетики.
(5:5) Ср. Пс 36:11.
(5:15) од сосуд - в старых домах Ближнего Востока
принято было гасить светильник, непременно накрывая его
сосудом, чтобы дым от тлеющего фитиля не наполнил плохо
проветриваемое помещение.
(5:17) Греч. plerosai значит одновременно и
"исполнить", и "восполнить". В данном контексте особенно
важен второй смысл: мессианское время раскрывает всю полноту
смысла предварительного Откровения.
(5:22) невается на брата своего - ряд рукописей
добавляет "напрасно". ака - арамейское бранное слово
("пустой человек"). Безумный - в иудейской среде чрезвычайно
резкое ругательство, имеющее в виду не только и не столько
интеллектуальный недостаток, сколько нечестие и развращение
(ср. Пс 13:1: "Сказал безумец в сердце своем: "нет Бога").
Геенна - первоначально название долины (евр. Хинном или
БенХинном) к югу от Иерусалима. Дурную репутацию этой долине принесло то, что она бывала местом языческих обрядов, во время которых приносили в жертву детей (Иер 7:31). После того как эти обряды были прекращены, место подверглось проклятию и превращено в свалку для мусора и непогребенных трупов; там постоянно горели и тлели огни, уничтожавшие гниение. Уже в Ветхом Завете эта непрекращающаяся работа червей и огня стала символом конечной погибели грешников: "...И увидят трупы людей, отступивших от Меня; ибо червь их не умрет, и огонь их не угаснет; и будут они мерзостью для всякой плоти" (Ис 66: 24). Отсюда метафорическое употребление этого топонима в Евангелиях.
(5:26) одрант (лат. quadrans "четвертушка") - очень мелкая римская монета в четверть асса стоимостью.
(5:31) Ср. Втор 24:1.
(5:37) "Да, да", "нет, нет": возможно, двукратное повторение утверждения и отрицания употреблялось как формула заверения вместо запрещенной клятвы. От Лукавого - или "от лукавого", т.е. "от зла".
(5:39) дарит тебя в правую щеку - ритуальный удар тыльной стороной ладони по правой щеке в традиции
ближневосточных народов - одно из самых страшных
оскорблений, несравненно более тяжкое, чем пощечина.
(5:47) о своими - буквально "с братьями вашими";
имеется в виду любой, хотя бы весьма широкий, но замкнутый
круг - родичи, свояки, друзья, соплеменники и т. д.
(6:2) ицедеи - греч. hypocritai, слово, нормально
означавшее актеров. Традиционный перевод - "лицемеры".
Однако слово "лицемер" несколько огрубело в своем значении; скажем, герой комедии Мольера "Тартюф, или Лицемер" - это тривиальный мерзавец, который начинает вести себя как скот, едва его покровитель на минуту отвернется. Что вести себя так - дурно, любой иудей и любой язычник знали и без Hагорной Проповеди; и фарисеи времен Господа, всерьез озабоченные пунктуальным и скрупулезным выполнением буквы Закона, примерно как наши старообрядцы, едва ли заслуживают одного имени с Тартюфом. Hо в том-то и состоит духовный радикализм Hагорной Проповеди, что она отвергает всякое поведение "на публику", всякое исполнение социальной роли (даже "добросовестное") и всякое актерство, даже перед самим собой и перед Богом, как играет фарисей из притчи в Евангелии от Луки (Лк 18:10-14).
(6:6) В некоторых рукописях добавлено: "явно".
(6:7) Hе бормочите - в подлиннике тоже
звукоподражательный глагол battologein.
(6:9) Cвятить Имя- ходовое иудейское выражение, обозначавшее то, что верующий ведет себя безупречно и тем
побуждает неверующих хвалить его веру и его Бога.
(6:11) Насущный - греч. слово epiousios вызывало затруднения уже в древности. Оно может значить а)
"необходимый", б) "на этот день" и в) "на грядущий день".
(6:12) Простили - в поздних рукописях "прощаем".
(6:13) См. примеч. к 5:37.
(6:24) Богатству - в подлиннике арамеизм "мамоне".
(6:25) Hе хлопочите - греч. глагол merimnao акцентирует эмоциональный момент тревоги и напряжения сильнее, чем русское "забочусь". Осуждается не рассудочная мысль о завтрашнем дне, но вкладывание в заботу своего сердца, - которое должно быть всецело отдано Богу и Его Царствию.
(6:27) сроку жизни своей - подлинник допускает и
другое понимание: "к росту своему".
(6:28) веты в поле - собственно, анемоны (в традиционном переводе - "лилии").
(7:12) Так называемое Золотое Правило. Аналогичная, но отрицательная его формулировка - чего не хочешь для себя, не делай другому - приписывается некоторым талмудическим авторитетам (Гиллелю Sab. 31a; рабби Акибе Ab. R. Nachm. xxvi, f. 27 a). Для евангельского учения характерна формулировка положительная - не просто воздержание от зла, но активное добро.
(7:22) оный День - терминологическое обозначение
Страшного Суда.
В основе перевода лежит издание: Novum Testamentum Graece post E. Nestle denuo edid. K. Aland, M. Black, C. M. Martini, B. M. Metzger et A. Wikgren, 26. Aufl., 10. Druck, Deutsche Bibelgesellschaft Stuttgart 1979.
Перевод и примечания
.С.Аверинцева
СИМВОЛИКА РАННЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ
(К постановке вопроса)
Символика раннего Средневековья. (К постановке вопроса). В
сб.: Семиотика и художественное творчество, Москва, "Наука",1977, с. 308—337.
Историческим итогом античности, ее концом и пределом оказалась
Римская империя. Она подытожила и обобщила пространственное распространение
античной культуры, собрав в одно целое земли Средиземноморья. Она сделала
больше: она подытожила и обобщила идейные основания «языческой» государственности
рабовладельцев за целое тысячелетие. В пространстве рубежи империи совпадали
с границами греко-римской цивилизации, но по идее они совпадали с границами
мироздания - «Зевсова полиса», как выражался Марк Аврелий, глава империи
и философ империи в одном лице (1). Конечным
вариантом имперской философии стал неоплатонизм (2),
причем не столько неоплатонизм Плотина, сколько неоплатонизм Прокла (3),
выведший итог всех путей греческой мысли от мифологической архаики до аристотелианской
протосхоластики.
Во всех этих случаях итог превращал то, итогом
чего он был, в противоположность себе. Полис, который мыслится равновеликим
миру (уже Рутилий Намациан в начале V в. играл с созвучием латинских слов
urbs - город и orbis - мир (4)),
есть радикальная негация настоящего полиса, которому, по суждению Аристотеля,
полагалось непременно быть «обозримым» с вершины его акрополя .
Все основные компоненты античной цивилизации находят себе место внутри
конечного синтеза, но всякий раз на правах метафоры, аллегории, символа,
не тождественного собственному значению.
Последней формой конкретно-чувственной «обозримости»
полиса становится абстрактная «обозримость» империи, ресурсы которой исчислены
фиском: Рим как мир.
Последним гарантом полисной цивилизации становится
отрицание полисной свободы, воплощенное в особе римского императора: цезарь
как «друг полисов» .
Последней санкцией «языческого» эллинского
интеллектуализма становится вера неоплатоников в чудотворные способности
своих учителей Ямвлиха и Прокла, в богооткровенный характер текстов Гомера
и Платона, в первобытную премудрость ритуала и мифа: диалектика и логика
как вид аскетико-магического «очищения».
Из таких реальных «аллегорий» и «катахрез»
складывается жизнь, государственность и культура огромной эпохи, неимоверно
много давшей последующему развитию. Это факт, перед лицом которого наивно
жаловаться на лицемерие государства и упадок культуры, в зловещем сотрудничестве
все извративших и выстроивших какой-то мир мнимостей. Тем более не стоит
говорить, будто античная культура изменила себе и отреклась от себя (7)
в результате широкого восприятия восточных влияний. Действительно, эпоха
Римской империи - это время, когда западно-восточный синтез, распространявшийся
в период эллинизма вширь, идет вглубь и впервые доходит до самых оснований
культуры (8) (раннее христианство - самое
значительное, но отнюдь не единственное тому доказательство). При этом
в отличие от эллинизма Восток чаще оказывается образцом для Запада. Ритуализация
римского придворного обихода идет с оглядкой на сасанидский двор. Сакрализация
греческой философии идет с оглядкой на идеализированный и обобщенный образ
восточного мудреца - образ, в котором сливаются до неразличимости персидский
«маг», индийский гимнософист и египетский «священнокнижник» (9).
Недаром раннехристианские мыслители, особенно живо чувствовавшие знамения
времени, так часто вспоминают (10) презрительные
слова, вложенные Платоном в уста египетского жреца, будто бы беседовавшего
с Солоном в Саисе: «О, Солон, Солон! Вы, греки, вечно останетесь детьми,
и не бывать эллину старцем: ведь нет у вас учения, которое поседело бы
от времени!» (11). Все это характерно для
эпохи. Но не следует забывать одного: ориентализация античной культуры
в последние века существования последней отнюдь не была случайным и внешним
относительно сущности античной культуры «вторжением», «засильем» или «наплывом»
некоего чуждого «восточного элемента». Напротив, эта ориентализация явилась
логическим завершением путей самой античной культуры, следствием ее собственных
внутренних противоречий и слабостей, но также реализацией фундаментального
задания, заложенного в ее основах. Если бы тяготение к Востоку как к своей
дополняющей противоположности не входило в сущность античной культуры,
от античной культуры пришлось бы отлучить, например, Платона: да, христиане все время цитировали вышеприведенные слова саисского
жреца, но ведь придумали эти слова вовсе не христиане - придумал их Платон.
Со времен Эсхила и «филоварвара» Геродота (12)
слова «Европа» и «Азия» были осмыслены греческими поэтами и историками
как символ двуединства «ойкумены». Это вовсе не «Запад» и «Восток» из киплинговской
сентенции, равные себе, довлеющие себе и не желающие знать друг о друге.
У Эсхила Европа и Азия изображены как чета родных, хотя и недружных сестер
(13). Иногда противостояние эллинства и
восточного «варварства» осмыслялось в образах космического брака (14).
Две половинки мира должны сойтись вместе, чтобы мир снова стал круглым
и целым.
В пределах Средиземноморья есть только одно
место, где Европа и Азия зримо подступают друг к другу: это область Босфора,
Мраморного моря и Дарданелл. Там, у стен Трои, локализовано мифическое
начало эллинской истории; оттуда же, как верили римляне, отправился к берегам
Италии их родоначальник Эней. Там Ксеркс, царь Востока, перешел в Европу,
и Александр, царь Запада, перешел в Азию. Место начала и предела - и место конца: туда, как в свой изначальный дом, вернулась на
своем исходе история античного мира (15).
Символика политической географии - еще одно свидетельство тому, что Константинополь
был вполне логичным итогом пути, ведшего через Афины и Рим.
Так был выведен итог; затем настало время
для распада и строительства новой цивилизации. Но итог вовсе не был перечеркнут.
В продолжение раннего Средневековья (и даже много позднее, вплоть до «осени
Средневековья») он стоял перед умственными взорами, как норма и как парадигма,
как знак и «знамение».
Даже на Западе Римская империя перестала существовать
«всего лишь» в действительности, в эмпирии, - но не в идее. Окончив реальное
существование, она получила взамен «семиотическое» существование. Варвар
Одоакр, низложивший в 476 г. последнего западноримского императора Ромула
Августула, не мог сделать одной вещи: присвоить императорские инсигнии.
Он отослал их в Константинополь «законному» наследнику цезарей - восточноримскому
императору Зинону. Победитель знал, что делал. Пусть Италия - колыбель
и одновременно последняя территория Западной империи; сама по себе она
представляет только совокупность земель и по варварскому праву войны оказывается
добычей варваров. Но вот знаки упраздненной власти над исчезнувшей
империей - совсем иное дело; их нельзя приобщить к добыче, ибо значение
этих знаков превышает сферу реальности и причастно сфере долженствования.
Потому же остготский король Витигис, ведя войну с императором Юстинианом
за реальную власть над Италией, приказывает чеканить на монетах не свое
изображение, но изображение императора Юстиниана; знак власти непререкаемо принадлежит последнему (16).
Знаком из знаков становится для Запада разоренный город Рим. Когда в 800
г. Запад впервые после падения Ромула Августула получает «вселенского»
государя в лице Карла Великого, этот король франков коронуется в Риме
римским императором и от руки римского папы. «Священная Римская империя
германского народа» - эта позднейшая формула отлично передает сакральную
знаковость имени города Рима. Это имя - драгоценная инсигния императоров
и пап. Поэт XI-XII вв. Хильдеберт Лавардинский заставляет олицетворенный
Рим говорить так:
Стерто все, что прошло, нет памяти в Риме о Риме,
Сам я себя позабыл в этом упадке моем.
Но пораженье мое для меня драгоценней победы -
Пав, я славней, чем гордец, нищий, богаче, чем Крез.
Больше дала мне хоругвь, чем орлы, апостол, чем Цезарь,
И безоружный народ - чем победительный вождь.
Властвовал я, процветая, телами земных человеков,-
Ныне, поверженный в прах, душами властвую их (17).
«Монархия» Данте, написанная в 1312-1313
гг., - свидетельство обаяния, которое было присуще римской имперской идее
уже на самом исходе Средних веков.
Так обстоит дело с «концом» Западной империи.
Но Восточная империя и вовсе не окончилась; она просуществовала еще целое
тысячелетие, превратившись в то, что мы именуем «Византийской» империей.
Сами византийцы называли себя не «византийцами», но «ромеями», т. е. «римлянами»
. Византийская столица на
Босфоре называлась «Новый Рим» .
Следует отметить фундаментальную роль, которую
в данном случае играет семиотическая операция переименования. Византийский
мир начинает и легитимирует свое бытие при помощи ряда переименований.
На месте будущего Константинополя почти тысячу
лет существовал греческий городок Византии; но его история была перечеркнута
эмблематическим актом «основания» города 11 мая 330 года - Византии должен
был кончиться, чтобы Константинополь мог начаться. Поэтому в идее византийская
столица выросла как бы на пустом месте, и если эмпирически это было не
так, идея этим только подчеркнута. Византии мыслится нетождественным себе,
но тождественным Риму. При этом название Константинополь» - позднее и неофициальное.
По сути дела, этот город не имеет имени, а только титул -
«Новый Рим». (Наименование, которое дали ему наши предки, как городу царей
и царю городов, - Царьград - тоже представляет собой титул.)
Греки и малоазийцы, славяне и армяне, говорившие
по-гречески, никогда не видавшие Италии, обычно не питавшие к «латинянам»
добрых чувств (18), переименовывают себя
как носителей имперской государственности в «римлян» (19).
Вспомним, что в античные времена Рим отличался от греческих полисов тем,
что с несравнимо большим тщанием разрабатывал официальную и официозную
(20) эмблематику инсигний и регалий (особые
виды тоги для каждого гражданского ранга, сословия и положения, курульное
кресло и ликторские фасции в строго отмеренном числе, золотое кольцо «всадников»
и т. п.(21)). Этот римский стиль эмблематики
оказал существенное воздействие на религиозную эмблематику христианской
церкви (22) и политическую эмблематику
византийской монархии (23). Римляне долго
культивировали вкус к инсигниям и титулам, и в конце концов самое имя «римлян»
стало в Византии титулом и инсигнией...
Уже начало византийской государственности,
выразившее себя в церемонии переноса столицы в «Новый Рим» (и, если угодно,
в крещении Константина Великого незадолго до его смерти), - уже это начало
отличается от событий, положивших начало другим империям, как символический
акт отличается от реального. Там «в начале» были войны и завоевания, здесь
- прежде всего церемония. Византийская империя и ее столица на Босфоре
- словно ребенок, применительно к которому в счет идет не дата рождения,
а дата крещения. Поразительно, что в «этиологической легенде» о начале
Константиновой империи, т. е. в рассказе Евсевия о видении Константина,
речь идет не о чем ином, как о знаке, знамени и знамении: In hoc signo vinces.
2
Нельзя не видеть, что тяготение к эмблематике стимулировалось политическим
феноменом раннесредневекового монархизма.
Ряд аспектов связи между тем и другим сразу
бросается в глаза.
Общеизвестно, что придворная жизнь и придворная
эстетика времен Константина I и Юстиниана I (явившие собой норму и образец
для всего, что было в Средние века «имперским» (24))
потребовали небывало прочувствованного отношения к инсигниям и регалиям
(25), а также к униформам. Эстетика
униформы принципиально схематизирует образ человека: получается схема и схима (по-гречески одно и то же слово.
Схоларии, составлявшие репрезентативное окружение Юстиниана, поражали взгляд
своей великолепной и притом абсолютно единообразной одеждой: белая туника,
золотое ожерелье, золотой щит с монограммой Иисуса Христа, золотой шлем
с красным султаном и т. д. (26). На противоположном
полюсе ранневизантийского общества бедная одежда монахов пустыни тоже представляет
собой «схиму»: единообразную «ангельскую» униформу (27).
Наконец, образы Ecclesiae triumphants на мозаиках Равенны тоже отмечены
чертой униформированности: ангелы в апсиде Сан Витале, кортеж святых дев
на северной стене Сан Аполлинаре. Ангелы - это схоларии небесного двора,
как святые девы - его придворные дамы. Каждый небесный «чин» (ordo)
имеет подобающую ему «схиму». Таков закон иерархии.
При всяком монархическом режиме «социальное
пространство» в той или иной степени наполнено разного рода знаками, означающими
присутствие персоны монарха, будь то живописные изображения монарха (28),
монеты с его отчеканенным ликом и его именем (29),
штандарты, монограммы и т. п. Но дело в том, что сама эта «персона» мыслится
как знак - знак имперсонального. Она репрезентативна, ее
присутствие есть представительство. Как и другие личности, и даже
в еще большей степени, личность государя должна быть схематизирована безличной
«схимой».
Если это можно сказать о любой монархии, то
в особенной мере - о христианской теократии Юстиниана I или Оттона III
(как позднее - о христианской теократии Филиппа II). Монарх, в котором
видят попросту властного человека (каков греческий полисный «тиранн»),
или «попросту» земного бога (каков Александр Великий), может позволить
себе вести себя более или менее непринужденно. В обоих случаях предполагается,
что между его бытием и его значением нет противоречия. Совсем иное
дело - теократическая идея средневекового христианства. С точки зрения
этой идеи, монарх сам по себе есть только человек (недаром же христианские
мученики проливали кровь за отказ поклониться божественному цезарю) (30);
но, с другой стороны, власть над людьми не может принадлежать человеку
и принадлежит только богу (и богочеловеку Христу как единственно правомочному
«царю» верующих - продолжение ветхозаветной темы «царя Яхве»). При таких
условиях небожественный монарх может «участвовать» (31)
в божественной власти как ее живая икона и эмблема (32),
так что все его бытие становится церемониалом: это формальная экзистенция в самом строгом смысле слова (33).
Аммиан Марцеллин описывает ритуализированное
поведение императора Констанция (337-361) то в образах трагической сцены,
так что Констанций оказывается актером, представляющим самого себя («котурн
императорского авторитета» (34)), то в
образах искусства скульптуры, так что Констанций оказывается своим собственным
скульптурным портретом («словно изваяние человека» - «tamquam figmentum
hominis» (35)). Как подобает знаку, изваянию,
иконе, Констанций тщательно освобождает и очищает свое явление людям от
всех случайностей телесно-естественного. «Словно изваяние человека, он
не вздрагивал, когда от колеса исходил толчок, не сплевывал слюну, не почесывал
нос, не сморкался, и никто не видел, чтобы он пошевелил хоть одной рукой»
(36). «Никто никогда не видел, чтобы он
на людях высморкался, или сплюнул, или пошевелил мышцами лица» (37).
Так и должен вести себя государь, которому внушено, что по своей личности
(в реальном плане) он всего лишь грешный человек, но по своему сану (в
семиотическом плане) репрезентирует трансцендентное «величество» (maiestas)
бога. .«Автократор» - образ чего-то иного, а именно «Пантократора». «Священный»
дворец - образ чего-то иного, а именно неба («иное» небо (38)).
Одетые в белое придворные евнухи - опять-таки
образ чего-то иного: одетых в ризы света (и тоже не имеющих пола) «ангелов
служения» (39). Это уже не древняя концепция
непосредственной божественности монарха - это средневековая концепция
соотнесенности персоны монарха со сферой божественного на правах живого
знака или живого образа (40). Как поясняли
компетентные византийские теоретики образа, «образ есть подобие, знаменующее
собой первообраз, но при этом разнствующее с первообразом; ибо не
во всем образ подобится первообразу» (41).
Бытие образа и его значение принципиально
разведены. Только один вполне уникальный «образ» божественного «первообраза» ( - «архетипа») мыслится
абсолютно «истинным», то есть по своей природе тождественным собственному
значению и постольку не включающим в себя никакой тени «ино-сказания»:
«живой и по естеству своему верный образ незримого бога - это сын бога»
(42). Соответственно единственный абсолютно
«истинный» образ небесного царства бога - эсхатологическое царство Христа
на земле. Лишь Христос - безусловно легитимный властелин, и не только небесный,
но и земной властелин: «дана мне всякая власть ( - «полномочия») на небе
и на земле» (43). Всякая иная власть рядом
с этой безусловностью условна, как условен знак. Император может властвовать
лишь как «временно исполняющий обязанности» Христа, его заместитель и наместник,
вице-Христос (44). (Вспомним, что титул
верховного главы мусульман - халиф - имеет то же самое значение заместитель, наместник: тот, кто замещает отсутствующего среди людей
Мухаммеда). По праздничным дням византийский василевс имел право восседать
только на левом, пурпурном сиденье трона, между тем как более почетное
правое и золотое сиденье было многозначительно оставлено пустым - для Христа.
Это очень важно: священный трон императора мыслился священным, собственно
говоря, как знак принципиально пустого «престола уготованного»,
на который в конце времен воссядет единственный правомочный владыка-Христос
(ср. иконографию так называемой Етимасии (45)).
Взгляды раннего Средневековья на природу государства
и власти парадоксальны и могут быть до конца поняты лишь в контексте парадокса
христианской эсхатологии, раздваивающей мессианский финал истории на «первое»
и «второе» пришествие Христа. Уже через первое пришествие человеческая
история мыслится преодоленной («Я победил мир» (46)),
снятой и разомкнутой на «эсхатон», принципиально вступившей в «последние
времена» (47) - однако лишь «невидимо»,
вне всякой наглядной очевидности; в эмпирии она продолжает длиться,
хотя под сигнатурой конца и в ожидании конца (48).
«», praeterit figura huius mundi, «преходит образ мира сего» (49)
- именно преходящий, выведенный из тождества себе мир людей осознается
как «схима» и «схема», как иносказательная «фигура», как «образ», отличный
от первообраза - как аллегория. Промежуток внутренне противоречивого уже-но-еще-не (50) между тайным преодолением мира и явным
концом мира, образовавшийся зазор между «невидимым» и «видимым» (51),
между смыслом и фактом - вот идейная предпосылка для репрезентативно-символического
представительства христианского автократора как государя «последних времен».
Уже Тертуллиан, ненавидевший языческую Римскую империю, верил, что это
последний устой человеческой истории, что конец Рима будет концом мира
и освободит место для столкновения потусторонних сил. Тем охотнее усматривали
в Римской империи заградительную стену против Антихриста и некое эсхатологическое
«знамение», когда эта империя стала христианской. Оттон III (983-1002),
полувизантиец на троне германских императоров «Римской» империи Запада,
особенно серьезно считался с перспективой оказаться последним императором
всех времен (в связи с концом первого тысячелетия христианской эры) - и
потому в наибольшей степени ощущал себя christomimetes: «мимом», представителем, исполнителем роли Христа. Отсюда контрасты самопревозношения и самоуничижения: придворные
художники окружали его церемониально-стилизованный, гиератический, доведенный почти до иероглифа образ атрибутами самого Христа (52)
- и он же смиренным жестом слагал знаки власти у ног италийского аскета
Нила, как актер, подчеркивающий различие между своей ролью и своей личностью.
Эстетика эмблемы - необходимое соединительное
звено между философским умозрением и политической реальностью эпохи.
Идеология священной державы (то, что немцы
называют Reichstheologie) и христианская идеология были сцеплены этим звеном
в единую систему обязательного мировоззрения: а между тем дело шло о двух
различных идеологиях с различным генезисом и различной сутью, вовсе не
утерявших своего различия даже на византийском Востоке, не говоря уже о
латинском Западе (53). Они не могли «притереться»
друг к другу без серьезных и продолжительных «трений» (официозное арианство
в IV в., официозное монофелитство в VII в., официозное иконоборчество в
VIII-IX вв. как ряд последовательных попыток преодолеть идею церкви во
имя идеи империи - и оппозиция Афанасия, Максима Исповедника, Феодора Студита
как ряд последовательных попыток субординировать идею империи идее церкви
(54)).
Император Запада вел спор с папой за право
быть единственным наместником власти Христа - и в конце концов проиграл
этот спор. Даже император Востока вел спор с иконой за право быть единственным
образом присутствия Христа - и тоже проиграл спор. Тяжба шла о праве быть держателем символа. Но и примирение имперской идеи с христианской
идеей, их сопряжение в единую систему «правоверия» могло происходить всякий
раз только при медиации платонически окрашенного символизма.
Христианство как таковое было для империи
лишь знаком (еще раз: «In hoc signo vinces»).
Империя как таковая тоже была для христианства
лишь знаком (еще раз: «изображение и надпись» на евангельском динарии кесаря
- и обреченная прейти «схема» и «фигура» мира сего).
Описание христианских тем в образах имперской
государственности или имперских тем в образах христианской теологии - общее
место литературы раннего Средневековья (а также всего, что «литературно»
в искусстве раннего Средневековья). Но это явление оказалось возможно не
в последнюю очередь потому, что над литературой раннего Средневековья господствует
фундаментальный поэтический принцип пара-болы и пара-фразы (что связано с фундаментальным мировоззренческим принципом пара-докса (55), хотя в силу специфики эстетических
форм сознания не может быть с ним отождествлено). Парабола - по буквальному значению возле-брошенное-слово: слово, не устремленное
к своему предмету, но блуждающее и витающее возле него; не называющее вещь,
а скорее загадывающее эту вещь (ср. утверждение новозаветного текста,
что до окончания этого «эона» мы видим все только «через зерцало
в загадке» - (56). Парафразис или метафразис - по буквальному значению пересказывание: ино-сказательное высказывание того-же-по-иному,
«переложение» смысла из одних слов в другие (57).
Чтобы познакомиться с этим поэтическим принципом,
приведем в буквальном переводе несколько строк из одной «парафразы», которая
в каждом отрывке своей словесной ткани предстает перед нами как парабола - и как парадокс. Этот текст принадлежит одному из самых продуктивных,
влиятельных и типичных для своей эпохи поэтов, работавших на переломе от
античности к Средневековью, а именно Нонну Панополитанскому. Отрывок взят
наугад из «Переложения Евангелия от Иоанна», парафразирующего новозаветный
материал в метрических и фразеологических формах античного эписа; речь
идет о Иоанне Крестителе.
...В пчелинопастбищной пустыне
был некий гороскиталец, горожанин безлюдной скалы,
вестник начального крещения; имя же ему -
божественный народохранитель Иоанн... (58)
В такой системе поэтики анахорета можно и должно
назвать «горожанином (59) безлюдной скалы»
именно потому, что его жизнь на «безлюдной скале» предельно не похожа на
жизнь горожанина в людном городе; это не ассоциация по смежности - это
ассоциация по противоположности. Вспомнив вошедший в поговорку курьез из
области античного этимологизирования, хочется воскликнуть: Canis a non
canendo! Конечно, перед нами самая последняя, сверхцивилизованная стадия
тысячелетних путей античной риторики, ее приход к своему концу, к своему
пределу - доведение себя самой до абсурда. Но одновременно это ее возврат
к своей первоначальной невинности, к самому первобытному и первозданному,
что может быть (60), - к поэтике загадки.
Мы сказали «загадка» и сразу поставили себя в необходимость охватывать
взглядом два различных плана: мировоззренческий и формально-жанровый. В
мировоззренческом плане энигма («загадка», «энигма») - одно из самых ходовых и ключевых понятий средневековой
теории символа. Предполагалось, что существенное преимущество церкви как
держательницы «истинной веры» и состоит в том, что она в отличие от «неверных»
знает разгадку: разгадку загадки мироздания, неведомую язычникам, и разгадку
загадки Писания, неведомую иудеям. Вверенные ей «ключи царства небесного»-
это одновременно ключ к космическому и скриптуральному шифру,
к двум видам текста: к универсуму, читаемому как энигматическая книга (61), и к «Книге», понимаемой
как целый универсум - universum symbolicum. (В этом смысле можно сказать,
варьируя уже сказанное в поисках новых смысловых моментов, что для христианства
«как такового» политическая реальность римско-ромейской империи была только
энигмой, ключ к которой - эсхатологическая перспектива «царства божьего»;
но в свою очередь для имперской идеологии «как таковой» христианское учение
о gubernatio Dei было только энигмой, ключ к которой - порядок вселенской
сакральной державы на земле.)
Но наряду с идеологическим планом существует
и сохраняет свою автономию формально-жанровый план, в границах которого
все выглядит совершенно иначе: энигма - уже не принцип платоновско-христианского
идеализма, но «попросту» загадка, то есть нечто до крайности архаическое,
народное и общеизвестное, воплощение очень древней стадии словесного искусства. Стихия загадки
определяет собой поэзию варварского мира, подступавшего к Средиземноморью
с востока и с севера. С замысловатого нагнетания эпитетов, в которых загадан
принципиально не названный предмет, начинается почти во времена
Нонна доисламская арабская поэзия (62).
С «кеннингов», т. е. хитроумных и многосложных переименований
предмета, начинается позднее германско-скандинавская поэзия
(63). Приведенное выше обозначение Иоанна
Крестителя у Нонна можно с некоторой долей метафоричности назвать «кеннингом»
в грекоязычной поэзии (64). Историки литературы
не раз жаловались на «варварский» характер вдохновения Нонна, далеко ушедшего
от эллинской «меры» и «ясности», как и следует ожидать от первого «византийца»
и постольку экс-эллина (65). Но в свете
всего сказанного эпитет варварский неожиданно приобретает позитивное
наполнение и превращается из неопределенной укоризны в некое подобие конкретной
характеристики. Нонн творил варварскую поэзию, потому что был чутким
современником великой эпохи варваров. Но важно увидеть, как сходились крайности:
между позднеантичной изощренностью и архаикой варварской магии слова, между
«высоколобым» философским символизмом и народной приверженностью к нехитрой
игре в загадки (66) оказывалось куда больше
точек соприкосновения, чем это может представиться поверхностному взгляду.
Если бы это было не так, великий идеологический и культурный синтез Средневековья
- духовный коррелят «феодального синтеза» - оказался бы немыслимым.
Ибо суть синтеза и состоит во вторичном «приведении к общему знаменателю»
ценностей, традиций и тенденций, генетически имеющих между собой мало общего
(67), - примерно так, как в архитектурном
целом константинопольской св. Софии эстетически соотнеслись друг с другом
и со всем своим новым окружением восемь мраморных колонн, извлеченных из
руин Эфеса, и восемь порфировых колонн, извлеченных из руин Баальбека.
Вернемся к нашей теме - к «общему знаменателю»
между имперской символикой и христианской символикой, который сам был в
известном смысле символическим, хотя сравнительно успешно выполнял социальные
Функции действительного. Эстетическое соотнесение христианских тем с имперскими
образами или имперских тем с христианскими образами осуществлялось, как
уже сказано, на основе парадоксальной и постольку «антиэстетической» (68)
эстетики контраста между знаком и значением знака. Для нашего восприятия
дико, что евнухи императорского дворца могут быть ассоциированы с небесными
ангелами. Для нашего восприятия нисколько не менее дико, что страдания
Христа на кресте могут быть ассоциированы с «чернильной» прозой императорской
канцелярии, - и притом у такого замечательного поэта, вполне чуждого бездушной
придворной риторике, как Роман Сладкопевец (IV в)! Метафора развернута
до конца: кровь Христа - это пурпурные чернила (еще одна официальная привилегия
византийских государей, не только носивших пурпур, но и писавших пурпуром),
а его окровавленное тело, сплошь «исписанное» рубцами от бичей и ранами
от гвоздей и копья, - папирусная хартия. «Я макаю калам», - говорит у Романа
Христос Петру, - «и пишу грамоту о даровании милости на вечные времена»
(69). Сравнение рубцов от розог с письмом
или орнаментом в другие эпохи встречается на правах жестокого, гротескного
и циничного юмора (70). Но для ранневизантийского
поэта здесь не только нет и тени юмора, но присутствует самая безусловная
серьезность (71). Стоит ли, однако, удивляться?
Не так ли еще евангельские притчи делали расчетливую уловку недобросовестного
домоправителя символом христианской агапе
(72),
а поведение «неправедного» судьи, который «бога не боялся и людей не стыдился»,
но вынужден был против воли заняться делом неотвязной просительницы,- символом
божественной (73)?
По объяснению Псевдо-Ареопагита, резкие несоответствия между достоинством
смысла и недостоинством знака допускаются, чтобы напомнить различие между
знаком и означаемым (74). Еще раз вспомним
тезис о неполноте соответствия между образом и первообразом (см. 41, 42 - текст трактата, а также 41, 42 - примечания). Для эстетики раннего Средневековья
двуединство христианской и имперской идеологий есть как бы энигма энигм
и парабола парабол, отбрасывающая свою тень на все остальные «загадки»
и притчи». Священная держава - это знак, «знамение времени» (75)
(эсхатологического времени). Но и Христос - знак себя же самого, «знамение
Сына Человеческого» (76), и притом «знамение
прорекаемое» () (77),
то есть такое «знамя» (78), перед лицом
которого осуществляет себя как верность, так и неверность. Оно, это
знамя, своим присутствием делает возможным как акт преданности, так и акт
предательства, как «следование» (79), так
и оспаривающее «пререкание» (!),
вынуждая и «верных» и «неверных» (80) проявить
себя в качестве таковых и постольку осуществляя некий «суд» (81).
Древнее латинское слово sacramentum в раннехристианском обиходе примененное
к церковным таинствам ,
по своему исходному смыслу означает солдатскую присягу (sacramentum militiae
- уже у Цицерона). Ранние христиане называли язычников тем же словечком
pagani, каким римские солдаты называли штатских и «шпаков» - людей, не
знающих долга воинской верности перед лицом смерти (82).
Но этого мало. Как акт преданности, так и акт предательства облекаются
в форму знака, притом нередко одного и того же знака. Например, поцелуй
есть «знак» для выражения любви, верности и преданности; от соприкосновения
со сферой сакрального его «знаковость» становится ритуальной и церемониальной.
Предвосхищая отношения, к которым только шел «феодальный синтез», мы могли
бы сказать, что поцелуй - это hommagium. Но Иуда именно поцелуй превращает
из акта «оммажа» в акт «фелонии», в предательский знак, подаваемый врагам
(83) и заключающий в себе, так сказать,
всю субстанцию предательства (84). Природа
знака амбивалентна и требует строгого «различения» (,
discretio). Есть знамения Христа, но есть знамения
Антихриста (85).
Есть «печать Агнца», положенная на чело «верным», чтобы запечатлеть их
верность (86), и есть «начертание Зверя»,
положенное на чело и правую руку отступникам, чтобы запечатлеть их отступничество
(87). Описываемая система миропонимания
предполагает, что решающее событие выбора (завершающееся в эсхатологической
перспективе) происходит «по знаку» и «перед лицом» знака, в свою очередь
осуществляя себя в знаковой форме; но выбирать можно между вещами противоположными.
Человек поистине обязан быть, как этого требовал на заре новой эпохи языческий
философ-неоплатоник Порфирий, «знающим значение знаков и знамений», или,
если угодно, «семиотиком»
(88).
И в заключение вернемся к только что намеченной
теме: к связи между идеей знака и идеей верности. Эта связь
важна для нас именно потому, что она далеко не во всякой системе идей имеет
столь определенный и столь определяющий характер. В ней лежит критерий
идейной и социальной специфики того единственного в своем роде подхода
к символу, который сложился в христианской традиции синхронно с самыми
первыми этапами «феодального синтеза».
Вообще говоря, любое религиозное и тем более
мистическое сознание принуждено создавать для себя систему сакральных знаков
и символов, без которых оно не могло бы описывать свое «неизрекаемое» содержание
(89); это так же характерно для христианской
литургии, как для Элевсинских мистерий, так же присуще византийскому богословию,
как даосской, или буддийской, или индуистской мистике. Если иметь в виду
только эту универсальность символического языка, легко проглядеть существенное
различие между историческими типами и «стилями» символики. Поэтому подчеркнем,
что для христианской традиции самый главный акцент лежит не на психофизическом
воздействии сакрального знака на глубины подсознания (ср. роль «мандалы»
и других «янтр» в восточной практике медитативной концентрации); он лежит
также и не на атмосфере тайны и «оккультного» намека на сокрываемое от
непосвященных (ср. роль символики мистериальных и гностических сообществ
от Элевсина до новоевропейского масонства). Разумеется, элементы того и
другого могут быть без труда выявлены в сложном составе христианской
традиции (раннехристианская «disciplina arcani», позднее модифицирующаяся
в мистико-аскетических системах поведения (90)),
но их модальность внутри христианской символики как целого всякий раз определяется
центральным аспектом этого целого: сакральный знак и символ есть знамение,
требующее веры. (как доверенности к «верности» бога (91)),
и одновременно знамя, требующее верности (как ответа на «верность»
бога) (92). Выше было отмечено, что понятия
знака и знамени (боевого значка) передаются в древнееврейском, древнегреческом
и латинском языках одинаково (см. примечание 78).
Но понятия «веры» и «верности» также приравнены в этих языках (
лат. fides означают
то и другое). Выраженная в сакральном знаке «тайна» есть в христианской
системе идей не столько эзотерическое достояние немногих, сберегаемое от
толпы, сколько военная тайна, сберегаемая от врагов (93).
(ибо я не поведаю врагам Твоим тайну), - обещает верующий («верный») в
одном византийском песнопении (94). Место
мистериально-гностической оппозиции посвященные/непосвященные (95)
заступает совсем иная оппозиция соратники/противники; в число последних
включены «враги зримые и незримые» - люди и бесы. Для онтологического нейтралитета
не остается места. Поэтому два евангельские изречения, нередко воспринимаемые
как выражение двух противоположных точек зрения («терпимой» и «нетерпимой»),
на деле имеют совершенно идентичный смысл. «Кто не против вас, тот за вас»
(96); но «кто не со Мною, тот против Меня»
(97); всякий, кто не становится под одно
«знамя» (, тем самым обязывается
верностью другому «знамени». «Знамя» стоит против «знамени», и «знамение»
против «знамения». «...И явилось в небе великое знамение: жена, облеченная
в солнце... И другое знамение явилось на небе: вот большой красный дракон
с семью головами и десятью рогами...» (98).
Настоящее состояние бытия - священная война, «меч и разделение» (99)
во всем «видимом и невидимом» космосе, и человек участвует в этой войне
как «верный» или «неверный» воин (тема militia Christi). «Боязливых же
и неверных... участь в озере, горящем огнем и серою: это смерть вторая»
(100). «Языческие» религии Средиземноморья
могли грозить участью отверженного «нечестивцам», «презрителям богов» (101),
т. е. нарушителям культовых норм, но не «боязливым и неверным», не предателям
в священной космической войне; и это постольку, поскольку они не принимали
достаточно всерьез представления о войне бога, которую ведет человек -
дружинник бога, обязанный ему не только почтением, но прежде всего воинской
верностью (102). Любой «языческий» бог
помогает своим любимцам или почитателям, когда те ведут войну. Что ему
делать несвойственно, так это вести свою собственную войну, вербуя ради
своего дела людей. Конечно, гомеровская Афина стоит за дело ахейцев, но
разве гомеровскому Агамемнону или Ахиллу пришло бы в голову вообразить,
что они стоят за дело Афины? Но уже в древнейшем памятнике ветхозаветной
словесности, которым располагает наука, - в «Песни Деворы» (XII в. до н.
э.) (103) - речь с полной серьезностью
идет о войне за дело Яхве. У древних евреев была даже «Книга войн Яхве»,
утраченная, но цитируемая в библейских хроникальных текстах (104).
Девора именно ведет войну Яхве; она не просто поклонница этого божества, но одновременно его воительница
и дружинница; она проклинает жителей Мероза за то, что они «не пришли на
помощь Яхве»(105). За столь архаической
«Песнью Деворы» уже стоит идея «завета» или «союза» (берет)
между Яхве и его «верными». В контексте этой идеи каждый сакральный знак
есть именно «знак завета» (106) - обещание
и удостоверение взаимной воинской верности полководца-бога и дружинника-человека.
Отсюда ведет исторический путь к новозаветной символике воинствования «не
против крови и плоти, но против Начал, против Властей, против Космократоров
тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» (107).
Евангельская «священная история» трактует не просто о «благочестии», но
о верности (предлагаемой верности бога и требуемой верности человека);
именно постольку она есть рассказ о неверности. В ней необходима фигура
Иуды: возможность падения в бездну предательства и вероломства, подобного
воинской измене (а не просто «нечестия»), - одна из универсалий всего бытия
«христианского воина». Еще шире тема неверности, апостазии, узурпации дана
в прологе к четвертому Евангелию: «Пришел к своим, и свои Его не приняли...»
(108). «Пререкаемый», оспариваемый сакральный
знак мыслится воздвигнутым в гуще боя, на глазах у друзей и врагов, для
воодушевления первых и «ожесточения» вторых. Характерна пластическая выразительность
такого символа, как Распятие: тело до конца «явлено», развернуто как знамя,
раскрыто как книга - и поднято над головами как знамя и как книга. Сходный
облик имеет так называемая Оранта (фигура с распростертыми и поднятыми
в молитвенном усилии руками). Стоит сравнить эти образы с иконографией
Будды, чтобы ощутить контраст.
Вспомним, что социально-идеологическим содержанием
огромной эпохи, обозначаемой как «раннее Средневековье», был долгий и противоречивый
переход от античного общества граждан-рабовладельцев к феодальной иерархии
сеньоров и вассалов, от порядка собственников к порядку «держателей», от
этики государственности к этике личного служения и личной верности. Понятно,
что специфика христианской символики (и шире - библейской символики) как
символики личной верности облегчила ее функционирование в качестве ядра
идеологического «феодального синтеза». При своем возникновении христианство
было крайне далеко от того, чтобы быть феодальной идеологией; но религией
личной верности и «дружинной», «воинской» службы богу оно было всегда.
Эта его сторона была очень живо воспринята в эпоху становления феодализма.
Древнесаксонский эпос «Гелианд» прочувствованно описывает Христа как раздающего
дары конунга («the rikeo Krist»), апостолов - как верных дружинников («treuhatta
man»). Иуду - как воина-изменника («the treulogo»); ключевые слова - верный (treuhaft) и вероломный (treulogo, treulos). Неоднократно
отмечалась высокая «семиотичность» феодальной этики как этики верности.
Христианская религия как религия верности тоже повышенно «семиотична»
(если угодно, «геральдична»).
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Marc. Aurel., IV, 23.
2. О связи философского синтеза неоплатонизма
с государственным синтезом Римской империи ср.: Лосев А. Ф. История
античной эстетики (ранняя классика). М., 1963, с. 123-127. Порфирий подчеркивает
синхронность философской инициативы Плотина с таким политическим событием,
как начало правления Галлиена (Porphyr. De vita Plotini, §§ 4, 12).
3. Патристика, в отличие от современной
ей языческой философии имевшая будущее и работавшая для будущего,
прямо перешла от стоического платонизма каппадокийцев к христианской интерпретации
Прокла у Псевдо-Ареопагита (ср. G. Mathew. Byzantine Aesthetics.
London, 1963, р. 20). Василии Великий знал Плотина, он использовал отдельные
положения Плотина, но по общей структуре мышления оставался «средним» платоником.
Прокл, уступая Плотину в творческой гениальности, дал то, чего не дал Плотин:
дотошное исчерпание темы в строгой последовательности дефиниций и силлогизмов,
эллинскую схоластику - философию итога как итог философии. Плотин,
хотя и возглавивший в Риме школу, был во многом вольным мыслителем (Джордано
Бруно, первый вольный мыслитель Нового времени, приветствовал в нем «своего»);
Прокл был по всему складу своей жизни и мысли схолархом и схоластом, поэтому
ему принадлежало наступавшее тысячелетие схолархов и схоластов. Прокл,
а не Плотин был живым наставником для средневековых платоников вроде Иоане
Петрици - и живым противником для византийских ортодоксов вроде Николая
Мефонского (XII в.). Поэтому едва ли благоразумно судить о неоплатонической
эстетике как источнике средневековой эстетики исключительно по «Эннеадам»
Плотина.
4. De reditu suo, 66 (Poetae Latini
Minores, rec. Aem. Baehrens, vol. V, Lipsiae, 1883, p. 77). В переводе
М. Л. Гаспарова. «...То, что миром звалось, городом стало теперь». («Памятники
поздней античной поэзии и прозы П-V века». М., 1964, стр. 146).
Уже во II в. ритор Аристид говорил о римской
ойкумене как о едином полисе (Элий Аристид. Панегирик Риму. Греч.
текст с рус. пер., введением и комментарием И. Турцевича. Нежин, 1907).
5. Aristotelis Politica, IV (VII) 5,
1327 а 1.
6. Ср. Кудрявцев О. В. Эллинские
провинции Балканского полуострова во втором веке нашей эры. М., 1954, с.
9-10, 118-155, 229-243; Штаерман Е. М. Кризис рабовладельческого
строя в западных провинциях Римской империи. М., 1957, с. 278-293 и 420-448.
7. Приведем высказывания двух видных
советских историков. «В период нарастающего кризиса античного мира на основе
античной идеологии, из осколков античных философских систем, - пифагорейской
и платонической, - начинается формирование новых течений, чуждых настоящей
античности и восточных по самому своему существу. Таково неопифагорейство
и неоплатонизм». (Утченко С. Л. Идейно-политическая борьба в Риме
накануне падения Республики. Из истории политических идей I в. до н. э.
М., 1952, с. 62). «В азиатских провинциях и в Египте... процветает гностицизм,
подготовляется неоплатонизм, но эти течения находятся и за пределами Ахайи
и за пределами античной философии: они представляют собой переоценку всех
ее основных ценностей» (Кудрявцев О. В. Указ. соч., с. 278).
То, что можно сказать о гностицизме, неприложимо к неоплатонизму, воспринявшему
платоническое наследие вовсе не в виде осколков, но в виде целостной системы
мыслительных импликаций, подлежащих всестороннему эксплицированию (ср. Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука. М., 1927, с. 522-
528 и др.). Поместить неоплатонизм «за пределами» античной философии можно
лишь постольку, поскольку итог развития в
определенном смысле находится «за пределами» самого развития. Но такова
диалектика всякого развития.
8. Ср. нашу статью: Аверинцев С.
На перекрестке литературных традиции. (Византийская литература: истоки
и творческие принципы).- «Вопросы литературы», 1973, № 2, с. 150-183 (главным
образом, с. 158-162 и 178-181).
9. До какой степени это так, можно
видеть на примере довольно серьезного романа Гелиодора «Эфиопики», где
в роли «посвященных» выступают гимнософисты Эфиопии (вместе с египетским
жрецом Каласиридом, древним товарищем мистагога Зарастро из «Волшебной
флейты» Моцарта). Эфиопия для Гелиодора - «что-то вроде Индии» плюс «что-то
вроде Египта». Всякий, кто читал Гелиодора, или роман Филострата о маге
Аполлонии Тианском, или ориенталистические пассажи Климента Александрийского,
мог убедиться, что позднейший масонский и теософский миф о «тайной мудрости»
Азии - лишь заключительная фаза вульгаризации и обессмысливания античных
попыток подступиться к специфике восточной культуры (в одном стихотворении
Пастернака для этого найдена формула: «домыслы втупик поставленного грека»).
Ср. Аверинцев С. С. Греческая «литература» и ближневосточная «словесность».
(Противостояние и встреча двух творческих принципов).- «Типология и взаимосвязи
литератур древнего мира». М., 1971, с. 206-266 (особенно с. 234- 237, 245-246).
10. Например, Clementis Alexandrini
Stromata I, 15 (69, 1); ibid., I,
29 (180, 1); Eusebii Praeparatio Evangelica, X, 4, 19; Theodoreti
Graecarum affectionum curatio, I, 51, etc.
11. Platonis Timaeus, p. 22 В.
12. «Филоварваром»
Геродота назвал Плутарх (De Herodoti malignitate XII, 1, р. 857 а).
13. Aeschyli Persae, v. 181-206.
14. В 324 г. до н. э. была с величайшей
помпой отпразднована свадьба между десятью тысячами солдат Александра Великого
и их персидскими невестами. Эллинство - жених, Азия - невеста, и судьбы
вселенной требуют их мистериальной встречи: такова символика, не перестававшая
сохранять актуальность на закате античности (ср. Зембатова Н. П. «Священный брак» эллинства и варварства в романе Гелиодора «Эфиопика».-
«Типология и взаимосвязи литератур древнего мира», с. 267-279).
15. Константинополь лежит на европейском
берегу Босфора; с противоположной стороны ему соответствуют обе дополнительные
субстолицы - Халкидон и Никея, города вселенских соборов. Между этими тремя
городами заключен символический рубеж Европы и Азии.
16. Ср. Procopii Caesariensis De bello
Gothico, III, 33 (В 417, Р 543).
17. Пер. М. Л. Гаспарова («Памятники
средневековой латинской литературы Х-XII веков». М., «Наука», 1972, с.
211).
18. Слово «латинянин»
становится особенно одиозным в связи с политическими и конфессиональными
конфликтами поздневизантийской эпохи; но уже в эпоху Римской империи оно
использовалось грекоязычным населением восточных провинций как способ отделить
ненавистную этническую природу западного завоевателя от его славного имперского имени «римлянин».
(При таком снижающем употреблении слова «латинянин» отчетливо
выступает функция слова «римлянин» как титула.) Например, около 180 г.
н. э. Ириней Лионский расшифровывал апокалиптическое «число Антихриста»
666 как числовое значение слова «».
(Irenei Lugdunensis Adversus haereses V, 30, 3; ср. F. Dornseiff, Die Ratsel
- Zahl 666 in der Offenbarung des Johannes.- «Kleine Schriften» II, Leipzig,
1964, S. 244-247.
19. Специально греки переименовали
себя так основательно, что их исконное самоназвание эллины на века
исчезает из византийской жизни и словесности, превращаясь в одиозное обозначение
«язычников», «нехристей».
20. Наши слова «официальный» и «официозный»
недаром восходят к латинскому слову officium, представляющему собой один
из центральных терминов древнеримской этики и обозначающему «обязанность»
личности перед безличным и сверхличным порядком государства, традиции,
общественного мнения.
21. Не случайно церемониал римских
аристократических похорон так поразил грека Полибия (ср. классическую характеристику
этой церемонии: Моммзен Т. История Рима, т. I. М., 1936, стр. 812-
814).
22. Достаточно вспомнить, что церковная
архитектура усвоила схему римского здания для гласного судопроизводства
- так называемой базилики, с ее полукруглой апсидой и возвышением для судьи.
О воздействии «триумфальной тематики» на христианскую символику в ранневизантийском
(равеннском) искусстве см.: Лазарев В. Н. Византийская живопись,
М., 1971, стр. 51; ср. также: Grabar A. L'empereur dans 1'art byzantin.
Paris, 1936, p. 237-239.
23. Например, столь характерное для
византийской жизни резервирование пурпурных одежд и сапожков за императорской
особой (по Иоанну Златоусту, «если частный человек возлагает на себя царственное
пурпурное одеяние, он и его пособники бывают казнимы за крамолу».- De anathemate
3, PG 48, col. 949) восходит к распоряжению Нерона (Suetoni Nero, XXXII,
3).
24. Вплоть до Данте, посвятившего Юстиниану
восторженные строки своего «Рая» (VI, 1-27).
25. Ср. Hunger Н. Reich der
neuen Mitte. Der christliche Geist der byzantinischen Kultur. Graz - Wien
- Koln, 1965, S. 74-96.
26. Pauli Silentiarii Descriptio S.
Sophiae, 257 spp.; Corippi In laudem lustini carmen, III, 167 sqq.
27. Значение, которое придавалось этой
униформе, подчеркнуто легендой, согласно которой бывший солдат и основатель
киновитского монашества Пахомий (ум. в 346 г.) скопировал ее с одежды явившегося
ему ангела. «Ангельскому чину» приличествует ангельская «схима».
28. В поздней Римской империи такие
картины выставлялись в общественных местах для общественного поклонения.
Культ, воздаваемый им, послужил импульсом для культа икон. (Как рассуждали
сторонники иконопочитания, если честь подобает изображению земного царя,
то насколько больше - изображению небесного царя.) Ср. Mathew G. Byzantine Aesthetics. London, 1963, р. 13, 57-58, 78-93, 96-97.
29. Не одна евангельская апофтегма
о динарии Кесаря решает вопрос о прерогативах власти ссылкой на монету,
имеющую «изображение и надпись» носителя власти. Недаром Византия
особыми договорами с империей Сасанидов и королевством Хлодвига обеспечила
себе исключительное право чеканить для мирового хождения золотую монету
с изображением и надписью своих императоров (ср. Gelzer H. Byzantinische
Kulturgeschichte. Tubingen, 1909.S. 79). Изображение и надпись -
это лик и имя; две ключевые категории византийской теории символа. Позднейшая
византийская икона - тоже изображение, сочетающееся с непременной
надписью.
30. Ср. Verosta St. Johannes Chrysostomus.
Staatsphilosoph und Geschichtstheologe. Graz - Wien - Koln, 1960, S. 186
sqq.
31. В смысле платоновской концепции как тленная лещь «участвует» в своей нетленной «идее».
32. Описывая празднество в 325 г. по
случаю двадцатилетия Константинова правления, на которое император пригласил
церковных иерархов (что было еще совсем внове), Евсевий замечает: «Легко
было принять это за образ [ - «икону] царствия божия» (Eusebii Historia Ecclesiastics, III, 15).
33. Ср. Каждан А. П. Византийская
культура. М., 1968, с. 84-86.
34. Ammiani Marcellini Rerum gestarum
XXI, 16, 1.
35. Ibid., XVI, 10, 10.
36. Речь идет о триумфальном въезде
Констанция в Рим.
37. Ibid., XXI, 16, 7.
38. Корипп говорит о посетителях императорского
двора: «И они мнят, что обретают в ромейском чертоге иное небо» (Corippi
In laudem lustini carmen III, 244). Фраза предельно льстива - и все же
речь в ней идет о «мнимости», которая не тождественна реальности, и об
«ином» небе, которое не то, что «настоящее» небо.
39. «Политические» евнухи, обслуживавшие
не гарем, а канцелярию, не были изобретением Византии, они были известны
в Китае со времен Цинь Ши Хуанди, в Персии со времен Ахеменидов, даже в
императорском Риме при Клавдии, при Нероне, особенно при Гелиогабале и
Гордиане. Это само по себе довольно понятно:
евнух, лишенный личных семейных привязанностей, а также
возможностей лично для себя претендовать на высшую власть, представлялся
логическим пределом желательного состояния человека при деспотическом режиме.
Но только в Византии произошла странная и невыносимая для нашего восприятия
вещь: народное воображение ассоциировало евнуха с ангелом. В византийских
легендах люди так часто принимают явившегося им ангела за евнуха, что делается
очевидным, насколько они склонны были принимать придворных евнухов хотя
бы за «подобие» ангелов.
40. Устаревший и явно неточный термин
«цезарепапизм» все же лучше охватывает суть средневековой имперской идеологии,
чем антиисторическая формула А. Циглера: «продолжение единства религии
и общественной власти, как оно господствовало на первобытной ступени культуры
и в продолжение всей античности» (Ziegler A. W. Die byzantinische
Religionspolitik und der sogenannte Csaropapismus.-
«M nchener Beitrage zur Slavenkunde.
Festgabe fr P. Diels». Munchen,
1953, S. 97). Ср. Schneider С. Geistesgeschichte des antiken Christentums,
II. Mnchen, 1954, S. 325.
41. loannis Damasceni De imaginibus
oratio, 9 (PG t. 94, col. 1240).
42. Ibidem.
43. Evangelium secundum Matthaeum,
XXVIII, 18.
44. Ср. Hunger H. Reich der
neuen Mitte. Der christliche Geist der byzantinischen Kultur, S. 61-67.
45. Ср. ibid., 82-83 (в примечаниях
указана дальнейшая литература).
46. Evangelium secundum loannem, XVI,
33.
47. Характерно, что даже во времена
позднего Средневековья, когда «от рождества Христова» насчитывали уже до
полутора тысяч лет, упорно продолжали говорить в официальных документах
церкви о евангельских временах как о «последних временах». Они осмыслялись
как «последние» не по эмпирии, а по смыслу - по эсхатологическому смыслу.
48. «Неправедный пусть еще делает неправду;
нечистый пусть еще сквернится; праведный да творит правду еще, и святой
да освящается еще. Се, гряду скоро!» (Apocalypsis, XXII, 11-12).
49. I epistola ad Corinthios, VII,
31.
50. Ср. Patrides С. A. The Phoenix
and the Ladder. - The rise and decline of the Christian view of history.
Berkeley, 1964.
51. «Видимое» и «невидимое» - фундаментальная
оппозиция и дихотомия христианства (при помощи нее, например, описывается
универсум в Никейско-Константинопольском символе веры:
. Именно эта дихотомия
требует медиации символа или «образа»: «воистину, вещи зримые суть явленные
образы вещей незримых» (Dionysii Areopagitae epist. X.PGt.111, 1117).
52. Ср. Beckwith J. Early medieval
art. London, 1964, p. 106.
53. О генезисе характерного для Запада
соотношения между имперской и христианской идеологией см. Frend W. С. Martyrdom and Percecution in the Early Church. Oxford, 1965.
54. Ср. Dempf A. Die Geistesgeschichte
der altchristlichen Kultur. Stuttgart, 1964, S. 258-276.
55. - одно из наиболее характерных слов в лексиконе ранневизантийской сакральной
и мирской риторики.
«таинство чуждое
вижу и неимоверное» - это восклицание из Рождественского канона Косьмы
Маюмского может служить примером вместо десятков и сотен ему подобных.
Такова коренная структура христианского парадоксализма, увиденная через
призму греческого риторического темперамента. Мир христианина наполнен
исключительно «невероятными» и «недомыслимыми», «странными» и «неисповедимыми»
вещами; но так же обстоит дело с миром ритора. Каким бы ни было различие
в глубине, внешняя поза и словесная «жестикуляция» недоумевающего восторга
обнаруживает неизбежное сходство. В одном из самых выдающихся памятников
византийской церковной поэзии VI или VII в. (так называемый)
говорится: «познать знание незнаемое» ().
Это одновременно очень ответственная формула
христианского мировоззрения - и риторическая игра. Ср. доведенную до схемы
характеристику христианской образности у английского поэта XX в.: «And
our peace is put in impossible things//Where clashed and thundered unthinkable wings//Round an incredible star».
56. I epistola ad Corinthios, XIII,
12.
57. Особую роль играли в эпоху перелома
от античности к Средневековью и позднее многочисленные литературные эксперименты,
основанные на применении к библейскому материалу античных форм, - пересказы
Ветхого и Нового Завета языком и размером Гомера или Вергилия. Форма выбиралась,
таким образом, не по соответствию теме, а по противоположности к ней, «наперерез»
ей, из-за этого как тема, так и форма выступали в несобственном, превращенном
виде. Пределом такого подхода были «центоны» на библейские темы - мозаики
из стихов или полустиший античных поэтов, вынужденных описывать как раз
то, чего не могли бы описывать античные поэты; между самостоятельным и
контекстуальным значением цитаты возникала рознь, словесный образ двоился
в самом себе, что и придавало игре завлекательность.
58. Nonni Panopolitani Paraphraseos
sancti secundum loannem Evangelii 13-16.
59. Именно «горожанин» (),
не «гражданин» ()!
60. Стоит еще раз подчеркнуть (как
это в свое время подчеркивалось в работах О. М. Фрейденберг), что риторика
Горгия и его последователей была при всей своей «искусственности» тысячей
нитей связана с фольклорными традициями, стимулировавшими как раз условность
приема и украшенность слова (идеал «безыскусственности» - очень поздний
идеал, соответствующий насквозь «интеллигентскому» вкусу античных аттикистов
или новоевропейских руссоистов). - На переломе от античности к Средневековью
торжество монархической идеи требовало возрождения определеннных архетипов
фольклора в «превращенном» и постольку превратном виде; в этом же направлении
шли идеологические искания, работавшие на «феодальный синтез» (термин Б.
Ф. Поршнева.- См. его книгу «Феодализм и народные массы». М., 1964, с.
507-518; ср. Удальцова 3. В. К вопросу о генезисе феодализма в Византии.
(Постановка проблемы) - «Византийские очерки. Труды советских ученых к
XIV конгрессу византинистов». М., 1971, с. 3-25). Патриархально-магические
представления о сакральной власти вождя, оттесненные полисной цивилизацией
на задний план, приобретали все большую актуальность.
61. Ср. известную формулу Алана Лилльского,
подытожившего тысячелетнюю традицию понимания космоса как книги: «Omnis
mundi creatura//Quasi liber et pictura...» («Всякая тварь в мире - как
бы книга и картина»).
62. Вот пример из стихотворения поэта
VI в. аш-Шанфары: «...когда на пути перепуганной мчащейся наугад встает бездорожная грозная...» - имеются в виду последовательно
верблюдица и пустыня (пер. И. Ю. Крачковского. - См. журнал «Восток», кн.
4. М.-Л., 1924, с. 60).
63. Вот классический пример многочленного
«кеннинга»: «тот, кто притупляет голод чайки звона блеска зверя Хейти»
- имеется в виду воин: «зверь Хейти» - корабль, «блеск корабля» - щит,
«звон щита» - битва, «чайка битвы» - ворон, «тот, кто притупляет голод
ворона» - воин (см. Стеблин-Каменский М. И. Старшая Эдда. Древнеисландские
песни о богах и героях. Пер. А. И. Корсуна. М.-Л., 1963 с. 186-187).
64. Метафоричность обусловлена исключительно
тем, что система перифрастических формул не становится у Нонна стабильной.
Но и у него встречаются постоянные, повторяющиеся формулы:
например, в его эпосе о Дионисе чуть ли не на каждой странице читатель
встречает обозначение глаз как «кругов лика» (
).
65. Ср., например: Кгапг W. Geschichte
der griechischen Literatur, 4. Aufl. Leipzig, 1958, S. 541-545.
66. Популярная «История Аполлония,
царя Тирского», имевшая широкое хождение на переломе от античности к Средневековью,
заставляет своего скорбящего героя и его неузнанную дочь Тарсию заниматься
игрой в загадки с ощущением крайней серьезности такого занятия.
«...И Тарсия сказала:
- Храмина есть на земле, что исполнена звуков прекрасных:
Храмина вечно звучит, но безмолвствует вечно хозяин,
Оба в движеньи бессменном, хозяин и храмина эта.
Если, как ты уверяешь, ты царь своей родины, разреши мою загадку (ибо
царю подобает быть мудрее всех). - Поразмыслив, Аполлоний сказал: - Знай,
что я не солгал: храмина на земле, исполненная звуков, - это море, безмолвный
хозяин этой храмина - рыба, которая движется с морем вместе. - Тарсия восхищается
этим объяснением, понимает, что перед нею настоящий царь (!), и задает
ему еще более трудную загадку...» (Historia Apollonii regis Tyrii, 42.
Пер. И. Феленковской.- Поздняя греческая проза. М., 1960, с. 363).
Такое благоговейное, почти умиленное отношение
к хитроумию загадки характерно для народного средневекового вкуса;
в числе других примеров можно вспомнить древнерусскую (XV- XVI вв.)
«Повесть о Петре и Февронии». Праведная дева Феврония, увидев слугу своего
будущего мужа, князя Петра, начинает говорить загадками, после чего слуга
восклицает: «О дево! вижу бо тя мудру сущу...» «Благоверный же князь Петр,
слышав таковая глаголы, удивился разуму девичю...» Образ девы, загадывающей
загадки, в обоих случаях как-то связан с образом девственной Софии-Премудрости
(ср. Аверинцев С. С. К уяснению смысла надписи над конхой центральной
апсиды Софии Киевской.
- «Древнерусское искусство. Художественная культура домонгольской Руси».
М., 1972, с. 28). Напротив, для Платона (Respublica 479b) загадка связана
с несерьезным бытом пирушки или детской.
67. Поэтому путь от античности к Средневековью
лишь в порядке метафоры можно описывать как «победу» одних тенденций, уже
наличных в готовом виде на панораме поздней античности, над другими. Само
собой ясно, что средневековое крепостничество - вовсе не античный колонат,
«восторжествовавший» над отношениями античного рабства. Так же непросто
обстоит дело с идеологическими и культурными явлениями. Не стоит слишком
однозначно связывать качество «нового» с определенным кругом компонентов
позднеантичной культуры в противоположность другим компонентам - например,
с «низовыми» и «ближневосточными» течениями в противоположность «верхушечным»
и «классицистическим» (хотя по ходу работы такое упрощение может быть оправданным,
оставаясь в конечном счете метафорическим). Ибо даже византийский классицизм
есть именно византийский классицизм, средневековый классицизм, т.
е. не простое «присутствие» пережившего себя античного прошлого внутри
неантичной эпохи, но интегрирующая часть именно этой эпохи; и даже «восторжествовавшие»
низовые и ориентализирующие тенденции не могут воспользоваться своим торжеством, не перестроив своей сущности. Это трюизмы, которые, однако, легко
выпадают из поля зрения.
Ко всему сказанному требуется одна оговорка. Гетерогенность «приводимых
к одному знаменателю» традиций касается только их исторической генеалогии;
в далях своей предыстории они могут восходить к одним и тем же архетипам
(что подспудно облегчает их синтез). Например, имперская идеология и христианская
идеология по своему непосредственному генезису весьма различны, но в отдаленной
перспективе связаны с одним и тем же кругом исходных прототеократических
представлений о сверхчеловеческом посреднике между различными уровнями
мирового бытия. Выше упоминалось воздействие римской «триумфальной тематики»
на христианскую символику; но само слово «триумф» (triumphus) представляет
собой латинский вариант греческого термина
(см. Walde A. Lateinisches
Etymologisches Wrterbuch, Heidelberg,
1905, S. 637-638; Boisacq Е. Dictionnairetymologique
de la langue Grecquetudi dans ses rapports avec les autres langues Indo-Europennes.
Heidelberg-Paris, 1916) и выдает дионисийский генезис триумфа как такового
(причастность одержимого вакханта божественности Диониса - причастность
триумфатора божественности Юпитера).
68. О вызывающей «антиэстетичности»
в раннехристианской культуре см.: Taubes I. Die Rechtfertigung des
Hsslichen in urchristlichen Tradition.-
Die Nicht Mehr Schnen Kunste:
Grenzphnomene dessthetischen
(«Poetik und Hermeneutik» III). Mnchen,
1968, S. 169-185.
69. S. Romani Melodi Cantica Genuina.
Ed. by P. Maas and C. A. Trypanis. Oxford, 1963, № 18, 7 sqq., p. 135.
70. Ср. Plauti Pseudolus 166-168; ibid.,
246.
71. Этот же образ встречается в поэзии
тех веков и за пределами творчества Романа, чем подтверждается его близость
сознанию эпохи в целом (см. Hunger H. Reich der neuen Mitte. Der
christliche Geist der byzantinischen Kultur, S. 84-96). В качестве историко-культурной
параллели можно назвать позднебарочное немецкое стихотворение, включенное
в текст «Страстей по Иоанну» И. С. Баха и уподобляющее иссеченную спину
Христа «всепрекраснейшей радуге» («Erwge,
wie sein blutgefrbter Rcken//In
alien Stcken//Dem Himmel gleiche
geht.//Daran, nachdem die Wasserwogen//Von unsrer Sndflut
sich verzogen.//Der allerschnste
Regenbogen//Als Gottes Gnadenzeicher stehb). Конечно, это сходство в различии:
образ радуги так же детерминирован ментальностью барокко с характерным
для нее преобладанием темы «Deus in rebus», как образ пурпурных чернил
- ментальностью византинизма. Но вкус к парадоксальной и постольку «бесчеловечной»
эмблематике сближает раннее Средневековье и барокко, через голову Ренессанса
возрождавшее ранневизантийскую моду на иероглифическую «премудрость» в
философском переосмыслении (ср. характерный сборник: Symbolica Aegyptiorum
sapientia auctore P. Nicolao Caussino SJ, Parisiis, 1647; составивший книгу
иезуит включил в нее тексты Климента Александрийского, Псевдо-Епифаниева
«Фисиолога» и Гораполлона). Симптоматична повышенная роль монограммы Христа
в эпоху раннего Средневековья ( ) и в эпоху раннего барокко ( ): она метила золотые щиты «схолариев» Юстиниана и фронтоны иезуитских
церквей. Монограмма - как бы неоиероглиф, искусственно реставрированная
идеограмма (ср. рассуждения Плотина о метафизическом превосходстве идеограммы
над буквенным письмом: Enneades V, 8, 6). Оживающий на заре барокко ранневизантийский
миф о Египте (в конце концов резюмированный в одной строке Вячеслава Иванова:
«знаменовательный Египет») - это вполне понятная контаминация древнеегипетской
традиции с позднейшим «александрийством» Филона и Плотина, Климента и Оригена
(Александрия как всемирно-историческая столица аллегоризма и символизма).
72. Evangelium secundum Lucam, XVI,
1-9.
73. Evangelium secundum Lucam, XVIII,
1-6.
74. Например, De divinis nominibus,
I, § 8, PG III, col. 597 В-С.
75. Evangelium secundum Mitthaeum,
XVI, 3.
76. Ibid., XXIV, 30.
77. Evangelium secundum Lucam, II,
34.
78. Нелишне напомнить, что древние
обозначения «знака» - еврейское 'th,
греческое и латинское
signum - все без исключения обозначают также боевые воинские значки армий
и подразделений, которые заменяли той эпохе знамена.
79. Evangelium secundum Matthaeum,
XVI, 24.
80. Греческое:
и латинское fidelis в равной степени совмещают значения «верующий» и «верный».
81. Ср. Evangelium secundum loannem.
III, 19.
82. См. Demougeot Е. «Paganus», Mithra
et Tertullien. - «Studia Patristica III: Papers presented to the Third
International Conference on Patristic Studies» («Texte und Untersuchungen
zur Geschichte der altchristlichen Literatur», Bd. 78). Berlin, 1961, S.
354-365.
83. При описании предательства Иуды
евангелия неоднократно употребляют слово (в Вульгате «signum»); например, Evangelium secundum Matthaeum, XXVI, 48;
Evangelium secundum Marcum, XIV, 44.
84. Ср. Evangelium secundum Lucam,
XXII, 48.
85. Характерно уже само библейское
понимание «чуда» не столько как «чуда» или «дива» (,
miraculum - «достойное удивления»), сколько как «знака» и «знамения» ('fh,,
signum), то есть символической формы откровения. Если за Сатаной и его
посланцами (магами, лжепророками, Антихристом) признается способность творить
чудеса, то чудеса эти расцениваются как ложные, и притом ложные постольку,
поскольку ложно содержание, знаками и знамениями которого
они выступают. Ложные чудеса ложны в своем качестве текста; только
некое утверждение может быть ложным или истинным. Вопрос об истинности
чуда обнажает его семиотичность.
86. Apocalypsis, VII, 3; IX, 4; XIV,
1; XXII, 4.
87. Ibid., XIII, 16; XIV, 9.
88. Porphyrii De abstinentia, II, 49.
89. Ср. Casel O. De philosophorum
Graecorum silentio mystico. Giessen, 1919; F. Heiler. Erscheinungsformen
und Wesen der Religion. Stuttgart, 1961, S. 334-339, 467-468 u. а.; Лосев
А. Ф. Античный космос и современная наука. М., 1927, с. 321-337; 463-528;
Зализняк А. А., Иванов Вяч. Вс., Топоров В. Н. О возможностях
структурно-типологического изучения некоторых моделирующих семиотических
систем.- «Структурно-типологические исследования». М„ 1962, стр. 134-143.
90. Характерно, что христианство не
смогло обойтись без лексики мистерий, отягощенной грузом языческих ассоциаций.
Уже Новый Завет употребляет для передачи древнееврейских слов sd
и rz греческое слово (в чем
он следует Септуагинте). Особенно любит говорить о «мистах», «мистагогии»,
«эпоптах»
и т. п. применительно к христианской «мистике» (еще одно «мистериальное»
слово) Псевдо-Ареопагит.
91. Уже в Ветхом Завете Яхве неоднократно
обозначается как «верный»
9) и даже как «верность»
- ibid., XXXII, 4).
92. Представление о верующем как верном
солдате своего бога характерно для позднеантичной идеологии в целом; оно
отнюдь не ограничено раннехристианским кругом, но присутствует также в
митраизме. Но вот что интересно: участники митраистских мистерий были мужчинами
и в большинстве своем солдатами, что придавало их «воинскому» настроению
конкретный и узкий характер. Напротив, в христианстве «воинствование» под
знаком креста было воспринято как парадигма общечеловеческой
и в частности женской судьбы.
93. Ср. убеждение средневековых теологов
в том, что «стратегический план» воплощения и страдания Христа был тщательно
скрыт от дьявола.
94. Frhbyzantinische
Kirchenpoesie. I. Anonyme Hymnen des V-VI Jahrbunderts. Ed. von P. Maas
(KT 52/53). Bonn, 1910, S. 11.
95. Конечно, эта оппозиция имеет свои
корни в племенной (позднее - местной, в Греции - полисной) религии, отстранявшей
от культа иноплеменников. Посвященным в Элевсинские мистерии первоначально
мог быть только афинянин, так что эзотерическая исключительность совпадала
с «филетистской» исключительностью. Поскольку жизнь племени (как и полиса)
протекала в более или менее постоянной «войне всех против всех», «чужой»
- потенциально всегда «враг» и даже «враг богов» («своих» богов). Но сходство
между этими представлениями и пафосом священной войны против «врагов зримых
и незримых» за дело единого бога касается только внешних сторон и не затрагивает
сути мировоззрения.
96. Evangelium secundum Marcum, IX,
40; Evangelium secundum Zucam, IX, 50.
97. Evangelium secundum Matthaeum,
XII, 30.
98. Apocalypsis, XII, 1, 3.
99. Evangelium secundum Matthaeum,
X, 34.
l00. Apocalypsis, XXI, 8.
101. Cp. Aeneis, VI, 620:
102. Именно не принимали всерьез, хотя,
вообще говоря, знали такие представления. Например, практика священной
воины в жизни греческих полисов лежала на периферии религиозной этики и
даже своими приверженцами не воспринималась как универсальная парадигма
человеческого существования как такового.
103. Judices, V, 2-31.
104. Numeri, XXI, 14.
105. Judices, V, 23.
106. 'th
bth
(Genesis, IX, 12; XIII, 17; XVII, 11).
107. Epistola ad Ephesios, VI, 12.
108. Evangelium secundum loannem, I,
11.
Оригинал электронный: http://www.geocities.com/katz_us_il/aver/avr-1.html
* * *
Cмысл вероучения и формы культуры
Классификация культур знает достаточно ясные, фиксированные, тождественные себе понятия: "исламская культура", "буддийская культура" и т.п. В этот ряд как будто само собой встает понятие: "христианская культура". Во множестве контекстов это достаточно оправдано. Следуют, разумеется, этно-конфессиальные подразделения – "православная культура" Византии, Балкан и России, "католическая культура" средневекового Запада, из которой затем выделяется "протестантская культура", и т.п.; но такие же дробления имеют место применительно к исламу и буддизму.
Будем, однако, осторожны.
Платон утверждал, что преимущественное состояние ума философа есть удивление. Попытаемся заново удивиться тому, к чему мы чересчур привыкли – основным фактам истории нашей веры. Попытаемся увидеть их как бы заново – через сопоставление, через контраст.
Для того, чтобы сопоставление с христианством было максимально корректным, сопоставляемая религия должна, очевидно, отвечать двум требованиям, иметь два признака, общих для нее и христианства: быть "аврамистической", то есть апеллировать к наследию Авраама, Исаака и Иакова, как это делает иудаизм, – и быть, в отличие от иудаизма, "мировой", не ограниченной этническими рамками, как это присуще, скажем, буддизму. Обоим признакам отвечает лишь ислам.
Но какой контраст – судьба ислама и судьба христианства! Ислам начал с того, что обратил народ, среди которого возник, – арабов. Арабский язык, язык основателя религии, до сих пор остается ее сакральным языком. Только арабский оригинал Корана обладает с точки зрения ислама подлинной религиозной легитимностью. Земля, на которой жил Мохаммед, на которой стоят священные города Мекка и Медина, на всем протяжении истории ислама остается в обладании ислама; даже невозможно себе представить, чтобы она досталась иноверцам. Этнической избирательности у исламской общины ("умма") в принципе, конечно, нет – иначе ислам не был бы мировой религией; однако кровные родичи Пророка всегда имели особый статус, а у шиитов – потомки Али. Исламская экумена была в основе своей создана за небывало короткий исторический срок – немногим более двух столетий – в результате арабских завоеваний, распространивших новую арабскую веру от северо-западного угла африканского континента до Средней Азии. Впоследствии некоторые земли были добавлены к исламской экумене, некоторые земли, например, Испанию, пришлось отдать – но в целом этно-географический состав мира ислама исключительно стабилен. Недаром само понятие "земля ислама" ("дар-аль-ислам") входит в число понятий исламской теологии.
С христианством все иначе – в течение двух тысяч лет, Народ, среди которого оно возникло, отторг его из своей среды. Не еврейский язык, сакральный язык Ветхого Завета, не арамейский язык, язык проповеди Христа, но греческий язык, lingua franca Восточного Средиземноморья, стал языком Нового Завета, так что речения Основателя христианства были, можно сказать, изначально восприняты кафолической Церковью в переводе; уже оригинал Евангелий стоит под знаком перевода с одного языка на другой – в лингвистическом смысле этих слов, но также и с одного "языка культуры" на другой. Он стоит также под знаком миссионерства, "аккультурации", "инкультурации": изначальный язык христианства – не "свой" язык, но язык Другого, язык адресата проповеди, и постольку неизбежно язык более или менее "секулярный". Позднейшие попытки дать статус сакрального одному из таких языков, который был именно языком Другого, но затем выпал из времени и окаменел – латыни в "дособорном" католичестве, славянскому в русском православии – по существу вторичны и противоречат изначальному выбору Церкви.
Попытки насильственно возвратить для христианства его географическую родину, его Святую Землю, предпринимались и в эпоху Константина, и в эпоху Крестовых походов, – но история и природа вещей были против таких попыток. Иерусалим и Галилея должны находиться вне Christianitas с той же необходимостью, с которой Мекка и Медина должны находиться внутри "дар-аль-ислам". Но этим этно-географические парадоксы истории христианства только начинаются. Какие земли играли наибольшую роль в начальных судьбах нашей веры? Каждый ответит: Малая Азия – земля всех семи церквей Апокалипсиса; Сирия, где впервые прозвучало самое слово "христиане" (Деяния апостолов 11, 26); Александрия, где родилась христианская религиозная философия, и окружающий ее Египет, где начиналось христианское монашество; наконец, Северная Африка, где христианство впервые уверенно заговорило по-латыни. Однако по отношению ко всем этим землям сбылась угроза Апокалипсиса (2, 5): "сдвину светильник твой с места его"; в VII-VIII вв. они отходят под власть ислама. Но к этому времени пламя христианства начинает охватывать "варварские" народы Северной Европы – кельтов, германцев, славян, балтийские и финские племена. Начинается многовековая идентификация христианства и Европы. Из столетия в столетие поколения до того привыкают к ней, что она начинает казаться само собой разумеющейся; ее поздним, уже анахроническим выражением было заглавие известного фрагмента романтика Новалиса – Cristenheit, oder Europa (Христианский мир, или Европа, 1799). Еще в 1453 г. окончилась тысячелетняя слава христианской Византии; Святая София, самая прославленная церковь греко-православного Востока, стала мечетью; не успело пройти, однако, и полстолетия, как открытие Колумба начало историю христианства по ту сторону Океана. Работа миссионеров, противоречиво переплетавшаяся в исторической реальности с колониальной экспансией Европы, никоим образом однако не сводилась к ней и дала импульс для новых, еще невиданных этно-культурных воплощений разносимой ими веры.
Если крикливая агрессия атеистических идеологий, как во Франции якобинцев и в России большевиков, и более тихий натиск безразличия и потребительства, действуя совокупно, век за веком и десятилетие за десятилетием делают унаследованный традиционно-христианский характер европейской цивилизации все более и более проблематичным, – то одновременно очаги живой христианской веры с молодой силой разгораются и среди народов и племен, услыхавших о христианстве лишь недавно, и в сердцах отдельных людей, отнюдь не нашедших христианской традиции под отеческим кровом. Среди выдающихся европейских христиан XX века заметны люди, родившиеся в семьях агностиков и атеистов, как о. Павел Флоренский, Оливье Клеман, или в еврейских семьях, как Эдит Штейн и кардинал Люстиже. Наше время с новой очевидностью обнажает старую истину, сформулированную Тертуллианом еще в раннехристианские времена: христианами не рождаются, к христианству приходят ("fiunt, non nascuntur Christiani").
В перспективе того, что Михаил Бахтин называл "большим временем", в перспективе, в которой, по слову псалма, тысяча лет, как один день, – христианство, наследуемое в качестве "веры отцов" по праву рождения, впитываемое "с молоком матери", слишком часто оказывается, жестко говоря, едва ли не миражем, услаждающим благочестивые взоры и сердца, но рано или поздно, увы, обреченным рассеяться. "Не думайте говорить себе: 'отец у нас Авраам'". Нам не хочется этого видеть; напротив, враги христианства видят это чрезвычайно отчетливо и потому мнят себя реалистами. Но им не дано увидеть другого, противоположного факта. Христианство, как вера миссионеров, как "благая весть", "добрая новость", всегда более новая, чем все самоновейшее, – это, напротив, реальность, не подвластная времени. Хорошо сказал Честертон: христианство не выживает, не остается в живых, оно вновь и вновь умирает, то насильственной смертью, то от внутренних недугов, в каждую эпоху, может быть, в каждом поколении, – но Господь нашей веры знает возвратный путь из гроба, из преисподней, из смерти в жизнь.
Для христианства жить – значит оживать, воскресать, и притом вопреки всякому вероятию. Никакой жизни оно не знает. Потому у христианства нет, строго говоря, "своей" земли – в том серьезном смысле, в котором теология ислама учит о "земле ислама". У него есть только бездомные огоньки духа, разгорающиеся в воздухе, над головами верных. "Ибо не имеем здесь постоянного града, но взыскуем грядущего" (Евр. 13, 14). Христианство не дает мистического обоснования и для концепта христианской нации – в том серьезном смысле, в котором иудаизм учит о "священном семени": дерево, не приносящее доброго плода, срубают, Бог из придорожных камней может создать новых детей Авраама, а Дух веет, где хочет.
Конечно, это так лишь "в конце концов", на уровне "последних истин". Даже хороший христианин не способен жить исключительно "последними истинами" двадцать четыре часа в сутки. Если "последние истины" составляют твердое ядро христианского вероучения, его инвариантную характеристику, – исторические варианты христианской культуры не обходятся без истин "предпоследних", а то и вовсе полуистин. Важно, однако, видеть разницу уровней. Скажем, мечта о "Святой Руси" была создана русским благочестивым фольклором, а позднее, уже в XIX в., подхвачена и переосмыслена идеологией и литературой славянофильства; как ее ни оценивать, вероучительного статуса в русском Православии она не имеет и иметь не может. Лишена такого статуса и формула старца Филофея о Москве как "Третьем Риме". Франция могла во время оно именовать себя "Старшей дочерью Церкви"; но и это – не догмат французского Католичества, со временем вполне закономерно изжившего "галликанские" тенденции былых веков; к тому же христианский контекст в любом случае оспаривает смысл этого самоназвания, поскольку именно переход прав первородства от одного к другому является постоянным библейским мотивом, а роль Старшего брата в притче о Блудном сыне довольно неприглядна...
Эмпирические факты христианской культуры по определению не могут являть "сущность" христианства в абсолютно беспримесном виде – иначе это была бы не христианская культура in hoc saeculo, а Новый Иерусалим и Церковь Торжествующая. Но зато "сущность" христианства, достаточно четко фиксированная в новозаветных и вероучительных текстах, достаточно ясно выявляемая в "большом времени" истории, каждодневно утрачиваемая, но и каждодневно обретаемая заново сознанием христиан, трансцендентна любой культуре.
Нам возразят, что это можно сказать не об одном христианстве, но вообще о вере, достойной такого имени. В определенном смысле – да. Однако мы пытались показать, почему к вере христиан это относится в принципиально большей степени, нежели к вере иудаистов или мусульман.
Отметим по ходу рассуждения любопытный парадокс. Христианину тем легче быть толерантным, справделивым, уважительным к иудаизму и к исламу, чем более полно и последовательно его вера реализует свое доктринальное отличие от этих религий, локализует себя в присущем лишь ей измерении. Напротив, бессознательное перенятие их парадигм неизбежно приводит к конфликту, к недостойной христианства агрессии. Например, за псевдохристианским антисемитизмом и антииудаизмом обычно стоит "мессианское" самосознание наций, являющее собой плагиат и пародию иудаистического концепта Избранного Народа. Идеология Крестовых походов основана на адаптации понятий "джихада" и "дар-аль-ислам": Священная Война за Святые Места, сакральная география в истинно исламском стиле. Недаром уже Франциск Ассизский решительно противопоставил идеалу Крестовых походов возврат к исконно христианскому идеалу миссионерства. Недаром также конечный провал Крестовых походов не означал для христианства такой катастрофы, какой была бы для ислама утрата Мекки и Медины. Завоевав Святые Места, христианство духовно ничего не приобрело; утратив их, оно духовно ничего не потеряло.
Нелишне вспомнить, что даже мирное паломничество ко Святым Местам, непрерывно существовавшее в обиходе христианской набожности с позднеантичных времен, институционализировавшееся в Средние века, эмоционально, порой сентиментально окрасившееся в Новое время, все же не имеет и не может иметь в контексте христианской системы столь необходимого и неоспоримого значения, которое оно имеет по логике систем иудаизма и ислама; некоторые Отцы Церкви высказывали серьезные возражения против практики паломничеств. Принцип сакральной географии оспорен уже тем, что Сын Человеческий не имел на земле места, где приклонить главу.
И хотя христиане обязаны снова и снова строить для христианства земной дом – христианскую культуру, – христианство снова и снова убеждается в том, что у него на земле такая же участь, как и у его Основателя.
***
Таков тезис. Теперь перейдем к антитезису.
При всей своей географической бездомности христианство глубоко укоренено в истории; эта его черта имеет очень интенсивное вероучительное выражение. Христос пришел к людям, когда "исполнилось время" (Марк 1, 15); он был распят "при Понтийском Пилате" – имя римского магистрата как характеристика исторической даты включено в Символ Веры.
"Хронотопическая" локализация начала христианства поставила новую веру на границе двух традиций: иудейской и эллинской. Первая была религиозной, вторая – секулярно-культурной. Для всего Средиземноморья греческая культура стала к этому времени безоговорочно и абсолютно культурой вообще, универсальной по своему принципу, самосознанию и притязанию; ее нормам и стандартам добровольно подчинился победитель-Рим. В лице греческой культуры и эллинистической цивилизации христианство впервые повстречалось с "автономными" началами культуры как таковой, цивилизации как таковой.
Популярные изложения истории раннехристианской мысли обычно стремятся выделить и понагляднее противопоставить друг другу две тенденции: благожелательное уважение к античному наследию, так называемый христианский гуманизм – у одних авторов, анафемы языческим ценностям – у других. В некоторых случаях эта незамысловатая бинарная схема работает; нет сомнения, например, что апологет II в. Юстин Мученик относился к греческой философии с большим пониманием и респектом, чем его ученик Татиан, что сирийцы и копты в целом менее толерантны, да и попросту менее заинтересованы в классической культуре, чем большинство греков и римлян. Беда в том, однако, что вырванные из контекста эффектные цитаты, которые так оживляют популярное изложение, – как хорошо для этого годятся фразы Тертуллиана! – сами по себе доказывают немного. Взять того же Тертуллиана: уж в каких агрессивных парадоксах (построенных, кстати говоря, по всем правилам античной риторики) он поносил языческих философов, – а дело сводилось к тому, что здравой философией первозданного человеческого естества, той самой души, которая "по природе своей христианка", ему представлялся не платонизм и не аристотелизм, а стоицизм. У одних и тех же христианских авторов нетрудно отыскать декларации, вне общей связи как будто свидетельствующие о совершенно потивоположных типах отношения ко "внешней", мирской, языческой культуре.
Когда мы переходим от деклараций к практике, мы должны отметить, прежде всего, что без набора процедур, понятий и терминов, созданных греческой философией, традиционный тип христианской богословской рефлексии просто немыслим. Ключевое слово тринитарных споров, вошедшее в Символ Веры – homoousios, consubstantiatis, "единосущный", – есть философский термин, неоднократно встречающийся у Плотина, Порфирия и других неоплатоников. Или возьмем для примера процедуру дефинирования. Библии она чужда; во всем Новом Завете встречается лишь одна формализованная дефиниция, и притом в тексте, который выделяется своей близостью к эллинистическим нормам стиля. Но чем разработаннее становится церковная доктрина, тем охотнее она выражает себя в движении мысли от одной дефиниции к другой. Этим определяется на много, много веков характерный стиль катехизиса, руководства по догматическому богословию, по нравственному богословию и т.п. Даже у мистических авторов, писавших о том, что по сути своей "неизъяснимо", мы встречаем то же увлечение дефинициями.
Когда либеральная протестантская теология эпохи Адольфа Гарнака осознала проблему эллинизации христианской "керигмы" во всем ее объеме, она поняла эллинизацию, в общем, негативно – как фальсификацию, подмену, затемнение первоначального смысла. Однако здесь перед нами вопрос, на который едва ли возможен слишком простой ответ. Ранняя встреча с культурой греческого типа была содержательно, существенно важна для христианства. Переиграть историю невозможно, да и не нужно: "что Бог сочетал, того человек да не разлучает". У греческой культуры – на присущем ей секулярном уровне – есть универсальный смысл, созвучный христианскому универсализму. Вправду ли, однако, синтез платонизма и аристотелизма как philosophia perennis есть необходимое и достаточное философское осмысление христианской веры на все века и для всех цивилизаций? Полвека назад в определенных кругах было модно говорить о philosophia perennis, сегодня о ней не говорит, кажется, никто. Благоразумнее так и оставить большой вопросительный знак – и заодно признать глубокую правоту Отцов Церкви, в свое время столь противоречиво высказывавшихся об отношении между христианской верой и культурой язычников. Только притиворечивый ответ и был адекватным: только он учитывал одновременно потребность веры в культурной реализации – и ее принципиальную трансцендентность всякой культуре, о которой мы говорили выше.
Христианство совершает свой страннический путь из одной эпохи в другую, из одной цивилизации в другую. Чрезмерная самоидентификация с определенной культурой – чересчур тяжелая ноша на этом пути. На пороге Нового времени казус Галилея возник не в силу конфликта научного знания с Откровением, но как следствие авторизации Церковью античной науки, то есть аристотелевско-птоломеевской модели космоса. Китайское, японское, корейское христианство должно иметь свободу интегрировать Конфуция и Лао-цзы совершенно так же, как средиземноморское христианство интегрировало Платона и Аристотеля. Но культурную модель нельзя сменить в одночасье, как меняют одежду. В своем отношении к культурным традициям христианство должно соединять предельную свободу и непринужденность – с предельной честностью и трезвостью.
|