Глава
I
Постановка проблемы
1.
Социологическое понятие мышления
Задача данной книги показать, как люди действительно мыслят. Автор стремится
исследовать мышление не в том виде, как оно представлено в учебниках логики,
а как оно действительно функционирует в качестве орудия коллективного действия
в общественной жизни и в политике.
Философы слишком долго занимались своим собственным мышлением. Когда они
писали о мышлении, они исходили прежде всего из истории своего предмета, из истории
философии или из определенных сфер знания, например математики или физики. Однако
этот тип мышления может быть применен лишь в определенных условиях, и те данные,
которые получены в результате изучения названного мышления, не могут быть просто
перенесены на другие сферы жизни. Даже в тех случаях, когда этот тип мышления
может быть применен, он относится только к специфическому измерению существования
и не удовлетворяет людей, стремящихся понять и преобразовать мир, в котором они
живут.
Между тем в процессе своей деятельности люди сумели – на горе или на радость
– разработать разнообразные методы экспериментального и духовного проникновения
в окружающий их мир, методы, которые до сих пор еще никогда не подвергались
такому тонкому анализу, как формы так называемого точного знания. Однако человеческая
деятельность, которая в течение долгого времени не подвергается рациональному
контролю и критике, легко может выйти из повиновения.
Поэтому нельзя не считать аномалией нашей эпохи то
обстоятельство, что именно те методы мышления, с помощью которых мы принимаем
самые важные для нас решения, пытаемся понимать и направлять нашу социальную и
политическую судьбу, остались непознанными и недоступными рациональному контролю
и критике. Упомянутая аномалия станет еще более чудовищной, если мы напомним,
что в наши дни от правильной оценки и осмысления ситуации зависит значительно
больше, чем в прошлые времена. Значение социального знания увеличивается пропорционально
необходимости вмешательства
[7]
в
социальный процесс и его регулирования. Однако так называемый донаучный, неточный
тип мышления, к которому странным образом прибегают также логики и философы,
когда им необходимо принять практическое решение, нельзя постигнуть посредством
только логического анализа. Этот тип мышления образует некий комплекс, который
не может быть легко отделен ни от психологических корней эмоциональных и жизненных
импульсов, составляющих его основу, ни от ситуации, в которой он складывается
и решение которой он пытается найти.
Важнейшая задача этой книги – разработка адекватный метод описания и анализа
упомянутого типа мышления и его модификаций и сформулировать связанные с ним
проблемы, соответствующие его специфическому характеру и создающие предпосылки
для его критического понимания. Метод, который мы пытаемся предложить, есть метод
социологии знания.
Основной тезис социологии знания заключается в том, что существуют типы
мышления, которые не могут быть адекватно поняты без выявления их социальных корней.
Верно, что мыслить способен только индивид. Нет такой метафизической сущности,
которая, подобно некоему групповому духу, мыслит, возвышаясь над отдельными индивидами,
и чьи идеи индивид просто воспроизводит. Однако неверно было бы вывести из этого
умозаключение, что все идеи и чувства, движущие индивидом, коренятся только в
нем самом и могут быть адекватно объяснены только на основе его жизненного опыта.
Подобно тому как нельзя понять природу языка, выводя ее из наблюдения над
отдельным индивидом, который ведь говорит не на своем собственном языке, а на
языке своих современников и предков, проложивших для него путь, так нельзя правильно
определить во всей ее полноте и какую-либо точку зрения, основываясь только на
том, как она сформировалась в интеллекте отдельного человека. Лишь в весьма ограниченном
смысле индивид сам создает тип языка и мышления, который мы связываем с ним.
Он говорит языком своей группы, мыслит в формах мышления своей группы. В его
распоряжении оказываются лишь определенные слова и их значения. Они не только
в большой степени определяют его подход к окружающему миру, но одновременно показывают,
под каким углом зрения и в какой сфере деятельности предметы до сих пор были
доступны восприятию и использованию их группой или индивидом.
Поэтому в качестве первого пункта мы подчеркиваем, что социология знания
намеренно не отправляется от индивида и его мышления, чтобы затем, как это делают
философы, непосредственно перейти к абстрактным высотам «мышления как такового».
Напротив, социология знания стремится понять мышление в его конкретной связи с
исторической и социальной
[8]
ситуацией,
в рамках которой лишь постепенно возникает индивидуально-дифференцированное мышление.
Таким образом, мыслят не люди как таковые и не изолированные индивиды осуществляют
процесс мышления, мыслят люди в определенных группах, которые разработали специфический
стиль мышления в ходе бесконечного ряда реакций на типичные ситуации, характеризующие
общую для них позицию.
Строго говоря, утверждать, что индивид мыслит, вообще неверно. Значительно
вернее было бы считать, что он лишь участвует в некоем процессе мышления, возникшем
задолго до него. Он обнаруживает себя в унаследованной ситуации, в обладании
соответствующими данной ситуации моделями мышления и пытается разработать унаследованные
типы ответа или заменить их другими для того, чтобы более адекватно реагировать
на новые вызовы, явившиеся следствием преобразований данной ситуации. Таким образом,
тот факт, что каждый индивид живет в обществе, создает для него двойное предопределение:
во-первых, он находит сложившуюся ситуацию, во- вторых, обнаруживает в ней уже
сформированные модели мышления и поведения.
Второй характерной для метода социологии знания чертой является то, что
конкретно существующие формы мышления не вырываются из контекста того коллективного
действия, посредством которого мы в духовном смысле открываем мир. Люди, живущие
в группах, сосуществуют не просто физически, в качестве дискретных индивидов.
Они воспринимают предметы окружающего мира не на абстрактном уровне созерцательного
разума и не только в качестве отдельных индивидов. Напротив, они действуют совместно
– друг с другом и друг против друга – в различных по своей организации группах
и, совершая эти действия, мыслят друг с другом и друг против друга. Эти связанные
в группы индивиды стремятся в соответствии с характером и положением группы, к
которой они принадлежат, либо изменить окружающий их мир природы и общества,
либо сохранить его в существующем виде. Направленность этой воли в сторону изменения
природы и общества или сохранения их неизменными, эта коллективная деятельность
и способствует возникновению проблем, понятий и форм мышления людей определенной
группы. В соответствии со специфической коллективной деятельностью, в которой
участвуют люди, они склонны различным образом видеть окружающий их мир. Подобно
тому как чисто логический анализ отделил индивидуальное мышление от групповой
ситуации, он отделил и мышление от действия вообще. Это было сделано на основании
молчаливо принятой предпосылки, согласно которой существующие в реальности связи
между мышлением, с одной стороны, группой и деятельностью - с другой,
[9]
либо
несущественны для «правильного» мышления, либо могут игнорироваться без каких-либо
серьезных затруднений. Однако игнорирование чего – либо ни в коей степени не
устраняет его существования. И тот, кто серьезно и внимательно не изучил всего
богатства форм, действительно присущих человеческому мышлению, не способен априорно
решить, можно ли осуществить отрыв от социальной ситуации и всего контекста
деятельности. Нельзя также сразу решить, соответствует ли подобная дихотомия
интересам' объективного фактического знания.
Ведь вполне возможно, что в определенных сферах знания именно импульс
к действию открывает объекты мира действующему субъекту; возможно также, что
именно этот фактор определяет отбор тех элементов действительности, которые
становятся предметом мышления. И можно также допустить, что исключение этого
фактора (если оно вообще осуществило) привело бы к полному исчезновению конкретного
содержания понятий и к утрате того организующего принципа, который только и делает
возможным рациональную постановку проблемы.
Однако это не означает, что там, где принадлежность к группе и ориентация
на действие составляют как будто существенный элемент ситуации, исключена возможность
рационального критического самоконтроля. Быть может, именно тогда, когда становятся
очевидными как скрытая зависимость мышления от жизни группы, так и то обстоятельство,
что корни его следует искать в деятельности, впервые вследствие осознания этого
возникает возможность осуществлять контроль нового типа над недоступными ранее
контролю факторами мышления.
Тем самым мы подошли к центральной проблеме книги. Из предшествующих замечаний
должно быть ясно, что исследование названных проблем и их решение способны дать
социальным наукам должную основу, а также содействовать ответу на вопрос, допустимо
ли применение научных методов в политике. Не вызывает никакого сомнения, что
в социальных науках, так же, как в любых других, должен быть найден в процессе
исследования собственного объекта последний критерий истинного и ложного, и социология
знания не может служить заменой этому. Однако исследование объекта не есть изолированный
акт; оно происходит в определенном контексте, на характер которого влияют ценности
и коллективно-бессознательные волевые импульсы. В социальных науках именно этот
интеллектуальный интерес, ориентированный на сложное переплетение коллективной
деятельном, формирует не только общие вопросы, но и конкретные гипотезы исследования,
а также упорядочивающие опыт модели мышления. Только в том случае, если нам удастся
ввести в сферу сознательного и
[10]
точного
наблюдения различные исходные моменты и методы, обнаруживаемые в научной и популярной
дискуссии, мы можем надеяться на то, что с течением времени научимся контролировать
бессознательные мотивы и предпосылки, послужившие в конечном счете причиной возникновения
различных форм мышления. В социальных науках объективность нового типа может
быть достигнута не исключением оценок, а критическим их восприятием и контролированием.
2. Современная категория мышления
Не случайно проблема социальных корней мышления и его связи с деятельностью
возникла в нашем поколении. Столь же не случайно бессознательное, служившее основой
нашего мышления и нашей деятельности, постепенно было доведено до уровня сознания
и тем самым стало доступно контролю. Мы не сможем правильно оценить значение
для нас этого факта, если не примем во внимание то обстоятельство, что размышлять
о социальных корнях нашего знания заставила нас специфическая социальная ситуация.
Одно из фундаментальных положений социологии знания гласит, что процесс, в ходе
которого коллективно-бессознательные мотивы становятся осознанными, может происходить
не в любую эпоху, а лишь в определенной специфической ситуации. Такая ситуация
может быть социологически детерминирована. Можно с относительной точностью перечислить
факторы, неизбежно заставляющие все большее число людей размышлять не только
о мире вещей, но и о самом мышлении, причем не столько об истинности мышления
как такового, а о том поразительном факте, что один и тот же мир может представляться
различным разным наблюдателям.
Совершенно очевидно, что подобные проблемы могут стать общезначимыми лишь
в эпоху, когда несогласие в большей степени бросается в глаза, чем согласие.
Люди обращаются от непосредственного изучения вещей к рассмотрению способов мышления
только тогда, когда перед лицом множества противоположных определений исчезает
возможность прямой и длительной разработки понятий о вещах и ситуациях. В настоящее
время мы можем более точно, чем позволяет сделать общий и формальный анализ,
определить, в какой социальной и духовной ситуации внимание неизбежно должно
переместиться от вещей к взаимоотклоняющимся мнениям, а от них – к бессознательным
мотивам мышления. Здесь мы остановимся лишь на нескольких важнейших социальных
факторах, действующих в этом направлении.
Прежде всего, многообразие форм мышления не может стать проблемой в периоды,
когда социальная стабильность
[11]
служит
основой и гарантией внутреннего единства мировоззрения. В обществе, где каждый
член группы с детских лет привыкает к одинаковому смыслу слов, одинаковому методу
логического построения, отклоняющиеся процессы мышления не возникают. Даже постепенное
изменение в способе мышления (если оно все-таки возникает) не осознается членами
группы, пребывающими в стабильной ситуации, пока процесс адаптации мышления идет
настолько медленно, что растягивается на несколько поколений, В подобном случае
одно поколение на протяжении своей жизни едва замечает, что происходит изменение.
Для того чтобы многообразие форм мышления было замечено и превратилось
в тему для размышлений, к общей динамике исторического процесса должны присоединиться
факторы совсем иного рода. Прежде всего господствующую в статичном обществе иллюзию,
согласно которой все может измениться, но мышление остается вечно неизменным,
разрушает ускорение социальной мобильности. Более того, два вида социальной мобильности,
горизонтальная и вертикальная, действуют различным образом, способствуя обнаружению
многообразия стилей мышления, Горизонтальная мобильность {движение из одного
положения в другое или из одной стороны в другую без изменения социального статуса)
показывает, что различные народы мыслят по-разному. Однако до той поры, пока
традиции национальных и локальных групп остаются нерушимыми, связь с привычным
типом мышления остается настолько прочной, что типы мышления, обнаруживаемые в
других группах, рассматриваются как странность, заблуждение, двусмысленность или
ересь. На этой стадии еще не возникает сомнения ни в верности собственных традиций
мышления, ни в единстве и единообразии мышления вообще.
Только тогда, когда к горизонтальной мобильности присоединяется интенсивная
вертикальная мобильность, т.е. быстрое движение между социальными слоями, социальное
восхождение и нисхождение, вера в общую и вечную значимость собственных форм
мышления начинает колебаться. Вертикальная мобильность является тем решающим
фактором, который порождает в людях неуверенность и скепсис по отношению к традиционному
представлению о мире. Конечно, и внутри статичного общества с очень незначительной
вертикальной мобильностью различные слои различным образом воспринимают мир. Заслуга
Макса Вебера [i] состоит в том, что в своей социологии религии
он отчетливо показал, как одна и та же религия зачастую различно воспринимается
крестьянами, ремесленниками, торговцами, знатью и интеллигенцией. В обществе,
разделенном на замкнутые касты или сословия, где вертикальная мобильность очень
незначительна, либо создаются замкнутые,
[12]
изолированные
друг от друга представления о мире, либо, если, например, эти касты исповедуют
одну веру, эта вера интерпретируется различно, в соответствии с жизненным укладом
касты или сословия. Последнее обстоятельство служит объяснением тому факту, что
различные типы мышления отдельных каст не объединятся в одном сознании, в одном
интеллекте и поэтому не становятся проблемой. С социологической точки зрения
решительное изменение происходит тогда, когда достигается та стадия исторического
развития, на которой возникает коммуникация между изолированными ранее слоями
общества и начинает действовать социальная циркуляция. Главная стадия этой коммуникации
характеризуется тем, что развивавшиеся до сих пор независимо друг от друга формы
мышления и опыта проникают в одно и то же сознание и заставляют интеллект обнаруживать
непримиримость противоречивых концепций мира.
В обществе, обладающем достаточно прочной стабильностью, самый факт проникновения
форм мышления низших слоев в высшие не имеет большого значения, поскольку возможность
различий в мышлении сама по себе не заставляет господствующую группу испытывать
интеллектуальное потрясение. До тех пор пока основой стабилизации общества является
авторитет и социальным престижем обладают лишь действия высшего слоя, у этого
класса нет особых оснований ставить под вопрос свое социальное существование и
значимость своих действий. Только общая демократизация, а не просто социальное
продвижение, пусть даже значительное, отдельных лиц может привести к тому, что
возвышение низших слоев повлечет за собой общественное признание их мышления [ii] . Лишь процесс демократизации создает возможность
того, что образ мышления низших слоев, не имевший ранее общественной значимости,
теперь впервые обретает значимости престиж. С того момента, когда эта стадия демократизации
достигнута, методы мышления и идеи низших слоев впервые могут быть противопоставлены
идеям господствующего слоя на равном уровне значимости, и только теперь эти идеи
и формы мышления могут заставить человека, мыслящего в их рамках, подвергнуть
фундаментальному переосмыслению объекты своего мира. Столкновение различных типов
мышления, каждый из которых в равной степени претендует на репрезентативность,
впервые делает возможной постановку столь рокового и столь фундаментального Для
истории мышления вопроса, а именно: как могут идентичные процессы мышления людей,
объектом которых является один и тот же мир, создавать различные концепции этого
мира. А отсюда лишь шаг к дальнейшему вопросу: не может ли быть, что эти процессы
мышления совсем не идентичны? Не придем ли мы,
[13]
исследовав
все возможности человеческого мышления, к выводу, что существует множество различных
путей, по которым можно следовать?
И разве не процесс социального возвышения вызвал в Афинах первую в истории
европейского мышления волну скептицизма? Разве учение софистов греческого просвещения
не было выражением сомнения, возникшего вследствие того, что при рассмотрении
любого объекта в их мышлении сталкивались объяснения двух типов? С одной стороны,
существовала мифология, стиль мышления господствующей, но уже обреченной аристократии;
с другой – более аналитический по своему характеру метод мышления низшего слоя
– поднимавшегося городского ремесленничества. Поскольку обе эти формы объяснения
мира вошли в мышление софистов и в их распоряжении для каждого морального решения
было по крайней мере два нормативных стандарта, для каждого космического или
социального явления – по крайней мере два объяснения, не следует удивляться тому,
что они скептически относились к ценности человеческого мышления. Поэтому нелепо
порицать их с высот школьной премудрости за то, что они были скептиками по своим
гносеологическим воззрениям. У них просто было достаточно мужества выразить то,
что чувствовал каждый человек, обладавший характерными свойствами своей эпохи,
а именно, что прежняя недвусмысленность норм и толкований поколеблена и удовлетворительное
решение может быть найдено лишь посредством радикального сомнения и глубокого
осмысления противоречий. Таким образом, общая неуверенность ни в коей мере не
свидетельствовала об общем упадке этого мира, но скорее являла собой кризис, который
был этапом на пути к оздоровлению.
Не в том ли состоит величие Сократа, что он мужественно решился погрузиться
в глубины скептицизма? Разве он не был первоначально тоже софистом, не воспринял
методы софистов, не ставил вопросы для того, чтобы задавать все более глубокие
вопросы и не сделал эти методы своими собственными? И разве он не преодолел кризис,
ставя вопросы еще более радикально, чем это делали софисты, и не достиг тем
самым духовного равновесия, которое по крайней мере для мышления той эпохи оказалось
достаточно прочной основой? Интересно проследить, как мир норм и мир бытия стал
постепенно занимать центральное место в его вопросах. И далее: не менее интенсивно,
чем самими фактами, он занимался вопросом, каким образом люди мыслят и судят об
одних и тех же фактах различным образом. Даже на этой стадии истории мышления
становится очевидным, что в различные периоды проблемы мышления могут быть решены
не столько в результате углубленного исследования объекта, сколько
[14]
посредством
выяснения того, почему мнения об этих проблемах действительно расходятся.
Помимо этих социальных факторов, на которых основано первоначальное единство
и последующее многообразие господствующих форм мышления, следует упомянуть еще
об одном важном моменте. В каждом обществе есть социальные группы, главная задача
которых заключается в том, чтобы создавать для данного общества интерпретацию
мира. Мы называем эти группы «интеллигенцией». Чем статичнее общество, тем более
вероятно, что этот слой обретет в нем определенный статус, превратится в касту.
Так, шаманов, брахманов, средневековое духовенство можно рассматривать как интеллектуальные
слои, каждый из которых обладал в данном обществе монополией контроля над формированием
картины мира и над преобразованием и сглаживанием противоречий в наивных представлениях,
созданных в других слоях. Проповедь, исповедь, вероучение составляют те средства,
с помощью которых происходит сближение различных концепций на том уровне социального
развития, когда мышление еще не достигло своей последующей изощренности.
Этот слой интеллектуалов, организованный в виде касты и монополизирующий
право проповедовать, учить и создавать свою интерпретацию мира, обусловлен двумя
социальными факторами. Чем в большей степени он становится выразителем некоего
строго организованного коллектива (например, церкви), тем сильнее он склоняется
в своем мышлении к «схоластике». Задача этого слоя – придать догматически связывающую
силу тем способам мышления, которые прежде были значимы только для определенной
секты, и тем самым санкционировать онтологию и гносеологию, имплицитно содержащиеся
в этих формах мышления. Это преобразование вызвано необходимостью являть собой
единый фронт в глазах посторонних. Аналогичный результат может быть достигнут
и в том случае, если концентрация власти внутри социальной структуры выражена
столь явно, что единообразие мышления и опыта может быть с большим успехом, чем
до сих пор, предписано хотя бы членам своей касты.
Второй характерной чертой этого монополистического типа мышления является
его относительная отдаленность от открытых конфликтов повседневной жизни; следовательно,
оно и в этом смысле «схоластично», т.е. академично и безжизненно. Этот тип мышления
складывается не в непосредственной борьбе за решение жизненных проблем, не как
результат испытаний и заблуждений или попыток господствовать над природой или
обществом – он прежде всего удовлетворяет собственной потребности в систематизации,
в силу которой все факты религиозной сферы и других сфер жизни соотносятся с традиционными
[15]
данными
и неконтролируемыми предпосылками. Противоречия, возникающие в ходе дискуссий,
олицетворяют собой не столько конфликт различных видов опыта, сколько позиции
власти внутри одной социальной структуры, отождествившей себя с теми или иными
возможными интерпретациями догматизированной традиционной «истины». Догматическое
содержание посылок, от которых отправляются различающиеся по своим точкам зрения
группы и которые это мышление пытаются различными способами оправдать, в большинстве
случаев совершенно случайно, если судить о нем на основании фактических данных.
Это содержание совершенно произвольно, поскольку оно зависит от того, какой секте
случайно удалось в ходе историко–политического развития сделать свои духовные
и жизненные традиции традициями всей клерикальной касты церкви.
Решающим фактором современности, отличающим ее от ситуации, сложившейся
в рамках средневековой жизни, является, с социологической точки зрения, то, что
монополия церковной интерпретации мира, принадлежащая касте священнослужителей,
сломлена и место замкнутого, строго организованного слоя интеллектуалов заняла
свободная интеллигенция, для которой характерно то, что она все больше рекрутируется
из постоянно меняющихся социальных слоев и жизненных ситуаций и способ ее мышления
не подвергается более регулированию со стороны какой – либо организации типа
касты. Ввиду отсутствия у интеллигенции собственной социальной организации она
могла стать рупором тех типов мышления и опыта, которые открыто соперничали
друг с другом в обширной сфере действия других слоев. Если, далее, принять во
внимание, что в результате устранения монополистических привилегий, характерных
для общества, разделенного на своего рода касты, различные формы интеллектуальной
продукции подчинялись законам свободной конкуренции, то становится понятным,
почему в ходе этого соперничества интеллектуалы все более открыто принимали самые
различные имеющиеся в обществе типы мышления и опыта и использовали их в борьбе
друг против друга. Они были вынуждены поступать таким образом потому, что им
приходилось бороться за благосклонность общества, которое, в отличие от клерикального,
уже не принимало покорно, без определенных усилий, предлагаемую ему концепцию.
Соперничество в борьбе за благосклонность различных общественных групп усугублялось
еще и тем, что различные способы восприятия и мышления достигали все более отчетливого
выражения и все большей общественной значимости.
В ходе этого процесса исчезает иллюзия, будто существует только один тип
мышления. Интеллектуал уже не является, как прежде, членом касты или класса, чей
схоластический образ
[16]
мышления
представляет для него мышление как таковое. В этом сравнительно простом процессе
следует искать объяснение того факта, что фундаментальная переоценка мышления
в новое время стала возможной только после устранения интеллектуальной монополии
духовенства. Почти единодушно принятое, искусственно сохраняемое представление
о мире рухнуло в тот самый момент, когда была уничтожена социальная монополия
его создателей. Вместе с освобождением интеллектуалов от строгой церковной организации
все в большей степени получали признание иные способы интерпретации мира.
Уничтожение духовной монополии церкви вызвало внезапный, дотоле неведомый
духовный расцвет. Однако вместе с тем распад организационного единства церкви,
безусловно, привел к тому, что существовавшая с классической древности вера в
единство и вечную природу мышления вновь испытала потрясение. Глубокое беспокойство
наших дней уходит своими корнями в этот период, хотя в последнее время определенную
роль в этом процессе стали играть и совсем иные по своей природе факторы. На
этой первой стадии глубокого беспокойства современного человека сложились те
совершенно новые типы мышления и исследования в области гносеологии, психологии
и социологии, без которых мы теперь не могли бы даже сформулировать интересующие
нас проблемы. Поэтому в следующем разделе мы попытаемся хотя бы в общих чертах
показать, как важные для нас формы переосмысления и исследования вышли из этой
единственной в своем роде социальной ситуации [iii] .
3. Происхождение
современных гносеологических, психологических и социологических точек зрения
Первым значительным следствием исчезновения единого представления о мире,
знаменовавшего собой начало новой эры, было возникновение гносеологии. Так же,
как и в древности, это были первым осмыслением беспокойства, которое возникло
из осознания того факта, что мыслители, проникшие к самым основам мышления, открыли
не только многочисленные образы мира, но и многочисленные онтологические структуры.
Гносеология пыталась устранить эту неопределенность, отправляясь не от догматического
учения о бытии, не от миропорядка, санкционированного высшим типом знания, а
от анализа познающего субъекта.
Гносеологическая спекуляция всегда ориентирована на полярность объекта
и субъекта [iv] . Она отправляется либо от объективного мира,
который, как предполагается догматически, так или иначе всем известен, и, на
этой основе поясняет
[17]
положение
субъекта внутри данного мирового устройства, выводя из этого положения субъекта
его познавательные способности, либо от субъекта, рассматривая его как непосредственную
и непреложную данность и пытаясь вывести из него возможность значимого знания.
В периоды, когда объективный образ мира более или менее непоколебим, в эпохи,
когда удается создать единообразное представление об устройстве мира, господствует
тенденция, согласно которой существование познающего субъекта и его интеллектуальных
возможностей основывается на объективных факторах. Так, в средние века, когда
люди не только верили в однозначность мира, но и полагали, что им ведома «экзистенциальная
ценность» каждого объекта внутри иерархии вещей, господствовало то учение о
ценности человеческих способностей и человеческого мышления, которое отправлялось
от объективного мира. Однако после того как рухнул описанный нами выше средневековый
миропорядок, стало проблематичным и гарантированное господством церкви учение
о порядке в объективном мире, и единственной альтернативой стал противоположный
метод – отправляться в определении природы и значимости познавательного акта
от субъекта и попытаться тем самым найти опору для объективного существования
в познающем субъекте.
Предшественники этой тенденции обнаруживаются уже в средневековом мышлении;
полностью она выявилась впервые, с одной стороны, в рационалистическом течении
французской и немецкой философии – у Декарта, Лейбница и Канта, с другой – в
более психологизированной гносеологии Гоббса, Локка, Беркли и Юма. В этом, прежде
всего, состоит смысл интеллектуального эксперимента Декарта, той назидательной
борьбы, в которой он пытался подвергнуть сомнению все традиционные теории, для
того чтобы в конечном итоге достигнуть не вызывающего более сомнения утверждения;
cogito ergo sum
[v] . Это было единственной опорой, отправляясь
от которой он мог вновь попытаться заложить основы образа мира.
Более или менее отчетливой предпосылкой всех этих попыток служит соображение,
что субъект доступен нашему пониманию более непосредственно, чем объект, который
в результате многочисленных противоречивых толкований стал слишком неопределенен.
Поэтому мы должны направить наши усилия на то, чтобы там, где это возможно, эмпирически
реконструировать генезис мышления в субъекте, которое более доступно нашему контролю,
чем объективный мир. Во все более очевидном предпочтении эмпирических наблюдений
и генетических критериев сказывалась воля к свержению авторитетов. Она представляет
собой центробежную тенденцию, противостоящую церкви с ее официальной интерпретацией
Вселенной: значимо только то, что я могу контролировать в своем
[18]
собственном
восприятии, что подтверждается моей экспериментальной деятельностью, или то, что
я сам могу создать или по крайней мере теоретически конструировать как нечто
практически выполнимое.
Таким образом, вместо традиционной, освященной авторитетом церкви, истории
сотворения мира возникла концепция мироздания, различные части которой доступны
интеллектуальному контролю. Эта концептуальная модель, которая выводит возможность
представления о мире из акта сознания, привела к решению гносеологической проблемы.
Появилась надежда на то, что, постигнув сущность истоков когнитивных представлений,
можно будет понять, в чем состоит роль субъекта и его значение для акта познания,
и установить степень истинности человеческого знания вообще.
При этом, однако, было совершенно очевидно, что этот окольный путь, отправляющийся
от субъекта, является лишь вынужденным решением, паллиативом, за неимением лучшего.
Полное решение проблем стало бы возможным только в том случае, если бы некий
надчеловеческий, непогрешимый разум вынес суждение о ценности нашего мышления.
Однако этот метод оказался в прошлом несостоятельным, ибо чем глубже проникала
критика в прежние теории, тем яснее становилось, что именно те философы, которые
претендовали на абсолютную значимость, легче всего впадали в очевидный самообман.
Поэтому предпочтение было отдано методу, который доказал как свою наибольшую
пригодность для ориентации в мире, так и свою плодотворность в области естественных
наук, а именно эмпирическому методу.
По мере того как в ходе дальнейшей эволюции возникали филологические и
исторические науки, в анализе мышления появилась возможность рассмотреть концепции
мира в их историческом развитии и охватить все богатства этих философских и религиозных
представлений о мире в рамках того генетического процесса, которому они обязаны
своим существованием. Тем самым стало возможным исследовать мышление на самых
раэ- личных уровнях его развития и в самых различных исторических ситуациях.
Стало очевидным, что с помощью зоопсихологии, детской психологии и психологии
речи, психологии примитивных народов и истории духа можно значительно больше сказать
о характере влияния, которое структура субъекта оказывает на его представление
о мире, чем посредством чисто спекулятивного анализа деяний трансцендентального
субъекта.
Обращение гносеологии к субъекту способствовало возникновению психологии,
использовавшей все более точные методы, в частности психологии мышления, распавшейся,
как мы указывали выше, на множество специальных областей.
[19]
Однако чем большей точности достигала эта эмпирическая психология, чем
более высокую оценку получали возможности эмпирического наблюдения, тем более
очевидным станови- лось, что субъект ни в коей мере не является столь надежной
отправной точкой для создания новой концепции мира, как предполагалось раньше.
В известном смысле внутренний опыт дан нам, конечно, более непосредственно, чем
внешний, и внутренняя связь между данными опыта может быть определена с большей
уверенностью, если, помимо всего прочего, обладать способностью симпатического
понимания мотивов, вызывающих определенные действия. Однако вместе с тем стало
очевидным, что полностью избежать риска, связанного с наличием онтологии, невозможно.
Психика со всеми ее непосредственно воспринимаемыми внутренними «переживаниями»
есть также сегмент реальности. И знание об этих переживаниях предполагает теорию
реальности, онтологию. Между тем в применении к психической реальности эта онтология
оказалась не более надежной, чем она была для внешнего мира.
Тот вид психологии, который связывает средние века с новым временем и черпает
свое содержание из самонаблюдения религиозного человека, продолжает еще оперировать
определенными, богатыми по своему содержанию понятиями, свидетельствующими о
продолжающемся влиянии религиозной онтологии на души людей. Мы имеем здесь в
виду психологию так, как она сложилась в ходе внутренней борьбы между добром
и злом, постигаемой теперь как процесс, происходящий в субъекте. Эта психология
складывалась в конфликтах между совестью и скептицизмом, переживаемым такими
людьми, как Паскаль, Монтень и затем Кьеркегор. Здесь мы все еще обнаруживаем
такие полные значения, ориентирующие понятия онтологического типа, как отчаяние,
грех, спасение и одиночество, которые в известной степени обогащаются переживанием,
поскольку переживание, с самого начала направленное на достижение религиозной
цели, всегда имеет конкретное со- держание. Однако с течением времени и эти переживания
постепенно становились все менее содержательными и значимыми, все более формальными,
по мере того как во внешнем мире слабела та первоначальная система, с которой
они соотносились, – религиозная онтология. Общество, различные группы которого
не могут прийти к соглашению о значении Бога, жизни и человека, не способно прийти
и к единому решению по поводу того, что следует понимать под грехом, отчаянием,
спасением или одиночеством. Такого рода обращение к субъекту, по существу, не
является выходом. Только тот, кто погружается в свое Я таким образом, что не уничтожает
личностных элементов значения и ценности, еще способен найти ответ на вопросы
о смысле бытия. В результате этой радикальной
[20]
формализации
научное интроспективное наблюдение над психикой приняло новые формы. Оно свелось,
по существу, к тому же процессу, который характеризовал эксперименты и осмысление
явлений в физическом мире. Осмысливающая интерпретация, полная богатого качественного
содержания (как, например, грех, отчаяние, одиночество, христианская любовь),
заменяется формализованными данностями, подобно чувству страха, ощущению внутренних
конфликтов, чувству изолированности, либидо. Тем самым делалась попытка применить
заимствованные у механики схемы интерпретаций к внутреннему опыту человека. Целью
этого являлось не столько наиболее точное понимание всех сторон многообразного
внутреннего содержания опыта так, как они сосуществуют в индивиде, способствуя
достижению значимой цели, сколько исключение из содержания внутреннего опыта
всех его конкретных черт и тем самым возможное приближение концепции психических
переживаний к механической схеме (положение, движение, причина, следствие). Теперь
проблема заключается уже не в том, как индивид сам понимает себя в свете своих
собственных идеалов и норм и как он на основе этих норм придает своим действиям
и отказу от них определенный смысл, а в том, как внешняя ситуация с доступной
определению степенью вероятности может механически вызвать внутреннюю реакцию.
Все чаще применялась категория внешней причинности в сочетании с идеей о необходимом
следовании друг за другом двух формально упрощенных явлений. Иллюстрацией к этому
может служить следующая схема: «страх возникает, когда происходит что-либо необычное»,
где намеренно упускается из виду то обстоятельство, что тип страха совершенно
меняется в зависимости от его содержания (например, страх перед неизвестностью
и страх перед зверем) и что необычными могут быть самые разные события в зависимости
от того, какой порядок вещей считается обычным. Однако рассматриваемый метод предполагает
именно формальную абстракцию общих характеристик этих качественно различных феноменов.
Использовалась здесь также и категория функции, т.е. отдельные феномены
интерпретировались под углом зрения их роли в формальном функционировании всего
психического механизма. Так, например, духовные конфликты трактовались как результат
двух неинтегрированных противоположных тенденций в сфере психики, как выражение
плохой адаптации субъекта. Функция этих духовных конфликтов – принудить субъект
реорганизовать процесс своей адаптации и достигнуть нового равновесия.
Отрицать познавательную ценность подобных методов упрощения было бы попыткой
задержать плодотворное развитие науки. Эти методы легко поддаются контролю и могут
быть с высокой степенью вероятности применены к множеству
[21]
явлений.
Плодотворность формализующих наук, работающих в терминах каузальной и функциональной
связи, еще далеко не исчерпана, и всякая попытка препятствовать их развитию может
принести только вред. Однако одно дело проверить степень плодотворности нового
исследовательского метода, другое – рассматривать этот метод как единственный
путь к научному изучению объекта. Что касается последней точки зрения, то в настоящее
время уже стало совершенно очевидным, что с помощью одного формального подхода
нельзя получить все доступные нам сведения о мире и особенно о психической жизни
людей.
Смысловые взаимосвязи, исключенные при подходе такого рода с эвристической
целью (в интересах научного упрощения), для того чтобы получить формализованные
и легко определяемые данности, не могут быть достигнуты в процессе дальнейшей
формализации (посредством обнаружения корреляций и функций). Быть может, для осуществления
точного наблюдения над формальной последовательностью психических переживаний
действительно необходимо исключить конкретное содержание жизненных переживаний
и ценностей. Однако вера в то, что подобная методическая чистота может заменить
богатство непосредственных переживаний, была бы своего рода научным фетишизмом.
Еще большим заблуждением было бы считать, что научная экстраполяция и абстрактное
акцентирование одного аспекта явления только на том основании, что это явление
было осмыслено именно в этом аспекте, может обогатить непосредственный жизненный
опыт.
Даже если мы достаточно много знаем об условиях, в которых возникают конфликты,
мы можем ничего не знать о внутренних переживаниях людей, о том, как при разрушении
их ценностей они теряют ориентировку и затем вновь пытаются обрести себя. Подобно
тому как самая точная теория причин и функций не дает ответа на вопрос, кто я
такой и чтб я такое на самом деле или что означает быть человеком, она не может
послужить и основой для той интерпретации самого себя и мира, которая требуется
даже при самом простом действии, основанном на каком – либо оценочном решении.
В качестве одного из течений психологического исследования механистическая
и функциональная теория имеет очень большое значение. Однако она оказывается
несостоятельной, как только ставится проблема общего содержания жизненного опыта,
поскольку она ничего не может сказать об осмысленной цели поведения и поэтому
не способна интерпретировать связанные с этой целью элементы поведения. Механистический
тип мышления может быть с успехом применен лишь в тех случаях, когда цель или
ценность заимствованы из другого источника и речь идет только о рассмотрении
[22]
«средств».
Между тем наиболее важное назначение мышления в жизни человека состоит в том,
чтобы управлять его поведением в момент принятия решений. Каждое подлинное решение
(например, оценка других людей или вывод о том, как должно быть организовано
общество) включает в себя суждения о добре и зле, о смысле жизни и разума.
Здесь мы сталкиваемся с парадоксом, суть которого заключается в том, что
экстраполяция формализованных элементов с помощью общих законов механики и теории
функций первоначально возникла как средство помочь людям достигнуть своих целей.
Мир вещей и психических переживаний исследовался механистически и функционально
для того, чтобы посредством сравнительного анализа выявить его элементарные составные
части и перегруппировать их затем в соответствии с человеческой деятельностью,
направленной на реализацию определенной цели. В тот период, когда аналитический
метод стал применяться впервые, еще существовала предусматриваемая действием
цель (она состояла часто из фрагментов прежнего религиозно интерпретируемого
мира). Люди стремились познать мир для того, чтобы преобразовать его в соответствии
с этой конечной целью; анализ общества был направлен на то, чтобы найти более
справедливую и более угодную Богу форму социальной жизни; люди думали о душе
для того, чтобы обеспечить себе путь к спасению. Однако чем больше успехов люди
достигали в этом анализе, тем туманнее становилась для них цель, ради которой
этот анализ был предпринят, и в настоящее время исследователь в этой области может
с полным основанием повторить слова Ницше: «Я забыл, каковы были мои основания».
Если в наши дни задать вопрос о цели анализа, то ответ на него не будет связан
с проблемами природы, души или общества, разве что мы формально установим чисто
технически, психически или социально оптимальные условия типа «наиболее свободного
от трения функционирования» [vi] . Это, по – видимому, единственное, что может
привести в качестве своей цели психоаналитик, если, оставляя в стороне все его
сложные наблюдения и гипотезы, спросить его, для чего он лечит своих пациентов.
В большинстве случаев его ответ сводится к понятию оптимальной адаптации. Определить
же, для чего этот оптимум нужен, он в рамках своей науки не может, ибо в ней
с самого начала устранена всякая конечная осмысленная цель.
Тем самым возникает новый аспект этой проблемы. Без ценностных концепций,
без какой – либо – пусть даже минимальной – осмысленной цели мы ничего не достигнем
ни в социальной, ни в психологической сфере. Этим мы хотим сказать, что даже
в том случае, если исследователь принимает чисто каузальную или функциональную
точку зрения, он
[23]
впоследствии
обнаружит, какой смысл первоначально скрывался в той онтологии, от которой он
отправлялся. Именно она оградила его от дробления переживания на отдельные изолированные
друг от друга наблюдения, т.е. от дробления деятельности. В терминах современной
гештальт-психологии это означает), что смысл, данный нам онтологией, позволит
интегрировать единицы поведения и увидеть в некоей совокупности связей те обособленные
элементы наблюдения, которые в противном случае могли бы остаться незамеченными.
Даже если весь смысл, созданный магически-религиозным пониманием мира,
являлся «заблуждением», он тем не менее с чисто функциональной точки зрения помогал
установить связь между фрагментами реальности как внутреннего психического, так
и объективного внешнего опыта и привести их в соответствие с определенным типом
поведения. Мы со все большей ясностью видим, что смысловые значимости (независимо
от их источника и от того, истинны они или ложны) выполняют определенную социально-психологическую
функцию, а именно фиксируют определенным образом внимание людей, намеревающихся
сообща что-либо совершить, исходя из «определенной дефиниции ситуации». Ситуация
конституируется в качестве таковой, когда она определяется одинаково для всех
членов группы. То, что одна группа называет членов другой группы еретиками и,
исходя из этого, вступает с ними в борьбу, может быть истиной или ложью, однако
лишь в силу подобной дефиниции эта борьба становится социальной ситуацией. То,
что какая-либо группа борется за построение фашистского или коммунистического
общества, может быть истиной или ложью, однако только посредством этого, придающего
смысл, оценивающего определения, события создают ситуацию, в которой различимы
действия и противодействия, и в своей совокупности объединяются в процесс. Сопоставление
их post facto [vii] элементов, лишенных смыслового содержания, не
создает единства поведения. По мере того как из психологической теории в значительной
степени исключались все смысловые элементы, становилось все более очевидным, что
и в психологии психические ситуации, не говоря уже о явлениях внутренней духовной
жизни, не могут быть поняты вне смыслового контекста.
К тому же с чисто функциональной точки зрения образование смысловых значений,
будь то истинных или ложных, играет необходимую роль – оно социализирует события
для группы. Мы принадлежим к группе не только от рождения, не только потому,
что заявляем о своей принадлежности к ней, и не потому, наконец, что дарим ей
свою лояльность и верность, а прежде всего потому, что смотрим на мир и на ряд
явлений мира так же, как она (т.е. в соответствии со
[24]
смысловыми
значениями, принятыми данной группой). В каждом понятии, в каждом конкретном
осмыслении содержится кристаллизация опыта определенной группы. Когда кто – либо
говорит «королевство», он употребляет это слово в смысле, имеющем значение для
определенной группы. Кто-либо другой, для кого королевство является просто организацией,
например административной организацией, типа той, которая существует в почтовом
ведомстве, не принимает участия в коллективных действиях группы, где в основу
положено первое значение этого слова. Таким образом, не только каждое понятие
связывает индивидов с определенной группой и ее деятельностью, но каждый источник,
из которого мы черпаем смысл и значение вещей, также действует как стабилизирующий
фактор на возможность воспринимать и познавать предметы применительно к центральной,
руководящей нашей деятельностью цели.
Мир внешних вещей и психических переживаний пребывает как бы в постоянном
движении. Глаголы являются более адекватными символами для этой ситуации, чем
существительные. Тот факт, что мы даем наименования пребывающим в движении вещам,
непреложно предполагает некую, соответствующую направлению коллективной деятельности
стабилизацию. Образование наших смысловых значений подчеркивает и стабилизирует
тот аспект вещей, который необходим для нашей деятельности и который в интересах
комективных действий маскирует беспрерывный процесс текучести, лежащий в основе
всего существующего. Это осмысление исключает всякую другую конфигурацию и организацию
данных, которые указывали бы на путь в ином направлении. Каждое понятие представляет
собой своего рода табу по отношению ко всем остальным источникам смысловых значений,
упрощая и унифицируя во имя деятельности многообразие жизни.
По-видимому, формализующее и функционализирующее видение вещей стало возможным
в наше время лишь потому, что господствовавшие ранее табу, которые делали людей
невосприимчивыми по отношению к смысловым значениям из других источников, потеряли
свою прежнюю силу с того момента, как церковь лишилась своей духовной монополии.
В этих условиях каждая оппозиционная группа получила возможность открыто заявить
о своих, противоположных существующим смысловых значениях, соответствующих ее
собственному пониманию мира. Тот, кто для одних был королем, был для других тираном.
Между тем мы уже указывали на то, что чрезмерное количество противоречивых источников,
из которых в одном и том же обществе возникает различные смысловые значения применительно
к данному объекту, ведет в конечном итоге к распаду любой системы смысловых вообще.
[25]
В подобном обществе, внутренне разделенном в своем отношении
к любой конкретной системе смысловых значений, согласие может быть установлено
только применительно к формализованным элементам объекта (например, посредством
следующего определения монарха: монархом является тот, кто, по мнению большинства
людей данной страны, обладает законным правом осуществлять абсолютную власть).
В определениях такого типа все субстанциальное, всякая оценка, которая уже не
может быть дана на основе общего согласия, реинтерпретируется в функциональных
терминах.
Возвращаясь к нашему рассмотрению истоков современной психологии, отправляющейся
от субъекта, следует сказать, что первоначальную трудность, которую надлежало
устранить посредством обращения к субъекту и концентрации внимания на нем, преодолеть
не удалось. Применение новых эмпирических методов безусловно помогло многое открыть,
позволило осмыслить психическое происхождение ряда культурных феноменов; однако
полученные нами выводы отвлекли наше внимание от фундаментального вопроса о том,
каким образом дух существует в мире реальности. Функционализация и механизация
психических феноменов привела, в частности, к утрате единства духа и единства
личности. Психология без души не может заменить онтологию. Эта психология сама
является следствием того, что люди пытались мыслить категориями, направленными
на отрицание всякой оценки, всякого следа общего осмысления и единого образа.
Однако то, что способно служить ценной исследовательской гипотезой в рамках специальной
науки, может оказаться фатальным для поведения людей. Неуверенность, возникающая
при попытках применить выводы научной психологии к практической жизни, становится
очевидной, как только педагог или политический лидер пытается руководствоваться
ими в своей деятельности. Создается впечатление, что психология существует в
ином мире и регистрирует свои наблюдения для членов другого, отличного от нашего
общества. Подобному опыту современного человека, приближающемуся вследствие высокой
дифференциации в разделении труда к утрате всякой определенной направленности,
соответствует беспочвенность такой психологии, чьи категории не позволяют осмыслить
даже самый простой жизненный процесс. То обстоятельство, что эта психология в
самом деле оказывается совершенно неспособной заниматься проблемами духа, является
причиной того, что она не может служить людям опорой в их повседневной жизни.
Таким образом, современную психологию характеризуют две совершенно различные
тенденции. Обе они стали возможны потому, что распался средневековый мир, который
давал людям Запада единственную систему смысловых
[26]
значений.
Первая из этих тенденций стремится установить сущность каждого смыслового значения
и понять его исходя из его генезиса (генетическая точка зрения). Вторая тенденция
сводится к попытке создать своего рода механику из элементов психического опыта,
формализованного и очищенного от конкретного значения (психическая механика).
Тем самым становится очевидным, что механистическая модель мышления отнюдь не
ограничивается, как сначала предполагалось, миром механических объектов. Механистическая
модель мышления представляет собой прежде всего своего рода первичное приближение
к объектам вообще. Целью этой модели является не адекватное понимание качественных
особенностей и неповторимых констелляций, но установление наиболее явных закономерностей
и принципов упорядочения, связывающих формализованные элементы в их наиболее простой
форме. Мы детально рассмотрели названный метод и обнаружили, что, несмотря на
все те конкретные достижения, которыми мы ему обязаны в сфере жизненной ориентации
и поведения, его применение во многом способствовало росту общей неуверенности
современного человека. Человек, совершающий действия, должен знать, кто он, и
онтология психической жизни осуществляет определенную функцию в процессе деятельности.
По мере того как механистическая психология и параллельное ей в мире реальности
явление – социальный импульс к всеохватывающей механизации – отрицали онтологические
ценности, они уничтожали и чрезвычайно важный элемент самоориентации людей в
их повседневной жизни.
Обратимся теперь к генетическому подходу. Здесь следует указать прежде
всего на то, что генетическая точка зрения, использующая элементы психологического
подхода, в значительной степени способствовала более глубокому пони- манию жизни
в вышеприведенном смысле. Догматические сторонники классической логики и философии
обычно утверждают, что генезис идеи ни в коей степени не определяет ее значимость
или сущность. В качестве примера они постоянно приводят тривиальное утверждение,
согласно которому знание биографии Пифагора, его внутренних конфликтов и т.д.
весьма мало способствует пониманию теоремы Пифагора. Не думаю, однако, чтобы
это правило сохраняло свое значение в применении ко всем областям духовной жизни.
Я полагаю, что именно с позиций строгой интерпретации мы бесконечно обо- гатим
свое понимание, если попытаемся истолковать библейское изречение «Последние будут
первыми» как психическое выражение возмущения угнетенных слоев общества. Я пола-
гаю, что мы лучше поймем это изречение, если в соответствии с многочисленными
указаниями Ницше и других примем во внимание фактор возмущения в формировании
моральных
[27]
суждений.
Тогда, интерпретируя, например, христианство, можно прийти к заключению, что
именно возмущение дало низшим социальным слоям смелость освободиться, по крайней
мере духовно, от господства несправедливой системы ценностей и противопоставить
ей свою собственную. Мы не собираемся ставить здесь вопрос, можно ли с помощью
этого психогенетического анализа, исследующего роль возмущения в формировании
ценностей, установить, кто был прав: христиане или господствующие классы Рима.
Но этот анализ вне всякого сомнения позволяет нам глубже понять значение библейского
изречения. Ведь для понимания его совсем не безразличен тот факт, что эти слова
не были сказаны кем – то в общей форме и адресованы ко всем людям, важно то,
что в них заключается вполне реальный призыв, обращенный только к тем, кто, подобно
христианам, подвергался угнетению и, движимый гневом, хотел освободиться от существующей
несправедливости. В данном случае взаимосвязь между психическим фактором и мотивацией,
ведущей к осмыслению, по самому глубинному смыслу отлична от той, о которой шла
речь в примере с теоремой Пифагора. Специально подобранные логиками примеры могут
при определенных обстоятельствах привести к тому, что мы окажемся совершенно
невосприимчивы к глубочайшим различиям между смысловыми значениями и что будут
допущены обобщения, затемняющие существенные связи.
Следовательно, психогенетический подход может в ряде случаев способствовать
более глубокому пониманию смысла явлений, при условии, что мы имеем дело не с
абстрактными и формальными связями, а со смысловыми значениями, мотивы которых
могут быть восприняты с сочувствием, или с осмысленным поведением, которое может
быть понято в его мотивационной структуре и в совокупности жизненных связей.
Так, например, если я знаю о человеке, каким он был в детстве, какие трудности
и при каких обстоятельствах ему пришлось пережить,. как он вышел из них, то мне
известно о нем больше, чем мог бы дать ряд внешних фактов его биографии. Мне в
данном случае известна вся совокупность связей [viii] , внутри которых создавались новые свойства
человека и в свете которых следует толковать все стороны его жизненного опыта.
Большой заслугой психогенетического метода является то, что он разрушил прежнюю
механистическую концепцию, рассматривавшую нормы и культурные ценности как материальные
вещи. В своем толковании какого-либо священного текста генетический метод заменяет
формальное, умиротворенное признание нормы живым пониманием процесса, в котором
впервые возникают нормы и культурные ценности и в рамках которого их следует
всегда рассматривать для того, чтобы постоянно переосмысливать и правильно толковать.
Тем самым
[28]
генетический
подход показал, что жизнь психического феномена есть сам этот феномен. Смысл истории
и жизни содержится в их становлении и течении. Это впервые обнаружили романтики
и Гегель, но с тех пор постоянно приходилось вновь и вновь делать это открытие.
Однако это понятие психического генезиса, постепенно развивавшееся и проникавшее
в науки о культуре (в историю религии, литературы, искусства и т.п.), было с
самого начала ограничено в двух смыслах, и это ограничение грозило тем, что
со временем ценность данного подхода в значительной степени уменьшится.
Свое наиболее существенное ограничение психогенетический подход находит
в важном наблюдении, согласно которому каждое смысловое значение следует толковать
в свете его генезиса и в исконной совокупности жизненного опыта, составляющей
его фон. Это наблюдение ведет за собой досадное сужение в применении названного
метода, которое заключается в том, что он может быть применен только к индивидам.
В большинстве случаев генезис смыслового значения искали в контексте индивидуального,
а не коллективного опыта. Так, например, если рассматривается какая-либо идея
(вернемся к вышеупомянутому случаю, где речь шла о преобразовании иерархии моральных
ценностей, выраженном в изречении: «Последние будут первыми») и делается попытка
толковать ее генетически, необходимо обратиться к индивидуальной биографии автора
и попытаться понять данную идею, руководствуясь только теми событиями и мотивами,
которые связаны с его жизнью. Совершенно очевидно, что применение подобного метода
может дать достаточно серьезные результаты, ибо точно так же, как источником
и основой тех переживаний, которые послужили истинными мотивами моих действий,
является история моей жизни, история жизни названного автора является основой
его опыта. Однако столь же очевидно следующее: если для генетической интерпретации
специфического индивидуального типа поведения достаточно изучения ранней стадии
в истории жизни индивида (наподобие того, как психоаналитики находят симптомы
позднего развития характера в переживаниях раннего детства), то для определения
социально значимого поведения, подобно переоценке ценностей, преобразующей всю
структуру общественной жизни во всех ее ответвлениях, одного знания истории индивидуальной
жизни и ее анализа недостаточно. Вышеупомянутая переоценка коренится прежде всего
в групповой ситуации, в рамках которой сотни, тысячи людей, каждый на свой лад,
участвуют в ниспровержении существующего общественного строя. Каждый человек
подготавливает и совершает эту переоценку тем, что под воздействием всего комплекса
жизненных
[29]
ситуаций
действует по – новому. Поэтому генетический метод, если он обладает достаточной
глубиной, не может длительное время ограничиваться историей индивидуальной жизни;
применение этого метода требует сопоставления такого количества данных, которое
в конечном итоге позволит поставить вопрос о взаимозависимости истории индивидуальной
жизни и включающей ее в свои рамки групповой ситуации. Ибо история индивидуальной
жизни составляет лишь один компонент во взаимопереплетении жизненных историй,
сообща совершающих это преобразование, новая частичная мотивация отдельного индивида
есть часть мотивационного комплекса, в котором различным образом принимает, участие
множество людей. Заслугой социологической точки зрения является то, что она рядом
с индивидуальным генезисом смыслового значения поставила генезис в рамках групповой
жизни.
Общей чертой рассмотренных выше методов изучения культурных феноменов,
гносеологического и психологического, является то, что оба они пытаются выводить
смысловые значения из их генетических корней в субъекте. В данном случае существенно
не столько то обстоятельство, исходят ли они из конкретного индивидуального или
из коллективного сознания, сколько то, что в обоих случаях индивидуальное сознание
рассматривается в отрыве от группы. Тем самым обе эти концепции невольно привносят
в фундаментальные проблемы гносеологии и психологии ложные предпосылки, которые
надлежит исправить с помощью социологического подхода. В этой коррекции наиболее
важно, что таким образом устраняется фикция обособленности индивида от группы,
в рамках которой он мыслит и живет.
Ложное представление (в различных вариантах) об изолированном и самодовлеющем
индивиде лежит в основе как индивидуалистической гносеологии, так и генетической
психологии; гносеология оперирует этим индивидом, как будто он от века обладал
по существу всеми характеризующими человека способностями, в том числе способностью
к чистому знанию, и как будто свое знание о мире он почерпнул только в самом
себе посредством простого соприкосновения с внешним миром. В психологии, изучающей
эволюцию индивида, этот индивид также неизбежно проходит определенные стадии
развития, в процессе которого внешняя естественная и социальная среда выполняет
только одну функцию – выявляет изначально существующие способности индивида. Обе
эти теории сложились на почве гипертрофированного теоретического индивидуализма
(характерного для эпохи Возрождения и индивидуалистического либерализма), который
мог возникнуть лишь в такой социальной ситуации, где теряется из виду исконная
связь между индивидом и группой. В подобных социальных
[30]
ситуациях
наблюдатель часто настолько теряет из виду роль общества в формировании индивида,
что выводит большинство черт, мыслимых лишь как результат совместной жизни и
взаимодействия индивидов, из исконной природы индивида или из эмбриональной плазмы.
(Мы выступаем против этой фикции не с каких-либо высоких философских позиций,
а по той простой причине, что она привносит неверные данные в представление
о происхождении знания и опыта.)
В действительности утверждение, что миру противостоит индивид с более или
менее определенными абсолютными способностями и что в своем стремлении к истине
он создает из данных своего опыта представление о мире, совершенно неверно. Не
можем мы также поверить и в то, что этот индивид сравнивает свое представление
о мире с теми, которые столь же независимо создали другие индивиды, и что затем
в ходе своего рода дискуссии выявляется и всеми принимается некое подлинное представление
о мире. Напротив, значительно правильнее считать, что знание с самого начала
складывается в процессе совместной жизни группы, в которой каждый обретает свое
знание в рамках общей судьбы, общей деятельности и преодоления общих трудностей
(причем доля участия в этом каждого индивида различна). Следовательно, продукты
познавательного процесса неминуемо, по крайней мере частично, дифференцируются,
поскольку в поле зрения членов группы попадают не все возможные аспекты мира,
а только те, из которых складываются трудности и проблемы для данной группы.
И даже это общее представление о мире (не разделяемое другими группами) воспринимается
различно отдельными подгруппами внутри объединяющей их большей группы. Это происходит
потому, что подгруппы и страты функционально дифференцированного общества обладают
различным опытом в своем подходе к общему содержанию объектов их мира. В решении
жизненных проблем каждой из них предоставляется отдельный сегмент, внутри которого
она действует различным образом в соответствии со своими жизненными интересами.
Насколько искаженную картину коллективного мышления дает индивидуалистическая
концепция проблемы знания, можно себе представить, предположив, что произойдет
в высокоспециализированном предприятии, где занято 2000 рабочих, если при определении
его технического оснащения, организации труда и производительном исходить из того,
что каждый рабочий этого предприятия работает в отдельном помещении, совершает
одновременно с другими одни и те же операции и полностью изготовляет весь продукт,
выпускаемый данным предприятием. В действительности же рабочие не совершают,
конечно, одни и те же параллельные операции, а коллективно создают продукт на
основе разделения своих функций.
[31]
Представим себе на минуту, что те неправильно в этой старой теории, примененной
нами к индивидуалистической интерпретации процесса коллективного труда и его
результатов. Во-первых, совершенно игнорируется вся структура, которая при подлинном
разделении труда определяет характер работы каждого индивида – от председателя
совета директоров до последнего ученика – и разумно интегрирует природу каждого
частичного продукта, создаваемого индивидуальным рабочим. Неспособность выявить
социальный характер знания и опыта связана отнюдь не с пренебрежением к роли
«масс» и преувеличением значения великих людей, как полагают многие. Объяснение
этого надо искать скорее в отсутствии должного анализа и признания исконных социальных
связей, внутри которых в группе скрадывалась и развивалась вся совокупность индивидуального
Опыта и восприятия [ix] . Эта исконная взаимозависимость элементов жизненного
процесса, аналогичная, но не идентичная разделению труда, в аграрном обществе
и в урбанистическом мире различна. Более того, различные группы, участвующие
в жизни города, рассматривают в каждый данный отрезок времени различные проблемы
познания и различными путями обретают свой опыт, даже применительно к одному и
тому же объекту. И только если генетический подход с самого начала исходит из
того, что 2000 человек не воспринимают одну и ту же вещь 2000 раз и что в соответствии
с внутренним разделением групповой жизни, с различными функциями и интересами
возникают подгруппы, коллективно действующие совместно друг с другом и друг против
друга, только если стать на эту точку зрения, может быть достигнуто понимание
того, что в одном и том же обществе возникают различные смысловые значения, которые
объясняются различным социальным происхождением отдельных членов данного общества.
В своей характеристике генезиса познавательного процесса классическая гносеология
бессознательно совершает еще одно искажение, как бы допуская, что знание возникает
из акта чисто теоретического умозрения. Тем самым маргинальный случай возводится
в основной принцип. Как правило, человеческое мышление не мотивируется умозрительным
импульсом, так как для того чтобы гарантировать непрерывность ориентации на знание
в групповой жизни, необходимы волевые и эмоциональные элементы подсознания. Именно
потому, что знание является по своей сущности знанием коллективным (мышление
одинокого индивида – лишь частный случай, возникающий на поздней стадии развития),
оно предполагает наличие некоего совместного знания, вырастающего прежде всего
из совместного переживания, подготовленного в сфере бессознательного. Однако как
только достигнуто понимание того,
[32]
что
мышление в своей большей части складывается на основе коллективных действий, неминуемо
должна быть признана и сила коллективного подсознательного, Господство социологической
точки зрения в сфере знания неизбежно влечет за собой постепенное выявление иррациональной
основы рационального знания.
То обстоятельство, что в гносеологический и психологический анализ генезиса
идей с таким опозданием проникло понимание роли социального фактора в знании,
объясняется тем, что гносеология и психология возникли на индивидуалистической
стадии развития общества. Проблемы этих дисциплин были сформулированы в период
господства индивидуализма и субъективизма, в эпоху распада средневекового социального
порядка и зарождения либерализма буржуазно – капиталистической эры. В эту эпоху
интеллектуалы и обеспеченные, образованные люди буржуазного общества, занимающиеся
данными проблемами, оказались в такой ситуации, при которой исконное влияние
социального фактора неминуемо должно было остаться скрытым от них. Поэтому они
вполне искренне могли рассматривать знание и переживание как типично индивидуалистические
феномены. Поскольку они имели в виду тот сегмент реальности, который охватывал
господствующее меньшинство и характеризовался конкуренцией индивидов, явления
социальной жизни могли быть восприняты ими таким образом, будто действия и знания
были результатом внутренней инициативы автономных индивидов. Под таким углом зрения
общество превращалось в необозримо сложное многообразие спонтанных индивидуальных
актов действия и знания. Подобный предельно индивидуалистический подход оказывается
несостоятельным даже в применении к так нарываемой либеральной общественной структуре
в целом, поскольку и здесь относительно свободная инициатива ведущих индивидов
в их действиях и познании направляется и регулируется условиями общественной
жизни и поставленными ими задачами. (Следовательно, и здесь мы обнаруживаем,
что в основе индивидуальной инициативы лежит скрытое переплетение социальных факторов.)
Безусловно верно, что существуют такие общественные структуры, где некоторые
социальные слои (ввиду большого места, занимаемого свободной конкуренций) располагают
в своем поведении и мышлении большой степенью индивидуализации. Однако определять
природу мышления в целом, отправляясь от этой специфической исторической ситуации,
где благодаря исключительным условия могло возникнуть относительно индивидуализированное
по своему характеру мышление, было бы заблуждением. Рассматривать подобные исключительные
условия как аксиоматические характеристики психологии мышления и теории
[33]
познания означало бы насильственно искажать исторические
факты. До тех пор пока наша гносеология не признает, что знание носит социальный
характер, а индивидуализированное мышление является исключением, у нас не будет
ни адекватной психологии, ни адекватной теории познания.
Не случайно и здесь социологический подход возник лишь сравнительно поздно.
Не случайно также то, что осуществить сближение социальной сферы и сферы познания
удается именно тогда, когда человечество вновь направляет все свои усилия на
то, чтобы противопоставить тенденции к созданию индивидуалистического, нерегулируемого,
граничащего с анархией общества социальный порядок более органического типа.
В подобной ситуации неминуемо должно возникнуть ощущение, что существует
некая взаимозависимость, в силу которой индивидуальное переживание связывается
с потоком переживаний отдельных индивидов, а они, в свою очередь, – со всеохватывающей
общностью переживаний и деятельности. Таким образом, возникающая теперь теория
познания также является попыткой принять во внимание то обстоятельство, что знание
коренится в социальной сфере. В этой теории отражена своего рода новая жизненная
ориентация, цель которой – воспрепятствовать отчуждению и дезорганизации, возникшим
из преувеличения, присущего индивидуалистической и механистической установке.
Гносеологический, психологический и социологический подход к проблеме составляют
три наиболее важные формы постановки вопроса о природе познавательного процесса.
Мы попытались представить их как части некоей единой ситуации, в необходимой последовательности
возникающие друг за другом и проникающие друг в друга. В таком понимании они
составляют основу предлагаемых в данной работе соображений.
4. Контроль над коллективным бессознательным как проблема нашего времени
Появление проблемы многообразия стилей мышления, возникших в процессе
научного развития, и обнаружение скрытых ранее мотивов коллективного бессознательного
– лишь один аспект духовного брожения, характерного для нашего времени. Невзирая
на демократизацию знания, намеченные нами выше философские, психологические и
социологические проблемы по-прежнему ограничивались рамками сравнительно небольшой
группы интеллектуалов, которые стали видеть в этом интеллектуальном беспокойстве
привилегию своей профессии; его в самом деле можно было бы считать специфическим
свойством этой группы, если бы с ростом
[34]
демократизации
в политическую и философскую дискуссию не были втянуты все слои общества.
В предшествующем изложении уже было показано, что корни этой дискуссии
интеллектуалов уходят в ситуацию общества в целом. Занимающие их проблемы во
многих отношениях составляют не что иное, как сублимированную интенсификацию и
утонченную рационализацию того социального и духовного кризиса, который по существу
охватил все общество. Крах объективного представления о мире, гарантом которого
являлась в средние века церковь, ощущался даже самым примитивным сознанием. То,
вокруг чего шла выраженная в рациональной терминологии борьба философов, массы
воспринимали в форме религиозного конфликта.
Когда многочисленные церкви вытеснили единую доктринальную систему, гарантированную
откровением, систему, способную объяснить все существующие явления аграрного
статичного мира, когда прежнюю мировую религию сменило множество мелких сект,
души простых людей были охвачены смятением, близкие тому, которое на философском
уровне испытывали интеллектуалы, ставя проблему сосуществования множества теорий
действительности и знания.
В начале Нового времени протестантское учение заменило веру в гарантированное
объективным институтом церкви спасение через откровение субъективной уверенностью
в спасении. Это учение исходило из того, что каждый человек, прислушиваясь к
голосу своей совести, может решить, угодно ли его поведение Богу и ведет ли оно
к спасению. Протестантизм субъективировал прежний объективный критерий; этому
соответствовало то, что современная гносеология обратилась от объективно гарантированного
миропорядка к индивидуальному субъекту. От учения о субъективной уверенности в
спасении был лишь один шаг до той психологической точки зрения, согласно которой
наблюдение за психическими процессами, скоро превратившееся в подлинную жажду
знания, стало значительно более важным, чем прежние попытки людей найти критерии
спасения в собственной душе.
Не способствовало общей вере в объективный миропорядок и то, что в период
просвещенного абсолютизма большинство государств пытались ослабить церковь средствами,
заимствованными ими у самой церкви, т.е. заменить объективную интерпретацию мира,
гарантированную церковью, интерпретацией, гарантированной государством. Тем самым
они содействовали делу просвещения, которое одно- временно было одним из орудий
поднимающейся буржуазии. И современное государство, и буржуазия достигли успеха
в том смысле, что рационалистическое, естественнонаучное представление о мире
все более вытесняло религиозное; однако при этом необходимая для рационального
мышления полнота
[35]
знания
не проникла в широкие слои общества. Более того, распространение рационального
мировоззрения не сопровождалось таким изменением социального положения заинтересованных
в нем слоев, которое привело бы к индивидуализации форм жизни и мышления.
Между тем при отсутствии такой социальной ситуации, которая была бы ориентирована
на подобную индивидуализацию и принуждала к ней, жизнь без коллективных мифов
трудно переносима. Купец, предприниматель, интеллектуал – каждый на свой лад
– занимает положение, которое требует рациональных решений в делах повседневной
жизни. Для того чтобы принять такого рода решения, индивиду необходимо освободить
свое суждение от постороннего влияния и рационально, с точки зрения своих собственных
интересов, продумать ряд вопросов. Это не распространяется ни на прежних крестьян,
ни на недавно появившийся слой низших служащих – «белых воротничков»; их положение
не требует особого проявления инициативы или спекулятивного предвидения. Их поведение
до известной степени регулируется мифами, традициями и верой в вождя. Тот, кто
не приучен самой своей повседневной деятельностью, требующей постоянной индивидуализации,
принимать самостоятельные решения, иметь собственные суждения о том, что хорошо
и что плохо, кому никогда не предоставлялась возможность разложить ситуацию на
ее отдельные элементы, кто не способен достигнуть самосознания, сохраняющего
свою силу и тогда, когда индивид изолирован от свойственного его группе характера
мышления и предоставлен самому себе, тот не вынесет, даже в религиозной сфере,
такого серьезного внутреннего кризиса, каким является скептицизм. Жизнь, как некое
все время заново достигаемое внутреннее равновесие, и есть тот существенно новый
элемент, который современный человек на стадии индивидуализации должен осмыслить
и принять, если он хочет построить свою жизнь на рациональных принципах Просвещения.
Общество, не способное при данном уровне разделения труда и дифференциации функций
предоставить каждому индивиду проблемы и сферы деятельности, необходимые для развития
его инициативы и формирования его суждения, также не может достигнуть действительно
индивидуалистического и рационалистического мировоззрения, способного на определенном
этапе превратиться в эффективную социальную реальность.
Хотя было бы неверно утверждать – как это склонны делать многие интеллектуалы,
– что эпоха Просвещения решительно изменила людей, поскольку религия, хотя и
ослабленная, продолжала существовать в виде ритуала, культа, набожности и экстатических
переживаний, тем не менее воздействие Просвещения было достаточно сильным, чтобы
в
[36]
значительной
степени расшатать основу религиозного мировоззрения. Характерные для индустриального
общества формы мышления постепенно проникали в области, связанные в какой-либо
степени с промышленностью, и рано или поздно последовательно уничтожали элементы
религиозного объяснения мира,
Абсолютистское государство, считая, что одной из его прерогатив является
разработка собственной интерпретации мира, сделало шаг, который в ходе дальнейшей
демократизации общества все более становился прецедентом. Оказалось, что политика
может использовать свою концепцию мира в качестве орудия и что политика не является
только борьбой за власть, но обретает свое фундаментальное значение лишь тогда,
когда она связывает свои цели со своего рода политической философией, с политической
концепцией мира. Мы не будем здесь детально останавливаться на том, как с ростом
демократизации не только государство, но и политические партии стали стремиться
философски обосновать свои позиции и систематизировать свои требования. Сначала
либерализм, затем, осторожно следуя его примеру, консерватизм и, наконец, социализм
превратили свои политические взгляды в некое философское кредо, в мировоззрение
с хорошо разработанными методами мышления и заранее предписанными выводами. Тем
самым к расщеплению религиозного видения мира присовокупилось разделение в политических
взглядах. Однако если церкви и секты вели борьбу с помощью различных иррациональных
догматов веры и разрабатывали рациональный элемент в конечном итоге только для
духовенства и для узкого споя светских интеллектуалов, то поднимающиеся политические
партии в несоизмеримо большей степени использовали в своей системе мышления рациональную
и по мере возможности научную аргументацию, придавая ей гораздо большее значение.
Это объяснялось отчасти их сравнительно поздним появлением на исторической арене
в ту пору, когда социальный престиж науки как таковой сильно вырос, отчасти
же их способом рекрутировать своих функционеров, которые, вначале по крайней
мере, принадлежали преимущественно к вышеназванному слою эмансипированных интеллектуалов.
Интересам индустриального общества в целом и собственным интересам этих слоев
интеллектуалов соответствовало то, что они основывали свои коллективные действия
не столько на декларировании своего религиозного кредо, сколько на рационально
обоснованной системе идей.
Результатом подобного сплава политики и научной мысли было то, что политика
во всех ее разветвлениях постепенно – по крайней мере в тех формах, в которых
она проявляла
[37]
себя
вовне, – принимала налет учености, а научные взгляды, в свою очередь, принимали
политическую окраску.
Это сближение науки с политикой имело как отрицательные, так и положительные
последствия. Оно настолько облегчило распространение научных идей, что все более
широкие слои в рамках своего политического существования были вынуждены стремиться
к теоретическому обоснованию своих позиций. Тем самым они учились – хотя часто
только в пропагандистской манере – мыслить об обществе и политике в категориях
научного анализа. Для политической и социальной науки было плодотворным то обстоятельство,
что она пришла в соприкосновение с конкретной действительностью и поставила
перед собой тему, служившую постоянной связью между ней и той областью реальности,
в рамках которой она действовала, т.е. обществом. Кризисы и потребности общественной
жизни создавали эмпирический предмет, политическую и социальную интерпретацию
и гипотезы, посредством которых социальные явления становились доступными анализу.
Теории Смита и Маркса – мы ограничиваемся этими двумя теориями – были разработаны
и расширены в ходе попыток этих мыслителей интерпретировать и подвергнуть анализу
явления под углом зрения выраженного в них коллективного опыта.
Основная трудность, связанная с этим непосредственным объединением теории
и политики, заключается в том, что наука, если она хочет должным образом оценивать
новые факты, должна всегда сохранять свой эмпирический характер, тогда как мышление,
подчиненное политической установке, не может позволить себе постоянно применяться
к новому опыту. По той простой причине, что политические партии обладают определенной
организацией, они не могут пользоваться эластичными методами мышления или принимать
любой вывод, полученный ими в результате исследования. По своей структуре эти
политические партии являются публично-правовыми корпорациями и боевыми организациями.
Уже одно это обстоятельство заставляет их склоняться к догматизму. И чем в большей
степени интеллектуалы становились партийными функционерами, тем больше они теряли
восприимчивость и гибкость, которыми они обладали в их прежней лабильной ситуации.
Другая опасность, возникающая из этого союза науки и политики, заключается
в том, что кризисы политического мышления становятся кризисами научной мысли.
Из всего круга этих проблем мы остановимся на одном только факте, впрочем, весьма
знаменательном для современной ситуации. Политика есть конфликт, и она все более
идет к тому, чтобы стать борьбой не на жизнь, а на смерть. Чем ожесточеннее
становилась эта борьба, тем более она захватывала те эмоциональные глубинные пласты,
которые прежде оказывали
[38]
неосознанное,
хотя весьма интенсивное, воздействие, и насильственно вовлекала их в сферу осознанного.
Политическая дискуссия резко отличается по своему характеру от дискуссии
научной. Ее цель – не только доказать свою правоту, но и подорвать корни социального
и интеллектуального существования своего оппонента. Поэтому политическая дискуссия
значительно глубже проникает в экзистенциальную основу мышления, чем те дискуссии,
которые не выходят за рамки нескольких намеченных «точек зрения» и рассматривают
толь- ко «теоретическую значимости аргументов. В политическом конфликте, который
с самого начала является рационализированной формой борьбы за социальное господство,
удар направляется против социального статуса оппонента, его общественного престижа
и уверенности в себе. Поэтому трудно решить, привела ли сублимация, замена прямого
насилия и угнетения дискуссией действительно к фундаментальному улучшению человеческой
жизни. Правда, физическое угнетение на первый взгляд как будто труднее переносить,
однако воля к духовному уничтожению, которая во многих случаях заменила его,
быть может, еще более непереносима. Поэтому нет ничего удивительного в том, что
именно в этой сфере теоретическое опровержение взглядов противника постепенно
преобразовалось в нечто значительно более серьезное, в нападение на всю его жизненную
ситуацию, и что уничтожение его теорий было попыткой подорвать его социальное
положение. Нет ничего удивительного и в том, что в этом конфликте, где с самого
начала внимание было направлено не только на то, что говорит оппонент, но также
и на то, интересы какой группы он представляет, какой практической цели его слова
служат, мышление воспринималось в сочетании с существованием, с которым оно
было связано. Мышление, правда, всегда было выражением жизни и деятельности группы
(за исключением мышления высоких академических кругов, которому в течение некоторого
времени удавалось изолировать себя от активной жизни). Однако различие заключалось
либо – как это было в религиозных столкновениях – в том, что теоретические вопросы
не имели первостепенного значения, либо в том, что, анализируя доводы своего
противника, люди не стремились распространить этот анализ на его группу, поскольку,
как мы уже указывали выше социальные элементы интеллектуальных феноменов еще не
стали зримыми для мыслителей эпохи индивидуализма.
Так как в современных демократических государствах идеи более отчетливо
выражают интересы определенных групп, здесь в политических дискуссиях более отчетливо
проступает социальная и экзистенциальная предопределенность мышления. В принципе
можно считать, что впервые социологический метод исследования интеллектуальных
феноменов
[39]
стал
применяться в политике. Именно в политической борьбе люди впервые обнаружили
бессознательные коллективные мотивации, которые всегда определяли направление
мышления. Политическая дискуссия с самого начала есть нечто большее, чем теоретическая
аргументация; она срывает маски, открывает неосознанные мотивы, связывающие существование
группы с ее культурными чаяниями и теоретической аргументацией. По мере того
как современная политика сражалась с помощью теоретического оружия, процесс разоблачения
все более распространялся на социальные корни теории.
Поэтому обнаружение социальных корней мышления приняло на первых порах
форму разоблачения. К постепенному распаду единой объективной картины мира, распаду,
который в восприятии простого человека с улицы принимал форму множества противоречащих
друг друга концепций мироздания, а перед интеллектуалами представал как непримиримое
множество стилей мышления, присоединилась все более утверждающаяся в общественном
сознании тенденция разоблачать бессознательные социально обусловленные мотивации
в мышлении группы. Обострение наступившего в конечном итоге интеллектуального
кризиса может быть охарактеризовано двумя похожими на лозунги понятиями «идеология
и утопия», которые ввиду их символического значения и были взяты в качестве
заглавия данной книги.
В понятии «идеология» отражается одно открытие, сделанное в ходе политической
борьбы, а именно: мышление правящих групп может быть настолько тесно связано
с определенной ситуацией, что эти группы просто не в состоянии увидеть ряд фактов,
которые могли бы подорвать их уверенность в своем господстве. В слове «идеология»
имплицитно содержится понимание того, что в определенных ситуациях коллективное
бессознательное определенных групп скрывает действительное состояние общества
как от себя, так и от других и тем самым стабилизирует его.
Понятие утопического мышления отражает противоположное открытие,
также сделанное в ходе политической борьбы, а именно: определенные угнетенные
группы духовно столь заинтересованы в уничтожении и преобразовании существующего
общества, что невольно видят только те элементы ситуации, которые направлены
на его отрицание. Их мышление не способно правильно диагностировать действительное
состояние общества. Их ни в коей степени не интересует то, что реально существует;
они лишь пытаются мысленно предвосхитить изменение существующей ситуации. Их мышление
никогда не бывает направлено на диагноз ситуации; оно может служить только руководством
к действию. В утопическом сознании коллективное бессознательное, направляемое
иллю-
[40]
зорными
представлениями и волей к действию, скрывает ряд аспектов реальности. Оно отворачивается
от всего того, что может поколебать его веру или парализовать его желание изменить
порядок вещей.
Коллективное бессознательное и движимая им деятельность искажают ряд аспектов
социальной реальности в двух направлениях. Источник и направление подобного искажения
можно, как мы уже видели, определить с достаточной точностью. Задача настоящей
работы состоит в том, чтобы проследить в двух указанных направлениях наиболее
значительные фазы в этом открытии роли бессознательного так, как оно нашло свое
отражение в истории идеологии и утопии. Здесь мы даем только характеристику духовного
состояния, последовавшего за этим открытием, поскольку оно характерно для ситуации,
в которой возникла данная книга.
Сначала те партии, которые располагали новым «интеллектуальным оружием»
– разоблачением бессознательного – имели огромные преимущества перед своими противниками.
Последние испытывали подлинное потрясение, когда им показывали, что их идеи не
что иное, как искаженное отражение их жизненной ситуации, предвосхищение их неосознанных
интересов. Самый факт того, что противнику могут быть убедительно показаны скрытые
от него мотивы его действий, должен был преисполнить его страхом, а того, кто
пользовался этим оружием, – чувством высокого превосходства. К этому же времени
относится проникновение в те пласты сознания, которые до этого человечество всячески
пыталось скрыть от себя. Не случайно это проникновение в бессознательное было
совершено нападающей стороной, причем атакуемый испытывал двойное потрясение:
во-первых, от того, что бессознательное стало явным; во-вторых, от того, что
это нарочитое выявление бессознательного было произведено с враждебных позиций.
Ибо очевидно, что одно дело, когда бессознательное используется с целью помощи
и оздоровления, и совсем другое – когда с целью разоблачения.
В настоящее время мы достигли стадии, когда это оружие взаимного разоблачения
и выявления источников бессознательного в духовной жизни принадлежит уже не одной
группе среди многих, но всем социальным группам. Однако по мере того как различные
группы пытались с помощью этого самого современного оружия радикального разоблачения
уничтожить веру противника в свое мышление, они уничтожали также, поскольку анализу
стали постепенно подвергаться все позиции, веру в человеческое мышление вообще.
Процесс выявления проблематичных элементов мышления, который латентно шел с начала
Нового времени, завершился крахом доверия к мысли вообще. То обстоятельство,
что все большее количе-
[41]
ство
людей ищет спасения в скептицизме и иррационализме, отнюдь не является случайным,
более того, оно неизбежно.
Здесь объединились два мощных течения, воздействуя друг на друга с неодолимой
силой: первое – это исчезновение единого духовного мира прочных ценностей и норм;
второе – внезапное озарение скрытого до сих пор бессознательного ярким светом
сознания. С незапамятных времен мышление представлялось людям частью их духовного
существования, а не просто обособленным от них объективным фактом. В прошлом
реориентация часто свидетельствовала об изменении самого человека. В эти ранние
периоды речь шла обычно о медленных сдвигах в ценностях и нормах, о постепенном
преобразовании системы отсчета, определявшей в конечном итоге ориентацию людей.
В современном обществе этот процесс захватывает значительно более глубокие пласты.
Обращение к бессознательному привело к разрыхлению почвы, вследствие чего теперь
могли возникнуть различные точки зрения. Обнажились корни, которые до сих пор
питали человеческое мышление. Постепенно всем становится ясно, что, после того
как нам стали известны бессознательные мотивы нашего поведения, уже невозможно
жить так, как мы жили раньше, когда мы ничего не знали о них. Речь идет о большем,
чем новая идея, и поставленный нами вопрос не сводится к новой проблеме. Здесь
мы сталкиваемся с основной жизненной трудностью нашего времени, которая может
быть сформулирована следующим образом: как вообще мыслить и жить в эпоху, когда
проблема идеологии и утопии радикально поставлена и полностью продумана во всем
ее значении?
Можно, конечно, избежать ситуации, в которой становится явным плюрализм
стилей мышления и признается наличие коллективно – бессознательного, посредством
простого сокрытия этих процессов от самих себя. Можно искать выход во вневременной
логике и утверждать, что истина как таковая не запятнана, что ей не ведомы ни
множество форм, ни связь с бессознательной мотивацией. Однако в мире, где эта
проблема является не интересной дискуссионной темой, а вопросом существования,
кто-нибудь обязательно выступит против этого воззрения и скажет, что наша проблема
– не истина как таковая, а наше мышление, корни которого мы обнаруживаем в действии,
в социальной ситуации, в бессознательных мотивах. Укажите нам, как от наших конкретных
восприятий прийти – к вашим абсолютным дефинициям. Не говорите нам об истине
как таковой, а научите нас, как переместить наши утверждения, коренящиеся в нашем
социальном существовании, в – сферу, где предвзятость и фрагментарность человеческого
видения могут быть трансцендированы, где социальные корни – и господство бессознательного
в мышлении приводят к конт-
[42]
ролируемому
наблюдению, а не к хаосу. Абсолютность мышления не достигается тем, что, основываясь
на общем принципе, человек провозглашает, будто он этой абсолютностью обладает,
или тем, что ярлык непредвзятости и авторитетности наклеивается на какую – либо
ограниченную (обычно свою собственную) точку зрения.
Не поможет и обращение к ряду положений, содержание которых настолько формально
и абстрактно (например, в математике, геометрии и чистой экономике), что они
в самом деле как будто и не связаны с мышлением социального индивида. Борьба
идет не вокруг этих положений, а вокруг значительно большего количества фактических
определений, с помощью которых человек конкретно диагностирует свою индивидуальную
и социальную ситуацию, постигает конкретную взаимозависимость жизненных явлений
и впервые правильно понимает сущность происходящего вне нас. Борьба идет вокруг
тех положений, в которых каждое понятие с самого начала ориентировано в определенном
смысле, где мы пользуемся такими словами, как конфликт, страх, отчуждение, восстание,
возмущение, словами, которые не сводят сложные, не поддающиеся реконструкции
ситуации к чисто внешнему формализованному описанию и которые сразу лишатся своего
содержания, если изъять из них ориентацию, их оценочный элемент.
Выше мы уже сказали, что развитие современной науки привело к созданию
такой техники мышления, посредством которой исключалось все то, что доступно только
осмысленному пониманию. Эта тенденция к концентрации внимания на восприятии чисто
внешних реакций была свойственна прежде всего сторонникам бихевиоризма, которые
пытались конструировать такой мир действительности, где существовали бы только
доступные измерению данные, только корреляции между рядами факторов, где можно
было бы предвидеть степень вероятности определенных типов поведения в определенных
ситуациях. Возможно и даже вероятно, что социологии, так же, как и психологии
в прошлом, надлежит пройти стадию механистической дегуманизации и формализации
ее содержания, в результате которой верность идеалу педантической точности приведет
к уничтожению всего, кроме статистических данных, текстов, обследований и пр.,
и в конечном итоге будут исключены все значимые формулировки проблемы. Здесь
достаточно сказать, что сведение всего к измеряемому или инвентаризируемому описанию
является серьезной попыткой определить то, что может быть твердо установлено;
вместе с тем нам надлежит продумать, что произойдет с нашим психическим и социальным
миром, если он будет сведен к чисто внешним, измеряемым отношениям. Нет никакого
сомнения, что в этом случае подлинное проникновение в социальную реальность
[43]
будет
невозможно. Возьмем в качестве примера относительно простой феномен, обозначаемый
словом «ситуация». Что останется от него и будет ли он вообще понятен после сведения
его к внешней констелляции различных взаимосвязанных, но лишь внешне различимых
типов поведения? Совершенно очевидно, что ситуация, сложившаяся в человеческом
обществе, может быть охарактеризована только в том случае, если принять во внимание
представление о ней ее участников, то, как они ощущают связанное с ней напряжение
и как они реагируют на это постигнутое ими определенным образом напряжение. Или
возьмем какую-либо среду, например среду, в которой существует какая – либо семья.
Разве нормы, которые приняты в этой семье и доступны лишь проникающей в их смысл
интерпретации, не являются по крайней мере такой же частью окружающей среды,
как местность или предметы домашнего обихода? Далее, не следует ли рассматривать
ту же семью как совершенно иную среду (например, с точки зрения воспитания детей),
если при прочих равных условиях изменились ее нормы? Если мы хотим понять такой
конкретный феномен, как ситуация или нормативное содержание какой – либо среды,
то чисто механической схемы недостаточно и необходимо ввести дополнительные концепты,
позволяющие адекватно понять смысловые, неизменяемые элементы.
Неверно было бы утверждать, что отношения между этими элементами менее
ясны и не столь доступны точному восприятию, как отношения между полностью измеряемыми
феноменами. Напротив, взаимозависимость элементов, составляющих какое – либо событие,
значительно более доступ на нашему внутреннему пониманию, чем взаимозависимость
чисто внешних формализованных элементов. Здесь вступает в силу тот подход, который,
следуя Дильтею, я хотел бы определить как осмысление «исконной жизненной связи»
методом понимания [x] . При таком подходе сразу же становится очевидным
факт взаимного функционального проникновения психических переживаний и социальной
ситуации. Здесь мы соприкасаемся с той сферой жизни, где возникновение внутренних
психических реакций становится очевидным фактом, и объяснить их так, как объясняется
простая внешняя причинность, – в зависимости от степени вероятности их частой
повторяемости – невозможно.
Обратимся к ряду наблюдений, разработанных в социологии посредством метода
понимания, и рассмотрим их научное значение. Если при изучении этики ранних христианских
общин одни утверждали, что ее корни следует прежде всего искать в возмущении
угнетенных слоев общества, а другие добавляли, что эта этическая направленность
была совершенно лишена политической окраски, поскольку она соответствовала
[44]
сознанию
того общественного слоя, который еще не проявил никакого реального стремления
к господству («Отдавайте кесарево кесарю»); и если затем утверждалось, что эта
этика является не племенной этикой, а этикой в мировом масштабе, поскольку она
возникла на почве уже распавшейся племенной структуры Римской империи, то совершенно
ясно, что подобные взаимосвязи между социальной ситуацией, с одной стороны, и
психоэтическим типом поведения – с другой, не будучи измеряемыми, тем не менее
допускают значительно более интенсивное проникновение в их сущность, чем это
может быть достигнуто посредством установления коэффициентов корреляции между
различными факторами. Эти взаимосвязи стали очевидны потому, что в своем подходе
к исконной взаимозависимости событий, из которых возникли эти нормы, мы использовали
метод понимания.
Таким образом, основные социологические положения
не являются ни механистически внешними, ни формальными и представляют собой не
чисто количественные корреляции, а определения ситуаций, в которых мы в общем
пользуемся конкретными понятиями и моделями мышления, очень близкими тем, которые
созданы в повседневной жизни для практических целей. Очевидно таки, что все социологические
определения тесно связаны с оценочным суждением и бессознательной ориентацией
наблюдателя и что критическое самоуяснение социологии самым тесным образом примыкает
к нашей ориентации в повседневной жизни. Наблюдатель, не проявляющий фундаментального
интереса к социальным корням меняющейся этики того периода, в который он живет,
неспособный понять социальные проблемы как результат напряжения между различными
общественными слоями и не обнаруживший еще на собственном опыте, сколь плодотворным
может быть возмущение, не в состоянии различить описанную выше стадию в развитии
христианской этики, а тем более понять ее. Лишь в той степени, в какой он, вынося
оценочное суждение, участвует (симпатизируя или негодуя) в борьбе низших слоев
общества, в той степени, в какой он положительно или отрицательно оценивает
самый факт возмущения, он способен осознать динамическое значение социального
напряжения и возмущения. «Низший класс», «социальный подъем», «возмущение» – не
формальные, а ориентирующие по своему значению понятия. При попытке формализовать
их и устранить из них содержащиеся в них оценки модель мышления, характерная для
данной ситуации, в которой новая, плодотворная норма создается именно возмущением,
становится совершенно непонятной.
Чем глубже анализируется слово «возмущение», тем очевиднее становится,
что это на первый взгляд как будто лишенное оценки, чисто описательное для определенной
установки понятие переполнено оценками. И если устранить эти оценки,
[45]
понятие теряет свою конкретность. Далее, если исследователь не стремится
к реконструированию чувства возмущения, его пониманию будет совершенно недоступно
то напряжение, которое пронизывает описанную выше ситуацию в раннем христианстве.
Таким образом, и здесь ориентированная на определенную цель воля является отправным
пунктом для понимания ситуации.
Для того чтобы работать в области социальных наук,
необходимо участвовать в социальном процессе, однако эта причастность к коллективно-бессознательному
стремлению никоим образом не означает, что лицо, участвующее в нем, фальсифицирует
факты или неправильно их воспринимает. Наоборот, именно причастность к совокупности
живых связей общественной жизни и является необходимой предпосылкой для понимания
внутренней природы этих живых связей. Характер этой причастности исследователя
определяет, как он формулирует свои проблемы. Невнимание к качественным элементам
и полное игнорирование волевого фактора ведут не к объективности, а к отрицанию
существенного качества объекта.
Однако неверно и обратное представление, согласно которому
степень объективности прямо пропорциональна степени пристрастности. В этой сфере
существует своеобразная внутренняя динамика типов поведения, тормозящих élan politique [xi] , в результате чего этот élan [xii]
как бы сам подчиняет себя интеллектуальному
контролю. Есть некая точка, где движение самой жизни, особенно в период ее величайшего
кризиса, поднимается над самим собой и сознает свои границы; тогда совокупность
политических проблем идеологии утопии становится предметом социологии знания,
а скептицизм и релятивизм, возникающие из взаимного уничтожения и обесценения
различных политических целей, становятся средством спасения. Ибо этот скептицизм
и релятивизм принуждают к самокритике и самоконтролю и ведут к новой концепции
объективности.
То, что в жизни представляется столь непереносимым,
а именно необходимость примириться с тем, что открыты бессознательные импульсы,
исторически является предпосылкой научного критического самосознания. В личной
жизни самоконтроль и саморегулирование также возникают только тогда, когда мы
в нашем первоначально слепом, виталистическом стремлении вперед наталкиваемся
на препятствие, отбрасывающее нас назад к самим себе. В ходе столкновений с другими
возможными формами существования нам становится понятно своеобразие нашего образа
жизни. Даже в нашей личной жизни мы обретаем господство над собой лишь тогда,
когда действовавшие ранее как бы за нашей спиной бессознательные мотивы внезапно
попадают в поле нашего зрения и тем самым становятся доступны сознательному контролю.
[46]
Объективность и независимость мировоззрения достигаются не отказом от
воли к действию и от собственных оценочных суждений, а посредством конфронтации
с самим собой и про- верки себя. Критерий подобного самоуяснения состоит в том,
что в поле нашего зрения полностью попадает не только наш объект, но и мы сами.
Мы начинаем видеть себя не только в общих чертах, как познающего субъекта вообще,
но в определенной роли, до этого момента скрытой от нас, в ситуации до этого момента
нам недоступной, руководствующегося мотивами, до той поры нами не осознаваемыми.
В такие моменты мы внезапно начинаем ощущать внутреннюю связь между нашей ролью,
нашими мотивами и характером и способом нашего восприятия мира. Отсюда и парадокс,
связанный с этими переживаниями, который заключается в том, что возможность относительного
освобождения от социальной детерминированности возрастает пропорционально пониманию
этой детерминированности. Люди, которые больше всего говорят о свободе, обычно
наиболее слепо подчинены социальной детерминированности, поскольку они в большинстве
случаев даже не предполагают, в какой мере их поведение определяется их интересами.
Напротив, именно те, кто настаивает на неосознанном нами влиянии социальных детерминант,
стремятся по возможности преодолеть эти детерминанты. Они выявляют бессознательные
мотивы для того, чтобы ранее господствовавшие над ними силы могли быть посте-
пенно преобразованы в объект сознательного решения.
Тесную связь между расширением нашего знания о мире,
с одной стороны, и ростом самосознания и самоконтроля познающего субъекта – с
другой, нельзя считать случайной или периферийной. Процесс расширения сферы индивидуального
сознания может служить типичным примером раскрытия всех типов ситуационно обусловленного
познания, т.е. познания, которое не является простым объективным накоплением информации
о фактах и их каузальных связях, но направлено на понимание внутренней взаимозависимости
жизненного процесса. Внутренняя взаимозависимость может быть постигнута лишь посредством
интерпретации, пользующейся методом понимания, и ступени этого понимания мира
всецело связаны с процессом индивидуального самоуяснения. Этот процесс, посредством
которого самоуяснение делает возможным расширение нашего знания об окружающем
нас мире, важен не только для индивидуального самопознания, но является также
критерием для самоуяснения группы. Несмотря на необходимости подчеркнуть, что
только индивиды способны к самоуяснению (так называемый «народный дух» вообще
не существует, и группы в их целостности так же не способны к самоуяснению, как
они не способны к мышлению), тем не менее совсем не одно и то же, осознает ли
индивид те,
[47]
совершенно особые бессознательные мотивы, которые в первую очередь характеризовали
его мышление и действия в прошлом, или те элементы мотиваций и ожиданий, которые
связывают его с членами определенной группы.
Возникает вопрос: можно ли считать, что последовательность
ступеней самоуяснения носит совершенно случайный характер. Мы склонны предположить,
что самоуяснение индивидов занимает определенное место в процессе коллективного
самоуяснения, социальным источником которого является общая для различных индивидов
ситуация. Однако занимаемся ли мы самоуяснением индивидов или групп, их объединяет
одно, а именно структура. Главная особенность этой структуры заключается в тоv,
что мир, являясь проблемой исследования, рассматривается не как объект, оторванный
от субъекта, а в его непосредственном воздействии на переживания субъекта. Действительность
открывается такой, какой она являет себя субъекту в ходе его саморасширения (в
процессе расширения его способности к восприятию, его горизонта).
До сих пор мы скрывали от себя и не включали в нашу
гносеологию то обстоятельство, что, начиная с определенной стадии, знание в области
политических и социальных наук отличается от формального механистического знания;
это происходит на той стадии, когда оно выходит за рамки простого перечисления
фактов и связей и приближается к модели ситуационно обусловленного знания, к
которому мы неоднократно будем обращаться в данной работе.
Как только взаимосвязь между социологией и ситуационно
обусловленным мышлением становится очевидной (это произошло, например, в сфере
политической ориентации), мы можем считать себя вправе исследовать потенциальные
возможности этого типа мышления, а также его границы и связанную с ним опасность.
Важно также, чтобы мы отправлялись от того состояния кризиса и неуверенности,
в рамках которого были обнаружены как опасность этого способа мышления, так и
новые возможности самокритики, позволяющие надеяться на выход из этого состояния.
Если мы подойдем к проблеме с этой точки зрения, то
именно неуверенность, превратившаяся в жизни общества во все более непереносимое
бремя, составит основу, которая позволит современной социологии достигнуть совершенно
нового понимания изучаемых ею явлений. Оно сведется к трем основным тенденциям:
во – первых, к тенденции в сторону критики коллективно бессознательных мотиваций
в той мере, в какой они определяют современное социальное мышление; во-вторых,
к тенденции создать новую по своему типу историю мышления, способную объяснить
изменение идей в зависимости от социальных и исторических изменений; в – третьих,
к
[48]
тенденции подвергнуть пересмотру нашу гносеологию, до сих пор недостаточно
принимавшую во внимание социальную природу мышления. В этом смысле социология
знания является систематизацией того сомнения, которое в общественной жизни
находит свое выражение в ощущении смутной неуверенности и неустойчивости. Следовательно,
целью настоящей книги является дать более точную теоретическую формулировку
одной и той же проблемы, рассмотренной под различными углами зрения, а также разработать
метод, который посредством возрастающих по своей точности критериев позволит
нам различать и изолировать различные стили мышления и соотносить их с соответствующими
группами.
Нет ничего проще, чем утверждать, что определенный
тип мышления является феодальным, буржуазным или пролетарским, либеральным, социалистическим
или консервативным, пока нет аналитического метода, посредством которого это
утверждение может быть доказано, и не разработаны, критерии, позволяющие подвергнуть
это доказательство проверке. Поэтому главной задачей данной стадии исследования
является разработать и конкретизировать такие гипотезы, которые могут быть положены
в основу индуктивных исследований. Вместе с тем сегменты действительности, которые
мы изучаем, должны быть в процессе анализа разделены на факторы со значительно
большей точностью, чем мы привыкли это делать в прошлом. Таким образом, наша
цель состоит, во – первых, в том, чтобы придать анализу значений в сфере мысли
такую тонкость, которая позволит заменить грубые недифференцированные термины
и понятия все более точными и детализированными характеристиками различных стилей
мышления; во-вторых, в том, чтобы довести технику реконструкции социальной истории
до такой степени совершенства, которая позволила бы нам увидеть не изолированные
факты в их разрозненности, а социальную структуру как некую целостность, как
переплетение взаимодействующих социальных сил, из которого возникли многообразные
типы наблюдения над существующей действительностью и ее осмысления так, как
они складывались в различные времена. Сочетание смыслового анализа значений с
социологическим определением ситуации создает такие возможности уточнения, которые
со временем, быть может, позволят приблизиться к методам естественных наук. К
тому же метод социологии знания будет обладать тем преимуществом, что ему не
придется оставлять без внимания смысловую сферу как неподдающуюся контролю; напротив,
он превратит эту интерпретацию смысла в средство достижения большей точности [xiii] . Если метод интерпретации, используемый социологией
знания, достигнет такой степени точности, которая посредством все более адекватных
корреляций позволит
[49]
показать значимость общественной жизни для духовной деятельности, то это
повлечет за собой то преимущество, что социальным наукам не придется более, стремясь
быть точными, отказываться от рассмотрения чрезвычайно важных проблем. Ибо не
подлежит сомнению, что заимствование социальными науками естественнонаучных методов
ведет к такому положению, когда объектом изучения становится не то, что хотелось
бы узнать и что имело бы решающее значение для дальнейшего развития общества,
а лишь те комплексы фактов, которые допускают измерения с помощью определенного,
уже разработанного метода. Вместо того чтобы пытаться с наиболее возможной в
данных обстоятельствах точностью обнаружить, что является наиболее важным, обычно
удовлетворяются тем, что приписывают значимость тому, что может быть измерено,
только потому, что оно случайно оказывается этому измерению доступным.
На данной стадии мы еще далеки от того, чтобы однозначно
сформулировать теоретические проблемы, связанные с социологией знания; не разработан
с предельной тонкостью и социологический анализ значения понятий. Это ощущение,
что мы находимся еще в начальной стадии движения, а не в его конце, определяет
и характер предлагаемой работы. Существуют проблемы, которым не могут быть посвящены
ни учебники, ни стройные системы. К ним относятся те вопросы, которые еще никогда
не были отчетливо поставлены и полностью продуманы. Для таких вопросов прежние
времена, сотрясаемые отзвуком революций в мышлении и переживаниях людей, изобрели
форму научного эссе. Метод мыслителей этого периода, периода XVI – XVIII вв., состоял в том, чтобы непосредственно
погрузиться в первую попавшуюся проблему и рассматривать ее так долго и в столь
многочисленных аспектах, пока, наконец, какая-либо пограничная проблема мышления
или бытия не будет обнаружена и освещена с помощью какого-либо единичного случая.
Подобная форма изложения, с тех пор неоднократно доказывавшая свою полезность,
послужила образцом и для автора данной работы, обратившегося в этой книге (за
исключением последней ее части) не к систематическому изложению, а к форме эссе.
В этих исследованиях делается попытка применить новый
способ наблюдения и интерпретации к различным проблемам и комплексам фактов. Эти
эссе написаны в разное время и независимо друг от друга, и, хотя все они вращаются
вокруг одной проблемы, каждое из них посвящено определенной теме.
Эссеистско-экспериментальная установка мышления является
также причиной имеющихся кое-где повторений и противоречий. Повторения не были
устранены потому, что одна и та же мысль может в зависимости от контекста иметь
различное значение и восприниматься в новом свете; противоречия – потому, что,
[50]
по убеждению автора, теоретический очерк может содержать латентные возможности,
которые должны найти свое выражение для того, чтобы масштаб изложения мог быть
полностью оценен [xiv]
. Автор полностью убежден также и в том, что в наше время в мышлении
одного и того же исследователя часто выступают различные понятия, относящиеся
к противоречащим друг другу стилям мышления. Мы не замечаем их только по- тому,
что мыслитель, склонный к систематике, тщательно скрывает существующие противоречия
от самого себя и от своих читателей. Если для систематика противоречия являются
источником неудовольствия, то мыслитель-экспериментатор часто видит в них те
отправные точки, которые впервые позволят действительно диагностировать и исследовать
противоречивый в своей основе характер нашей современной ситуации.
Краткое резюме содержания отдельных глав должно ввести
читателя в предпринятый в них анализ.
Во второй главе исследуются наиболее важные изменения
в концепции идеологии, при этом, с одной стороны, указывается на то, в какой мере
эти изменения связаны с социальными и историческими изменениями, с другой – делается
попытка показать на конкретных примерах, как на различных стадиях своей эволюции
одно и то же понятие может то иметь оценочную установку, то не иметь ее и как
сама онтология понятия связана с его историческими изменениями, что обычно остается
почти незамеченным.
В третьей главе ставится проблема политики как науки:
может ли политика быть наукой, если принять во внимание идеологический характер
мышления вообще? В этой связи делается попытка эмпирически разработать анализ
значения определенного понятия в рамках социологии знания. Так, например, будет
показано, как понятия теории и практики различаются по своему значению в словоупотреблении
различных групп и как эти различия в употреблении слов зависят от положения
различных групп и могут быть поняты посредством рассмотрения их различных ситуаций.
Четвертая глава посвящена «утопическому мышлению». В
ней анализируется утопический элемент, содержащийся в нашем мышлении и в наших
переживаниях. На основе нескольких ярких примеров делается попытка показать,
насколько серьезно изменения в утопическом элементе нашего мышления влияют на
систему отсчета, которой мы пользуемся для упорядочения и оценки наших переживаний,
и как подобные изменения могут быть сведены к социальным движениям.
В пятой главе предлагаются систематизированная сводка
и проспект новой дисциплины – социологии знания.
[51]