Пьер Грималь
СЕНЕКА, ИЛИ СОВЕСТЬ ИМПЕРИИ
К оглавлению
Квинтилиан дал Сенеке свою
оценку, и эта оценка впоследствии прочно «приросла» к творчеству философа, став
источником вдохновения для новейших критиков. «Недостаточно усердный в
философии, — пишет Квинтилиан, — он был зато великолепным обличителем пороков».
Из этого суждения, отчетливо отдающего школой, вытекает, что в философской
культуре Сенеки встречались пробелы, что ее становление шло второпях, путем
ознакомления с учебными книгами и кратким пересказом серьезных трудов, то есть
что его культура лишь внешне казалась основанной на глубоких философских
познаниях.
Возможно, Квинтилиана,
который не был философом-практиком, ввели в заблуждение некоторые слова и фразы
из писем к Луцилию, в которых Сенека с насмешкой отзывается о людях,
предъявляющих к философии требование служить средством развития ума, а не души,
и превращающих знание в возможность утолить любопытство. Не исключено также,
что он вспоминал о диспутах, участвуя в которых Сенека не придавал большого
значения аргументации отвлеченно-философского характера, а также теоретическому
обоснованию тех или иных учений. Как бы то ни было, Квинтилиан решил, что
Сенеку нельзя отнести к «профессиональным» философам. Это мнение, в какой-то
мере верное, в то же время глубоко несправедливо. Мы уже говорили о том, что
Сенека сознательно не желал замыкать свою мысль в узкие рамки школы, тогда как
Квинтилиан мыслил исключительно в таких рамках. Обучая других тому, как нужно
поступать, сам он оставался «кабинетным затворником». Другое дело Сенека,
который в первую очередь был человеком действия, что давало ему право и
побуждало сурово осуждать «философию ради философии». Но это вовсе не означает,
что сам он не имел прочной теоретической базы. Напротив, чтение узкоспециальных
трудов, над которыми он подолгу размышлял, на протяжении всей жизни служило ему
постоянной поддержкой. Вот почему нам представляется необходимым, несмотря на
трудность задачи, попытаться определить роль и место философской школы в
сохранившемся до наших дней творческом наследии Сенеки, а также установить,
насколько глубоко он владел знаниями, составлявшими предмет обучения
философов-профессионалов, насколько полно разделял суждения, постулаты и тезисы
мыслителей-стоиков, от Зенона до Панетия и Посидония и даже наиболее
современных ему представителей Стои. Это исследование ни в коем случае не
должно сводиться к поиску источников — в том смысле, какой обычно вкладывают в
подобные изыскания. Сенека, и мы постараемся это доказать, редко позволял себе просто
излагать идеи, сформулированные до него другими. Его собственная мысль
автономна и постоянно стремится к автономности; она сама по себе претендует на
звание философии, то есть связного и упорядоченного видения мира. И в этом
качестве она занимает свое строго определенное место в истории римской
философии между Цицероном и Эпиктетом. Истории становления и развития этой
мысли и будет посвящено наше дальнейшее изложение.
Мы уже упоминали, что первым
Сенеку приобщил к философии, по всей видимости, Сотион, акме*
которого, если верить святому Иерониму, приходился на 13 год н. э., когда он
жил в Риме. Мы также уже изложили причины, заставляющие предполагать, что это
образование Сенека получил около 17 года н. э., в возрасте неполных 17 лет. Точного
содержания философского учения Сотиона мы не знаем. Мы уже упоминали о его
размытом пифагорействе, которому он пытался дать «научное» обоснование с
помощью аргументов собственного изобретения. Вопреки распространенному мнению,
никаких доказательств принадлежности Сотиона к школе Секстиев также нет.
Правда, Сенека сообщает, что Сотион разъяснял своим ученикам некоторые тезисы
Секстия-отца о необходимости отказа от мясной пищи, однако в его толковании эти
тезисы претерпели существенные изменения. Запрещая ученикам употреблять в пищу
мясо животных, Секстий надеялся избавить их от привычки к жестокости и
подчеркивал, что подобное питание вредно для здоровья, то есть использовал аргументацию
моралиста и врача. Напротив, Сотион, поддерживая аналогичный режим питания,
оправдывал его учением Пифагора. По сравнению с Секстием Сотион по отношению к
стоицизму занимал более отдаленную позицию. Его учение о циклах, которым
подчиняется все. что происходит в природе, начиная от звезд и заканчивая
человеческими душами, гораздо больше напоминает платонизм, чем доктрину Зенона.
* Акме — греч.
«расцвет» — возраст от 37 до 45 лет. Примеч. науч. ред.
Примерно в то же время, когда
Сенека благодаря урокам Сотиона открывал для себя философию, или чуть позже он
стал увлеченным слушателем еще одного философа, на сей раз истинного стоика —
Аттала. Судя по всему, последний оставил в душе Сенеки если не более глубокий
след, то во всяком случае более яркие воспоминания. Если во всем наследии
Сенеки встречаются всего две ссыпки на Сотиона, а в трактате «О гневе» его имя
не упоминается вовсе, хотя он известен как автор сочинения на ту же тему,
цитаты из Аттала носят гораздо более широкий характер. Отмеченные во многих
произведениях, от «Вопросов естественной истории» до «Писем к Луцилию», они
позволяют нам хотя бы в общих чертах восстановить особенности проповедуемого им
учения.
Судя по всему, Аттал не
принадлежал к школе Секстиев. Он в отличие от Секстия-отца открыто провозглашал
свою принадлежность к стоицизму. Имя Аттала заставляет предположить в нем
выходца с Востока. Возможно, он был родом из Пергама, что объяснило бы и его
философскую принадлежность, поскольку Пергам являлся одним из центров
стоицизма. Будучи, как и его соотечественник Афинодор Кордилион, врагом
чрезмерной умственной культуры, он считал, что от переизбытка знаний ум
«растягивается» по примеру переполненного бурдюка и теряет свою прочность. По
его мнению, наука должна следовать за нравственным воспитанием, потому что
только в этом случае нет опасности, что знания станут причиной беспокойства
духа.
Мы не располагаем точными
данными о том, какую позицию он занимал по отношению к основным теоретическим
вопросам стоицизма, но можем в более или менее общем виде представить себе это.
Например, нам известно, что он признавал дивинацию* и написал специальный труд о
знамениях — грозе, молнии и громе. Как сообщает Сенека, он предложил новую
классификацию этих явлений по принципу их значимости в качестве
предзнаменований, пытаясь при этом совместить данные греческой науки с опытом
этрусских гаруспиков. Очевидно, что в этом трактате Аттал оставался на позициях
учения Посидония, как мы его себе представляем. Как и Посидоний, он согласен с
идеей, что гром есть явление физического порядка, которое бывает лишено всякого
значения или имеет значение, выходящее за рамки человеческих представлений, а
иногда непосредственно касается человеческих сообществ. Таким образом ему
удавалось объяснить сущность предсказания и примирить его существование с
Фатумом. Роль Аттала, как нам кажется, заключалась в развитии идей Посидония и
их адаптации к реалиям окружающей жизни.
* Дивинация — наука о предвидении. Примеч. науч.
ред.
Примерно то же самое
происходит, когда он пытается продолжить размышления Гекатона о дружбе. Как и
Гекатон, он включает в понятие дружбы элемент привязанности, который
ортодоксальный стоицизм склонен отбрасывать. Для него приобретение друга
связано с приятным переживанием, а память об ушедшем друге окрашена горечью.
Сенека не одобряет этой уступки эмоциям, но нам представляется, что с его
стороны это, скорее, реакция человека, который за долгую жизнь смог изжить свои
личные переживания. Из собственных признаний, содержащихся в этом же письме, мы
знаем, что он жестоко страдал, теряя друзей, и при этом упрекал себя за
непростительную слабость. Как бы то ни было, ясно, что Аттала живо интересовала
сфера человеческих эмоций и, как следствие, роль удовольствий в нравственной
жизни. Как давно отметил Узенер, по некоторым пунктам он занимал в этом вопросе
позицию, весьма близкую к эпикурейской.
Как и Эпикур, он
предостерегает своего ученика против, быть может, самой большой опасности,
которое удовольствие несет в самом себе как внутреннее противоречие и
разрушительное начало. В качестве иллюстрации он приводит пример собаки, с
жадностью хватающей бросаемые куски и заглатывающей их так быстро, что это
лишает ее возможности их посмаковать. Напротив, мудрец в каждый момент своей
жизни ощущает свою самодостаточность (вспомним «сытого гостя» Лукреция) и ни на
что не надеется. Это чувство самообладания, эта способность переживать каждый
момент жизни во всей его полноте является одним из главных интуитивных открытий
эпикуреизма. Эпикур согласен с критикой «удовольствия движения», которому
противопоставляет «удовольствие покоя», надеясь тем самым опровергнуть
классическую аргументацию против возведения любого удовольствия в ранг
абсолютного блага. Теперь нам более ясен смысл урока, который преподносил своим
юным слушателям Аттал, показывая опасность удовольствия во всех его видах.
Главным объектом критики у него было желание, ибо неудовлетворенность он считал
одним из самых страшных зол, делающих душу несчастной. Вместе с тем он
отдаляется от Эпикура, приходя к выводу, что «стыдно мерить счастье золотом и
серебром, но так же стыдно мерить его водой и ячменной кашей». Истинная, высшая
ценность заключается в «свободе», то есть абсолютной независимости человека:
что проку ограничивать свои потребности самыми насущными, а желания — самыми
скромными, если может статься, что и в этой малости тебе будет отказано? В
конечном счете Аттал остается на позициях стоицизма, а «крюк» в сторону
эпикуреизма делает лишь для того, чтобы вернее прийти к собственной цели —
открытию понятия autarkeia. Здесь пунктиром
намечается идея, которой предстоит стать одной из ключевых в творчестве Сенеки
— смерть есть высшее средство достижения свободы. «Голод уничтожает голод», —
говорил Аттал. Эти слова, приведенные в «Утешении к Марции», выражают хвалу
смерти, они же многократно цитируются в «Письмах к Луцилию» и в трактате «О
провидении». Быть полностью защищенным от любых ударов Фортуны — это
требование, изложенное в трактате «О счастливой жизни» и содержащее критику
гедонизма во всех его проявлениях, у Сенеки фигурирует как заимствование из
Аттала. Тот, кто сумел освободиться из-под власти Фортуны, становится равным
Юпитеру. Не приходится сомневаться, что в эту сентенцию Аттала входит
сознательное напоминание о максимах киников. Но разве учение киников не
является одним из источников стоицизма? Аттал принимал на свой счет парадоксы
Зенона, точнее те из них, что шли от Диогена. Он называл себя «царем», но
Сенека в те годы считал, что его учитель стоит выше царей, потому что в его
власти судить о царях. Курьезом выглядит тот факт, что, проповедуя перед юным
Сенекой учение, восходящее к временам, когда Диоген обличал сильных мира сего,
а Зенон намеревался занять должность свободного советника при Антигоне Гонате,
Аттал на самом деле готовил его к будущей деятельности на посту «министра» при
Нероне.
Аттала явно интересовала одна
из этических проблем, разработку которых начал еще Хрисипп, а продолжил
Гекатон. Речь идет о проблеме «благодарности» (gratia). В качестве иллюстрации
неблагодарности Сенека приводит одно из его высказываний: «Злобность впитывает
в себя же большую часть собственного яда». Здесь мы встречаемся с понятием commendatio («благоприятный
отзыв, одобрение»), которое выражает естественный долг доброжелательности и
служит одним из оснований всей системы. Злоба (malitia), понимаемая
как отказ относиться к окружающим с доброжелательностью, от природы, присущей
человеческому существу, действует разрушающе на самого носителя злобы и уже в
силу этого является причиной его несчастья. Неблагодарный, «злобный» человек
совершает над собой нечто вроде самоубийства и «отравляет» собственную жизнь.
Таково если не учение Аттала,
которое в полном виде до нас не дошло, то хотя бы приблизительная
реконструкция, к несчастью, фрагментарная, того, о чем размышлял и чему учил
Аттал. Образ его мыслей кажется очень близким к образу мыслей Сенеки, но это
может объясняться тем, что единственным источником наших знаний о нем как раз и
служит Сенека, усвоивший уроки своего учителя и использовавший их для защиты
собственных идей. Но еще более вероятно, что именно благодаря этим урокам он и
избрал путь, которым следовал потом в жизни. Судя по всему, Аттал придерживался
методики обучения, преимущественно ориентированной на действие. Он говорил
своим ученикам, что любое приобщение к философии должно оказать на них
благотворное воздействие, сделать их «более здоровыми или способными стать
более здоровыми». Но это не значит, что он.не владел точным знанием
произведений мыслителей-стоиков. Мы уже убедились, что он наверняка читал
Гекатона, Хрисиппа, а также Посидония. Он размышлял об условиях существования
человеческого общества, уделяя, быть может, особенное внимание психологическим
основам внутренней жизни: механизму желания, диалектике и аскезе самоотречения,
достижению свободы «в уме». Ради этих целей он готов был с благодарностью
принять самые суровые удары Фортуны. «Я предпочитаю, чтобы Фортуна держала меня
во всеоружии, а не купающимся в удовольствиях. Меня подвергают пыткам, но я
сохраняю стойкость, и это хорошо. Меня убивают, но я сохраняю стойкость, и это
хорошо». В этом смысле он более принадлежит не стоицизму вообще, но именно
римскому стоицизму. Можно не сомневаться, что благодаря его стараниям Сенека
познакомился с основной частью философской традиции, которая, не нарушая
преемственности, тянулась от Зенона до современников Тиберия. Отметим,
наконец, что все цитаты из Аттала, приводимые Сенекой, собраны в его позднейших
трудах, особенно их много в «Письмах к Луцилию». Складывается впечатление, что
в тот момент, когда мысль философа стремилась к наибольшей глубине и наиболее
полному осознанию себя, наставления учителя всплыли в его памяти, живые и
своевременные, как никогда прежде. Может быть, это потому и произошло, что
именно Аттал дал Сенеке основу философских знаний, задал его мысли
магистральное направление.
Что касается Секстиев, то их учеником,
правда, не прямым, а косвенным, Сенека стал через другого своего учителя —
Папирия Фабиана. Происхождение Секстия-отца позволило Цезарю предложить ему
попробовать себя в роли сенатора. Секстий отклонил предложение и предпочел
целиком посвятить себя философии. Зато благодаря этой детали мы можем
приблизительно установить даты его жизни. Если сенаторскую тогу предлагал ему
Цезарь, значит, до 44 года до н. э. Секстию должно было как минимум исполниться
25 лет, хотя, скорее всего, он был старше и родился около 70— 69 года. Он был
чуть старше Вергилия, но моложе Цезаря и Цицерона. Лично встречаться с ним
Сенека не мог, а с его учением познакомился через Папирия Фабиана и Сотиона.
Это учение показалось ему настолько интересным, что в пору создания «Писем к
Луцилию» он еще раз вернулся к его трудам. Те данные, которыми мы располагаем
относительно его мировоззрения, дошли до нас именно благодаря Сенеке.
Секстий и писал, и учил
по-гречески, хотя сам был римлянином. Полностью его звали Квинт Секстий Нигер;
личное имя упоминает Сенека, личное и cognomen — Плиний, в
списке авторов, чьи материалы он использовал в книге XXVIII
«Естественной истории». Плиний уточняет,
что Секстий Нигер, автор сочинения по медицине, писал по-гречески, что служит
еще одним доказательством тому, что речь идет об одном и том же человеке.
Следовательно, Секстий принадлежал к тем римлянам, которые, живя в пору, когда
Цицерон сочинял свои великие философские диалоги, считали, что лишь на
греческом можно адекватно выразить философскую мысль. Очевидно, Секстий, что
было общепринято, какое-то время обучался в Афинах, хотя и в Риме, как нам
известно, проживало немало философов, преподававших на греческом языке. Именно
их ряды решил пополнить Секстий, захотев помериться с ними силами. Он не признавал
своей принадлежности к Стое и с гордостью называл себя основателем новой,
римской школы.
Судя по всему, Секстий уделял
особое внимание нравственному воспитанию, особенно воспитанию воли. В период
«Писем к Луцилию» Сенеку
больше всего поражала энергичная манера речи Секстия, и в самом деле наводящая
на мысли о поле брани. Сенека особенно хвалит одно сравнение, которое кажется
ему чрезвычайно убедительным: мудрец, говорит Секстий, должен уподобиться
хорошему полководцу, который, передвигаясь по вражеской территории, выстраивает
войско в каре, чтобы солдаты в любую минуту могли отразить нападение, откуда бы
оно ни грозило. Его «добродетели» должны быть готовы встретить любую опасность
и по первому сигналу «полководца» ринуться в бой. Глупца (stultus),
к каким относится большинство людей, продолжает Секстий, опасности подстерегают
повсюду, они грозят ему сверху (боги) и снизу (царство мертвых), и он постоянно
живет в страхе перед врагами. Напротив, мудрец всегда готов к любому нападению.
Мы видим, что Секстий в первую очередь стремится достичь спокойствия духа,
освободить душу от чувства тревоги. Тому, кто сумеет это сделать, он сулил
счастье, достойное Юпитера.
Ему казалось, что одной
апологии энергии достаточно, чтобы служить основанием «римской» философии. В
отличие от стоиков он не откладывает «на потом» счастье мудреца. «Секстий
замечателен тем, — признает Сенека, — что показывает величие счастливой жизни,
не отнимая надежды, что ты способен ее достигнуть; ты знаешь, что счастье
далеко, но достижимо для каждого, кто к нему стремится». Очевидно, это один из
принципиальных пунктов, по которым Секстий расходился со стоиками. Они считали,
что мудрец — существо исключительное, что рождаются такие люди чрезвычайно
редко, хорошо, если один раз в столетие. Сенека, со своей стороны, неоднократно
подчеркивал доступность и даже относительную легкость достижения добродетели.
Возможно, этот оптимизм, отнюдь не свойственный ортодоксальному стоицизму, он
заимствовал у Секстия-отца.
Путь к неуязвимости прост.
Достаточно подвергнуть душу строгой аскезе, приучая ее к воздержанию и
мужеству. «Поверим Секстию, — пишет Сенека, — когда он указывает нам
прекраснейшую из дорог и восклицает: "Вот где пролег путь к звездам!"
А пролег он через простоту жизни, через владение собой, через стойкость». Как
мы уже упоминали, Секстий проповедовал отказ от мясной пищи, руководствуясь
доводами житейской морали и, в некотором смысле, духовной гигиены. Привычка к
мясу влечет за собой жестокость; привычка к вину противна природной простоте и
приводит к нарушению соразмерностей нашего существования. Это наставление
принадлежит пифагорейцам, но Секстий отверг предложенное ими теоретическое
обоснование, поскольку оно, на его взгляд, несло слишком заметный отпечаток не
поддающейся проверке метафизики. Сотион, напротив, сначала говорил об общей
картине мира, а затем уже из нее выводил свое наставление. Секстий выбирает
путь, прямо противоположный тому, какого следовало бы ждать от мыслителя
постсократовской формации. Его выбор — это выбор прагматика. Римлянин в душе,
Секстий как проверенной линии поведения следует mos maiorum*, которому пытается
придать моральное обоснование. Если он осуждает употребление мяса, то лишь
потому, что Катон когда-то превозносил достоинства капусты и напоминал, что
римляне долгое время ели мясо лишь по случаю жертвоприношений богам. Цель,
которую ставит перед собой Секстий, — поиск и восстановление традиционной
римской морали.
Однако это невозможно без
хотя бы некоторых заимствований из греческих философов. Так, Секстий рекомендует
ежедневно устраивать экзамен собственной совести. Возможно, в данном случае,
как и в вопросе осуждения мясной пищи, перед нами заимствование из
пифагорейской традиции, если не из эпикурейского учения. Точно так же еще одну
максиму Секстия — «тот, кто слишком горячо любит свою жену, уже повинен в
блуде» — можно соотнести с Катоном Цензором, но не будем забывать, что в
начале гражданской войны Катон Утический подвергал осуждению «счастливый брак»
с позиций стоицизма. В этом пункте сентенция Секстия согласуется со стоической
моралью, а также с традиционной этикой семейных отношений, характерной для
старого Рима.
В других фрагментах Секстия,
сохранившихся благодаря Сенеке, можно найти и другие высказывания в духе
стоицизма. Например, идея о том, что «Юпитер может не больше того, что может
порядочный человек». Комментируя это изречение, Сенека использует чисто
стоическую терминологию, подчеркивающую абсолютный характер Добра. Также
принадлежащим стоицизму можно считать сравнение человека с полководцем, во
всяком случае, акцент на власти разума над чувствами. В той же манере в
трактате «О счастливой жизни» Сенека рассуждает об отношениях разума и внешних
вещей. Разум занимает центральное положение в личности человека и постоянно
находится в движении, направленном в две стороны: от периферии к центру и от
центра к периферии. Сравнение разума с руководителем (лат. «dux»,
греч. «hgemwu») заимствовано у платоников, это ясно, но анализ
психологического механизма, благодаря которому осуществляется функция
«руководства душой», — чистый стоицизм. Секстий настаивает, что для применения
власти Разума необходимы особые условия: порядок и отсутствие суеты. Здесь
легко узнать идеи, которыми дорожил и Сенека, в частности идею об «упорядоченном
уме» (compositio mentis). Однако эту идею Сенека
взял не у Секстия. Еще первые стоики подчеркивали хаотический характер движений
души и говорили о необходимости подчинять их дисциплине. Таким образом, Сенека
был прав, называя Секстия стоиком, хотел того последний или нет.
* Mos maiorum (лат.) — нравы предков.
Школа Секстия оказалась
недолговечной и не пережила даже второго поколения. Попытка высвободить римскую
философскую мысль не имела перспективы и не могла принести успеха. Слишком
тесное переплетение с греческой философской мыслью делало невозможным их
разделение. Самым ярким учеником Секстиев, отца и сына (Секстий-сын на
протяжении какого-то времени продолжал дело отца), бесспорно, следует считать
Цельса, но дошедшее до нас творчество Цельса, лишенное не только четкости
формулировок, но и философского содержания, свидетельствует об ограниченных
возможностях школы Секстиев.
Другим известным учеником
Секстия-отца был, как мы уже говорили, Папирий Фабиан. Сенека и его называет
«одним из истинных старинных философов». Этот враг красивостей в борьбе против
страстей применял методику своего учителя и использовал его же сравнения.
Главное его достоинство, судя по всему, состояло в ораторском таланте. Сенека
сохранил яркие воспоминания об ученых спорах с участием Фабиана, на которых ему
довелось присутствовать, но, что знаменательно, Луцилий не получил никакого
удовольствия от чтения написанных им трактатов, наверняка не блиставших
глубиной мысли и, естественно, лишенных страстной силы убеждения, которой
отличались его устные выступления. Также примечательно, что Сенека не испытал
потребности перечитать творения Фабиана, тогда как к сочинениям Секстия-отца он
возвращался не раз.
Возможно, именно Секстий-отец
привил Папирию вкус к изучению Природы. Известно, что его перу принадлежит как
минимум три книги «Естественных причин» и две книги «О животных». Его
неоднократно цитирует Плиний Старший. Его интерес, насколько мы можем судить по
этим цитатам, касался любых аспектов жизни природы, от глубины морей до повадок
дельфинов и выращивания оливковых деревьев. Сопоставление этих произведений с
исследованиями Цельса и трудом Секстия-отца о медицине приводит к выводу, что
школа Секстиев, помимо акцента на изучении житейской морали и воспитания воли,
разделяла со стоицизмом и интерес к изучению явлений природы. Эта особенность
объясняет также и происхождение того же интереса у Сенеки, зародившегося в годы
жизни в Египте и сохранившегося до конца дней, как о том свидетельствуют
«Вопросы естественной истории», написанные в период отставки. Велико искушение
предположить, что решающую роль в этом вопросе сыграло влияние Фабиана. Если
это действительно так, то «научная» часть наследия Сенеки вписывается — весьма
смутно — не в стоическую традицию, а в традицию «натуралистов» и римских
энциклопедистов и следует линии Катона и Варрона в неменьшей степени, чем линии
Посидония.
Очень трудно, если вообще
возможно, с точностью указать, в какой момент времени Сенека учился у Фабиана.
Известно, что он умер в последние годы правления Тиберия. В одном из писем к
Луцилию Сенека рассказывает, что своими глазами видел, как его старый учитель
краснел, выступая перед сенаторами. Этот эпизод мог иметь место не раньше 34
года, когда Сенека вошел в сенат. Если наша гипотеза верна и Сенека своим
призванием «натуралиста» обязан Фабиану, он должен был числиться среди его
учеников до своего отъезда в Египет, то есть до 25 года. К этому времени
Фабиан, которому исполнилось около 60 лет, если, как принято считать, он
родился около 35 года до н. э., давно оставил риторику ради философии. Чтобы
вычислить возраст Сенеки, в котором он внимал урокам Фабиана, в нашем
распоряжении есть одна-единственная зацепка, а именно характер впечатления,
произведенного на него красноречием философа. Сенека вспоминает об этом в сотом
письме, и, насколько позволяют судить эти воспоминания, уроки Фабиана не
произвели в его душе такого же глубокого переворота, как уроки Сотиона и, в
меньшей степени, Аттала. Очевидно, ум его достиг к этому времени большей
зрелости, позволявшей распознать истинный талант. По этой же причине мы
считаем, что Папирий Фабиан стал последним из учителей Сенеки, который посещал
его уроки около 20 и 21 года н. э., в последние годы юности.
Таковы были люди, под
влиянием которых формировалась мысль Сенеки начиная с 16 лет и до достижения
«возраста мужчины». Каждый из учителей дал ему что-то свое, а течения мысли,
которые они представляли, иногда противоречили друг другу, а иногда взаимно
усиливали одно другое. Мистицизм Сотиона уравновешивала научная точность
Аттала, который, как нам кажется, стал для Сенеки учителем в полном смысле
этого слова, поскольку именно он научил его философским приемам и формально
приобщил к стоицизму. На счет Секстиев (и Фабиана как их «посредника») следует,
бесспорно, отнести вкус к метафорам, пламенному красноречию, одним словом, все
то, что обычно в творчестве Сенеки именуют «диатрибическим стилем». Интересно
отметить, что этот стиль сформировался у него не под влиянием греческой
диатрибы, а под влиянием школы, которую сам он считал чисто римской. Разумеется,
Секстий-отец и сам, в свою очередь, впитал опыт греческих народных
проповедников, но он использовал только римские метафоры, что свидетельствует о
его твердой решимости перенести на римскую почву кинико-стоическую «диатрибу».
Наконец, именно римской традиции
— и мы постарались это показать — Сенека обязан своим живым интересом к
явлениям окружающего мира, к Природе, в которой он жаждал видеть творение Бога
стоиков.
Каким путем предстояло всем
этим элементам, всем этим влияниям, унаследованным от разных учителей,
смешаться в его сознании? Как, отталкиваясь от полученных знаний, его
собственная мысль расцветала, облекаясь в форму самобытного творчества?
В новейшие времена
предпринимались неоднократные попытки установить приемлемую хронологию
творческого наследия Сенеки. Результаты этих попыток отличаются большим
разнообразием — достаточно сказать, что только анализу систем датировки
«Диалогов» — той части наследия философа, которая в этом отношении
действительно представляет наибольшую трудность — посвящена целая книга.
Впрочем, здесь никак нельзя обойти стороной вопрос о связи тех или иных
произведений Сенеки с событиями его жизни: обстоятельства ее таковы, что
постановка этого вопроса кажется неизбежной. Особенную важность его решение приобретает
в случае, если мы хотим шаг за шагом проследить за эволюцией его учения, столь
ощутимо, что бы там ни говорилось, связанного с событиями политического
характера.
В начале этой книги мы, как
нам представляется, ответили на этот вопрос в том, что касается отдельных
трактатов, которые мы постарались привязать к конкретным моментам истории.
Теперь нам предстоит доказать правоту своих утверждений, обозрев проблему
целиком, и, если нам не всегда удастся прийти к бесспорным выводам, мы хотя бы
попытаемся в каждом конкретном случае нащупать наименее ошибочное решение.
Для датировки сочинений
Сенеки годятся многие методики. Наиболее привлекательным кажется метод,
основанный на интерпретации ссылок на те или иные события, которые мы
обнаруживаем (или считаем, что обнаружили) в писаниях философа и которые легко
связать с точно установленными историческими фактами. Чаще всего с этой целью
используется так называемый «внешний» прием, аналогичный тому, что применяют
при эпиграфическом анализе: исследователь помещает подлежащее датировке
произведение во временную «вилку», пределы которой ограничены двумя событиями.
Первая веха называется terminus post quern, вторая — terminus ante quern. Например, точкой отсчета при датировке «Утешения к
Полибию» служит, с одной стороны, изгнание Сенеки (terminus post quern), а с другой — смерть Клавдия (terminus ante quern). «Вилка» в этом случае получается широкой, но ее можно
немножко «сузить», вспомнив, что в качестве второй вехи (terminus ante quern) прекрасно подходит и дата возвращения Сенеки из
ссылки. Еще одну веху находим в словах Сенеки, когда он обещает присутствовать
при триумфе Клавдия — триумф в честь завоевания Британии состоялся в начале 44
года. Теперь временной интервал несколько «ужался» и простирается от 41 года (ссылка
Сенеки) до конца 43-го или первых дней 44 года. Но внутри этого двухлетнего
(или чуть больше) промежутка точно установить дату написания «Утешения»
совершенно невозможно. Итак, возможности данной методики ограничены, так как
она всегда оставляет более или менее широкое поле неопределенности. С ее
помощью можно осуществить датировку лишь в первом приближении. Наконец, ее
применение требует достаточной осторожности. Как не ошибиться в выборе и
интерпретации фактов, на которых затем будет базироваться вся аргументация?
Слишком велик риск, что исследователь поддастся силе собственного воображения и
углядит взаимосвязь там, где на самом деле нет ничего кроме случайных
совпадений.
В некоторых редких случаях
Сенека сам дает указание на дату создания того или иного трактата. Но даже и
здесь фантазия комментаторов, одержимых критическим духом, заставляет их
подвергать сомнению сведения, сообщаемые автором, искать и находить тысячи
способов, с помощью которых от авторских указаний можно отмахнуться. В частности,
как только не толковали критики — вопреки определенности рукописи — фразу из
трактата «О милосердии», в которой говорится, что Нерону едва исполнилось 18
лет! Например, указывалось, что действия, приписываемые Сенекой Октавию на 19-м
году его жизни, на самом деле имели место много позже, во всяком случае, два из
них. Убийства Гирция и Пансы произошли после 44 года, как и принятые
проскрипционные меры. Верно, но покушение на Антония было совершено в 44 году,
поскольку Марк Антоний именуется консулом. Можно предположить, что в данном
случае Сенека ставил своей целью набросать картину-пророчество, нимало не
заботясь о хронологии; поэтому покушение на Антония упоминается после убийства
Гирция и Пансы. Сенека здесь вовсе не излагает связную историю, он рисует образ
молодого честолюбца, который прибывает в Рим (в мае 44 года и с решимостью
востребовать причитающееся ему материальное и политическое наследство Цезаря)
потенциальным носителем преступных замыслов, на которые его толкает неуемное
тщеславие. Со скидкой на риторическое преувеличение можно допустить, что
Октавий, которому едва исполнилось 18 лет, уже становится «виртуальным»
виновником этих трех преступлений. Разумеется, подобное толкование текста не
отнесешь к числу самых очевидных, однако оно возможно, к тому же согласуется с
буквальным содержанием рукописного источника. Но самое главное, оно делает
ненужной коррекцию фактов, которая приводит к новой путанице и противоречит
другим фрагментам текста.
Урок, который следует извлечь
из этого спора, таков: любая попытка датировки должна предприниматься с учетом
не одной какой-нибудь детали, а всего текста в целом. Но самое главное, она
должна быть свободна от любой предвзятости. Так, например, мы поостережемся
утверждать, что Сенека не мог написать «О краткости жизни» сразу по возвращении
из ссылки только на том основании, что в этом трактате он уговаривает Паулина
уйти на покой, тогда как сам намеревается включиться в активную деятельность.
Датировка должна явиться результатом осмысления целой суммы фактов,
согласующихся между собой. Только такой ценой можно надеяться прийти если не к
уверенности, то по меньшей мере к высокой вероятности, какую дает соответствие
фактов разного порядка, совершенно недостижимое, если речь идет о простой серии
совпадений.
Делались также попытки
датировки тех или иных трактатов Сенеки на основе анализа их стиля. Это очень
ненадежная методика, приводящая к обескураживающим результатам. С ее помощью
становится возможным обоснование самых сомнительных гипотез, таких, например, как
предложение выделить из трактата «О гневе» книгу III, якобы
написанную гораздо позже двух первых. На эту методику опасно полагаться в части
установления реальных фактов. Ведь даже в рамках одного и того же трактата язык
часто меняется в зависимости от тональности, заданной автором. И разве следует
удивляться, что «О милосердии» написано совсем другим языком, нежели
«Апоколокинтос»? А ведь по времени создания оба эти произведения очень близки.
Размышление о природе власти требует совсем других выразительных средств,
нежели сатира. То же самое, пусть и в меньшей степени, относится к различиям
между жанром утешения и философским трактатом «технического» характера,
например между книгами «О постоянстве мудреца» и «О счастливой жизни». Различия
в вокабулярии задаются темой сочинения и его тональностью (дидактической,
риторической и т. д.), а вовсе не привычками автора к тому или иному стилю в
данный момент его жизни. Последние, кстати сказать, у Сенеки менялись мало.
Если же отбросить лексические различия и сосредоточить внимание исключительно
на синтаксических структурах, то окажется, что, например, соотношение
употребления сослагательного наклонения и конструкций со словом «если» и
глаголом в изъявительном наклонении у Сенеки во всех текстах примерно одинаково,
тогда как у разных авторов это соотношение различается довольно заметно. То же
самое можно сказать об употреблении предлога «cum» в разных
его значениях. Но даже если в результате скрупулезного анализа удастся
установить более или менее ощутимую закономерность, это в лучшем случае даст
нам материал для относительной датировки, которую мы и так способны установить
с помощью методики «внешнего» анализа.
Но и пессимизм ученых,
убежденных, что отдельные произведения Сенеки вообще не поддаются датировке, не
всегда оправдан. Порой стоит взглянуть на проблему под иным углом зрения и в
результате прийти к выводам, достойным доверия.
Таков случай «Утешения к
Марции», который большинством исследователей справедливо признается первым из
известных сочинений Сенеки. Специалисты единодушно признают в качестве
первой вехи (terminus post quern) приход к
власти Калигулы. Действительно, мы знаем, что сочинения Кремуция Корда, отца
Марции, сожженные при Тиберии, при Калигуле были снова опубликованы с
разрешения императора. Сенека в своем «Утешении» упоминает об этом факте в
связи с участием, которое Марция принимала в подготовке переиздания. Светоний
не уточняет, относится ли разрешение на публикацию книги Кремуция Корда к
началу правления Калигулы; это вполне возможно и даже вероятно, но доказать это
нечем.
Зато многочисленные попытки
установить вторую веху — terminus ante quern —
оказались удручающими. Столь же удручающими, как всевозможные фантазии на тему
установления возраста Марции и характера ее взаимоотношений с Ливией. Одна из
гипотез выглядит следующим образом. Сенека сообщает, что между смертью сына
Марции Метилия и написанием «Утешения» прошло три года. Э. Альбертини полагает,
что издание трудов Кремуция Корда не могло иметь места в этот промежуток
времени, и, исходя из этого, относит кончину молодого человека к значительно
более позднему периоду, чем начало правления Калигулы. Следовательно,
утверждает он, «Утешение» датируется концом 40 года. Эта аргументация кажется
нам малоубедительной. Сам Сенека говорит, что Марция, стремясь заглушить боль
утраты, обратилась к «занятиям» (studia). Велико искушение предположить, что издание отцовской
книги, потребовавшее от нее усилий и времени, не принесло ей желаемого
облегчения, — но тогда весь текст приходится толковать в смысле, прямо
противоположном предложенному Э. Альбертини.
Как бы то ни было, никакой
политической подоплеки в трехлетнем интервале между трауром Марции и
«Утешением» нет. Подобное «выжидание» — один из классических приемов в жанре
утешения, восходящий к Хрисиппу и получивший объяснение у Посидония. Сенека
выждал сколько нужно, но теперь жалеет об этом, потому что видит: время не
залечило раны, от которой страдала Марция. Но мы можем использовать указанный
интервал в качестве ценного указания, пусть не прямого, а косвенного. Три года
— достаточно долгий срок, включающий в себя множество событий, и Сенека
пытается внушить матери Метилия мысль, что сын ее умер «вовремя», то есть
смерть избавила его от необходимости жить в годы смуты. Если бы Метилий был
жив, говорит Сенека, он, может быть, еще пожалел бы, что живет на свете. И
приводит в качестве иллюстрации сразу три примера: судьбу Помпея, Цицерона и
Катона. Каждого из них обстоятельства политической жизни привели к
насильственной смерти. Но и это еще не все. В наши дни, уточняет Сенека через
несколько страниц, ни один человек не может похвастать прочностью положения,
защищающего его от любых катастроф.
Очевидно, что страх перед
тиранией, испытываемый Сенекой, красной нитью проходит через все «Утешение». В
поисках сравнения, способного передать это чувство, он обращается мыслью к
Сиракузам времен правления Дионисия Младшего, известного своей жестокостью, и
подчеркивает, что каждый смертный рискует оказаться во власти подобного тирана.
Но разве не странно выглядит обращение автора к образу Дениса — персонажа,
бесконечно далекого от Рима времен Сенеки, — на фоне других, гораздо более
актуальных неприятностей? Отметим также, что во всех остальных своих трактатах
Сенека, едва заходит речь о тирании, непременно вспоминает Калигулу. Но в
данном случае о Калигуле не упоминается ни словом, зато появляется какой-то
полумифический Денис. Тому может быть лишь одно объяснение: текст писался в
годы его правления. Но тогда картина совершенно проясняется. В жизни Рима
наступил момент, когда пошатнулось положение самых высоких лиц государства. В
октябре 39 года сестры и зятья императора подверглись кто смертной казни, кто
высылке, хотя до этого правление казалось вполне мирным. Действительно, после
заговора Гетулика снова вошел в силу закон об оскорблении величества и всем
стало казаться, что вернулись самые мрачные времена Тиберия. В этом свете
настойчивость, с какой Сенека убеждает Марцию, что смерть юного Метилия
избавила его от куда худшей доли, приобретает огромное значение. Сенека не
имеет возможности называть вещи своими именами, рискуя поплатиться головой
(известно, что Калигула не питал к нему ни малейшей симпатии, хотя в начале
своего правления не мешал тому продолжать начатую карьеру). Но смысл сказанного
от этого не меняется.
Из всего изложенного следует,
что «Утешение к Марции» не могло быть написано после того, как на престол
взошел Клавдий (в конце января 41 года), и прежде, чем был раскрыт заговор
Гетулика (в октябре 39 года). На самом деле даже эту «вилку» можно немного
сузить. С осени 39-го по конец мая 40 года Калигулы не было в Риме, и логично
отнести написание и публикацию «Утешения» именно к этому временному промежутку,
поскольку в отсутствие императора автор все-таки меньше рисковал быть превратно
понятым. Таким образом, мы приходим к выводу, что «Утешение к Марции» появилось
осенью-зимой 39-го или весной 40 года. В этом случае Метилий умер в 36—37 году,
то есть либо в последние месяцы правления Тиберия, либо в первые месяцы
правления Калигулы. Вполне возможно, что Марция приступила к публикации книги
отца после смерти сына; как мы показали, это предположение выглядит более чем
правдоподобно. Лишним подтверждением справедливости нашей датировки служит
мнение К. Абеля, который считает, что «Утешение» написано до отъезда Сенеки в
ссылку — на том основании, что в тексте недобрым словом поминается Денис,
цеплявшийся за жизнь даже в изгнании.
Еще сложнее обстоит дело с
датировкой трех книг трактата «О гневе», поскольку мнения исследователей
расходятся не только в отношении всего сочинения в целом, но и каждой из
составляющих его книг. В нашем распоряжении имеется два твердо установленных
факта. Прежде всего, все три диалога могли появиться только после смерти
Калигулы, упоминаемого в тексте в таких выражениях, которые не оставляют
сомнения в том, что его уже не было в живых. Вспоминая о нем, автор говорит
лишь о его жестокости и о его причудах. Следовательно, terminus post quern всех трех диалогов — 24
января 41 года. Не менее надежно установлена и дата terminus ante quern. Брат Сенеки Новат фигурирует в тексте именно
под этим именем, тогда как мы знаем, что самое позднее в 52 году, когда Новат
получил назначение проконсулом в Ахаю, он уже носил имя своего приемного отца
Юния Галлиона. Правда, точная дата усыновления нам неизвестна — в противном
случае мы располагали бы возможностью именно по ней установить предел terminus ante quern.
Споры вокруг отрывка, в
котором Сенека сообщает, что его жена в данный момент находится рядом с ним, не
привели исследователей ни к каким определенным выводам. Здесь возможно любое
толкование. Речь может идти о женщине, на которой он женился накануне ссылки, о
Паулине (если на ней он женился после ссылки), о Паулине же, если он женился на
ней до ссылки. О браках Сенеки нам неизвестно практически ничего, и строить
какую бы то ни было аргументацию на этой зыбкой почве просто не представляется
возможным.
Первое указание мы находим в
той части книги 1, где Сенека говорит, что германцев удалось остановить
силами вспомогательных когорт, не прибегая к помощи легионов. Однако после 41
года существовал лишь один участок германской границы, не охраняемый легионами,
— ретийский. И дело обстояло подобным образом только до 46 года. Таким образом,
эту дату можно принять за terminus ante quern —
пусть и не бесспорно, поскольку остается вероятность, что Сенека имел в виду не
реальное положение вещей, а его теоретическую возможность. Тем не менее
запомним эту дату. Она пригодится нам в качестве индикатора, если окажется, что
другие факты подтверждают ее основательность.
Аргументы, имеющие, на наш
взгляд, более решающий характер, сформулировать гораздо труднее. Кажется
очевидным, что, описывая гнев как состояние, Сенека постоянно «держит в уме»
образ монарха вообще, и образ Калигулы в частности. То, что, приводя примеры
людей, подверженных гневу, Сенека сосредоточивается на царях, обходя молчанием
не только простых смертных, но даже римских магистратов, само по себе выглядит
достаточно странным. Учитывая, что произведение посвящено брату философа,
казалось бы естественным, если бы в нем разбирались случаи, более близкие к
образу жизни Новата. Между тем чаще всего автор говорит именно о гневе тирана.
Разумеется, отдельные советы могут найти применение и в практике обыкновенного
управителя, к каким относился и Новат, но целый ряд использованных Сенекой
выражений неопровержимо свидетельствует, что он прежде всего имел в виду
высшего судию, наделенного неограниченным правом карать и миловать: рядовому
магистрату и в голову не придет сравнивать себя с Богом. Совершенно очевидно,
что автор намекает здесь на Калигулу, который мнил себя подобным Юпитеру. Этот
намек подтверждается и ходом дальнейшего повествования, когда автор приводит
излюбленное высказывание Калигулы: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись» (oderint dum metuant).
Гнев — не более чем жалкая пародия на
величие духа, и Калигула, грозящий «низринуть» Юпитера, выглядит безумным
ничтожеством.
С другой стороны, анализ
гнева содержит многочисленные и вполне очевидные намеки на черты характера
Калигулы. Человек, легко впадающий в гнев, учит Сенека, как правило, трус в
душе. Но именно эти две особенности — склонность к чванливому богохульству и
боязливость — отличали, если верить Светонию, Калигулу. В числе причин,
вызывающих раздражительность, Сенека называет хроническую бессонницу.
Опять-таки, этим недугом страдал Калигула. Сенека отвергает мнение, согласно
которому гневливость способствует красноречию. Но Калигула любил подчеркивать,
что его ораторский дар особенно расцветает в минуты гнева. Точно так же напрашивается
параллель между замечаниями Сенеки о том, что лицо человека, впадающего в гнев,
становится уродливым, и привычкой Калигулы отрабатывать перед зеркалом самые
страшные мины. Нет сомнения, что образ Калигулы довлеет над всеми тремя книгами
«О гневе». Калигула — типичный тиран, раздражительный и жестокий человек,
отрицающий самые основы человечности. Но, конечно, это соображение само по себе
еще не может служить достаточно прочным основанием для утверждения, что три
книги трактата появились короткое время спустя после смерти Калигулы, когда
Сенека еще находился во власти впечатлений этого мрачного периода своей жизни,
отмеченного своеволием жестокого и склонного к насилию тирана.
Вместе с тем, если
сопоставление описанных Сенекой черт характера гневливого человека с качествами
и поведением Калигулы имеет определенный смысл, не менее плодотворным кажется
сравнение «справедливого судии» с Клавдием первых месяцев его правления.
«Справедливый судия», по определению Сенеки, стремится к тому, чтобы суровость
наказания соответствовала тяжести проступка. Именно таким зарекомендовал себя
Клавдий в судебной деятельности. Но изданный Клавдием эдикт, в котором он
пообещал, что его свойство впадать в гнев никому не причинит вреда, не дает нам
никакой зацепки. Эдикт мог быть издан под влиянием трактата «О гневе» (таково
наше мнение), но точно так же Сенека мог написать его, желая «поощрить»
терпимость императора, особенно заметную по контрасту с жестоким поведением его
предшественника. К тому же дата издания эдикта нам тоже неизвестна.
Предположительно, он появился в начале правления, поскольку в нем содержится
правительственная программа.
Более многообещающей выглядит
одна фраза Сенеки из книги III. Рассуждая о людях, которые тиранят своих домашних,
он добавляет, что те же самые люди «жалуются на недостаток в общественной жизни
свободы, которой в собственном доме не терпят». Вспомним, что в начале своего
правления Клавдий подверг решительному осуждению жестокость Калигулы и посулил
возврат к свободе, для пущей торжественности повелев отчеканить по этому поводу
новую монету. Упомянутая фраза Сенеки не могла во всеуслышание прозвучать
прежде, чем император официально провозгласил курс на возвращение свободы,
потому что в противном случае автору грозило бы обвинение в оскорблении
величества.
В силу всех перечисленных
причин: наступления правления, производившего впечатление «либерального», когда
принцепс не только допускал, но и приветствовал стремление писателя осудить
предшествовавший режим, память о котором все еще жгла сердца; сосредоточения на
одном как минимум участке германской границы вспомогательных войск; замечания
Сенеки о необходимости скрывать свои чувства, общаясь с сильными мира сего
(после 49 года он вряд ли мог бы написать подобное), и его же наблюдения, что многим
удалось выжить при дворе тирана благодаря своей способности притворяться не
понимающими оскорблений (этим же аргументом охотно пользовался и сам Клавдий,
объясняя свое поведение до восшествия на престол), — в силу сопоставления всех
этих фактов логично предположить, что все три книги «О гневе» были написаны в
первые месяцы правления Клавдия, когда общество, как всем казалось, вздохнуло с
облегчением после тирании Гая. Во время ссылки подобный оптимизм выглядел бы
совершенно неуместным. Следовательно, любая датировка, как целого, так и
отдельных частей трактата, периодом после конца 41 года исключается.
Но если принять эту гипотезу,
тогда значение трактата предстает в несколько ином свете. То, что он содержит
советы философа брату о том, как себя вести на руководящей должности,
олицетворяющей «право меча» (jus gladii), очевидно.
Но не менее очевидны и размышления автора о разрушительных последствиях
действий монарха, легко поддающегося приступам гнева. И трактат приобретает
неоспоримое политическое значение. В нем обнаруживаются темы, которым
впоследствии предстоит составить костяк трактата «О милосердии»: необходимость
для принцепса придерживаться справедливости; неприятие жестокости; забота об
уважении союза, который служит основой человеческого сообщества и объединяет
людей между собой. Коротко говоря, совокупность трех книг «О гневе» содержит
набросок стоической теории царской власти. Формально это еще не трактат, а
именно набросок. Внешним поводом к его написанию, заявленным посвящением
Новату, служит подготовка брата философа к ответственной карьере — точно так же
Цицерон в 59 году составил для своего брата Квинта настоящее «руководство по
управлению людьми». Но помимо проблем Новата Сенеку интересуют проблемы высшей
власти и справедливости. Нет сомнения, что ум его в это время занимали и мысли
о собственной карьере. Намеки политического характера на тиранию Гая рассчитаны
на то, чтобы понравиться новому властителю — в той мере, в какой тот
намеревался подчинять свое поведение определенному нравственному императиву. Мы
знаем, что вскоре в дело вмешалась Мессалина, и все надежды философа рухнули, а
сам он оказался вовлеченным в дворцовые интриги. Тем не менее трактат «О гневе»
остается для нас свидетельством образа мыслей Сенеки в первые месяцы нового правления.
Он до самой последней минуты не подозревал об ударе, жертвой которого ему
предстояло стать. Настроенный продолжать начатую карьеру и добиваться торжества
главных принципов и ценностей стоицизма, он рассчитывал на поддержку Клавдия,
но не учел в своих расчетах слабости принцепса, на глазах превращавшегося в
игрушку в руках жены и приближенных отпущенников.
Относительно двух «Утешений»,
написанных в ссылке («Утешение к Гельвии» и «Утешение к Полибию»), может
сложиться впечатление, что их датировка должна определяться обстоятельствами их
создания. Разумеется, временные рамки того и другого не вызывают сомнений: оба
сочинения появились на свет после отъезда Сенеки на Корсику (конец 41 года), но
до его возвращения в Рим (начало 49 года). Но все-таки этот промежуток занимает
восемь лет, и хотелось бы знать, когда именно были написаны «Утешения».
Особенно занимает нас вопрос, предшествовало ли создание «Утешения к Гельвии» —
смелого по тону, достойного философа-стоика сочинения — обращению к Полибию,
или наоборот. Однако при решении этой задачи мы сталкиваемся со многими
трудностями.
Как мы уже говорили,
«Утешение к Полибию» не могло быть написано позже начала 44 года, когда Клавдий
праздновал свой триумф над Британией. Не могло оно появиться и раньше начала
января 42 года, потому что в это время Клавдий удостоился титула Отца
Отечества. Но и этот интервал слишком велик. Тем не менее запомним, что время
создания этого «Утешения» относится к первым двум годам ссылки. Есть ли
возможность датировать его точнее?
Описывая обязанности,
исполняемые Полибием при дворе, Сенека пишет: «...некогда любовь цезаря и твои
труды вознесли тебя в высшее сословие...» Несмотря на отсутствие определенности
в значении слова «некогда» (olim), употребленного автором, ясно, что возвышение Полибия
не относится к совсем недавним событиям. Призванный ко двору Клавдием и,
видимо, получивший от него кольцо всадника, Полибий не мог «вознестись» раньше,
чем его покровитель сам пришел к власти, то есть до 41 года, может быть, чуть раньше.
Из этого вытекает, что создание «Утешения» не может быть отнесено к началу
рассматриваемого периода. Но есть и еще одна зацепка. В заключительной части
произведения Сенека жалуется, что с тех пор как живет в ссылке и не слышит
вокруг себя латинской речи, начал «покрываться ржавчиной». Но это «извинение»
за язык послания, при всей своей условности, не имело бы никакого смысла, если
бы жизнь Сенеки в ссылке только начиналась. Поэтому мы склоняемся к тому, чтобы
предпочесть более ранней датировке более позднюю.
Третий аргумент основан на
том, что Сенека предлагает Полибию поведать о «подвигах цезаря». Конечно, можно
не придавать особенного значения этим словам, сочтя их общим местом (одним из
излюбленных поэтических приемов эпохи Августа), однако не исключено, что они
имеют вполне конкретный смысл, если вспомнить, что на протяжении
рассматриваемого периода Клавдий действительно принимал участие в военных
подвигах. Дион Кассий рассказывает, что в ходе первых боевых операций в
Британии верховный главнокомандующий обратился к императору с просьбой лично
возглавить форсирование Тамезиса. По всей видимости, Клавдий прибыл в Британию
в самом начале лета и оставался здесь примерно полгода, до начала следующей
зимы. Если Сенека имел в виду именно этот «подвиг» принцепса — скорее всего,
старательно подготовленный подданными с целью придать Клавдию, известному своей
физической немощью и своими странностями, блеск военной славы, тогда «Утешение»
должно датироваться последними месяцами 43 года. Действительно, работая над
ним, Сенека знал, что Клавдий в Риме, иначе Полибию никак не удалось бы искать
утешения в его присутствии. Если наша гипотеза верна, то речь идет о промежутке
после осени 43-го, но до наступления первых дней 44 года. Момент для обращения
к императору, вернувшемуся после победоносной кампании, увенчанному славой,
захватившему вражескую столицу и подчинившему множество племен, выбран
Сенекой как нельзя более удачно. О том, что расчеты философа строились не на
пустом месте, говорит тот факт, что Клавдий и в самом деле позволил некоторым
ссыльным вернуться в Рим ради присутствия на его триумфе. Был ли Сенека в их
числе? Неизвестно. Одни специалисты верят, что так оно и было, другие в этом
сильно сомневаются, но доказательств нет ни у тех ни у других.
Определив с большей или
меньшей вероятностью дату создания «Утешения к Полибию», посмотрим, как обстоит
дело с датировкой «Утешения к Гельвии». Верный жанру утешения, Сенека сообщает,
что воздерживался от обращения к матери, не желая бередить слишком свежую рану.
Означает ли это, что он выжидал столь же долго, как в случае с утешением
Марции, и что между его отъездом в ссылку и написанием этого сочинения прошло
три года?
Один отрывок из «Утешения»
убеждает нас, что это не так. Сенека напоминает матери, что есть закон,
предписывающий вдовам оплакивать усопшего мужа в течение десяти месяцев, и
говорит, что ему этот срок кажется вполне разумным. Чуть ниже он добавляет, что
женщины, если только Гельвия соблаговолит их выслушать, помогут ей быстро
прийти в себя, как только истечет время траура. Обе эти фразы показывают, что
«Утешение» было написано не позднее чем через 10 месяцев после начала ссылки.
Таким образом, мы приходим к середине лета 42 года.
Действительно, представляется
весьма вероятным, что между прибытием Сенеки на Корсику и созданием «Утешения к
Гельвии» прошло несколько месяцев. Видно, что философ уже успел «устроиться» на
новом месте: он начал читать самые разнообразные книги и размышлять над
познанием мира. Но подобное «обустройство» не должно было потребовать больше
нескольких месяцев, то есть жизнь Сенеки в ссылке только начиналась. Возможно,
речь идет о весне 42 года.
С учетом всего
вышеизложенного следует с большой долей вероятности признать, что «Утешение к
матери Гельвии» появилось на свет раньше «Утешения к Полибию». Того же мнения,
впрочем, придерживается подавляющая часть исследователей, хотя большинство из
них приходит к этому выводу на основе чисто субъективных впечатлений. Между
обоими сочинениями имеется немало различий. Первое служит выражением личных
чувств, а в его авторе говорит не только философ, но и сын. Нельзя сказать, что
в нем вовсе нет политического подтекста, но он здесь гораздо меньше ощутим.
Второе, и мы постарались это показать, прежде всего является политическим
шагом, выражающим преемственность с трактатом «О гневе». Его цель — напомнить
Клавдию о намерениях, которые он демонстрировал в начале своего правления. В
любом случае, хронологический порядок создания обоих «Утешений» не может быть
оспорен. Что касается второго произведения, то ошибкой было бы думать, что его
писал человек, сломленный ссылкой и готовый на любой компромисс. «Утешение к
Полибию» принадлежит перу политика, твердо намеренного придерживаться раз и
навсегда избранной линии поведения и использующего благоприятные обстоятельства
для достижения своих целей.
К периоду между зимой
43/44-го и весной 49 года мы не можем отнести ни одного из известных нам
произведений Сенеки. Это, конечно, не значит, что прошедшие годы обязательно
были годами молчания; вполне вероятно, что Сенека написал какое-то
произведение, которое до наших дней просто не дошло. Также возможно, что это
время он посвятил сочинению трагедий, однако и это предположение практически
лишено материальных свидетельств.
Сохранившиеся сочинения философа
вновь возникают в поле нашего зрения начиная с его возвращения в Рим. Мы
полагаем, что диалог «О краткости жизни» появился в первой половине 49 года,
весьма вероятно, до 24 мая. Несмотря на то, что датировка этого произведения
вызвала среди специалистов многочисленные споры — хотя с названной нами датой
согласно большинство из них, — мы не думаем, что главный аргумент, на котором
она базируется, может быть опровергнут. Сенека, как известно, пересказывает
содержание выступления некоего лектора, на котором он недавно присутствовал.
Лектор же напомнил слушателям о том, что «Сулла был последним из римлян, кто
расширил померий*». Вместе с тем мы знаем, что в 49 году Клавдий, в
свою очередь, приступил к расширению померия. Из чего нетрудно догадаться, что
лекция, о которой говорит Сенека, состоялась раньше, пусть совсем ненамного, но
все-таки раньше, чем началось расширение померия. Основное возражение тех, кто
не согласен с этим выводом, сводится к следующему. Лектор ни словом не
обмолвился о расширении померия, осуществленном, как считается, при Августе,
следовательно, он мог обойти молчанием и то, которое затеял Клавдий. Однако
есть весьма серьезные основания полагать, что акция, якобы предпринятая
Августом, носила исключительно административный характер — в отличие от
торжественного религиозного акта, организованного Клавднем. Мало того, при
Августе померий так и не изменил своих границ, как не изменил он их и при
Цезаре. Диктатор действительно намеревался расширить священную территорию Города
(Urbs), но
сделать этого не успел. Доказательством вышесказанному служит ссылка на «Закон
об империи Веспасиана», который, давая новому принцепсу право на расширение
померия, опирается в качестве прецедента на акцию Клавдия и ни словом не
упоминает об Августе.
* Граница Рима.
Как бы там ни было, трактат
явно написан после смерти Калигулы. Сенека писал его, находясь в Риме; нам
представляется совершенно невероятным, чтобы он работал над ним в ссылке. Оба
эти условия удовлетворяют датировке 49 годом, как, впрочем, и исторические
примеры, приводимые лектором, которого критикует Сенека. Их подбор снова
отсылает нас к эпохе Клавдия. С другой стороны, мы считаем, что трактат «О
краткости жизни» предшествует другому трактату — «О спокойствии духа», который,
как мы вскоре убедимся, не мог быть написан намного раньше прихода к власти
Нерона.
Итак, Серен, анализируя свои
тревоги и размышляя, какое решение принять, говорит: «Placet intra parietes suos vitam coercere; nemo ullum auferat diem nihil dignum tanto impendio red-diturus; sibi ipse animus haereat, se colat, nihil alieni agat, nihil quod ad iudicem spectet; ametur expers publicae privataeque curae tranquitas...»
(«Ему угодно заключить жизнь в стенах
своего дома; никто не похитит у него ни одного дня; никто не может дать ему
ничего, компенсирующего эту жертву; душа его льнет к себе самой, себя чтит;
ничего не делает для другого, ничего, что можно было бы показать перед судьей;
он любит лишь спокойствие, далекое от общественных и частных забот»).
Эта картина «досужей» жизни содержит
в концентрированном виде более пространные рассуждения, заимствованные из
трактата «О краткости жизни», а смысл некоторых выражений и вовсе становится
понятен только в свете этого сочинения.
Складывается впечатление, что
в этом отрывке Сенека кратко излагает рассуждения, сформулированные в книге «О
краткости жизни». Но совершенно очевидно, что осуществить группировку
соответствующих выводов можно только в том случае, если более развернутая
аргументация уже существует. И напротив, представляется весьма маловероятным,
чтобы приведенная нами фраза из «Спокойствия духа» служила чем-то вроде плана
или краткого перечисления тем, широко освещаемых в «Краткости жизни». Особенно
бросается в глаза, что фраза из «Спокойствия...» выстроена в том же порядке, что
и соответствующий отрывок из «Краткости...» — точно так, как если бы она
воспроизводила общий замысел трактата. Решающий аргумент заключается в том, что
слова Серена передают — сохраняя отдельные особенно важные выражения — смысл
трактата «О краткости жизни». И речь здесь идет не просто об употреблении
близких по духу мыслей и слов, как это наблюдается в случае сопоставления
трактатов «О счастливой жизни» и «О постоянстве мудреца», в результате которого
невозможно прийти к выводу о наличии какого бы то ни было взаимовлияния двух
этих произведений, а о почти прозрачном намеке Серена на идею, прежде
сформулированную Сенекой.
Установленные факты прекрасно
вписываются в гипотезу, согласно которой датировать «О краткости жизни» следует
49 годом. Они же опровергают вероятность более поздней датировки, в частности,
предположение о том, что трактат был написан в 62 году, уже после отставки.
Мы думаем, что между
трактатом «О краткости жизни» и «Апоколокинтосом», время создания которого
определяется самим сюжетом повествования, Сенека написал трактат «О спокойствии
духа». По поводу его датировки мнения ученых разделились, причем ни одна из
точек зрения не получила аргументированного обоснования. Дело в том, что в этом
сочинении нет ни одной привязки к конкретным историческим фактам — за
единственным исключением, которое до сих пор так и не привлекло внимания
исследователей.
Первая веха — terminus post quern — не оспаривается никем. «О
спокойствии духа», бесспорно, написано после смерти Калигулы. Однако одной этой
точки отсчета для датировки мало. Порой высказываются мнения, что упоминание о
жестокости Калигулы — характерная примета тех сочинений Сенеки, которые
создавались в годы правления Клавдия. При всей справедливости этого наблюдения
оно все-таки не может служить достаточно веским основанием для окончательного
вывода. Если придерживаться традиционно принятой аргументации, то приходится
признать, что Сенека написал этот трактат, находясь в изгнании. Однако нам это
предположение кажется маловероятным: человек, отбывающий ссылку, вряд ли счел
бы уместным делиться советами с Сереном. Если в трактате «О краткости жизни»
Сенека, еще не полностью включившийся в активную деятельность, рекомендует
Паулину сложить с себя официальные обязанности, то в «Спокойствии...» он
убеждает Серена не делать ничего подобного и учит его, как в любых
обстоятельствах (необязательно сопряженных с несчастьем) сохранять внутреннее
спокойствие. Афинодор, говорит Сенека, слишком поспешил, превознося прелести
отставки. Что это — сожаление человека, приговоренного судом влачить
существование вдали от Рима? С этим невозможно согласиться, потому что трактат
оставляет у читателя бесспорное впечатление возрожденной надежды, которая
движет автором. Да, в начале 49 года Сенека еще жил с ощущением катастрофы,
которая если не полностью разрушила, то по меньшей мере прервала на долгих семь
лет его карьеру, но к моменту работы над «Спокойствием...» весь его пессимизм и
все его пораженческие настроения исчезли без следа.
Впрочем, есть и вполне
реальный факт, убеждающий нас, что трактат написан после 51 года. Так, в главе XI мы читаем: «Ptolemaeum Africae regent, Armeniae Mithridaten inter Gaianas custodias vidimus; alter in exilium missus est, alter ut meliore fide mitteretur optabat» («Птолемей, царь Африки, и Митридат, царь Армении, как
мы видели, были под стражей Гая; один был отправлен в изгнание, другой желал,
чтобы к нему проявили больше верности»). Комментаторы и переводчики так и не
объяснили, на какие события ссылается эта фраза. Имена обоих упомянутых царей
нам известны. Первый это сын царя Юбы II и Клеопатры Селенеи, дочери Клеопатры и Марка Антония;
второй — Митридат Армянский, брат царя Фарасмана. Мы знаем, что летом 39 года
Калигула вызвал в Рим Птолемея, которого годом позже, когда Калигула находился
в Галлии, здесь же и казнили. Митридат, посаженный на армянский трон Тиберием,
также получил от Калигулы вызов в Рим. Более удачливый, чем Птолемей, он сумел
избежать жестокости тирана и в 47 году был, уже Клавдием, отправлен домой. Ни
один из упомянутых царей никогда не жил в изгнании: невозможно считать таковым
насильственное пребывание в Риме, да и Сенека употребляет это слово, лишь
говоря о Птолемее, но никак не о Митридате. Зато автор намекает на какую-то
особенную судьбу последнего, и этот намек остается туманным до тех пор, пока мы
не вспомним, какие несчастья обрушились на Митридата после его возвращения на
родину. Снова заняв царский трон, он рассчитывал на поддержку римского
гарнизона, но римский префект обманул его, выдав брату, от руки которого царь и
погиб. Происходили все эти события в 51 году. Вот почему мы убеждены, что
фигурирующее в дошедших до нас рукописных текстах трактата «О спокойствии духа»
слово «ссылка» (exilium) записано с
ошибкой, а на самом деле речь идет о гибели (exitium).
Но если это действительно так,
значит, первой отправной точкой — terminus past quern —
датировки трактата служит 51 год.
Сенека, находясь в Риме, не мог написать о предательстве, жертвой которого стал
Митридат, прежде чем об этом стало известно. Именно на это предательство, по
нашему мнению, намекают и слова: «ut meliore fide mitteretur optabat»,
которые иначе просто непонятны.
Следовательно, трактат не мог появиться раньше 51 года, и разумно предположить,
что самая реальная дата его написания — 52 год.
Остается определить terminus ante quern. Для решения этой задачи нам придется прибегнуть к
анализу реальных — как материального, так и морального плана — условий, в
каких, судя по тексту трактата, он мог быть создан. При этом мы будем постоянно
иметь в виду и личность самого Серена.
Прежде всего примем за
данность, что Серен как действующее лицо диалога идентичен тому Серену, который
реально существовал как историческое лицо, знакомое нам благодаря Тациту и
Плинию. Это значит, что беседа двух друзей не является плодом фантазии автора
(во всяком случае, не целиком), иными словами, что Сенека пытается помочь
Серену найти выход из трудностей, которые стояли перед ним на самом деле.
Разумеется, Серен из диалога — не точный слепок с реального Серена, а его литературный
образ, созданный с уважением законов жанра. Но это различие не может быть
возведено в абсолют. Если бы Сенека снабдил своего героя, к прототипу которого
он испытывал искреннее расположение, полностью выдуманным характером и приписал
бы ему вымышленное прошлое, разве не выглядело бы это непростительной
бесцеремонностью по отношению к живому Серену?
В «Спокойствии...» Серен
предстает перед нами в образе еще молодого человека, стоящего на жизненном
перепутье. Он волен избрать «простой» удел, к которому, судя по всему, его
предназначала судьба, но также волен попытаться приумножить свое состояние,
попробовать сделать сенаторскую карьеру или, если пожелает, целиком посвятить
себя науке. Подобный портрет ни в чем не уверенного юноши, пока способного похвастать
лишь открывающимися перед ним возможностями, решительно не сходится с описанием
положения, занимаемого Сереном в 55 году, которое нам оставил Тацит. К этому
времени Серен был уже в числе familiares (близких)
Сенеки; он имел доступ ко двору; он сколотил достаточное богатство, чтобы Нерон
счел возможным, осыпая милостями свою любовницу Акте, прикрыться его именем, не
опасаясь, что это будет выглядеть нелепо. Отсюда вывод первый: диалог написан
до 55 года, и задолго до 55 года — достаточно, чтобы Серен успел продвинуться
по пути карьеры.
С другой стороны, если
согласиться с нашим толкованием эпизода, связанного с Митридатом Армянским,
получается, что диалог появился после 51 года. Но мы уже показали, что
«Спокойствие...» написано позже, чем трактат «О краткости жизни», в свою
очередь, датируемый самое позднее 49 годом. Таким образом, «вилка» приобретает
следующий вид: не раньше 51-го и не позднее 55 года. Думаем, что и этот
интервал поддается «сжатию».
Действительно, в диалоге все
надежды и все потенциальные возможности Серена связаны с той дружбой, которой
дарит его Сенека. Его собственных сил совершенно недостаточно, чтобы
претендовать на карьеру сенатора. Только покровительство друга способно
обеспечить ему будущий блеск и богатство. Значит, Сенека в эту пору уже должен
был занимать прочное положение при дворе. Но это случилось никак не раньше 50
года, а пожалуй, и несколько позже. К тому же Серен не мог быть официально
принят на Палатине, пока не вошел в определенное сословие, — поскольку же к
концу жизни Серен стал префектом городской стражи, значит, он вступил в
сословие всадников. Следовательно, в то время, когда он выступал в роли
наперсника Нерона и устраивал роман принцепса с Акте, он уже должен был
подняться хотя бы на первую из трех ступенек военной карьеры. Со времен Клавдия
молодые люди обычно начинали ее с 25-летнего возраста. Значит, диалог не мог
быть написан позднее 54 года, потому что Серен, как мы уже говорили, выведен в
нем человеком, еще не определившимся с выбором карьеры, то есть еще не
поступившим на военную службу, причастность с которой автоматически делала его
членом сословия всадников. Таким образом, «О спокойствии духа» появилось между
51 (или 52) и 54 годом; вероятнее всего, в 53 году, то есть еще при Клавдии.
Думаем, мы не допустим большой ошибки, если предположим, что верной датой
следует считать именно 53 год, когда «партия Агриппины», к которой пока
принадлежал и Сенека, пользовалась при дворе исключительно сильным влиянием.
Серен в это время только что
прибыл в Рим, по-видимому, из далекой Кордубы, либо вызванный родственником,
либо направленный сюда собственной семьей, вынашивавшей на его счет
честолюбивые планы. Привыкший к «провинциальной бережливости», он испытал
настоящее потрясение, обнаружив, в какой роскоши жил Рим, в том числе,
вероятно, и сам Сенека, успевший занять прочное положение. Юноше, прочитавшему
книги философа, не давали покоя многие вопросы. Контраст между образом жизни
человека, купавшегося в богатстве и могуществе, и идеями, которые этот же самый
человек недавно внушал Паулину, совершенно сбивал с толку 25-летнего Серена,
еще не постигшего глубин философии.
Если наша гипотеза верна, то
мы, пожалуй, можем подойти и к решению смежной задачи, касающейся датировки еще
одного посвященного Серену трактата — «О постоянстве мудреца». Принято считать,
что «Постоянство...» предшествует «Спокойствию...» — на том основании, что от
трактата к трактату мы якобы наблюдаем духовную эволюцию Серена от эпикуреизма
к стоицизму. Сторонники этой точки зрения полагают, что Серен, во время
создания «Постоянства...» исповедовавший эпикуреизм, к моменту создания
«Спокойствия...» успел стать приверженцем учения Зенона. Однако те фрагменты,
на основании которых обычно строится защита этой идеи, вовсе не несут подобного
смысла.
На чем основано предположение
о том, что Серен в ту пору, когда создавался трактат «О постоянстве мудреца»,
придерживался эпикурейства? Сенека пишет: «Epicurus,
quern vos patronum inertiae vestrae assumitis»
(«Эпикур, которого вы считаете
покровителем своей бездеятельности»). Но дело в том, что эта фраза, которой
исследователи дают ложное толкование, произвольно вырывая ее из контекста,
вообще не относится к Серену! Она является частью пространного рассуждения, в
котором Сенека критикует тех, кто склонен разделять мнение толпы и не способен
понять истинного величия мудреца. Низменные души, они прячутся за витриной
эпикурейства, не имея представления о настоящем учении Сада*. В этой
длинной инвективе имя Серена вообще оказывается забытым. Сенека довольно часто
использует подобный прием, так что читателю приходится быть настороже. Так, в
трактате «О счастливой жизни» он обрушивается на хулителей эпикурейца Диодора,
но разве это значит, что он причисляет к ним своего брата Галлиона? Точно так
же в трактате «О провидении», когда речь заходит о людях, не способных
осознать, чего они стоят, потому что жизнь никогда не посылала им суровых
испытаний, автор вовсе не имеет в виду Луцилия. Поэтому нет ни малейших
оснований предполагать, что, критикуя на страницах «Постоянства...»
эпикурейцев, Сенека под одним из них подразумевал Серена.
* Сады — Эпикур учил в садах, отсюда название его школы —
учение Сада.
Мало того, в начале трактата
имеется указание на то, что Серен симпатизировал стоикам. Если бы это было не
так, разве стал бы он столь горячо возмущаться публичным унижением Катона? Он,
конечно, не принадлежал к числу твердых приверженцев учения, ведь в этом же
самом диалоге он произносит: «Omnibus relictis negotis Stoicusfio» («Когда
оставляю все дела, я становлюсь стоиком»). Но это означает лишь, что из-за
занятости другими делами ему пришлось отказаться от постижения философской
культуры, к которой он прежде стремился.
Точно так же, когда в диалоге
«О спокойствии духа» он рассуждает о том, что иногда его тянет «последовать наставлениям
Зенона, Клеанфа и Хрисиппа» и вступить на путь политической карьеры, мы
понимаем, что речь идет всего лишь о слабом поползновении. Невозможно не
услышать за словами Серена, перечисляющего имена великих учителей Стои,
откровенной иронии: «Qnorum tamen пето ad rent publicam accessit, et nemo non misit» («Однако из них никто не
посвятил себя государственной деятельности и всякий ею пренебрегал»). Серен,
который в поисках внутреннего спокойствия обращается к Сенеке за советами,
чувствует, что его манят к себе тысячи вещей, но ни одной из них он не готов
отдаться целиком. Он пока еще в такой же мере не может считаться философом (в
том числе и стоиком), в какой не может считаться оратором, писателем, дельцом
или искателем славы. Он жаждет испробовать все эти ипостаси — все сразу или
поочередно, но пока еще он никто.
И миф о том, что «О
постоянстве мудреца» написано раньше, чем «О спокойствии духа», рушится прямо
на глазах.
Зато доказать, что верен как
раз обратный порядок написания двух этих книг, очень легко. В первой мы видим
Серена в начале жизненного пути, на перекрестке множества дорог. Во второй он
уже накопил кое-какой опыт римской жизни, прошел через столкновение со многими
людьми. Наверняка ему пришлось вынести немало обид со стороны важных вельмож, с
которыми он теперь виделся ежедневно — даже если, как это предположил Фридрих
(хотя он не обязательно прав), он не особенно пострадал от происков Агриппины,
недовольной историей с Акте. Более правдоподобной представляется ситуация, в
которой молодой провинциал, попавший во дворец благодаря милости одного из
«друзей принцепса», на первых порах действительно вел себя немного неуклюже,
вызывая насмешку опытных царедворцев. Средством, способным вывести Серена на
путь мудрости, Сенека как раз и считал стоицизм, огромное значение которого во
внутренней жизни человека он пытался объяснить своему юному другу.
Примечательно, что «Спокойствие...» содержит только рекомендации общего
характера, призванные послужить «врачеванию души» независимо от того, насколько
разум готов проникнуться принципами и «техническими» тонкостями стоицизма. Это,
впрочем, не мешает автору «Постоянства...» охотно прибегать к силлогизмам Школы
и с большой точностью изобразить стоический идеал, символом которого является
образ мудреца. В момент создания «Постоянства...» Серен, конечно, еще не стал
стоиком, но по сравнению со временем его сомнений относительно жизненного
выбора он значительно приблизился к этому состоянию.
Исследователи единодушно
признают, что трактат «О постоянстве мудреца» был написан после смерти Калигулы
и после смерти Валерия Азиатика, последовавшей в 47 году. Отметка terminus ante quern — это, конечно, смерть самого Серена, скончавшегося либо
в 61-м, либо в 62 году. Если принять предложенную нами (приблизительную) датировку
«О спокойствии духа», тогда 54 год превратится в новую веху terminus post quern, и мы приходим к новой «вилке»: 54—62 год.
В одной из своих предыдущих
работ мы уже отмечали, что события, случившиеся в 55 году в Парфянском царстве,
дипломатическое вмешательство Рима и резкое изменение внутреннего положения
проливают некоторый свет на ту фразу из трактата Сенеки, в которой говорится о
«продажности» парфян. Конечно, уверенности здесь у нас нет. К 55 году парфяне
уже много лет служили причиной беспокойства римлян. Но на тот временной
промежуток, который мы определили другим способом, приходится и военная
операция 55 года, которая не могла не привлечь внимание Сенеки к этой стране. В
Риме в ту пору только и говорили что о Парфии и Армении. Нет ничего удивительного
в том, что этот пример первым пришел ему на ум. Вот почему мы считаем, что «О
постоянстве мудреца» было написано либо в 55 году, либо немногим раньше, но
наверняка не намного позже.
Вскоре после этого — или
незадолго до этого, если «Постоянство...» появилось в 56 году, Сенека выступил
с речью, из которой впоследствии родился трактат «О милосердии». Вполне
возможно, что текст речи в списках ходил среди широкой публики, хотя сам
трактат, каким он знаком нам, не относится к этому периоду. Можно предположить,
что в незавершенном виде он хранился среди бумаг Сенеки и был опубликован после
смерти философа.
Так же, как «Постоянство...»,
труден для датировки и трактат «О счастливой жизни». Впрочем, нам показалось,
что мы нащупали путь к решению этой задачи. Terminus post quern определяется по тому, что
Сенека называет своего брата Новата Галлионом. Установлено, как мы уже
указывали, что начиная с 52 года он уже носил это имя. Он, конечно, мог
получить его и раньше, однако не до того, как был создан трактат «О гневе»,
поскольку в нем он еще фигурирует как Новат. Вместе с тем в «Счастливой жизни»
Сенека описывает себя как человека богатого и почитаемого, а мы знаем, что
таковым он стал только после 41 года, вернувшись из ссылки. Следовательно,
диалог не мог появиться раньше 50—51 года н. э. Не мог он быть написан и после
62 года, когда Сенека вышел в отставку. Но все-таки каким годом он датируется в
этом интервале?
Целый ряд указаний на это
содержится в самом тексте. Самым ясным из них, бесспорно, следует считать
тревожный тон, в котором выдержаны последние сохранившиеся слова сочинения,
прекрасно вписывающиеся в ситуацию, характерную для 58 года. В них Сенека
подтверждает, и вряд ли просто к слову, что как философ он всегда останется
«соратником своих друзей» и «верным стражем Родины». Наверняка мысли его
занимал Бурр, на которого после 55 года со стороны недругов беспрестанно лился
поток обвинений. В то же самое время он продолжал хранить убеждение, что
проводимая им политика служила гарантом свободы, которую он поклялся защищать
против тирании. Нельзя утверждать, что для Сенеки поводом к написанию
«Счастливой жизни» послужили нападки Свиллия, однако вполне вероятно, что этот
трактат, если он действительно появился в 58 году (либо в 59-м, но в этом
случае до марта, когда произошло убийство Агриппины, ибо после этого
преступления Сенека, независимо от своей личной роли в этом деле, уже не мог
предстать перед общественностью в качестве защитника «добродетели), в какой-то
мере стал ответом на ту кампанию по дискредитации, которая развернулась вокруг
всевластного министра.
Еще больше трудностей таит в
себе датировка диалога «О досуге». Плачевное состояние рукописи, от которой
сохранилось всего несколько страниц без начала и конца, отнюдь не облегчает
исследователю его задачу. Единственная зацепка — полустертое (сознательно
счищенное) имя, оставшееся на табличке Амброзиана, на основании которого можно
предположить, что «адресатом» трактата был все тот же Серен, которому Сенека
посвятил «О спокойствии духа» и «О постоянстве мудреца». Однако в сохранившейся
части текста нет никаких подтверждений справедливости этого предположения.
Невозможно также сказать, относился ли человек, к которому обращен трактат, к
стоикам или нет. Возможно, он не считал себя принадлежащим к этой школе («вашим
стоикам», говорит он). Отметим, что столь скудные данные позволяют нам сделать
лишь одно утверждение: своей тональностью книга «О досуге» весьма близка двум
другим посвященным Серену диалогам, но разительно отличается от таких сочинений
философа, как «О счастливой жизни», «О провидении» или «О краткости жизни».
Разумеется, это всего лишь субъективное впечатление, и превращать его в
аргумент для доказательства мы не имеем права. У Сенеки вполне могли быть и
другие друзья, склонные к тому упорству в отстаивании своей точки зрения,
которое "мы, как нам кажется, замечаем в собеседнике автора диалога «О
досуге». Высказывались предположения, что этим человеком мог быть Луцилий.
Действительно, в характере последнего легко обнаруживаются некоторые черты,
согласующиеся с созданным Сенекой образом своего оппонента в диалоге «О
досуге». Есть, однако, и другое соображение, способное склонить чашу весов в
обратную сторону: в совокупности со «Спокойствием...» и «Постоянством...»
трактат «О досуге» образует трилогию, внутреннее единство которой бросается в
глаза. Во всех трех диалогах в рамках теории стоицизма рассматривается проблема
действия, и от трактата к трактату авторская мысль последовательно устремляется
вглубь и ввысь. Естественно предположить, что учение, изложенное в книге «О
досуге», венчало собой стройное здание, воздвигнутое Сенекой на основе цикла
диалогов, посвященных проблеме «образа жизни» — классической проблеме
философии, согласно традиции, восходящей к Пифагору, после Платона получившей
системную разработку у Аристотеля и занимавшей ключевое место в жанре
наставления.
«О спокойствии духа»
посвящено психологическому анализу проблемы: действие необходимо для равновесия
души, учит Сенека; человеческий дух подвижен (agilis), и в состоянии покоя он
чувствует неудовлетворенность. В «Постоянстве мудреца» доказывается, что
реальная деятельность не может нарушить внутреннее спокойствие, которое всегда
сопутствует действию, осуществляемому в соответствии с истинными ценностями. В
книге «О досуге» нам открывается подлинный смысл противопоставления действия и
созерцания: ни действие не может служить самоцелью (в конце концов, оно всегда
связано с «безразличными вещами»), ни созерцание, замкнутое на себя же
(«которое никогда не делится своими знаниями»), не позволит мудрецу достичь
«гармонии».
Таким образом, противоречие,
существующее, по мнению глупцов (stulti), между образом жизни созерцателя и образом жизни
политика, оказывается чисто внешним. Всякая жизнь, достойная своего имени,
всегда бывает и созерцательной, и деятельной; истинное действие есть высшее
развитие созерцания, и оно может приобретать тысячи форм. Мудрец всегда
сохраняет потенциальную способность к действию, но осуществление этой потенции
зависит от Фортуны. Политическая форма действия требует существования
республики, открывающей поле для возможного приложения добродетели. Но это
условие не зависит от мудреца, следовательно, политическая деятельность сама по
себе не является благом. Так, углубляя понятия, Сенека приходит к диалектическому
выводу. Трактат «О досуге» вовсе не противоречит тому, о чем Сенека говорил
Серену в «Спокойствии...» или «Постоянстве...». Точно так же, заявляя о своем
«праве» на созерцательную жизнь, он вовсе не намеревался осудить собственное
поведение после возвращения из ссылки.
Если согласиться с
приведенным выше анализом, тогда следует признать, что трактат «О досуге»
появился позже, чем два других диалога, то есть после 53 года (предполагаемая
дата создания «О спокойствии духа») и после 55 года (дата создания
«Постоянства...); и в любом случае после возвращения из изгнания. Этого
достаточно, чтобы исключить вероятность более ранней датировки, в соответствии
с которой Сенека написал это произведение после лет, проведенных на Корсике,
когда он всерьез подумывал об избрании «досужего» образа жизни, В силу этих
причин традиционная датировка трактата 62 годом (или чуть более ранним
периодом, если Сенека принял важное для себя решение еще до смерти Бурра)
представляется и наиболее достоверной. Серен в это время был еще жив (во всяком
случае, у нас нет оснований думать иначе); он занимал высокий пост префекта
городской стражи и мог испытывать вполне законное беспокойство в связи с тем,
что его покровитель собрался покинуть двор. Естественно, что в ряду аргументов,
которые он выдвигает, чтобы отговорить Сенеку от этого поступка, фигурирует
призыв к принципам стоицизма. Это не значит, что Серен в конце концов полностью
обратился в учение
Стои — собеседник автора «О
досуге» употребляет слова «ваших стоиков». Но это все-таки подразумевает его
достаточно серьезное знакомство с основами стоицизма, доказательством чему
служит и та аргументация, которую использует Сенека в книге «О постоянстве
мудреца». Разумеется, знание теории и глубокое приятие духа этой теории — разные
вещи. Возможно, Серен — в отличие от Луцилия — так никогда и не достиг этой
высшей стадии обращения в стоицизм. Он слишком мало прожил и умер в тот момент,
когда Сенека только начал открывать ему подлинный смысл учения. В свете этого
нам яснее становится та горечь, с какой воспринял Сенека известие о кончине
друга: еще чуть-чуть, и он научил бы его всему, что знал сам.
Ущербное состояние рукописи
мешает нам оценить развернутую автором аргументацию во всей ее полноте. В
части, посвященной «разделению», Сенека сообщает, что намерен установить два
главных пункта: во-первых, каждый адепт стоицизма имеет право даже с ранней
юности посвятить себя созерцанию; во-вторых, еще с большим основанием человек,
«имеющий за плечами целую жизнь», обладает правом оставить политическую борьбу
и целиком посвятить себя философии. Невозможно не прийти к выводу, что второй
аргумент — ведь собеседник, кем бы он ни был, упрекает автора в добровольном,
по его мнению, выходе в отставку — нужен философу для своей личной защиты и применим
прежде всего к его собственной судьбе. Несомненно, в диалоге содержались и
подходящие случаю примеры, но они утрачены вместе с потерянными частями
сочинения. Впрочем, это не так уж важно. Аргументация Сенеки имеет смысл только
в устах уже старого человека. Тем самым подтверждается датировка, установленная
нами на основе внутреннего анализа. Что касается идентификации оппонента автора
с Сереном, то, не имея полной уверенности, мы все-таки считаем ее весьма
вероятной, в особенности по той причине, что Серен, насколько нам известно,
оставался единственным, кто благодаря двум предыдущим диалогам получил
необходимую подготовку и был способен понять смысл глубоких откровений философа
об истинной ценности действия.
Что касается проблемы
датировки трактата «О провидении», то и здесь мы верим если не в возможность
бесспорного ее решения, то хотя бы в пользу уточнения и дополнения существующих
гипотез. При этом мы рассчитываем отталкиваться не столько от самого текста,
сколько от того, каким образом он связан с Луцилием, которому посвящен.
Большинство исследователей считают трактат «О провидении» одним из последних
произведений Сенеки; но есть и такие, их немного, кто полагает, будто трактат
создавался автором в изгнании.
В качестве зацепки может быть
использован единственный объективный факт, заключающийся в том, что трактат не
мог быть написан до прихода к власти Калигулы. Ссылки на правление Тиберия,
упоминаемое в прошедшем времени, не оставляют на этот счет никаких сомнений.
Существует точка зрения,
согласно которой упоминание в тексте боя диких зверей (venationes) с участием
юношей благородного происхождения (honesti) якобы служит указанием на зрелища, устраиваемые
Нероном в 59 году. При всей изобретательности этой гипотезы (которая при этом
остается лишь гипотезой) одной ее слишком мало для датировки «Провидения».
Мы думаем, что есть более
перспективный путь. Анализ духовной эволюции Луцилия позволит определить, в
какой момент своей жизни он находился в состоянии, наиболее благоприятном для
восприятия этой «речи в защиту богов». К счастью, в указаниях подобного рода
недостатка нет. Как сообщает Сенека, Луцилий признает существование в мире
провидения. Из чего следует, что идеи стоицизма, во всяком случае «головой», он
уже принял. Но, соглашаясь с «физикой» учения, он пока не отказался от желания
задавать вопросы и выдвигать возражения.
В нашем распоряжении имеются
книги, с помощью которых Сенека доказывал существование провидения, указывая на
самые, казалось бы, не связанные между собой явления, на примере которых
обнаруживается действие провидения. Эти книги носят название «Вопросов
естественной истории». Детальной разработки проблемы провидения в них нет;
некоторые темы, сформулированные Сенекой в трактате «О провидении», в первую
очередь изучение закономерности движения звезд, в «Вопросах...» отсутствуют. Но
все-таки некоторые параллели напрашиваются. И в том и в другом произведениях
Сенека почти в одних и тех же выражениях утверждает, что все, происходящее в
этом «бурном» мире, имеет свои причины. В диалоге обобщение примеров
«физического» проявления провидения не сводится к простому краткому пересказу
содержания «Вопросов». Между первым и вторым даже обнаруживается противоречие:
если в «Провидении» Сенека соглашается с лунной теорией приливов и отливов Посидония,
то в «Вопросах...» он излагает совершенно другую точку зрения, объясняя приливы
«переполнением» морей, вызываемым внутренними морскими источниками. С другой
стороны, известно, что, работая над «Провидением», Сенека обдумывал план
создания большого труда, посвященного изучению разных аспектов этой же
проблемы. Этим трудом и стали «Вопросы естественной истории», которые,
следовательно, появились на свет после «Провидения». Такова весьма
правдоподобная версия, выдвинутая на основе анализа изложенных фактов А.
Фонтаном. Таким образом, границей terminus ante quern для
диалога будет создание «Вопросов...».
Но мы знаем, что работать над этой книгой Сенека начал в 62 году.
Следовательно, написание трактата «О провидении» не может быть отнесено к более
позднему времени.
От самого Сенеки мы знаем,
что к моменту появления диалога Луцилий уже принял идею провидения. Однако так
он думал далеко не всегда. В одном из первых писем переписки Луцилий если и
допускает существование провидения, то лишь как одну из многих вероятностей.
Речь идет о шестнадцатом письме, написанном, по всей видимости, осенью или в
начале зимы 62 года. За время, прошедшее между отправкой этого письма и
написанием диалога, Луцилий, который много читал, успел познакомиться с учением
стоиков о провидении и проникнуться убеждением в его справедливости.
Несмотря на это, его
продолжал мучить вопрос о существовании в мире, созданном и «регулируемом»
богом, зла. Диалог, своим объемом превосходящий любое из писем начального этапа
переписки, и стал ответом философа на этот вопрос. Исходя из этого мы датируем
«О провидении» концом 62-го или, что вероятнее, началом 63 года. Мы
рассматриваем диалог как своего рода «приложение» к письмам этого периода и
убеждены, что он в любом случае предшествует 74-му письму, в котором содержится
краткое изложение учения о провидении и которое было написано в апреле 64 года.
Но почему Сенека решил
опубликовать ответ другу в виде самостоятельного произведения, и почему он
придал ему форму диалога? Почему именно в этот период жизни философ счел нужным
с возвышенным красноречием, которым дышит каждая страница диалога, сближая его
с жанром утешения, провозгласить свою веру в совершенство божественной воли?
Легко заметить, что в
«Провидении», как, впрочем, и в других диалогах Сенеки, личность собеседника
очень скоро утрачивает для автора свое значение. Возражения Луцилия — не более
чем предлог, такой же, каким в свое время послужили смерть брата Полибия или
колебания Серена. На самом деле Сенека, словно стыдясь себя самого, выражает на
страницах диалога переполняющее его счастье. Вопреки опале он отказывается
роптать на судьбу. Его речь обращена не столько к тем, кто склонен его жалеть,
сколько совсем к другим, кого гораздо больше и кто с явным или скрытым
удовлетворением наблюдал за его низвержением с высот власти. Сентенция,
венчающая раздел диалога, именуемый «divisio»,
достойна занять место эпиграфа ко
всему произведению и приложима к самому Сенеке этого периода его жизни: «Persuadebo... tibi ne umquam boni viri miserearis:
potest enim miser did, поп potest esse» («Я
прошу... чтобы ты никогда не жалел добродетельного мужа: его можно назвать
несчастным, но он не может быть несчастен»). Разумеется, все эти настроения
выражены неявно. Сенека верен своему стремлению к объективности и везде, где
можно, старается избегать откровенности. Но время и обстоятельства создания
диалога с неизбежностью подводят нас к признанию параллели между тем, как
философ оценивал собственное положение, и судьбой Катона, образ которого
выведен им с необычайной яркостью. Катон, как и Сенека, боролся за свободу. Но
ряды его сторонников таяли, и в конце концов он остался один — как и Сенека
после смерти Бурра, когда начались удаление со всех ключевых постов людей,
принадлежавших к его партии, и замена их людьми Тигеллина. Сенека с некоторой
долей театральности напоминает, что дверь, ведущая к свободе, всегда
распахнута, и дверь эта — смерть. Мы знаем, что философ до последних дней
сохранил верность этой идее, а страницы, написанные им в начале опалы, становятся
в наших глазах его пророчеством.
Как и Катону, Сенеке придется
повторить попытку самоубийства и лишь ценой огромного напряжения воли оборвать
свою жизнь. Нет никаких сомнений, что Сенека, столь глубоко преданный идее
необходимости учиться смерти, подолгу размышлял о гибели Катона, готовый
разделить его судьбу. «О провидении» — это прежде всего свидетельство того,
насколько серьезно философ готовился к смерти; отсюда и тот торжественный тон,
без которого вполне могло обойтись обычное наставление учителя ученику.
Пожалуй, нет смысла
возвращаться к датировке «Вопросов естественной истории», установленной А.
Ольтрамаром, тем более что сомнений относительно землетрясения в Помпеях,
которые ученый испытывал в момент публикации своего труда, сегодня уже нет. Мы
знаем, что оно произошло 5 февраля 62 года. Именно тогда Сенека приступил к
работе над книгой VI «Вопросов...».
По всей вероятности, довести начатое дело до конца он не успел. Это значит, что
«Вопросам...», как и «Письмам к Луцилию», были посвящены последние годы жизни
философа.
Трактат «О благодеяниях»
также принадлежит перу Сенеки, достигшего старости. Мы знаем, что к тому
времени, когда Сенека писал Луцилию восемьдесят первое письмо, то есть в конце
весны 64 года, по меньшей мере первые шесть книг были уже готовы, а возможно,
была написана и последняя, седьмая. С другой стороны, очевидно, что книга II появилась на свет после смерти
консуляра Каниния Ребила, покончившего самоубийством в 56 году. Но установить
точную дату между двумя этими границами очень трудно.
На основе анализа содержания
текстов мы приходим к выводу, что теория благодеяний, изложенная на последних
страницах книги «О счастливой жизни», не является пересказом трактата «О
благодеяниях», но представляет собой оригинальное изложение, посвященное
размышлению о роли богатства в жизни человека, как его понимали философы
Средней Стои. Если это действительно так, то можно сказать, что в
«Благодеяниях» автор углубил и развил эту тему, опираясь главным образом на
Гекатона. Тогда 58 год (когда, по нашему предположению, был написан трактат «О
счастливой жизни») служит для датировки «Благодеяний» terminus post quern. Подтверждение этой версии мы находим во введении к
книге IV, в котором приводятся некоторые определения,
заимствованные из «Счастливой жизни», но вне пояснительного контекста и без
иллюстрирующих их примеров.
Некоторые исследователи
полагают, что, затрагивая проблему «благодеяний тирана», Сенека намекает на
собственные взаимоотношения с Нероном, сложившиеся к 62 году. Мы не можем
согласиться с этим предположением. Если Сенека без всяких опасений рассуждал на
подобную тему, значит, в реальной жизни эта проблема перед ним еще не стояла.
Но уже после того как Нерон отказался принять назад дары, преподнесенные
учителю, со стороны Сенеки было бы неслыханным оскорблением по отношению к
принцепсу написать, например, что «не существует никакого долга признательности
за благодеяния, оказанные человеком, перед которым ты не чувствуешь себя
обязанным». Благодеяния не существует без свободы принять или отвергнуть его,
учит Сенека. И мы думаем, что трактат был написан до его выхода в отставку и
вообще до 62 года, — иначе заявленные в нем идеи выглядели бы просто вызывающе.
Нам кажется, что самая
благоприятная конъюнктура для появления трактата сложилась в то время, когда
Нерон — по разным причинам — начал выступать в роли благодетеля, превратив
благотворительность в один из методов правительственной политики. Впервые, как
мы знаем, это произошло в 58 году, когда Нерон озаботился восстановлением
положения разорившихся сенаторов, оказывая им личную материальную поддержку.
Затем это движение приобрело еще более широкий размах. Уже годом позже, после
убийства Агриппины, оно превратилось в систему. Власть хорошо понимала
необходимость заставить подданных поскорее забыть о недавней трагедии, и Нерон
счел, что наилучшим способом решения этой проблемы станет демонстрация
неслыханной щедрости, которая вылилась в раздачу плебсу множества ценных
предметов. Простому народу это показное великодушие пришлось по сердцу, но
людей, которые умели смотреть вперед, оно не на шутку встревожило. И Сенека не
упустил случая напомнить, что щедрость подобного рода отнюдь не согласуется с
мудростью. Сделать это ему было тем легче, что примерно то же самое он уже
утверждал на страницах трактата «О счастливой жизни».
Мы уже отмечали, правда, в
более общем плане, что особую актуальность проблема благодеяний начала
приобретать с тех пор, как в 57 году сенат занялся рассмотрением вопроса о
наказании отпущенников, повинных в проявлении неблагодарности по отношению к
хозяину. Речь шла о поиске путей достижения социального равновесия между
рабовладельцами и стремительно растущим числом бывших рабов, от которых после
освобождения хозяин ждал исполнения лишь морального долга. Сенека предложил
решение этой проблемы, выдержанное в духе стоицизма: людей, которые занимают
положение, позволяющее им выступать в роли благодетелей, говорил он, следует
воспитывать. Если их поступки всегда будут продиктованы справедливостью, одного
этого может оказаться достаточно, чтобы предупредить неблагодарность со стороны
тех, кому они благодетельствуют. Закон здесь бессилен, поэтому надо стремиться
к улучшению нравов. По той же самой причине Сенека уделяет на страницах
трактата такое большое внимание утверждению, что рабы — это тоже люди.
Складывается впечатление, что своей книгой Сенека стремился добиться смягчения
древней практики бесчеловечного обращения с рабами, которая в домах, где жили
целые армии рабов, достигла невиданного распространения. Но все, что говорится
о рабстве, применимо и к отношениям между отцом и сыновьями, которые Сенека
трактует в духе опровержения традиционных предрассудков. Не приходится
сомневаться, что он ставил своей целью набросать портрет «нового общества»,
более доброго и более человечного, одним словом, общества, основанного на
ценностях стоицизма. Тем самым он подтвердил свою верность идеалу учения,
состоящему в необходимости «служения людям». В то же время, пережив страшный
кризис в связи с убийством Агриппины, он продолжал вести тот «бой отступающей
армии», который уже называл в «Спокойствии духа» и еще назовет в «Досуге» одной
из форм политического действия.
Если датировка сохранившихся
произведений сопряжена с такими трудностями и зачастую вынуждена опираться на
самые зыбкие основания, то в случае с произведениями, от которых до нас дошли
лишь отдельные фрагменты, а то и вовсе одни названия, проблема усложняется
многократно. Правда, иногда нужные указания удается получить от самого Сенеки.
Например, в «Письмах к Луцилию» он сообщает, что занят подготовкой к сочинению
«Книг нравственной философии». Подобные упоминания встречаются в нескольких из
последних писем философа, значит, работа над будущей книгой протекала в 64
году.
К сожалению, такие удачи
редки, и чаще всего мы вынуждены довольствоваться более или менее
правдоподобными предположениями, а порой и вовсе признать собственную
несостоятельность.
Так, трактат «О
преждевременной смерти» знаком нам лишь в двух фрагментах, тоном изложения
напоминающих жанр утешения: автор говорит о необходимости покориться воле
высшего судии, каким является Бог, и утверждает, что только добродетель
способна даровать человеку бессмертие и сделать его подобным богам. Насколько
нам известно, в жизни Сенеки случились два события, которые могли бы послужить
поводом к сожалениям о безвременной кончине: смерть сына, произошедшая в
изгнании, и смерть Серена. Но рассуждения о бессмертии, достигаемом с помощью
добродетели, выглядели бы очень странно в связи со смертью маленького мальчика.
Поэтому более естественно предположить, что тему трактата подсказала Сенеке
кончина Серена. Правдоподобие этого предположения подтверждается сопоставлением
двух сохранившихся фрагментов с заключительной частью шестьдесят третьего
письма, в котором указанная тема освещается именно в связи со смертью Серена.
«Мой Серен младше — но при чем здесь это? Он должен умереть позже меня, но
может и раньше». И еще: «И, быть может, — если правдивы разговоры мудрецов и
нас ждет некое общее для всех место, — те, кого мним мы исчезнувшими, только
ушли вперед». Этот отрывок может рассматриваться как набросок к трактату «О
преждевременной смерти». Значит ли сказанное, что сочинение, известное нам под
таким названием, вышло из-под пера Сенеки по случаю кончины Серена и предположительно
явилось развитием идеи, изложенной в процитированном отрывке из письма к
Луцилию, то есть появилось в первые месяцы 64 года? Возможно, так оно и есть,
но, само собой разумеется, у нас нет никаких подтверждений справедливости этой
версии.
К утраченной части
творческого наследия Сенеки относится несколько естественно-научных трудов, в
том числе по географии. Единственное прямое свидетельство этому мы обнаруживаем
у самого Сенеки, который сообщает, что написал «О движении земли», будучи
«молодым» (juvenis). Этот
термин, не слишком определенный, применялся по отношению к человеку в возрасте
от 25 до 40—45 лет; следовательно, дата написания указанного сочинения — между
24 и 45 годами. Разумно предположить, что, если бы Сенека имел в виду годы,
предшествующие поездке в Египет, он употребил бы слово «юноша» (adulescens), хотя в те годы, когда он числился учеником Аттала,
он называл себя «молодым». Как бы то ни было, эта небольшая книга о
землетрясениях могла быть написана в период между возвращением из поездки в
Египет (31 г.) и возвращением из ссылки (49 г.).
Трактат «О расположении и
священных обрядах Египта», по всей видимости, явился на свет в результате
изысканий, проведенных Сенекой за время пребывания в этой стране. Сюда же,
видимо, примыкает книга «О расположении Индии», задуманная автором как
продолжение первой.
От книги «О мировых формах»
до нас дошел всего один фрагмент, в котором говорится, что вселенная имеет
форму сферы. В произведении автора, проникнутом идеями стоицизма, подобное
заявление нисколько не удивляет. Работу над этим сочинением следует отнести к
пребыванию на Корсике, если, конечно, поверить самому Сенеке, который в письме
к матери сообщал, что предается «умом то сочинению легких произведений, то
попыткам возвыситься до понимания собственной природы и природы вселенной».
Если эти слова сказаны не ради красного словца и не относятся к разряду тех,
какие обычно употреблял философ, рассуждая о «жизни созерцателя», их, вероятно,
можно связать с работой над книгой «О мировых формах». Но, конечно, подобное
допущение лишено научной основательности.
Книга Сенеки «О природе
камней» предполагает определенное влияние Папирия Фабиана и Секстиев. То же
самое относится к сочинению «О природе рыб», вероятно, написанному примерно в
то же время. Для датировки последнего произведения у нас есть хронологическая
зацепка, найденная у Плиния, к сожалению, довольно туманная. Плиний сообщает,
что Ведий Поллион своими руками запустил в живорыбный садок, устроенный на его
вилле в Павсилипе (после его смерти, в 15 г. до н. э., вилла перешла в
собственность Августа), несколько рыбин, одна из которых прожила 60 лет, а
остальные еще дольше. Сенека уверяет, что в то время, когда он работал над
своей книгой, несколько из этих рыб еще оставались в живых. Ведий Поллион умер
в 15 году до н. э., 60-летняя рыбина, которую он держал в руках, сдохла самое
позднее в 46-м, хотя, возможно, и раньше. Вместе с тем Ведий Поллион,
принадлежавший к сословию всадников и своим состоянием обязанный Августу,
вероятнее всего, получил эту виллу после Акциума. Значит, кончина упомянутой
рыбины должна относиться приблизительно к 30 году. Из этого вытекает, что
Сенека написал свое произведение либо непосредственно перед ссылкой, либо уже
находясь в изгнании. Мы склоняемся к мнению, что это произошло в промежутке
между 31 и 39 годами, поскольку работа над сочинением о природе рыб наверняка
потребовала чтения множества книг, а в годы жизни на Корсике, где у Сенеки не
было под рукой большой библиотеки, это выглядело весьма проблематичным. С другой
стороны, к тому времени, когда Сенека вернулся из Египта, он, скорее всего, еще
оставался под заметным влиянием Секстиев, которое впоследствии сошло на нет.
Наконец, весьма вероятно, что его интерес к изучению природы усилился в период
пребывания в Александрии. Но даже если эта книга, как и трактат о природе
камней, появилась на свет в результате научных исследований, проведенных в
Египте, когда Сенека еще считал себя недавним учеником школы Фабиана, завершить
работу над этими трудами (во всяком случае, над книгой о рыбах) он мог только
по возвращении в Рим, поскольку, как мы уже показали, датой terminus post quern для нее является 30 год.
Важное место в ряду
утраченных произведений занимает труд под названием «Побуждения». Речь идет о
«побуждениях к философии», которые составили «Наставление» Сенеки. Значит ли
это, что они были написаны в начале его карьеры? Вряд ли, поскольку, как мы
предполагаем, в этом произведении он не только затрагивал темы, уже получившие
разработку в «Диалогах», но и демонстрировал полное владение собственной
«методикой». В частности, здесь Сенека развил идею, которой посвяшена вся
вторая часть книги «О счастливой жизни»: «Все, что делают праздные люди и души,
лишенные философской культуры, может делать и мудрец, но он никогда не станет
делать этого таким же образом и преследуя ту же цель». Эта фраза вызвала в свое
время возмущение Лактанция, который считал нравственность объективной
реальностью, но для Сенеки, как и для любого стоика, уверенного, что
нравственность заключается в «воле к праведности» и что, даже обладая
богатством, можно душой оставаться бедняком, в ней не было ничего
поразительного.
В тех же «Побуждениях» мы
находим определение eukairia — умение приспосабливаться к обстоятельствам, которое
является одной из добродетелей стоика-мудреца и одновременно правилом
поведения, требующим соотносить субъективное целеполагание с целью,
признаваемой за высшую.
Насколько можно судить, в
этом произведении Сенека заострял внимание на различии между философией и
мудростью. Свою точку зрения на этот вопрос он с предельной ясностью изложил в
одном из писем к Луцилию, относящемуся, по всей видимости, к лету 64 года. Оба
фрагмента образуют органичное единство с соответствующим отрывком из письма. И
в том и в другом случае автор настаивает на абсолюте мудрости, подчеркивая, что
философия — лишь средство (но не гарантия) ее достижения. Впрочем, в
«Побуждениях» критика в адрес философов звучит громче. Сенека упрекает их в
том, что они ведут себя как предатели или, если угодно, клеветники рода
человеческого. Он также укоряет их, и впоследствии его мысли подхватит Ювенал,
в том, что за лицемерными речами они прячут собственные пороки. Мудрость же
бесконечно выше любой философии, которая в лучшем случае способна служить
«сводом житейских правил». Мудрость, как напоминает восемьдесят девятое письмо,
есть, по определению «старых философов», «познание божественных и человеческих
вещей». Человек, овладевший мудростью, способен достичь такого состояния, в котором
ему непосредственно открывается знание о наилучшем из всех возможных образе
действия. В каком-то смысле философия есть эманация мудреца; сама по себе она —
если вслед за Сенекой понимать под этим словом образ жизни — не способна
привести к мудрости. В этом вопросе Сенека, пытаясь найти точное выражение идеи
katorqwma, смыкается с Катоном, каким тот предстает перед нами
со страниц Цицеронова трактата «О долге».
По счастливой случайности нам
известно, что последнюю часть книги Сенека посвятил размышлению о Боге.
Благодаря Лактанцию мы знаем, как звучала заключительная сентенция:
«Божественное могущество — вещь слишком великая, чтобы наш ум мог ее постичь.
Живя, мы содействуем могуществу Бога и должны жить так, чтобы заслужить его
одобрение. Чувство, что о всех наших поступках известно лишь нам самим,
ошибочно: Бог читает в нас как в открытой книге». Это ощущение Бога появляется
и в книге «О преждевременной смерти», и в «О провидении», и в «О благодеяниях»,
и в «Письмах к Луцилию». Менее ясно выраженное и лишенное налета лиризма, оно
обнаруживается и в трактате «О счастливой жизни».
Таковы причины, заставляющие
думать, что Сенека написал «Побуждения» в старости. Здесь он предельно ясно
изложил свои самые сокровенные мысли, шагнув далеко вперед по сравнению с тем,
что писал в «Счастливой жизни». Особенно бросается в глаза религиозное чувство
автора, которое выражено здесь с гораздо большей, чем в ранних произведениях,
силой. Вот почему мы думаем, что эта книга зафиксировала финальный этап
развития учения Сенеки, следовательно, она могла (или должна?) быть написана
около 63 года, когда он полностью ушел в занятия философией.
Размышления о Боге,
свидетельством которых стали «Побуждения», прекрасно согласуются с тем, о чем,
по нашему представлению, могло говориться в книге «О суеверии». Блаженный
Августин сказал о ней, что она содержала критику против «политической теологии»
более острую, чем критика Варрона против теологии «поэтической». Вместе с тем,
отвергая большинство культов официальной религии, Сенека охотно соглашался с
теодицеей, которую исповедовали философы. Зато он категорически не признавал ни
одной из «восточных» форм богопочитания. Допуская, чтобы мудрец принимал
физическое участие в культовых акциях, хотя бы и не веря в их смысл, он с
отвращением отворачивался от всякого религиозного мистицизма, чуждого римской
традиции. В частности, он высмеивал обряды, посвященные культу
Исиды, участники которых
демонстрировали в связи со смертью и воскрешением Осириса чувства столь же
фальшивые, сколь надуманным был вызвавший их предлог, а иудеев называл «sceleratissima gens» («преступнейшей нацией»).
Эта позиция полностью
идентична той, что мы уже встречали на страницах трактата «О счастливой жизни»,
в котором Сенека упоминает о священных танцах, устраиваемых адептами культа
Кибелы (или Ма). Однако установить время написания этих текстов очень трудно.
Тем не менее мы полагаем, что Сенека мог позволить себе с такой свободой
критиковать верования и обряды национальной религии только после того, как
сложил с себя обязанности политического деятеля. Это означает, что «О суеверии»
написано позже, чем «О счастливой жизни».
Проблему усложняет
необходимость принимать во внимание тот факт, что с удалением Сенеки от двора
влияние Поппеи достигло апогея. Между тем известно, что Поппея, не являясь
последовательницей иудаизма в полном смысле этого слова, с большой симпатией
относилась к иудеям. С другой стороны, Светоний сообщает, что Нерон на
протяжении некоторого времени увлекался культом сирийской богини, отправление
которого включало обряды, глубоко возмущавшие Сенеку. С учетом этого трудно
допустить, что «О суеверии» могло быть опубликовано в то время, когда этот
трактат мог представляться настоящим памфлетом против Нерона и Поппеи. Сенека
до последних дней избегал ненужной бравады по отношению к Нерону. Поэтому можно
предположить, что книга о суеверии увидела свет до того, как Поппея достигла
пика своего могущества (то есть до ее выхода замуж в 62 г., после смерти
Октавии), а Нерон примкнул к поклонникам культа сирийской богини — либо после
того, как он успел охладеть к этому культу. Лучше всего этим условиям
удовлетворяют первые месяцы 62 года. Но, разумеется, назначение критики
различных религиозных систем прежде всего состояло в том, чтобы подвести
читателя к идее единого Бога, высшего Провидения, то есть Бога стоиков — Творца
вселенной и полновластного судии человеческих душ, образ которого господствует
на страницах «Побуждений».
Отдавая себе отчет в том, что
датировка сочинений Сенеки — даже тех из них, что хорошо сохранились, — далека
от строгой точности, а в большинстве случаев речь и вовсе может идти лишь о
большей или меньшей вероятности, большем или меньшем правдоподобии, мы все же
попытаемся, опираясь на вышеприведенный анализ, сформулировать некоторые общие
выводы. Во-первых, произведения, написанные в прозе, создавались философом на
протяжении практически всей его жизни; во-вторых, характер этих произведений
менялся в зависимости от времени их создания.
В молодости (этот отрезок
жизни завершился возвращением из Египта, когда Сенека приближался к 30-летию)
он под влиянием своих учителей, особенно последнего из них — Папирия Фабиана —
писал трактаты естественно-научного содержания. Возможно, тогда же Сенека
приобщился к египетской философской мысли, познакомился с содержанием обрядов,
связанных с почитанием царей, и решительно осудил относительно современный
народный культ Исиды и Осириса, который счел вульгаризованным извращением.
«Светский» период жизни
Сенеки, протянувшийся от возвращения из Египта и квестуры до последних месяцев
правления Калигулы, был посвящен ораторской деятельности, о которой нам ничего
не известно. Занятий философией он не прекратил, но они как бы отошли на второй
план. Не отрицая принадлежности Сенеки к стоицизму (доказательство — «Утешение
к Марции»), отметим все же, что не она определяла в эти годы его мировоззрение.
После вынужденного молчания,
которое пришлось на последние месяцы правления Калигулы, Сенека публикует
работу «О гневе», по форме — узкоспециальный философский трактат, созданный на
основе преимущественно стоических источников; по содержанию — рекомендации
политического характера, обращенные к новому принцепсу. Возможно, возврат к
философии объясняется тем, что с осени 39 года по январь 41-го Сенека оставался
не у дел. Этот год он посвятил чтению книг по философии и долгим размышлениям в
тиши кабинета.
В годы ссылки в нем снова
проснулся интерес к естественным наукам, если, конечно, верно допущение о том,
что трактат «О мировых формах» относится к этому периоду. Очевидно, в поисках
самоутешения Сенека обращается к переосмыслению взгляда на мир и в духе
стоиков, и в духе платоников; вместе с тем нельзя не видеть, что оба написанных
в эту пору утешения — сначала к Гельвии, затем к Полибию, прежде всего
задумывались автором как увещевания, а философское содержание и того и другого
весьма условно. Политика в них явно доминирует. Сенека все еще не отказался
играть в обществе определенную роль, хотя бы в качестве советчика. Какое место
в системе его взглядов принадлежало стоицизму? Бесспорно, небольшое по
сравнению с честолюбием и упорством человека, который жестоко страдал от того,
что не мог поставить на службу Городу свою политическую прозорливость.
О том, чем занимался Сенека
на протяжении пяти последних лет корсиканского изгнания, нам не известно
ничего. Вот почему так велико искушение связать с этим периодом сочинение
трагедий, по меньшей мере некоторых из них. Но это всего лишь искушение,
поскольку у нас нет решительно никаких подтверждений этой гипотезы, если не
считать того факта, что к концу ссылки Сенека написал по крайней мере одну
эпиграмму и сообщал матери, что занимается «легким сочинительством». Наконец,
есть и еще одно доказательство — от обратного: работа над трагедиями не
требовала наличия библиотеки, тогда как для создания философских трактатов ему
обязательно понадобилось бы большое количество книг.
Как бы то ни было,
возвращение из ссылки оказалось отмечено новым трактатом, посвященным духовной
проблеме, а именно соотношению созерцания и: действия. В книге «О краткости
жизни» Сенека показал глубокое знание фундаментальных теорий не только
стоицизма, но и эпикуреизма. Однако этот диалог ни в коем случае нельзя
причислить к работам «технического» характера. Это произведение скорее
литературное, нежели философское, и на его страницах Сенека лишь вскользь упоминает
тезисы школы. Может быть, он подлаживался под Паулина, который слабо разбирался
в тонкостях учения? Но ведь и Серен, к которому обращен трактат «О постоянстве
мудреца», вряд ли обладал глубокой философской культурой, но несмотря на это в
беседе с ним Сенека без колебаний прибегал к силлогизмам Стои. Если в диалоге,
посвященном Паулину, философия пока занимала достаточно скромное место, то лишь
потому, что в его авторе литератор — или «ритор» в лучшем смысле этого слова,
то есть писатель, для которого важнее всего искусство убеждения, доминировал
над философом.
Впрочем, нетрудно догадаться,
что Сенека снова начал читать философские книги, относясь к этому чтению
серьезнее, чем когда-либо прежде. Первый обращенный к Серену диалог («О
спокойствии духа») содержит психологический анализ, многим обязанный теоретикам
Стои, и подтверждение основополагающих принципов классического стоицизма,
таких, как необходимость «служения» людям и умение противостоять ударам
Фортуны. Более того, автор спорит с одним из последних стоиков — Афинодором,
сыном Сандона. В то же время в диалоге явственно чувствуется влияние той науки,
которой свободно владели все выученики школы Секстиев, пусть даже науки,
успешнее усвоенной в части красноречия, чем в плане постижения диалектики, столь
дорогой сердцу учителя.
В трактате «О милосердии», по
времени создания тесно соседствующем с предыдущим сочинением, Сенека предстает
перед читателем блестящим знатоком стоической литературы, посвященной проблеме
царской власти. Не менее глубоки его познания и в вопросе египетских обрядов,
связанных с почитанием царей. Политическая направленность, диктуемая темой и
поводом, преобразует изложение в размышление о монаршей власти, выдержанное в
духе стоицизма, а пример Египта позволяет автору раздвинуть границы понятия
монархии до масштабов вселенной. В этот самый миг происходит освобождение
Сенеки от оков школы. Он становится подлинным творцом и самобытным мыслителем.
Трактат «О постоянстве
мудреца» свидетельствует о философской культуре, которую Сенека, несмотря на
огромную занятость, связанную с новой должностью при дворе, продолжал
накапливать. Неудивительно, что год или два спустя в трактате «О счастливой
жизни» он продемонстрирует такую независимость мысли, какой мы у него еще не
наблюдали. Парадоксальным образом этот диалог, созданный на пике его
политической карьеры, является в то же время примером широчайшей философской
эрудиции и свидетельством проникновения в глубины метафизики.
Начиная с этого времени
Сенека открыл для себя собственный духовный мир. Впоследствии он будет
применять свое учение к области взаимоотношений людей, набросав по этому случаю
теорию подлинно нового общества («О благодеяниях»), сосредоточится на
размышлениях о Боге («О суеверии», «О провидении», «Побуждения», а также
«Вопросы естественной истории» и «Книги нравственной философии»), обратится к
вопросу определения условий внутренней жизни («О досуге» и особенно «Письма к
Луцилию»), С 62 года, по мере отхода от практической деятельности, он весь свой
досуг отдает дальнейшей разработке специальных аспектов учения. Отголоски его
раздумий отчетливо слышны в «Письмах к Луцилию». Но, пожалуй, ключом к
пониманию образа мыслей философа в этот период его жизни являются «Побуждения».
Благодаря этой книге мы узнаем о его стремлении отделить философию от
постижения мудрости, добиться того, чтобы чтение вело к внутреннему росту, в
свою очередь, возвышающему душу до такого предела, за которым любая мысль,
любой поступок сразу, с первой попытки (a
prima susceptione),
оказываются сопряжены с Благом. Это
становится доступным только тому, учит Сенека в «Счастливой жизни», кто
способен справедливо судить о себе самом и понимать смысл истинных ценностей,
кто сумел освободиться от «восхищения» внешним и черпает силы в самом себе.
Таким образом, последняя
часть творческого наследия Сенеки вписывается — если следовать предложенной
нами хронологии — в промежуток между «наставлением» и трактатом, посвященным
«философии нравственности». Одновременно Сенека продолжал работать над
сочинением о природе, вернувшись к тематике своей молодости, но теперь с
гораздо более явственным стремлением связать естественнонаучные изыскания с
таким видением мира, в центре которого стоит проблема совести и морального
облика человека.
Последние произведения,
многочисленные и емкие, образуют нечто вроде единого «свода» (corpus) философских трудов,
обстоятельствами своего создания отчасти напоминающего corpus трудов
Цицерона, написанных состарившимся государственным деятелем в изгнании. Но по
духу они разительно не похожи. Цицерон, оставаясь верным школьной постановке
проблем, сравнивал соперничающие течения, вникал в их полемику, анализировал
используемый ими вокабулярий и пытался определить их главные положения.
Разумеется, и Сенека не оставался равнодушным к достижениям представителей
других школ. Ему случалось выступать с комментариями или критикой тезисов
Платона и Аристотеля, он охотно цитировал Эпикура. Но все-таки чаще всего
объектом его внимания становились сочинения и отдельные тезисы приверженцев
Стои, всех этапов ее истории.
Вместе с тем между «сводом»
Цицерона и «сводом», задуманным Сенекой, имеется еще одно, более принципиальное
различие. Оно состоит в том, что обоими мыслителями двигали разные мотивы.
Цицерон, мысль которого никогда не могла оторваться от политической подосновы,
видел свою задачу прежде всего в выработке философской концепции действия
применительно к «типично» республиканскому городу, на самом деле
представлявшему собой смешанный режим, в котором свою роль играли и
аристократия, и демократия, и элементы монархизма, но где могли свободно
проявить себя индивидуальные добродетели (virtutes,
aretai). С этой целью он обратился к философским тезисам,
разработанным в те времена, когда дух эллинизма определялся жизнью города. Этим
обстоятельством, во всяком случае в существенной мере, объясняется его
сознательный выбор в пользу Аристотеля и проявившиеся к концу жизни симпатии к
Панетию и мыслителям Средней Стои, которые, начиная с Антипатра из Тарса,
вводили в свою систему элементы, заимствованные у Академии и Ликея.
Сенеку вопросы политики
волновали ничуть не меньше. Он никогда не считал себя философом-одиночкой, да и
стоики никогда не принимали упреков в стремлении к затворничеству,
переадресовывая их представителям мегарской школы, известным близостью своих взглядов
взглядам киников. Каждый значительный поворот его мысли, как мы уже успели
убедиться, происходил под влиянием стремления, если не страстной потребности
«служить» другим людям. Но режим, который сложился в императорском Риме,
которым ему пришлось некоторое время управлять и при котором прошла вся его
жизнь, если и не представлял собой монархию в чистом виде, тем не менее
оставался режимом, основанным на трех классических компонентах, хотя
соотношение этих компонентов было совсем иным, нежели в «идеальном» Риме,
созданном мечтой Цицерона. Индивидуальные добродетели по-прежнему играли свою
роль, но они меркли перед добродетелями принцепса. Управление жизнью города
перестало быть единственным и главным полем их деятельности. Поэтому встала
проблема переосмысления понятия добродетели. Ее решение лежало на пути к
возврату к старым определениям и классификациям, выработанным первыми
основателями Стои. Стоицизм переставал быть тем, во что его пытался превратить
Цицерон, то есть кодексом гражданина и государственного деятеля, и снова
приходил к своей исходной функции — способу постижения мудрости. Без конца
возвращаясь к Хрисиппу и Зенону, Сенека, как мы вскоре убедимся, видел свою
задачу не в том, чтобы вслед за Афинодором Кордилионом и Катаном вернуть учению
ортодоксальный вид, а в том, чтобы приспособить его к условиям, в которых
должна протекать духовная жизнь человека в Риме, ставшем монархией.
Этому обновлению стоицизма,
одним из творцов которого выступил Сенека, предстояло пролечь в русле возврата
к древним мыслителям школы. Противоречие здесь только кажущееся. Во все времена
существовали течения мысли, которым для обновления требовалось совершить
попятное движение подобного рода.
Огромная роль в рамках «свода
философских трудов», который торопился создать Сенека, принадлежит «Книгам
нравственной философии». Хотя это сочинение полностью утрачено, мы благодаря
«Письмам к Луцилию» можем составить себе довольно ясное представление о нем и о
содержавшейся в нем концепции философии нравственности. Было бы заблуждением
думать — и жертвой этой ошибки стал Луцилий, — что Сенека понимал под
«философией нравственности» комплекс неких методов, призванных регулировать
поведение людей, делая его добродетельным. На самом деле понятие нравов
включает в себя все относящееся к жизни человека, начиная с самого факта его
существования и заканчивая городским укладом. Предметом изучения такой
философии является в том числе природа человека — то, что сегодня мы именуем
психологией, а также взаимосвязь этой природы с теми или иными ценностями.
Изучение самих поступков, то есть объективных проявлений человеческого
поведения, стоит лишь на третьем месте. В данном случае Сенека демонстрирует
верность самым глубоким своим убеждениям, одновременно наиболее характерным для
раннего стоицизма, в соответствии с которыми любая цель любого поступка не
выходит за рамки «безразличии», остается косной материей, способной обрести
ценность только будучи одухотворенной праведной волей.
В свете этой концепции анализ
нравов, то есть объективных проявлений поведения, предстает лишь как средство —
точно так же, как само поведение человека всегда есть результат его внутреннего
выбора. Обличение дурных нравов не может быть самоцелью — вспомним, что от этой
же идеи отталкивалась критика вульгаризаторов от философии, погрязших в
лицемерном словоблудии, приведенная на страницах «Побуждений»; самое главное —
обнажить скрытые пружины души и, добившись ясного осознания механизма их
действия, создать психологические условия для счастливой жизни, то есть жизни в
согласии с собой (concors sibi), не отягощенной угрызениями совести и бессмысленными
желаниями, одним словом, достичь гармоничного слияния человека со Вселенной.
Логично ожидать, что Сенека
хотя бы попытался осуществить эту программу, которую можно назвать «программой
демистификации». Возможно, именно эта проблема рассматривалась на утраченных
сегодня страницах «Книг нравственной философии». Эта догадка основана на
сопоставлении фрагментов, посвященных практике религиозных обрядов и
поэтической теологии, с близким по духу содержанием трактата «О суеверии». Так
же вероятно, что существовали отдельные сочинения, трактующие тему
человеческого поведения, сегодня безвозвратно утерянные, но оставившие по себе
смутный след, подтверждающий нашу гипотезу. К этой категории можно причислить
трактат «О супружестве», относительно которого невозможно судить о хотя бы
приблизительной дате создания или обнаружить хоть какие-то привязки к личной
судьбе автора. Но даже если трактат был написан до того, как Сенека вышел в отставку,
его содержание, насколько позволяет судить отзыв святого Иеронима, довольно
гармонично соответствует тому месту, которое он мог бы занять в «своде
философии нравственности». Следуя традиции киников, Сенека подвергал критике
институт супружества, подчеркивая, насколько он зависим от выдуманных
ценностей. Затем, постепенно отходя от доктрины киников, он показывал, что
чувство любви к женщине остается достойным одобрения (probabilis) до тех
пор, пока оно не противоречит требованиям природы и послушно разуму: «Sapiens vir indicio debet amare coniugem» («Мудрец
должен любить жену разумом»). Сенека близко к сердцу принимал максиму Секстия,
гласившую: «Слишком страстно любить собственную жену — уже любодеяние», имея в
виду любовь, в которой нет ничего, кроме плотского влечения.
К тому же замыслу можно,
вероятно, отнести и трактат «О дружбе», несколько фрагментов которого были
опубликованы Ниебуром, к сожалению, в столь увечном виде, что строить на их
основании какие бы то ни было выводы невозможно. Что же касается трактата «О
долге», в котором предположительно также рассматривалась проблема человеческого
«поведения», то от него до нас и вовсе дошло лишь название! Мы можем вывести
одно: по всей видимости, Сенека счел необходимым посвятить отдельное
произведение проблеме долга, то есть «должного», с точки зрения разума,
поведения. Его определение он дал и в одном из писем к Луцилию: «Все, что ты
видишь и что заключает в себе как божественное, так и человеческое, образует
единое целое; все мы — части огромного тела. Создавая нас, Природа связала нас
узами родства, ведь она сотворила нас из одних и тех же элементов, в которые мы
потом снова и превратимся; она вдохнула в нас привязанность друг к другу и
сделала нас способными жить обществом... Наше общество — точь-в-точь сложенный
из камней свод, который рухнул бы, не держи камни друг друга, но именно по этой
причине он и стоит». Таков, учит Сенека, долг человека. Подобные рассуждения,
вне всякого сомнения, вытекают из концепции философии нравственности; они
доказывают, что Сенека, овладев разработанным им учением, в годы напряженных
размышлений, чтения и творческого труда, занимался его шлифовкой, тем самым
«приводя в порядок» римский стоицизм и вдыхая в него новую жизнь.
Почему Сенека, принадлежа к
среде, казалось бы, предельно далекой от философии — молодой представитель
сословия сенаторов, рождением и богатством предназначенный подняться до высших
государственных постов, чтобы заседать в курии, судить и миловать, поочередно
пробуя себя в роли обвинителя, защитника, наконец, судьи, — почему этот модный
оратор, вскоре ставший советником принцепса и руководивший самыми важными
государственными делами, считал необходимым все больше времени посвящать
сочинению философских трактатов, которые не только ничего не прибавляли к его
светской славе, но и заставляли окружающих относиться к нему с подозрением?
Одним словом, почему он стал Сенекой, а не Плинием Младшим?
Разумеется, главной причиной
следует считать его природную склонность к занятиям философией. Но почему
природная склонность оказалась сильнее всех прочих факторов? Этого одним
горячим интересом к философии, пережитым в ранней молодости, не объяснить,
разве что допустив, что в преклонные годы он вдруг вспомнил о своем юношеском
увлечении и с наслаждением предался ему. Но ведь многие и многие римляне его
круга так же живо интересовались философией и даже старались выстраивать свою
жизнь в соответствии с моральными наставлениями той или иной школы, в том числе
и школы стоиков. Но никому из них и в голову не приходило ни тратить время на
создание пространных философских трактатов, ни публиковать плоды своих
размышлений по кардинальным проблемам природы и духовной жизни человека. Вот
почему для нас так важно определить причины, побудившие Сенеку взяться за перо
и с каждым годом все упорнее не выпускать его из рук.
Когда человек, склонный к
размышлениям, становится писателем-философом, им обычно движут два мотива: либо
представление, что ему удалось найти оригинальное решение загадки Бытия (как
случилось с Декартом), либо сознание того, что благодаря изучению творчества
других мыслителей он достиг такой степени мудрой проницательности, что просто
обязан указать людям путь, каким прошел сам. Разумеется, в пределе оба эти
побуждения сливаются в одно, поскольку открыватель новой истины всегда
испытывает потребность рассказать о ней окружающим. В этом его стремлении нет
ни тщеславия, ни гордыни. И Сенека знал, что чувство, заставляющее нас делиться
с другими своими знаниями, — одно из глубочайших человеческих чувств, которому
невозможно противостоять. Но к сознанию, что ты «мудрее» своих собратьев, даже
если мудростью обязан книгам или учителю, всегда в большей или меньшей мере
примешивается ощущение, что ты обрел эту мудрость ценой личных усилий, что
книги служили тебе лишь наставниками, но не менее важным было напряжение
собственных творческих сил.
Сенека не остался глух ни к
одному из этих мотивов. Мы уже упоминали, что на протяжении всей своей жизни он
жаждал «служить людям». Он любил повторять, что это призвание, которое
чувствует каждый, кто стремится реализовать свою человеческую природу, может
принимать множество форм — от политической деятельности, одухотворенной
мудростью, до безмолвной созерцательности. Впрочем, последнее случается нечасто
и всегда под гнетом обстоятельств, к счастью, исключительных (по крайней мере,
теоретически: правление Калигулы доказало Сенеке справедливость знаменитого
высказывания, согласно которому бессмысленно публично выступать против того,
кто имеет власть лишить тебя всего). На «подступах» к этой молчаливой работе
мысли располагаются все виды деятельности, связанные с наставничеством и
проповедничеством, одним словом, с образованием. Любому философскому сочинению
под силу такая задача, и способов ее решить бесчисленное множество. Так,
утешения помогают смягчить боль и содержат полезные советы принцепсу.
Психологический анализ гнева призван (возможно) повлиять на характер старшего
брата и (наверняка) отвратить только что пришедшего к власти принцепса от
искушения править, основываясь на насилии и жестокости. Значительная часть
произведений Сенеки — мы надеемся, нам удалось это доказать, — создавалась ради
подобных целей.
В этом он смыкается с
Цицероном, который видел свое предназначение в том, чтобы приобщить римлян к
философской мысли. Разумеется, между обоими мыслителями существуют различия,
обусловленные несхожестью жизненных обстоятельств. Учениками Цицерона были
крупные государственные деятели, задававшие тон в римской политике. Сенеке,
которому выпало жить при монархическом режиме, приходилось обращаться, с одной
стороны, к принцепсам. Клавдий, а затем Нерон прямо или косвенно усваивали
науку, содержавшуюся в трактатах «О гневе», «О милосердии», «О благодеяниях». С
другой стороны, поскольку политика перестала служить главным источником
счастливой жизни, Сенека перевел свой взор с властителей города на тех людей, к
которым испытывал искреннюю привязанность; они и стали адресатами его
сочинений. Его философия обретала новое измерение, состоявшее в достижении
«счастливой жизни». В творчестве Цицерона это измерение также присутствовало;
его можно обнаружить как в дошедших до нас пересказах «Гортензия», так и в
более или менее успешных реконструкциях фрагментов «Утешения», но оно явно
уступает политическому измерению, которому отведена решающая роль. У Сенеки
философия также выполняет функцию руководства к жизни. На закате своих дней он
заявит, что это главная, едва ли не единственная функция философии. Но в его
творческом наследии, созданном до 62 года, найдется немало свидетельств того,
что в прежние времена он считал не менее важной и другую функцию философии —
служить наставлением в политической и общественной деятельности.
Как бы то ни было, мы
понимаем, что достижение мудрости и размышления о достижении счастливой жизни
неразрывно связаны с работой над философскими сочинениями, иначе говоря, с
писательским трудом. Об этом Сенека рассказывает в длинном письме к Луцилию,
почти целиком посвященном проблеме писательского творчества и тому месту,
которое оно занимает в его жизни, отныне превратившейся в чистое созерцание:
«Я не забросил чтение. Оно
необходимо мне, как я разумею, прежде всего потому, что одного моего общества
мне мало, но еще и потому, что знакомство с изысканиями, проведенными другими
людьми, дает возможность судить об их результатах и побуждает к поиску новых
результатов. Чтение питает наш ум и придает ему, утомленному размышлением,
новые силы, хотя и чтение требует размышления. Мы не должны ограничиваться
только писанием или только чтением; первое (я имею в виду писательство)
изматывает и истощает наши силы; второе — дробит и рассеивает их. Нужно
переходить от одного к другому и в этом чередовании умерять одно другим; нужно
стараться, чтобы то, что получено благодаря чтению, обретало форму в письме».
Сравнивая работу философа с трудом пчелы, Сенека отмечает, что полученные из
книг частички знания должны проходить тщательный отбор, чтобы затем, будучи
преобразованными напряженным усилием ума, они превратились в неделимую
субстанцию, которая является частицей нас самих.
В этом письме Сенека не
уточняет, но в одном из последующих специально подчеркивает, что сознание
философа проникается заимствованными элементами именно в процессе творчества:
«Заботься о том, что ты пишешь, а не о том, как пишешь. Пиши не столько ради
самого письма, сколько ради того, чтобы лучше понять и лучше усвоить понятое,
чтобы, так сказать, приладить его к своей мерке». На основании этого совета мы
позволим себе предположить, что работа над многими из трактатов Сенеки имела
целью не только просвещение того, к кому был обращен трактат, но и просвещение
самого автора. В писательстве он видел способ овладения мыслью. Пока не
записана, она остается чужой, как чужим кажется художнику или скульптору
предмет, пока он не повернет его так и этак, не рассмотрит хорошенько, измерит,
взвесит, — чтобы в конце концов претворить в образ, который будет принадлежать
уже лично ему. В этот миг предмет перестает быть частью внешнего мира и
становится частью самого художника. То же самое чувствовал Сенека по отношению
к писательскому труду. И мы должны согласиться, что подобное сравнение, на
первый взгляд напоминающее ораторский, а то и хуже того — риторический прием,
направленный исключительно на достижение внешнего эффекта, на самом деле
отражает внутреннюю динамику авторского рассуждения, заставляет заиграть яркими
красками поэтическую силу красноречия, на живом примере проверяет собственную
власть над душой. Поэтому то, что снаружи кажется простой убедительностью, для
Сенеки — внешний лик глубоко внутреннего движения, которое имеет своей целью
овладение мыслью.
Говорить о «системе» Сенеки,
внутренняя цельность которой есть наиболее полное выражение ее сути, следует
именно в этом плане — отмечая, как шло усвоение философом идей, заимствованных
из самых разных источников. Об этом необходимо постоянно помнить тому, кто
берется за анализ «источников», из которых черпал философ, дабы отделить его
оригинальные мысли. Все, что Сенека создавал, вернее, воссоздавал на основе
почерпнутых знаний, есть неделимое целое, именно таковым воспринимавшееся его
сознанием.
Судя по всему, потребность
придать своим философским сочинениям вид цельного «свода» Сенека испытал в
последние два или три года жизни. Мы не можем утверждать, что эта целостность
проявилась уже в первых его произведениях, во всяком случае осознанно. Но
нельзя сказать и что она в них вообще отсутствует. Кажущееся противоречие этих
двух утверждений легко разрешается простой сменой точки зрения. На самом деле
мы думаем, что внутреннее единство ранних произведений Сенеки существует
главным образом «в потенции», поскольку, рассматривая ту или иную конкретную
проблему, Сенека каждый раз как бы инстинктивно выбирает наиболее
непротиворечивое решение, либо пользуясь тем, что непротиворечивость тезисов
или разных аспектов проблемы заложена в источнике (книге), откуда он черпает,
либо приводя ту или иную идею в непротиворечивое состояние силой собственного
мышления.
Довольно ярким примером
применения подобного метода синкретизма, при котором диалектическому построению
или логической дедукции отводится гораздо меньше места, нежели инстинктивному,
«художественному» выбору схемы, включающей аргументы и образы, взятые из самых
разных источников, служит «Утешение к Марции» — наиболее раннее из известных
философских сочинений Сенеки. Сам жанр утешения диктовал автору необходимость
использовать широчайший набор аргументов. Точно так же поступал и Цицерон,
когда пытался преодолеть в собственной душе боль, вызванную смертью Туллии*.
В «Утешении к Марции» обнаруживаются идеи, заимствованные из трудов
перипатетиков, представителей киренской и эпикурейской школ, Хрисиппа и
Клеанфа, а также непосредственно из Платона. Мы уже отмечали, что самый момент
публикации утешения (по крайней мере в случае обращения к Марции) был выбран в
соответствии с «методикой исцеления», признаваемой стоиками. Значит ли это,
что, пользуясь средствами, разработанными другими школами, Сенека
продемонстрировал измену собственным убеждениям? Может быть, он принес их в
жертву «литературности» изложения, предугадывая ожидания читателя, и в
результате запутался в противоречиях?
* Любимая дочь Цицерона. Ее смерть была самым
страшным ударом в его жизни. Примеч. науч. ред.
Первыми в ряду научных
аргументов, представленных в «Утешении», Сенека поставил те, что принадлежат
школе Аристотеля. Он признает, что боль — это естественная реакция
человеческого существа на утрату близкого человека. Доказательством ее
природного характера служит то, что и животные испытывают это чувство. Но
пример животных доказывает, что действие этой боли ограничено во времени и
лишено чрезмерных проявлений. И Сенека повторяет наставление Аристотеля: любые
эмоции выполняют свою природную функцию только будучи умеренными.
По устоявшемуся мнению,
подобная концепция эмоциональной жизни чужда стоицизму, поскольку между
понятием «метриопатии» (умеренного чувства) и стоическим понятием «апатии»
существует абсолютное противоречие. В поддержку этому мнению обычно приводят
цитату из сто шестнадцатого письма, в котором рассматривается вопрос, что
лучше: «испытывать умеренные чувства или не испытывать никаких». Сенека
добавляет: «Перипатетики умеряют чувства, наши философы (стоки) их изгоняют». И
затем доказывает, что правы именно стоики. Таким образом, делают вывод
комментаторы, между созданием «Утешения к Марции» и «поздними» произведениями
Сенеки позиция философа кардинально изменилась, либо, если следовать оценке
Квинтилиана, Сенека, слабо разбиравшийся в тонкостях философских учений,
поддался влиянию момента.
Но подобное толкование
опирается на поверхностный, неточный анализ текста и произвол в сопоставлениях.
В еще одном письме к Луцилию, отвечая на упреки в бесчувственности, столь часто
предъявляемые стоикам, Сенека отвергает это обвинение как беспочвенное.
Бесчувственность исповедовали представители мегарской школы, утверждает он:
«Наш мудрец, и это правда, преодолевает неприятные чувства, но он их
испытывает, тогда как их мудрец не чувствует ничего». В другом письме, том
самом, где Сенека не соглашается с возможностью разумного контроля над
страстями и чувствами, он признает, что любое чувство «проистекает из
природного источника». Мало того, он напоминает, что в духовную жизнь входят и
эмоциональные функции, относящиеся к трем сферам: воли, «осторожности» и
радости. Это учение, у греческих стоиков связанное с понятием «eulabeia», а у Цицерона с тем, что он называл тремя видами
душевного равновесия (tres constantiae),
корнями уходит в Древнюю Стою.
Объяснение причин, заставивших Хрисиппа (а может быть, и Зенона) разработать
это учение, мы находим у Лактанция. Стоики считали четыре основные «страсти»
болезнями души. С другой стороны, поскольку эмоциональный порыв естествен и
необходим для внутренней жизни («без чего ничто не движется, ничто не
действует»), возникает необходимость заменить «порочные» страсти «чувствами»,
подконтрольными разуму. По этой схеме мудрей, оказавшись в окружении предметов
внешнего мира, не остается к ним бесчувственным, но, как и всякий человек,
испытывает естественные «искушения», но именно потому, что он мудрец, он умеет
преобразовать свои эмоции, от природы хаотические, в устойчивые чувства. Это
ему удается, поскольку между первичным побуждением и поведением у него
наличествует разумное суждение. Таких «устойчивых» (или постоянных) чувств три,
тогда как первичных страстей, как мы помним, четыре. Желанию (cupido) соответствует твердая воля;
страху (metus) — осторожность;
удовольствию (laetitia) —
безмятежная радость (gaudium, cara). Без пары остается только
четвертая страсть — огорчение (aegritudo, luph). Определяемая как «искажение души, противное разуму», эта страсть ни
в каком виде не может быть подчинена рассудку. Целиком лежащая в сфере
отрицания, она служит не возбуждению существа, а его разрушению. И у мудреца
нет никакой разумной причины предаваться горю, гнуться душой, тем самым отрицая
само бытие.
Таким образом, действительно,
учение стоиков разительно отличается от учения Аристотеля и его последователей.
Но это отличие, вопреки расхожему мнению, носит совсем иной характер. В
каком-то смысле стоики действительно отрицают страсти и утверждают, что их
следует изгнать из души. Но они не ограничиваются подобным общим рассуждением,
а анализируют проблему, выделяя среди страстей «положительные», которые разум
способен преобразовать в движущее начало внутренней жизни, и отмечая одну
«отрицательную» страсть — огорчение, относящуюся к небытию. Все эти страсти
имеют естественное происхождение и объясняются непроизвольной реакцией души, в
результате которой возникает порыв (impetus) —
главный элемент души (animus) одушевленных существ (animalia). Природа
вызываемого чувства зависит от отношения к этому порыву. Осознание
присутствующего в данный момент блага приобретает форму наслаждения (voluptas), будущего
блага — форму желания (cupido), будущего
зла — форму страха (metus), присутствующего
зла — форму огорчения (aegritudo). Если
разум, призванный критически оценивать спонтанные реакции сознания, путем
рассуждения (judicium) приходит к
выводу, что эти реакции имеют законное основание, три первые страсти
превращаются в «постоянства». Вместе с тем очевидно, что разум никогда не
примет за подлинное зло чувство, возникающее в ответ на свершившуюся
неприятность (incommodum), поскольку
настоящее зло — всегда зло моральное, а душа мудреца никогда не допустит его в
себя. Вот почему три «постоянства» нацелены только на Добро (моральное Добро),
как настоящее, так и будущее, в зависимости от того, на что направлено
стремление — на достижение добра, уклонение от того, что не есть добро, или
наслаждение добром.
Следовательно,
чувствительность к боли это — спонтанное ощущение, предшествующее всякому
разумному суждению, — «ошибка» в оценке природы зла. Разумеется, она
естественна, но ее естественность — низшего порядка, она являет собой нечто
вроде «сырья» сознания. И она непродолжительна. Чем скорее вступает в действие
суждение разума, тем быстрее тускнеет это чувство. Таково точное изложение
учения, представленного в «аристотелевской» части «Утешения к Марции». Термин
«умеренное» (modicum), приложимый
к чувству скорби до тех пор, пока оно остается естественным, не должен ввести
нас в заблуждение. Конечно, главный «источник» этой идеи с ее ссылкой на
чувство меры — учение Аристотеля, но ведь Сенека не говорит (что
свидетельствовало бы о последовательной позиции сторонника Аристотеля), что
«естественная» скорбь при условии своей умеренности становится добром, что ей
принадлежит своя, особая роль в жизни сознания и в философской жизни. Напротив,
вслед за стоиками он утверждает, что скорбь — тотально отрицательное и
деструктивное чувство. Вот почему в сто шестнадцатом письме он строит свое
доказательство на примере опасности «огорчения» и лишь после этого постепенно
переходит к опасностям, которые таит в себе любая страсть. Он сознательно
придерживается области «постоянств» и подводит Луцилия к необходимости
различать сферу чистой теории и сферу реальной жизни сознания. Это различие он
объясняет с помощью знаменитой хрии Панетия, который советует самонадеянному
ученику не верить, что одни и те же моральные критерии приложимы к глупцу и к
мудрецу. Молодой человек обратился к Панетию с вопросом, может ли мудрец
влюбиться. «Что касается мудреца, это мне неизвестно; но и ты и я, мы оба еще
слишком далеки от мудрости, поэтому мы не должны позволить себе попасть в
ненадежное положение, которому неведома мера, в котором мы становимся зависимы
от другого человека и утрачиваем чувствоЧобственной значимости». То, что верно
в отношении огорчения, верно и в отношении прочих чувств и страстей, но только
для глупца. Лишь мудрец способен силой своего суждения преобразовать их в
«постоянства». Следовательно, необходимо избегать страстей, не попадать в
ситуации, чреватые их возникновением, но если уж они возникли — а это
неизбежно, надо делать все возможное, чтобы удержать их в узде, по крайней мере
в рамках строгого соответствия природе. Мы видим, что Сенека, даже заимствуя
некоторые понятия у перипатетиков, трактует их в духе Стои. В сущности, это не
представляет для него труда, потому что стоики довольно часто пользовались
анализом, проведенным представителями школы Аристотеля, которой они обязаны не
меньше, чем школа Эпикура. И те и другие — и стоики, и эпикурейцы — в
значительной степени являются наследниками Ликея.
В свете сказанного нас уже не
должны удивлять заявления, встречающиеся в других «Утешениях». Так, Полибию
Сенека пишет: «Я вовсе не жду от тебя, что ты абсолютно освободишься от
огорчения». И матери: «Я знаю, что это (усмирение и преодоление своего горя) не
в нашей власти, что ни одно наше чувство не бывает рабски послушным, а меньше
всех прочих — чувство, порождаемое скорбью...» В этих словах нет ничего, что
противоречило бы принципам стоицизма. Во-первых, речь здесь идет вовсе не о
мудреце, а о самом обыкновенном человеке, не получившем никакой философской
подготовки. Во-вторых, если бы речь шла о мудреце, даже ему не удалось бы, получив
жестокий удар, «проскочить» через первоначальный этап ощущения боли или любого
другого столь же сильного чувства.
Но, продолжает Сенека, любое
явление естественного или инстинктивного характера таковым и остается. Само по
себе огорчение как спонтанное проявление природы не может длиться долго, если
только затем оно не подпадает под влияние ложного «мнения». В этот-то миг и
начинается «порок» (vitium) — болезнь
души. Частично это мнение своим зарождением обязано самому сознанию, но в
гораздо большей степени — имитации других людей, побуждаемой чувством, что мы
обязаны скорбеть. Этот анализ, присутствующий уже в трех «Утешениях»,
приобретает законченный вид в «Утешении к Маруллу», написанном на смерть
маленького ребенка и включенном автором в девяносто девятое письмо. Сенека
использует аргументацию, принадлежащую, если верить Цицерону, Хрисиппу, которую
сам Цицерон, насколько мы можем догадываться, включил в свое «Утешение».
Не обошел Сенека вниманием и
еще один аргумент стоиков, приписываемый Цицероном Клеанфу, согласно которому
то, чего мы боимся, и то, от чего страдаем, на самом деле злом не является. Мы
страдаем не от действительного зла, а от иллюзии зла, жестокость которого
измеряется нашей готовностью считать его таковым. Это положение, в соответствии
с которым единственным настоящим злом является моральное зло, а все
общепринятые ценности суть иллюзии, для стоицизма является основополагающим. По
существу, оно восходит к наиболее общим утверждениям Сократа, воспринятым
Зеноном, Сенека ограничивается тем, что с опорой на примеры показывает: то, что
люди принимают за зло, на самом деле является или «безразличным» или даже
благом. Именно этому посвящено его чрезвычайно смелое восхваление смерти,
которую он представляет как инструмент освобождения от несчастья. Цицерон вслед
за Крантором также воздавал хвалу смерти, но опирался при этом на описание
метафизического ничтожества жизни, которая навязана душам в качестве кары.
Сенека стоит на совсем другой позиции. Он не отрицает, что в жизни бывают вещи
в какой-то степени желательные или способные принести удовлетворение; он лишь
напоминает, что эти вещи ненадежны, и какой бы ни была наша жизнь, счастливой
или несчастной, смерть — это всегда покойная пристань. Практически здесь мы
имеем дело с вечной проблемой Креза, поставленной Аристотелем в «Этике
Никомаховой», правда, рассмотренной в ином ключе. Решающим для определения
того, какой была жизнь — счастливой или несчастной, — служит вовсе не последний
момент этой жизни. Последний момент — всегда благо (в обычном смысле слова).
Ставя точку в конце счастливой жизни, он хранит ее от возможных в будущем
несчастий; завершая несчастную жизнь, он дарит ей освобождение. Таким образом,
восхваление смерти у Сенеки не имеет ничего общего ни с пессимизмом Крантора,
ни с экспериментальной в некотором роде мудростью Аристотеля. Оно представляет
собой логичное развитие основополагающего тезиса Стои об истинной ценности. И
нет ничего удивительного в том, что в этом вопросе Сенека не вышел за рамки
учения.
Но в «Утешении к Марции»
сразу за этим восхвалением, выдержанным в духе ортодоксального стоицизма,
следует аргументация, заимствованная у эпикурейцев. Зачем бояться смерти?
Наводящие ужас легенды, которыми окружили смерть поэты, не имеют под собой
никакой реальной основы. Смерть означает окончание наших скорбей, возвращает
нас в то состояние, в котором мы пребывали до рождения. Не составляет никакого
труда привести в качестве примера множество текстов либо принадлежащих самому
Эпикуру, либо заимствованных из поэмы Лукреция, в которых изложено это учение.
Но и на этот раз Сенека трактует заимствование в духе стоицизма. Во всяком
случае, излагая свои рассуждения на эту тему, философ не допускает ни одного
замечания, которое противоречило бы принципам, установленным Зеноном, и не говорит
ровным счетом ничего такого, что можно было бы истолковать как намек на то, что
душа гибнет вместе со смертью тела. Прекращает свое существование тело —
вместилище страстей, подвергаемое ударам Фортуны. И несколькими главами ниже
Сенека, не рискуя впасть в противоречие, может рассуждать о судьбе души,
освобожденной от тела.
У эпикурейцев Сенека
заимствовал и еще один аргумент, характерный для этой школы. Марция, познавшая
при жизни сына огромное счастье, должна вспоминать о прежних радостных днях и уже
в этом черпать утешение. Эта мысль напоминает предложенное эпикурейцами
определение духовного удовольствия, которое заключается в том, чтобы силой
мысли продлевать радость от минувших удовольствий. Судя по всему, Сенека
находился под сильным впечатлением от этой мысли, потому что он еще раз с
одобрением цитирует ее в трактате «О благодеяниях». Легкость, с какой он
воспринял ее и понял ее значение, объясняется влиянием его учителя Аттала,
который также использовал этот аргумент, рассуждая о необходимости хранить
память о своих покойных друзьях.
Зато максима Метродора, о
которой он упоминает в своем маленьком «Утешении к Маруллу», удостоилась у
Сенеки самой суровой критики за извращение истины. В письме к сестре Метродор
писал, что и в скорби есть своя сладость и задача мудреца — отыскать ее. Сенеку
идея этой странной сладости привела в негодование; он отказывался прибегать к
подобному аргументу даже ради утешения друга. Таким образом, отчасти принимая
эпикурейское учение об утешении, в чем-то он отвергал его, но в этом нет ничего
такого, что могло бы удивить и тем более возмутить нас. Радость, которую дарит
воспоминание о счастливых минувших днях, доказывает, что душа не отрицает
своего прошлого состояния, следовательно, обладает стоической добродетелью постоянства,
понимаемого как согласие с собственным «я>>, неподвластное ни времени, ни
смерти. Но извлекать удовольствие из боли — в глазах стоика это выглядит
чудовищным. Подобное удовольствие противно природе, поскольку оно разрушает
наше бытие, ибо боль, которая хоть и не является метафизическим злом,
противоречит самому нашему существованию и потому должна расцениваться как
«отвергаемое безразличное». Очевидно, что в ряду эпикурейских аргументов Сенека
ведет отбор по строго определенному критерию и использует лишь те из них,
которые согласуются со стоическими тезисами и фундаментальными постулатами
системы. Остальное он отбрасывает — и так же будет поступать и впредь, на
протяжении всего творчества.
Не исключено, что этот отбор
производился отнюдь не на основе строгого анализа. Нам даже кажется более
правдоподобным, что, создавая «Утешение» — философское произведение
увещевательного характера, Сенека чувствовал себя художником, и именно
писательский инстинкт подсказал ему, в каком-то смысле a priori, нужные выражения
и образы, способные дать пищу мыслям, созвучным его убеждениям.
То же самое можно сказать и о
том ряде аргументов, использованных в «Утешении к Марции», которые считаются
заимствованными у философов киренской школы. Тема известна: душа, подготовленная
к несчастью, страдает меньше, чем застигнутая врасплох. О принадлежности этой
мысли киренской школе сообщает Цицерон. Но уже со времен Аполлодора из Кариста,
около 279 года до н. э. сочинившего пьесу, известную нам в переработке Теренция
как «Формион», а возможно, что со времен «Тесея» Еврипида, она вошла в обиход
народной философии, поскольку ее следы обнаруживаются у Хрисиппа и Панетия. В
кинической «диатрибе» она дала рождение одному образу, который впоследствии
обрел громкую славу благодаря стоикам. Телес, вероятно, несколько раньше
Хрисиппа, сравнил человеческую жизнь с положением войска, которое в любую
минуту ждет вражеского нападения. К этому сравнению прибегали и Посидоний, и
Секстий-отец. Не удержался от этого и Сенека, в «Утешении к Марции»
использовавший удачную метафору в тех же целях, что и его предшественники. Тот
факт, что он еще раз повторил ее вслед за другими писателями-стоиками,
означает, что и сама идея, и успевшая за долгие годы сложиться традиция ее
толкования как нельзя лучше соответствовали учению Стои. Практически речь идет
о предвосхищении идеи невозмутимости («апатия»), а также об одном из
излюбленных утверждений стоиков, согласно которому, как мы уже упоминали, всей
духовной жизнью должен управлять движущий элемент души («гегемоникон»), не
подвластный возмущениям страстей, свойственных телу.
Этот аргумент касается не
только скорби, но получает в науке исцеления от страстей самое широкое
значение. Сенека употребляет его в своем анализе гнева. Одна из причин, по
которым мы впадаем в раздражение, заключается в том, что мы не осознаем в
полной мере действительность и оттого легко впадаем в грех опрометчивости (imprudentia). Изложение
этой мысли мы находим у Цицерона («Об обязанностях»), к которому она, вероятно,
попала от Панетия, в свою очередь, уловившего ее отголосок в полемических
выступлениях Карнеада, направленных против Стои. В конце концов может
оказаться, что «киренский» аргумент, приведенный в «Утешении к Марции»,
является прямым заимствованием из Панетия. Что касается последнего, то он, судя
по всему, использовал его неоднократно: и в « kauhkontoV», и в «Peri euqumiaV», и в
«О терпении боли». В философии «синкретизм» начался не с Сенеки, но гораздо
раньше; в греческом мире он являлся одним из неотъемлемых условий самого
существования философской мысли. Таким образом, то «общее место», которое
Цицерон возводит к киренской школе, впрочем, тут же отмечая, что Еврипид,
очевидно, почерпнул его у своего учителя Анаксагора, уже давно стало частью
стоицизма, его достойной частью.
Следует ли напоминать, что
один из самых ярких аргументов, с помощью которых Сенека пытался утешить
Марцию, состоял в том, что он предлагал ей вообразить себе, как счастлива
душа, освобожденная от тела? В данном случае Сенека повторил прием, использованный
Цицероном сначала в «Сне Сципиона», а затем, возможно, с еще большей
убедительностью в «Утешении». Нет никаких сомнений, что концепция
обожествленной души, воспаряющей к звездному небу, принадлежит стоицизму,
близкому к платонизму, какими бы ни были более глубокие его корни. Сенеке порой
случалось усомниться в бессмертии души, считая его волнующим, окрыляющим мифом,
который невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Но случалось ему делать и
другое. Он заставлял себя поверить, силой воли убеждал себя, что души,
достигшие мудрости, то есть внутренней гармонии и порядка, сохраняют свою
целостность в течение достаточно долгого времени, чтобы успеть без помех
преодолеть опасные слои атмосферы и добраться до сферы божественного света.
Впрочем, Сенека мог верить
или не верить в бессмертие индивидуальной души, не рискуя отойти от
правоверного стоицизма. Зенон, например, считал душу «долгим дуновением»,
которое живет дольше, чем тело, но в конце концов рассеивается. Он также
уверял, что эта временная «жизнь после жизни» протекает в некоем месте,
расположенном, если верить двусмысленному тексту Тертуллиана, где-то неподалеку
от земли. Постепенно учение об этом развивалось, уточнялось и обобщалось,
обретая последовательность. Был принят термин «временно продолжающаяся жизнь»,
что означало: существование душ продолжится до тех пор, пока наша земля не
сгорит в пламени гигантского пожара. Позже, с приходом Хрисиппа, стали
допускать, что только души мудрецов смогут рассчитывать хотя бы на такое
выживание. Но вот Панетий считал, что душа слишком привязана к телу, а потому
должна разделить его участь и погибнуть вместе с ним. Что касается Посидония,
то, как ни относиться к реконструкциям мысли этого ученика Панетия, не
приходится сомневаться, что в этом вопросе он отошел от своего учителя и
уверовал в то, что в окружающем нас воздухе обитают тысячи душ, — что
знаменовало возврат к Зенону или Клеанфу.
Таким образом, Сенека мог
верить в бессмертие души, ее временное выживание, завершающееся слиянием со
вселенской душой, но также мог хранить убеждение, что душа гибнет вместе с
телом. Решение этого вопроса лежало в области личной веры каждого. Примерно
такую же позицию занимали Сократ и Платон (в «популярной» части своего учения)
относительно проблемы смерти. Все, что касается потустороннего мира и вообще
эсхатологии, принадлежит мифу. Или, как писал Сенека в уже цитировавшемся здесь
письме к Луцилию, миру сновидений.
Если же Сенека порой проявлял
склонность уверовать в бессмертие души, то, возможно, в этом сказывалось
влияние Сотиона, который учил его считать душу пленницей, запертой в телесной
оболочке и мечтающей вернуться в свою божественную обитель. Уроки вдохновенной
веры, полученные в молодости, бесспорно, на протяжении всей дальнейшей жизни
продолжали определять по меньшей мере некоторые из его поступков, но отвратить
его от фундаментальных постулатов стоицизма все же не смогли.
В сознании Сенеки стоицизм
присутствовал как постоянно действующий фактор, как главная вдохновляющая сила
его философии, но это не значит, что все утверждения и все тезисы, в защиту
которых он выступал на страницах известных нам произведений, представляют собой
прямое изложение учения Стои в виде научной дисциплины, какой она приобретала в
тот или иной период своей истории. Новейшие исследователи склонны забывать, что
Сенека, порой писавший для себя, в стремлении полнее охватить занимавшую его
мысль, часто брал в руки перо и с другой целью: просветить друга, дать ему
совет, наставить на путь истинный. В диалогах собеседником автора мог выступать
как совершенно случайный человек, оказавшийся в этой роли лишь в качестве
адресата, так и тот, кого горячо интересовала изучаемая тема. В последнем
случае способ решения поставленной автором проблемы зависел от того, кого он
выбрал в собеседники. Случалось, Сенека не видел возможности сразу опереться на
стоические тезисы: система обладает слишком сложной структурой, а составляющие
ее части слишком тесно связаны между собой, чтобы их можно было преподнести
человеку, не знакомому ни с постулатами, ни с дефинициями, ни с теоремами, ни,
наконец, с терминологией учения, готовые выводы которого, если следовать
обычной логике, должны вытекать из развернутого научного доказательства. В этих
случаях Сенека немного хитрил: скрывая глубину мысли, он облекал свое
«увещевание» в более доступную словесную форму, приводил аргументы,
заимствованные у «мудрецов», уровнем мышления более близких к обыкновенным
людям, не разбиравшимся в тонкостях стоицизма. В таких ситуациях он излагал не
полное содержание собственных размышлений, а их приблизительный набросок,
отраженный в кривом зеркале обыденного мышления, или, если вспомнить
платоновский образ, тень на стене пещеры.
Особенно заметна эта методика
в трактате «О спокойствии духа». Само понятие «спокойствие духа» («euqumia»), разумеется, не чуждо стоицизму. Оно встречается у
Хрисиппа, правда, лишь как одна из форм «внутренней радости» («cara»), наполняющей душу мудреца. В классификации Хрисиппа
оно соседствует с такими понятиями, как «terjiz» и «ufrosunh». На самом
деле оно заимствовано у Демокрита, который считал его одним из названий Высшего
Блага, четко разграничивая спокойствие духа и удовольствие. Первое он
определяет как душевное равновесие, как безмятежность, сравнимую со штилем на
море, когда его гладь не колышет ни малейшее дуновение ветерка; под его
действием исчезают тревоги, уходит страх перед богами, стихают страсти.
Эпикурейцы, ассимилировав это
понятие, поспешили, судя по всему, избавиться от слова, которым его чаще всего
обозначал Демокрит. Они предпочли ему термин «lhnia» — более образный и меньше «замаранный» бытовым употреблением.
Действительно, слово «euqumia» широко
употреблялось в повседневной жизни — именно в таком контексте оно встречается у
Платона. Таким образом, только стоики ввели его в свой специальный словарь,
правда, не без робости, поскольку тоже сталкивались с ним в разговорной речи.
Потом, через полтора столетия после Хрисиппа, оно вновь появляется у Панетия,
чей труд «Peri
euqumiaV», посвященный Элию Туберону,
задумывался старым учителем как дополнение к трактату «О терпении боли»,
обращенному к тому же ученику. Анализируя понятие «euqumia», Панетий, как мы уже писали об этом выше, повторяет
рассуждения Демокрита. Демокрита же больше всего заботила необходимость дать современникам,
которых политическая организация жизни полиса с фатальной неизбежностью
подталкивала к деятельности, практический совет. В многочисленных и довольно
показательных фрагментах «Peri euqumiaV», сохранившихся
до наших дней, мы угадываем образ весьма «практичной» мудрости, которая видит
свою цель прежде всего в том, чтобы выработать правила поведения в общественной
жизни, основанные на «осторожности». Первое из них гласит, что, прежде чем
предпринять то или иное действие, необходимо взвесить его возможные
последствия, а второе рекомендует избегать любой неумеренности, любых
чрезмерных желаний.
Так, следует воздерживаться
от зависти и неразумной алчности, даже такой, что прикрывается заботой о
накоплении наследства для детей. Демокрит в этой связи также высказал свои
представления об истинной природе бедности и богатства. «Бедность и богатство,
— писал он, — суть другие имена недостаточного и чрезмерного; тот, кто
испытывает недостаток, никогда не узнает, что значит быть богатым, тот, кому
неведом недостаток, никогда не узнает, что значит быть бедным».
Все эти максимы относятся к
обыкновенной «осторожности», которая заключается в умении подчинить чувства и
желания дисциплине. За ними не стоит никакой последовательной философской
концепции, устанавливаемой а priori; они носят чисто прикладной характер. Если
приглядеться к ним внимательнее, окажется, что они мало совместимы с принципами
стоицизма, поскольку в них заключено стремление установить твердые правила в
отношении вещей, которые стоики со дня основания своей школы относили к разряду
«безразличных». Цицерон специально подчеркивал противоречие, кроющееся в
попытке Панетия дать определение условий, необходимых для достижения
«спокойствия духа», игнорируя основополагающий постулат стоицизма, согласно которому
«единственным добром является моральное добро, а единственным злом — моральное
зло». Какими бы мотивами ни руководствовался Панетий, от которого эта
«неувязка» вряд ли могла ускользнуть — возможно, в этом можно усмотреть один из
примеров его усилий вырвать стоицизм из мира голых абстракций, в который тот
все глубже погружался, и заложить основы науки исцеления духа, — очевидно, что
возврат к Демокриту, характерный для этого произведения Панетия, знаменовал
собой откат, пусть даже временный, от ортодоксального стоицизма. Если держаться
в рамках последнего, подлинное спокойствие может быть достигнуто не в
результате дрессуры духа, аскезы в смысле отказа от желаний и жесткой
дисциплины поступков; оно должно нисходить на мудреца самопроизвольно, как неизбежное
следствие мудрости. Оно должно проистекать из самых глубин его духовной жизни,
в центре которой стоит суждение (judidum — определение истинных ценностей), а не двигаться от
случая к случаю, осторожно рассчитывая каждый шаг с учетом внешних обстоятельств.
Мы не знаем, отмечал ли сам
Панетий это различие в своем трактате. Судить о нем мы можем лишь косвенно,
через свидетельство Цицерона, а оно лишено необходимой точности. Зато нам
наверняка известно, что такое различие делал Сенека и в его трактатах несходство
двух «планов» — плана «этики осторожности» и алана созидательной мудрости —
совершенно очевидно. Самое начало его беседы с Сереном, все его советы другу
относительно выбора карьеры целиком основаны на поучении Демокрита. Прежде
всего это касается главного наставления, приведенного в «Peri euqumiaV»: соизмеряй любое задуманное дело с собственными
силами, принимая в расчет свой темперамент. Затем следуют советы по выбору
друзей и рассуждения о той роли, какую в достижении спокойствия духа играют деньги.
Смысл последних сводится к тому, что богатство — одна из самых бесспорных
причин человеческого несчастья. Но это в корне противоречит хорошо известным
тезисам стоицизма: и тем, что со времен Древней Стои не только позволяли, но и
рекомендовали мудрецу пользоваться дружбой царей ради обогащения, и тем, что
уже во времена Панетия и его ученика Гекатона доказывали общественную
значимость богатства. Однако эта относительная значимость или, вернее,
вероятная польза денег как инструмента в руках мудреца легко превращается в
причину несчастья, если инструмент попадает в руки человека, чей дух не
подготовлен философией к его правильному употреблению, то есть в соответствии с
истинными ценностями. Наконец, есть еще один вопрос, рассмотрению которого
Панетий уделил особое внимание в трактате, посвященном Туберону. Речь идет о
том, как переносить боль. Что касается Сенеки, то он предлагает те же
«лекарства», что рекомендовал и Демокрит: терпение, говорит он, вырабатывает в
нас привычку стойко сносить несчастья. К этому же ряду относится совет
покориться неизбежному, в то же время не пренебрегая имеющимися преимуществами.
И когда, обосновывая эти наставления, Сенека обращается с призывом к разуму (ratio), он имеет в виду не «logos» стоиков, а «fronhsiV».
Эту часть диалога Сенека
завершает рассуждением, близко напоминающим один из фрагментов Демокрита,
принадлежащий, по всей вероятности, к «Peri euqumiaV», во всяком случае, содержащий те же доказательства.
Необходимо, говорит Сенека, разрешать своим желаниям нацеливаться на объекты,
надежда на достижение которых разумно обоснована. На первый взгляд кажется, что
этот совет решительно противоречит многим другим высказываниям Сенеки, в
которых проявилось его явное отвращение ко всякого рода «метриопатии» —
неуемному желанию измерить все и вся. На самом деле мы знаем, что Сенека вслед
за своими учителями-стоиками допускает, что существует такая естественная
функция, как «желание», что она присуща не духу, а душе и что без нее сделалась
бы невозможной психическая жизнь всякого живого существа. Об этом, в частности,
он напоминает в самом начале трактата «О спокойствии духа». Но даже если Сенека
и «держал в уме» эту концепцию психической жизни, здесь он не стал использовать
ее для обоснования своего совета. Он ограничивается ссылкой на Демокритову
«осторожность», рекомендуя другу придерживаться «умеренных радостей», поскольку
слишком бурная радость точно так же, как и слишком сильное огорчение, нарушает
внутреннее равновесие. Демокрит явно присутствует в его мыслях не только тогда,
когда в завершение рассуждения он утверждает, что секрет спокойствия духа
заключается в умении умерять свои желания, но и тогда, когда добавляет: «Мы не
должны оставлять на усмотрение Фортуны доведение до конца своих дел». Первая
часть наставления вполне соответствует поучению Демокрита, зато вторая явно
оспаривает максиму мудрого старца, который уверял, что «отвага начинает дело,
но довести его до конца — во власти Фортуны».
С трудом верится, что Сенека
заимствовал эту часть изложения непосредственно из трактата Панетия. Особенно
это касается замечания, нацеленного на то, чтобы несколько сузить смысл
«практичного» поучения Демокрита. Действительно, в трактате «Об обязанностях»,
который играет для нас роль посредника в ознакомлении с идеями Панетия, ни
словом не упоминается о необходимости «ограничивать» желания. По Цицерону,
человек, ощущающий призвание к активной деятельности, например государственный
деятель, вообще не думает о каком бы то ни было ограничении своей активности.
Если поначалу он кажется легковерным и больше всего опасается чрезмерно
возгордиться, то не потому, что действует в духе советов Сенеки Серену и
заранее готовит себе «путь к отступлению», самая мысль о котором действует
успокаивающе (много теряет тот, кто много имеет), а потому, что на протяжении
всей своей жизни стремится сохранить ровный настрой, ибо постоянство — одна из
добродетелей мудреца. Сенека не смог бы советовать Серену добиваться душевного
равновесия, не объяснив прежде, почему оно является добродетелью. Зато убедить
его в том, что неуемное желание выдвинуться чревато опасностями, а
приветливость и дружелюбие в отношениях с людьми, напротив, служат гарантией на
будущее, если лишний оборот колеса Фортуны лишит тебя процветания, было в его
силах.
Таким образом, нам кажется
если и не очевидным, то более чем вероятным, что Сенека, указывая Серену пути,
ведущие к спокойствию духа, не ограничился «списыванием» с Панетия, но
сознательно обратился к Демокриту, которого и сам Панетий успел истолковать в
духе стоицизма, что вполне естественно, поскольку свой трактат он посвятил Элию
Туберону, уже обращенному в стоицизм. Сенека тоже приходит к тезисам стоиков,
но только в последней части диалога, когда он раскрывает перед Сереном сияющую
красоту мудрого счастья, волнующего, как миф. И здесь мы покидаем область
практики и житейских правил, чтобы вступить в сферу «паренетики» — подготовки к
философской жизни. Вслед за Демокритом Сенека, научив своего молодого друга
избегать самых грубых ловушек, которые подстерегают человека, ищущего душевного
равновесия, показывает ему духовную сущность счастья.
Как и Панетий, он предлагает
толкование Демокритовой идеи «высшего блага» в духе стоицизма, но делает это
иначе, чем его предшественник. Если Панетий прежде всего задается вопросом о
том, как поддерживать внутреннее равновесие при исполнении обычного долга (officia media), и думает
о своем ученике, который был римским сенатором, то Сенека расширяет рамки
обсуждаемой темы. Шаг за шагом он подводит Серена к мысли, что спокойствие духа
приходит не как награда за осторожность в поступках, соответствующих долгу и
каждый раз получающих разумное объяснение, но появляется как результат
постоянной бдительности, стерегущей наш дух от пороков, слабостей и искушений,
к которым толкает одиночество: светских развлечений и модных занятий. Сенека
обещает Серену, что в обмен на эту аскезу он получит нечто большее, но эти
обещания носят очень общий характер, так что ученику не остается ничего
другого, кроме веры в авторитет учителя. И Сенека не спешит вдаваться в
узкоспециальные объяснения, которые занимают такое большое место в «Peri euquviaV» Панетия, если судить об этом на основании
диалектической конструкции, образующей структуру Цицеронова «Об обязанностях».
В трактате «Про себя» Сенека, разумеется, опирается на учение стоицизма: так,
например, он все время помнит, что причиной тревог «глупца» является неверное
суждение об истинных ценностях; он помнит, что такие понятия, как «величие
духа», «справедливость» или «приветливость», важны не столько потому, что человек,
обладающий этими качествами, надежнее обеспечивает свое будущее (именно эту
мысль Демокрита охотно берут на вооружение эпикурейцы, воздавая хвалу дружбе),
сколько потому, что с ними связано «согласие между людьми» (conciliatio inter homines).
Справедливость — добродетель,
действующая сама по себе, ее ценность заключена в ней самой, и Сенеке это
прекрасно известно. В поучениях Серену его философия не исчерпывает себя до
конца; она присутствует в каждой написанной Сенекой строке, но как бы подспудно,
в виде потенциальной внутренней силы.
Изложенное должно позволить
нам более корректно подойти к решению классической проблемы «источников». В
«Спокойствии духа» мы ясно видим, что главный источник Сенеки — это сам Сенека.
Это его собственные размышления по поводу учения об «euquviaV», размышления, подкрепленные чтением трудов
Демокрита, в которых он нашел описание того, как на практике достигается
душевное равновесие, а также знакомством с трактатом Панетия, включившего это
понятие в систему стоицизма, связавшего его с основополагающими ценностями Стои
и сумевшего его приложить к реальным условиям римской жизни. Но, повторим,
заслуга Сенеки заключается не только в этом. Он показал, при каких внутренних
условиях дух может обрести спокойствие, он проанализировал отношения между
разными душевными состояниями и условиями окружающего мира. Его анализ носит
совершенно конкретный характер — в полном соответствии с поставленной задачей:
помочь Серену разобраться в себе. Но вместе с тем Сенека стремился разобраться
и в себе тоже, продолжая дело, начатое в ранней молодости, — конечно, если
согласиться, что философия для него и в самом деле была не способом
совершенствования знаний, но способом совершенствования бытия.
Центральное место в философии
Сенеки, как и во всем классическом стоицизме, занимает Природа. Сам Сенека так
говорит об этом в трактате «О счастливой жизни»: «Впрочем, есть пункт, по
которому все стоики сходятся между собой, и этот пункт — согласие с природой.
Не удаляться от природы, лепить себя по ее законам и следовать ее примеру — это
и есть мудрость». Известно, что этот принцип сформулировал Зенон, но не все
философы внутри школы, как об этом напоминает Цицерон, вкладывали в него один и
тот же смысл. Формула Зенона получила троякое толкование. На ее основе
появилось, во-первых, определение жизни мудреца как «человека, привносящего в
свое существование знание всего, что творится в соответствии с природой». В
этом случае речь идет о «действиях, правильных» в своем совершенстве (katorqwmata). Во-вторых, этой формулой определяется жизнь, в
которой находят практическое применение «все виды обычного долга или
большинство из них». Цицерон отмечает, что это касается «обыкновенных», а не
«совершенных» дел. Следовательно, даже человек, далекий от мудрости, способен
достичь этой стадии духовной жизни. Наконец, жизнь «в согласии с природой»
может подразумевать, что человек с успехом пользуется всеми теми вещами,
которые соответствуют его природе (богатством, славой, здоровьем). Вести
подобный образ жизни, отмечает Цицерон, не всегда целиком в нашей власти,
потому что его возможность связана не только с тем, как мы будем обходиться с
«природными вещами», но прежде всего с наличием этих вещей, а уж это от нас
совсем не зависит.
Из этих трех толкований или,
если угодно, трех уровней соответствия природе третье Сенека решительно
отвергает. Для него, как он не раз повторял, высшее благо ни в одной малости не
может зависеть от условий, над которыми мы не властны. Принцип соответствия
природе для него лишь вспомогательная характеристика счастливой жизни, но никак
не ее условие. Этот вопрос стал одним из предметов полемики, которую он вел не
только с перипатетиками, но и с эпикурейцами, считавшими, что для достижения
счастья необходимы определенные внешние условия. Но эта «уступка Фортуне» нужна
лишь тому, кто еще не достиг мудрости; для мудреца же она не более чем
предпочтение, а ее отсутствие — не более чем неудобство.
По тем же самым причинам
Сенека не придает большого значения второму уровню соответствия природе, уровню
«обычного долга», то есть такой форме поведения, которая, как и любая
обязанность, осознается разумом, но касается не Высшего блага, а вещей «средней
ценности» или, если угодно, вещей безразличных. В свое время Панетий с
учениками, как известно, тщательно проработал эту проблему. И Сенека также
проводит четкое различие между «средними» и «правильными» делами (recta qfftcia), подчеркивая,
что последние обозначают поведение, выстроенное в соответствии с личной
добродетелью. Он допускает, что практика добродетели включает выполнение таких
дел и, таким образом, «спасает» ту часть традиционной философии, которая
состоит в поучении. Но он не признает такие поучения, объектом которых являются
исключительно «обыкновенные» дела, даже если эти дела отвечают принципу
соответствия природе. Например, он отбрасывает правила, касающиеся богатства,
здоровья или любой другой из безразличных вещей. Они для него — в лучшем случае
прикладное средство достижения более правильного видения мира, и он рекомендует
каждому обзавестись советником (monitor),
который поможет преодолеть негативное
воздействие общества и побороть искус подражания ему. На примере советов,
которые Сенека давал Серену, мы убедились, что он не придерживался ни
прагматичной мудрости Демокрита, ни логики поведения, вытекающей из принципов
стоицизма. Он старался внушить своему другу, что спокойствие духа наступает не
в результате следования тем или иным правилам поведения, а является внутренним
состоянием, раз и навсегда определяемым приятием определенного отношения к
жизни. И это приводит к пересмотру всех точек зрения. Сенека в
противоположность Панетию выбирает «центробежный» подход к проблеме.
Традиционные наставления, говорит он, могут помочь в достижении душевного
равновесия, но они вовсе не гарантируют, что это равновесие будет достигнуто и
сохранится на продолжительное время, если отдельные поступки, продиктованные этими наставлениями,
не перейдут в разряд «привычек* и не будут обусловлены всем внутренним настроем
человека. Из этого ясно, что выполнение «обычных дел», даже в полном
соответствии с природой, есть лишь первая ступенька на пути восхождения к
вершинам мудрой жизни.
Таким образом, для Сенеки
понятие «следовать за природой» приобретает высший смысл, становится принципом
духовной жизни. Можно следовать за природой в делах, не имеющих отношения к
духовному добру или злу, но в своем истинном значении эта заповедь выступает
лишь в связи с этими понятиями.
На этом этапе и возникает
трудность, вытекающая из самой сущности стоицизма. Понятие «природа»
неоднозначно. С одной стороны, оно включает бытие всего сущего, совокупность
чего мы зовем творением; с другой — индивидуальную натуру как свойство
отдельного существа. Сам Зенон не счел нужным точно объяснить, какой смысл он
вкладывал в это слово, используя его в своей формуле. Что касается Клеанфа, то
он и вовсе не принимал в расчет индивидуальную натуру, утверждая, что высшей
целью бытия является существование в согласии с вселенной. Хрисипп, напротив,
смешивал оба понятия в одно, не проводя между ними никакого различия. В
трактате «О счастливой жизни» Сенека принимает именно позицию Хрисиппа. Мы уже
упоминали, в каких терминах он ее излагает. Начиная со ссылки на «сущность
мира» (rerum natura), то есть на природу вселенной, затем в форме дедукции (ergo...) он переходит к частному
случаю — к природе человеческого существа. Поскольку мудрость заключается в
слиянии с мировым порядком, она подразумевает и слияние с индивидуальной
природой мудреца. Но ошибкой было бы думать, что слияние с индивидуальной
природой есть лишь частный случай причастности к природе вселенной. На самом
деле у мудрости два источника: соответствие мировому порядку (космический
источник) и соответствие своей собственной природе, то самое постоянство (constantia), которое
делает нас похожими на самих себя. Слияние с мировым порядком не приводит к тем
же следствиям для духовной жизни, к каким приводит постоянное следование каждым
индивидуумом собственной натуре.
Слиться с «природой
вселенной» означает признать в ней существование разумного порядка, убедиться,
что вселенная есть действующее воплощение Разума. Именно это чувство двигало
Клеанфом, когда он прославлял Зевса как вселенское провидение. У Сенеки порой
слышны отголоски этой идеи: Природа есть олицетворенный Бог, она — Разум в
себе. В этих двух посылках нет противоречия, потому что Разум как действующая
причина может, как и Бог, быть только материальными. Идентичность Природы и
Бога, уже признаваемая Зеноном, находит подтверждение, например, в трактате «О
благодеяниях», где Сенека использует доказательство, возможно, принадлежащее
Гекатону. В то же самое время не следует забывать, что и Хрисипп написал
сочинение «О Харитах», в котором говорил, что Зевс — это Закон. В менее
концентрированном виде это учение встречается в сочинении «О суеверии» и в
«Вопросах естественной истории». Значительное место отводилось ему и в «Книгах
нравственной философии», к которым в его поисках обращался Лактанций. Но для
нас наиболее важным представляется то значение, какое Сенека придавал в постижении
мудрости идентичности Вселенной и разума.
О том, как Сенека понимал
восхождение к мудрости, мы узнаем из одного из последних сохранившихся писем к
Луцилию. Первый шаг на этом пути состоит в умении определять истинные
ценности. Благодаря этому мы впервые постигаем понятие «ценности природы и
самой мудрости», поскольку мудрость неразрывно связана со структурой творения.
Во вторую очередь следует открытие божественного во всех его видах: «Мы
познаем, что такое боги, какова их природа, кто такие низшие боги, лары, гении,
духи, обращенные в демонов второго порядка, где кончается их бытие, что они
творят и что могут творить, к чему они стремятся». После посвящения в тайны
вселенной, в мир «духов», в мир невидимого (но вместе с тем материального,
поскольку существует только материя) мудрость проникает в течение процесса
творения, в рождение вещей и убеждается, что в каждой из них присутствует
Разум. В этот момент начинается познание человеческой души. Последней наступает
очередь вещей «бестелесных», то есть таких, которые представлены только
«словом» или «речью». Этот этап венчает все здание.
На самом деле подобное
деление философии на три отдела — Этику, Физику и Логику — принадлежит
традиции. Появившись на свет задолго до стоицизма, оно признавалось не только
стоиками, но и почти всеми философами древности. Разночтения начинаются, когда
речь заходит о порядке сопряжения этих частей. Из довольно темного отрывка из
Диогена Лаэрция можно догадаться, что Зенон и иногда Хрисипп на первое место ставили
физику, то есть изучение Природы как всего сущего; затем шла философия
нравственности (этикон) и, наконец, диалектика (логикон). Вместе с тем Зенон,
что вероятно, и Хрисипп, что почти достоверно, если верить Плутарху, в
преподавании предпочитали другой порядок: сначала логика, потом этика, наконец,
физика. В разделе физики изучение богов они ставили на последнее место. Плутарх
отмечает, что Хрисипп нарушает верность своим принципам, когда «учение о
богах... ставит на первое место и рассматривает его прежде вопросов морали;
заходит ли речь о целях или справедливости, о добрых или злых деяниях, о браке
или воспитании детей, он, подобно правителям городов, которые каждый свой указ
начинают обращением к Доброй Фортуне, ни слова не проронит, пока не вспомнит
Зевса, Судьбу и Провидение...».
Какими бы отклонениями ни
грешили Хрисипп и другие стоики (например, Аристон), отметим, что Сенека, со
своей стороны, отдает предпочтение не тому порядку, которому следовал Зенон, и
не тому, которого Хрисипп рекомендовал придерживаться, знакомя с философией
молодежь. Отводя в изучении природы значительное место божественному (и в этом,
по меньшей мере, частично следуя за Хрисилпом, опять-таки, если верить
Плутарху), он предваряет физику учением об истинных ценностях. Таким образом,
принципом всего процесса приобщения к философии у него становится
«аксиоматика», то есть в основу подхода положено понятие преимущественного
морального порядка. Установлением ценности вещей, необходимым для руководства
действиями, занимался еще Зенон, который проводил грань между этой ценностью и
определением высшего блага (греч. «телос»). Но первое он относил к
вещам «безразличным», принадлежащим миру «средних дел», то есть миру реального
поведения отдельных лиц.
Эта «аксиоматика» составляет
одну из трех частей, которые Сенека выделял в философии поведения. Он подробно
говорит об этом в восемьдесят девятом письме, напоминая, что этика включает три
различных аспекта. Во-первых, установление цены вещей; во-вторых, познание
действия механизма сознания, тех пружин, которые приводят в действие «порыв» —
внутреннее движение, свойственное всем живым существам вообще и человеческой
душе в частности; в-третьих, изучение поведения отдельных людей как таковое.
Итак, согласно схеме,
приведенной в девяностом письме, очевидно, написанном в тот же период времени и
в том же состоянии ума, этика сама подразделяется на части, причем изучение
ценностей, которое является ее основой, предшествует физике. Познание движений
души поставлено после физики, продолжением которой она является. Действительно,
природа души принадлежит физической сфере и, как мы вскоре убедимся, ее
механизмы объясняются механизмами действия вселенной. Только через познание
души, ее природы, ее механизмов, зависящих от ее субстанции, можно надеяться
овладеть умением контролировать и подчинять порывы внутреннего мира души.
В схеме, изложенной в
девяностом письме, Сенека, как мы видим, не затрагивает вопроса об отдельных
действиях, но очевидно, что их изучение отнесено к философии «наставления», то
есть иначе называемого искусства поучения. Мы уже говорили, что Сенека придавал
ему лишь относительную важность. И теперь он уточняет, что в целостной
жизненной системе, построенной по принципу мудрости, овладение знаниями играет
лишь вспомогательную роль. Он сравнивает его с листвой, растущей на ветвях
дерева: «Так же, как листья не могут существовать сами по себе, но нуждаются в
ветках, дабы, прикрепившись к ним, пить через них живительный сок, так же и
поучения, предоставленные сами себе, иссыхают; они нуждаются в прикреплении к
древу учения, разработанного школой».
Старинное разделение
философии, состоявшее (если верить источникам) в простом противопоставлении
трех основных частей, теперь разлетается на куски. Сама проблема установления
порядка между этими частями теперь формулируется по-новому: сначала идет первая
часть философии нравственности, посвященная изучению ценностей; затем вся
физика, к которой присоединяется оставшаяся часть «нравственной» философии,
изучение психологии и, как следствие, страстей. Уже на этой основе можно
приступать к разбору конкретного поведения людей, случай за случаем. Но и
«поучительная» философия, как мы вскоре убедимся, ни в коей мере не исчерпывает
конечных целей познания. Истинная дорога мудрости ведет совсем к другому.
В возведенном Сенекой здании
роль диалектики (а вместе с ней и ее ближайшей родственницы риторики — ведь и
та и другая суть науки о словах), как видим, стала гораздо скромнее. Диалектика
определяется как познание «бестелесных вещей» или, если угодно, как физика
того, что не имеет тела. Но нас это не должно удивлять. «Логическая» часть
философии оказывается «задвинута» за физику, тогда как в сократической и
платонической традиции она считается источником и условием всякого познания.
Такую же роль отводил ей и Хрисипп — во всяком случае применительно к обучению,
— не зря же он ставил диалектику во главу классических составляющих философии.
Однако уже Хрисипп — в отличие от более близкого к платонизму Посидония,
который дает определение диалектики как «науки о том, что истинно, о том, что
ложно, и о том, что не является ни тем ни другим», — не верил, что диалектика
сама по себе способна добыть критерий истинности. Он ограничивался
утверждением, что предметом ее изучения являются вещи «обозначающие и
обозначаемые», что стоит уже ближе, во всяком случае теоретически, к позиции
Сенеки. Но мы знаем, что Хрисипп был умелым диалектиком, внесшим огромный вклад
в развитие «искусства рассуждения» о той самой истине, первооснов которой
диалектика предоставить как раз и не могла. Для Хрисиппа критерий истины —
содержательное представление, главным источником которого служит чувственное
восприятие.
В этом вопросе Сенека следует
за Хрисиппом и, как и во многих других случаях, расходится с Посидонием. По его
мнению, диалектика не может дать никакой гарантии относительно истинности
вещей; максимум того, на что она способна, — навести порядок в словах,
обеспечить логическую последовательность речи, но она не в силах вырваться из
области слов и проникнуть в область вещей, которые имеют тело и в своих
взаимоотношениях подчиняются общим законам физики.
Теперь понятно, как Сенека,
не порывая по-настоящему с традицией школы, смог в «Письмах к Луцилию»
продемонстрировать такое очевидное презрение к диалектике. В переписке это
презрительное недоверие к диалектике возникает достаточно рано, начиная уже с
сорок пятого письма. В последних сохранившихся письмах оно уже бьет ключом,
особенно когда речь заходит о том, являются ли добродетели телесными вешами;
является ли мудрость и факт обладания мудростью благом, или эта оценка законно
приложима только к мудрости. Все эти споры, утверждает Сенека, исходящие из
дефиниций и их бесконечных комбинаций, вообще не имеют отношения к
действительности, в первую очередь к высшей действительности — мировому порядку,
а остаются крошечным, периферийным уголком философии, изучением которого можно
без особого вреда пренебречь.
Философскую мысль Сенеки
следует рассматривать именно через призму этой общей структуры. Ее детальное
описание встречается почти исключительно в «Письмах к Луцилию», но мы думаем,
что так сложилось только потому, что сохранившиеся до наших дней произведения
Сенеки носят несколько иной характер. Сенека мог изложить свои взгляды только в
ходе этой переписки, и то начиная с момента, когда Луцилий уже проделал
достаточный путь к духовной эволюции. Это, конечно, не значит, что к самому
Сенеке осознание этих истин пришло только в последние месяцы его жизни. На
самом деле подобная схема должна была сложиться у него намного раньше, во
всяком случае не позже, чем началась переписка с Луцилием. Судить об этом
позволяет тот порядок, в каком Сенека приступил к обучению своего друга;
порядок, очень точно воспроизводящий схему, приведенную в девяностом письме.
Когда Луцилий понял, что жаждет приобщиться к философии, первым его
естественным побуждением было приняться за чтение философских книг. Однако
Сенека категорически предостерег его против этого. Зато позже — правда, это
случилось лишь два или три года спустя — он уже обсуждал с учеником
теоретические проблемы и рассматривал узкоспециальные вопросы, не забывая,
впрочем, подчеркивать, что все эти разглагольствования не затрагивают сути,
каковой является достижение внутреннего равновесия.
Для того чтобы прийти к этому
равновесию, необходимо долго учиться, и первым шагом в этом учении должно стать
постижение истинных ценностей, таких, как цена времени, смысл смерти, дружбы,
богатства и бедности — всего того, что новейшие критики не без высокомерия
именуют «общим местом» философии нравственности. Работая над определением этих
фундаментальных ценностей, Сенека использует все, что помогает ему просветить
душу ученика, — в том числе обращается к ярким и исполненным глубокого смысла
формулам эпикуреизма.
Но все, что справедливо в
отношении «Писем к Луцилию», так же верно и в отношении «Утешений», отмеченных
той же эклектикой, причем примененной в тех же целях. Мало того, на протяжении
всего творчества Сенеки мы наблюдаем одну и ту же картину: каждый раз, когда он
обращается к человеку, далекому от духовной жизни, он вновь и вновь проделывает
один и тот же путь; снова и снова показывает собеседнику истинную ценность
вещей, стараясь очистить их от иллюзорных наслоений, навязанных чужим мнением,
обычаем или традицией, одним словом, старается расчистить путь разуму и
подвести ученика к правильному суждению. Это в равной мере относится к
трактатам «О гневе» и «О постоянстве мудреца» (посвященных установлению
истинной природы оскорбления и обиды), «О спокойствии духа» (в котором дается
разная оценка расхожим мнениям). Таким образом, уже со времени создания «О
гневе» Сенека, судя по всему, применял методику, чем-то напоминающую методику
Сократа, который всегда начинал с критики предвзятых идей и старался очистить
разум своего собеседника, вытряхнув из него навязшие там глупости. Отметим
кстати, что этот возврат к сократической традиции станет одной из немаловажных
характеристик римской школы стоицизма после Сенеки.
Но даже если критика
предвзятых мнений и определение истинных ценностей, осуществляемые в рамках
«осторожности» и «практичности», составляют первый этап обучения человека,
продвигающегося по пути познания, и обязательное условие его посвящения, это не
освобождает его учителя от необходимости ответить на вполне конкретный
теоретический вопрос: каков критерий определения ценностей? Может быть,
достаточно ограничиться более или менее общим определением, рожденным в
результате консенсуса между философами и школами, и принять за критерий те
ценности, которые должны вести к счастливой жизни? Если бы это было возможно,
тогда образование ученика свелось бы к риторике на темы морали, к повторению
общих мест из литературных произведений нравственного содержания, к негодованию
против богатства и честолюбия вместе с киниками, к защите души от страха смерти
вместе с эпикурейцами, одним словом, ко всему тому, в чем новейшие критики так
часто обвиняют Сенеку.
А ведь достаточно внимательно
прочитать хотя бы трактат «О счастливой жизни», чтобы понять, что философия
Сенеки отнюдь не исчерпывается тематикой традиционной диатрибы. Мало того,
некоторые ее темы, например инвектива против богатства, мыслителем и вовсе
отвергаются. И происходит это вовсе не потому, что ее объектом мог быть сам
философ. Дело в том, что он рассматривает истинную ценность денег как инструмента
действия, а также опасности, сопряженные с применением этого инструмента, в
политическом, но еще более — в духовном плане. Мы уже отмечали, что в трактовке
проблемы богатства трактат «О счастливой жизни» опирался на учение, изложенное
в трактате «О благодеяниях». Появившееся в виде наброска в первом из этих
сочинений и получившее дальнейшее развитие во втором, это учение настолько
содержательно, что его просто невозможно сравнивать с кинической диатрибой. То
же самое относится к проблематике скорби и смерти и всех остальных тем. Сенека
отталкивается от своей собственной концепции ценности, основу которой он,
бесспорно, заимствует у стоицизма, но лишь затем, чтобы переосмыслить каждое
понятие и придать ему внутреннюю логику. «Моральная риторика» служит в лучшем
случае вспомогательным материалом, тогда как многие новейшие критики, не поняв
ее подготовительного характера, поспешили отказать Сенеке в философской
глубине.
Для Сенеки, как и для всех
стоиков, считавших себя последователями Зенона, единственным источником
познания оставалось чувственное восприятие. Именно благодаря своим органам
чувств мы постигаем окружающую действительность, утверждали они. В тринадцатом
письме Сенека в самом ортодоксальном духе стоицизма описывает, каким путем
ощущение проникает в сознание любого живого существа: «Ни одно живое существо
не предпринимает никакого действия до тех пор, пока не представит себе образ
того или иного предмета; после этого рождается побуждение, затем приходит черед
суждения, одобряющего это побуждение. Вот я должен куда-то пойти. Но я и шагу
не ступлю, пока сам себе не скажу об этом и пока не одобрю эту свою мысль».
Похожее описание присутствует уже в трактате «О счастливой жизни», в котором
говорится, что разум может действовать, только опираясь на те данные, что
доставляют органы чувств, и только этим путем добираться до истины.
Таким образом, мы видим, что
Сенека приемлет тотальный сенсуализм Хрисиппа, а вместе с ним и все вытекающие
из него следствия. Например, что единственной реальностью является реальность
индивидуумов, что общие понятия не существуют в природе, являясь лишь
обобщением реальности, осуществляемым человеческим разумом по принципу
аналогии. Следовательно, он отказывается, во всяком случае в этом вопросе, от
каких бы то ни было уступок платонизму. По Сенеке, «природа» (буквально то, что
«порождено» в соответствии с мировым порядком) заложила в человека не знание,
но лишь семена знания. И прорасти эти семена могут только благодаря тому
контакту, который наши органы чувств поочередно устанавливают между нашим духом
и окружающими вещами. Вся духовная жизнь берет начало в этом духовном эмпиризме
и протекает в установленных им рамках.
С учетом этого учение о
ценности может базироваться и иметь своей целью только определение реальных
условий, необходимых нам для вхождения в мир вещей и постижения принципиальных
отношений, которые человеческое существо поддерживает с тварным миром, с
«природой» в самом широком смысле слова. Как видно, это рассуждение стоит
намного выше любой риторики на темы морали.
В качестве одного из
элементов, посредством которых осуществляется оценка вещей и действий, стоицизм
предлагал использовать то, что греки называли «oikeiwsiV», а римляне, во всяком случае, начиная с Цицерона,
переводили как «приспособление» и определяли как стремление каждого живого
существа, от растения до человека, обеспечить продолжительность своего бытия.
Эта мысль появляется уже у Зенона; впрочем, она проходит через всю историю
школы. Каким бы ни было ее действительное происхождение, в стоицизме она заняла
чрезвычайно важное место. Именно из нее Катон, излагающий в III книге Цицерона
«О пределах добра и зла» свою систему, выводит основные принципы стоицизма.
Сенека довольно часто ссылается на это понятие; так, в трактате «О благодеяниях»
он представляет его как хорошо известное (по всей вероятности, вслед за учением
Гекатона, служившее ему, во всяком случае в рамках этого трактата, главным
источником), в аналогичном контексте он использует его и в письмах к Луцилию,
начиная с самых ранних. Но лишь к концу переписки он подробно и точно излагает
суть этого учения, то есть делает это не раньше, чем Луцилий успевает
основательно проникнуться идеями стоицизма, понять его природу и значение.
Изложение представлено в форме диалога, который Сенека ведет с воображаемым
собеседником, поочередно вспоминающим все возражения, которые выдвигали против
него оппоненты стоиков. Первое место среди них занимают, конечно, возражения
эпикурейцев, не согласных с телеологической сущностью понятия. Но очевидно,
что, защищая понятие «приспособления», Сенека говорит не от своего имени.
Для него способность к
приспособлению есть логический закон природы, следствие бытия как такового. Оно
проявляется везде, где есть природа, то есть где имеет место зарождение
отдельного существа внутри тварного мира. Действие этого закона можно наблюдать
на примере пшеничного колоса, чей стебель по мере роста приспосабливается к тем
новым условиям, которые сам рост и создает. Вначале стебелек растения тонок и
слаб, но постепенно он твердеет и уже может удерживать колос. Когда же колос
наполняется зерном и тяжелеет, стебель крепнет еще больше, чтобы не сломаться
под весом колоса. Так же гармонично и человеческое существо, которое, подобно
животным, с раннего детства подчиняется природному инстинкту, избегая всего,
что таит для него опасность, и, напротив, стремясь к тому, что гарантирует его
безопасность.
Противники стоицизма
возражали, что эта прекрасная способность к адаптации не может быть дана от
природы, потому что в этом случае пришлось бы наделить все живые существа,
включая растения, свойством осознавать свои потребности, что невероятно. В этом
случае, говорили они, дети рождались бы на свет «диалектиками» — иначе как им
удалось бы полностью раскрыть свою природу наделенных разумом живых существ?
Сенека в ответ приводил доводы эмпирического порядка. Приспособление каждого
живого существа к условиям выживания есть факт действительности. Это свойство
дается от рождения, а не формируется в результате дрессуры; оно не зависит от
удовольствия или боли. Взять хотя бы маленького ребенка: преодолевая трудности
и мучаясь, он все-таки поднимается на ножки, хотя ему гораздо проще ползать на
четвереньках. Но раз это свойство не врожденное, значит, оно должно иметь свое
объяснение. Приспособление не может быть плодом размышлений, еще меньше оно
походит на заключение из доказательства, ведь его проявления мы наблюдаем и у
существ, явно лишенных разума. Оно должно быть первичного порядка и возникать в
результате непосредственного контакта с миром, который можно обозначить как
«примитивное познание», предшествующее всякой речи, всякому словесному
оформлению. Так Сенека противопоставляет чисто чувственный опыт познания,
имеющий дело с объектами в их грубой реальности (внешними, к которым живое
существо приспосабливается, а также внутренними, например, непосредственными
телесными ощущениями, которые должны приспосабливаться к первым), и другой
способ познания, который осуществляется посредством речи, описывая словами
объекты, при этом остающиеся «бестелесными»; их объективно материальная
реальность выражается лишь в сотрясении воздуха.
Из этого следует, что
приспособляемость присуща бытию отдельного существа и является его логическим
следствием. Если миром правит Разум — а гипотетически принято, что Разум и
Бытие, или существование, идентичны, — абсурдным было бы допущение, что все
живые существа стремятся к гибели. В этом случае творение отрицало бы себя, в
нем не было бы внутреннего согласия. Эта первая очевидная истина и дает
критерий определения всякой ценности: одобрения заслуживает все то, что
способствует выживанию каждого существа, и, напротив, следует отбросить все то,
что подвергает его жизнь опасности. Таким путем определяются «главные природные
принципы». Мы уже отмечали, что Сенека упоминал эти природные принципы в
трактате «О счастливой жизни». Судя по всему, это учение владело его мыслями и
тогда, когда он писал «Утешение к Гельвии», что видно по отдельным отрывкам;
оно же диктовало ему необходимость объяснить Луцилию пользу аскезы (хотя бы
теоретически, как устремление), что чувствуется уже в первых письмах. Благодаря
этому учению определяется минимальная зависимость от мира вещей, продиктованная
заботой о сохранении жизни. Одновременно она служит и критерием определения
ценности.
Вместе с тем «природные
принципы» обладают всего одной реальной ценностью. В целом же они принадлежат к
сфере «безразличного». В самом деле, их применение может быть как хорошим, так
и дурным; они доступны как мудрецу, так и глупцу; как человеку, стремящемуся к
добру, так и негодяю. Поэтому даже аскетизм, который возвращает жизненную
ценность вещам и дает справедливую оценку расхожим мнениям, не является
достаточным условием для достижения Высшего блага. Природные принципы позволяют
быть, но они сами по себе не позволяют быть мудрым. Для подъема на новый
уровень необходима переоценка ценностей. Сенека объясняет, что переход из
состояния «движения к знанию» (этап, предполагающий открытие «природы» в фактах
реальной жизни) в состояние мудрости происходит благодаря своего рода
превращению, сопряженному уже не с открытием реальных ценностей обычного
существования, но ценностей, относящихся к добродетели.
Различие между двумя этими
сферами нелегко поддается определению. Его не обнаружишь, пока не пересечешь
границы, разделяющей две составляющие духовной жизни. Но стоит ее перейти, как
все проясняется. Сенека тоже столкнулся с этой трудностью, внутренне присущей
стоицизму, если, конечно, не сводить учение к чистой диалектике, своего рода
«математике» мироздания. Эту трудность отмечает и Цицерон, говоря устами
Катона. Противопоставляя «совершенное дело» с делами «обыкновенными», он
прибегает к сравнению мудреца с актером. И тот и другой занимаются
«бесполезным» делом, то есть таким делом, цель которого заключена в нем самом и
не предполагает воздействия на вещи. Разумеется, деятельность мудреца отвечает
этому описанию, но она ценится вовсе не за приносимый ею материальный
результат. Если кормчий приведет корабль в надежную гавань, про него скажут,
что он действовал правильно; в противном случае его обвинят в неправильности
действий. Его дела оцениваются со стороны. Но вот удачное или неудачное
выступление плясуна вообще не оставляет после себя никакого следа: ценится
только форма танца. То же самое относится к мудрецу: результат его действий,
оцениваемый со стороны, принадлежит к разряду «безразличных» вещей, как и все,
что материально. Красота мудрого поступка, как и красота танца, может быть
оценена только разумом.
Сенека полностью разделяет
эту концепцию. Вероятно, она была известна уже Аристону, если тезисы,
обсуждаемые в девяносто четвертом письме, принадлежат действительно ему. Сенека
лишь подчеркивает, как долог и труден путь к преобразованию души. Он не
отрицает, что именно в этом видит цель философской жизни: дух, поднявшийся до
таких высот, может действовать только «правильно». Но между этой высшей точкой
и инстинктом приспособления к природе, который дан от рождения, лежит огромное
расстояние. Какой дорогой пойти, чтобы его преодолеть?
Но что же такое «мудрость»,
которая является целью философских исканий? У Сенеки она фигурирует под разными
именами. Иногда он говорит о «совершенном разуме», иногда об «уравновешенном
рассудке» или «лучшем уме». Но какой бы термин он ни употреблял (кстати сказать,
к специальному словарю стоиков относится только первый из них; в остальных
слишком сильна тенденция к описательности), ясно, что речь идет о том, что
древние стоики называли «диатезис» — свойство души, характер. От этого
характера зависит весь механизм «правильных» дел — непохожий на другие,
являющийся «пусковым» для всей человеческой деятельности. «Действие не будет
правильным, если нет правильной воли, ибо она — та точка, в которой начинается
действие. Но и воля не будет правильной, если нет правильного расположения
души, ибо оно — та точка, в которой начинается воля. Но расположение души будет
далеко от совершенства, если душа не познала всех законов жизни, не вынесла
взвешенного суждения о каждой вещи, если она не свела каждую вещь к истине».
Подобное описание правильного
действия согласуется с классической психологией стоицизма, к которому, как мы
уже упоминали, часто обращался Сенека. Самый важный элемент любого действия
состоит в суждении, которое «дает добро» на совершение действия. Под его влиянием
развивается или затухает естественное «побуждение», вызванное как внешними, так
и внутренними образами. В таком виде учение изложено уже в трактате «О гневе»,
в котором Сенека указывает, что главным побудительным мотивом гнева служит
чувство оскорбления, но отрицает, что это чувство вызывает «побуждение» — такой
же неконтролируемый рефлекс, каким бывает, например, чувство дурноты,
охватывающее человека, узнавшего страшную новость или увидевшего ужасную
картину. Такие рефлексы действительно принадлежат категории побуждений, но они
не поддаются контролю со стороны воли, следовательно, неподвластны разуму. У
человека, ставшего жертвой оскорбления, первым возникает чувство именно такого
порядка, но это еще не гнев. Гнев начинается тогда, когда имеется не только
чувство, но и сознательное желание ответить злом на якобы причиненное зло. В
этот момент и должно вступить в дело суждение, которое корректирует
неосознанный порыв, подталкивающий к действию. Мудрец, как и любой человек,
подверженный обидчивости (еще одно очевидное доказательство приспособляемости),
сразу же определит истинную ценность обиды. Он понимает, что это — всего лишь
воображаемое зло, которое не способно причинить вреда его подлинной сущности. И
одного этого может оказаться достаточно, чтобы заглушить гнев в самый миг его
зарождения, чтобы изгнать из головы всякие мысли о мести.
Этот анализ, посвященный
чувству гнева, подспудно присутствует и в трактате «О спокойствии мудреца», где
все доказательство имеет одну очевидную цель: просветить Серена. Если он
убедится, что любое оскорбление и любая обида суть иллюзии, что они ничуть не
способны повлиять на его глубинную сущность, чувство огорчения, обычно
сопутствующее переживанию якобы причиненного зла, не сможет укорениться в душе.
Как и в случае с чувством гнева, не только «рефлекторное» действие должно
получить одобрение со стороны суждения и воли, но и само чувство, прежде чем
возникнуть в человеке, должно получить на то его согласие.
«Ничего из того, что внезапно
поражает душу, не может называться "чувством"; душа скорее переживает
чувства, чем вырабатывает их. Чувство возникает не тогда, когда на вас
воздействует образ того или иного реального предмета, а тогда, когда вы
отдаетесь во власть этого образа и внезапно случившееся становится продолжительным».
В первом случае начинается
то, что можно назвать диалогом тела и души. Тело испытывает ощущение и терпит
его. Душа вначале тоже терпит, но затем либо принимает, либо отвергает чувство,
и в этом выборе она свободна. Все зависит от ее суждения. Именно посредством
суждения осуществляется либо независимость духа, либо его подчиненность внешним
вещам. Во втором случае дух приближается к примитивной душе растений и
животных. Только в первом случае ему удается подняться выше примитивных
ценностей приспособления и достичь полноты своей человеческой сущности. И
суждение выступает ключевым элементом всей духовной жизни.
Превратным суждение бывает в
силу разных причин. Иногда душе не хватает необходимых знаний, чтобы составить
верное суждение; тогда она теряется в догадках или поддается навязанным
мнениям. Такую концепцию излагал еще Зенон. Сенека часто повторял, что первым
условием верного суждения является знание действительности. Хотя вещи реального
мира в своей совокупности относятся к области безразличного, умственная и
духовная жизнь берет начало именно из этой данности. В смерти и небытии нет ни
философии, ни мудрости. Поэтому знание вещей есть первое условие всякой
умственной деятельности и точка ее опоры. Разумеется, такое познание включает
переоценку каждого элемента действительности, и в этом состоит первый этап
продвижения к философской жизни; это познание подтверждает уже открытые
ценности, но намного — на ту величину, что разделяет «истинное мнение» и
«знание», — превосходит первичную оценку.
Извратить суждение способно и
самое обыкновенное невежество, которое служит причиной «уродств» и «болезней»
внутренней сущности. Первые проявляются как слабость духа, вторые — как
выражение ложных истин, воспринятых слишком близко к сердцу. Так учил Хрисипп, и
Сенека в целом соглашается с его учением. Он лишь более точно описывает
чувства, превращенные в привычку. Возникнув в душе одномоментно, но затем
повторяясь с известной частотой, они и становятся причиной «болезней». К таким
закоснелым извращениям относятся, например, жадность к деньгам или тщеславие.
Какими бы нюансами ни различались учения Хрисиппа и Сенеки по этому вопросу, в
изложении концепции механизма ошибки оба мыслителя единодушны. И тот и другой
считают, что ошибка совершается в тот миг, когда душа привязывается к тому или
иному чувственному элементу, уступает рефлексу, порожденному телом. Преодолеть
эту зависимость особенно трудно, если уступки превратились в привычку.
Таким образом, имеется два
ряда причин, ведущих к извращению суждения: невежество, от чего бы оно ни
происходило, и привычка уступать иррациональному порыву. И с тем и с другим
следует бороться всеми силами, противостоя их зловредному воздействию. Вот
почему путь к мудрости раздваивается: одна дорога пролегает через познание, другая
— через умение властвовать собой. Пройдя этим путем до конца, человек,
стремящийся к истине, должен обрести уверенность и независимость суждения —
условия, необходимые и для философской, и для счастливой жизни. Именно это
утверждает Сенека в своем трактате «О счастливой жизни», когда определяет
счастливую жизнь как прочно устоявшуюся в таком качестве и уже неспособную
стать иной; как жизнь, основанную на уверенном и правильном суждении.
Стабильность суждения (постоянство) гарантирует от ошибок и искушений, служит
для души защитой от эмоциональных бурь и помогает хранить равновесие вопреки
любым каверзам Фортуны.
Итак, мудрость заключается в
способности в любой момент призвать на помощь мысли и поступку разум, то есть
правильное суждение. Такое вмешательство разума происходит самопроизвольно, оно
не нуждается в предварительном обдумывании и построении системы доказательств.
В том и заключается разница между человеком, пребывающим на пути к мудрости, и
мудрецом, что сознанию последнего не нужно рассчитывать будущее поведение, не
нужно решать, совершить тот или иной поступок или воздержаться от него. Его
действия всегда совершенны, а достигается это совершенство «с первой попытки»,
в точности так, как, если снова вспомнить цицероновского Катона, без проб и расчетов
совершенен танец хорошего актера.
Подобное отношение, возвышая
мудреца над человеческими слабостями, освобождает его от повиновения чувствам
и, что самое главное, избавляет от тирании страстей. Но овладеть этой
способностью сразу, с первых шагов посвящения в философию, нельзя. Она приходит
как венец и награда за долгий труд. Бывает, что душе так и не удается подняться
на такую высоту. Не всякий стремящийся к мудрости станет мудрецом, и не
случайно мудрецы встречаются так редко, как, впрочем, редки среди людей и
другие выдающиеся способности. Сенека соглашается с мыслителями Древней Стои,
утверждавшими, что мудрец рождается в лучшем случае раз в 500 лет. Но, как мы
увидим, этот идеальный образ в духовной жизни каждого человека призван играть
немалую благотворную роль.
Поскольку счастливая жизнь
зиждется на правильном суждении и знании истины, всякому стремящемуся к
мудрости человеку необходимо как можно раньше — как только он понял ценность
вещей по отношению к собственной природе — ознакомиться с системой мироздания.
Однако не следует думать, что это посвящение должно принимать форму книжной
науки или специальных занятий по образцу геометрии или астрономии. Какое место
внутри философии принадлежит так называемым «свободным искусствам»? Рассматривая
эту проблему, Сенека спорит с мнением ряда стоиков, в частности Посидония,
которые включали знания подобного рода в область философии. Наиболее осгро его
критика в их адрес звучит в восемьдесят восьмом письме. Философия, пишет
Сенека, может использовать помощь «технических» наук, но так, как человек
использует пишу: пиша необходима для поддержания жизни, но она не есть сама
жизнь.
В связи с этим встает одна
непростая проблема. Как совместить, что Сенека, который отказывался включить в
философию знания чисто теоретического характера, примерно в тот же самый период
работал над книгой под названием «Вопросы естественной истории»? Тогда же он с
одобрением цитировал своего друга Деметрия Киника, говорившего, что нет ничего
страшного в том, что мы не знаем, почему бывают приливы и отливы, на чем
основаны законы перспективы, астрологии и размножения млекопитающих, потому что
«если человек не знает того, о чем ему знать не дано, значит, это знание ему ни
к чему». Существует довольно распространенное мнение, что Сенека здесь вступал
в противоречие с самим собой. Так, один из современных комментаторов «Писем к
Луцилию» утверждает, что Сенека выступает одновременно с двух диаметрально
противоположных позиций, которые «могут получить объяснение только в свете анализа
личности самого философа». Так, продолжает исследователь, Сенека, будучи
богатейшим человеком своего времени, проповедовал бедность, а прославляя досуг,
вел самый активный образ жизни. Мы уже отмечали, что подобное представление о
Сенеке грешит, и весьма заметно, неточностью и поверхностным подходом. Об
отношении философа к богатству и досугу мы уже говорили, попробуем теперь
разобраться в его взглядах на теоретическую науку и познание вселенной.
Интересно, что это якобы
имевшее место противоречие не ускользнуло и от внимания самого философа,
который в том же восемьдесят восьмом письме рассуждает: «Геометрия приносит нам
реальную пользу. Она так же необходима философии, как ей самой необходимы
ремесленник, кузнец или столяр. Но как ремесленник не является составной частью
геометрии, так и геометрия не является составной частью философии». Чуть ниже
он добавляет: «Мудрец ищет причины существующих вещей и их изучает, тогда как
геометр стремится узнать число этих вещей и их размеры». Это значит, что мудрец
— следовательно, и сам Сенека, двигаясь по дороге мудрости, стремится
проникнуть в систему мироздания и пренебрегает отдельными аспектами познания
мира. Ему тоже хотелось бы знать, насколько велико или мало солнце, но он
оставляет заботу о вычислении размеров светила знатоку звездной геометрии. И в
этом свете вся наша проблема, возможно, получает новое толкование.
Так же, как богатство,
здоровье, боль или удовольствие относятся к разряду безразличных вещей — ведь
они могут быть использованы как во благо, так и во вред, — так же и культура не
обладает самоценностью, ибо не принадлежит к добродетели. Но и осуждать
культуру не следует, если только она не выступает в роли душителя духовной
жизни: либо вследствие того, что отнимает у человека слишком много времени,
либо вследствие того, что отвлекает его внимание на предметы, которые того не
стоят и не приносят никакой пользы ни для духовной, ни даже для материальной
жизни, — таков, например, случай со списками изобретений, столь любовно
составленными лектором, упомянутым в трактате «О краткости жизни». Пустое
любопытство возвращает нас в категорию ложных ценностей, которые формируются
ложным мнением, и Сенека с самых первых писем постоянно предостерегает Луцилия
от этой опасности. Но ведь
Сенека в те же самые месяцы и
для того же самого Луцилия трудился над «Вопросами естественной истории». Вряд
ли он стал бы это делать, если б не уверенность — и девяностое письмо
подтверждает это, — что бывает «доброе употребление» знаний, как бывает доброе
употребление богатства. Противоречие существует, но только не в Сенеке, а в
самих вещах. Луцилий не станет читать все философские книги без разбору, но
будет читать некоторые из них, и именно в том порядке, который наилучшим
образом соответствует состоянию его души, и в начале его пути к мудрости это
будут совсем не те книги, что в конце.
Мудрец, учит Сенека,
доискивается до причин явлений и оставляет в стороне их количественный аспект.
Нас, вскормленных полутора вековым (если не больше) опытом «позитивистской»
науки, учившей, что предметом науки можно считать лишь то, что поддается
измерению, это, конечно, удивляет. Но что поделаешь, если такова характерная
особенность всех течений античной мысли, не согласных с платоновской
постановкой проблемы. То, что поддается непосредственному измерению, составляет
лишь незначительную часть действительности. Платоновская интуиция, наделяющая
качество измеряемой структурой, не находит никаких внешних выражений, если не
принимать в расчет кое-каких аналогий, подсказанных музыкой. Эпикуреизм в своих
отчаянных попытках объяснить качество также отказался от математического
аппарата, создав взамен собственный физический аппарат, в основание которого
легли такие понятия, как «протяженность» и «осязаемость», не нуждающиеся в
точной мере. Атом просто «очень мал», а разница уровней, благодаря которым его
присутствие становится обнаружимым в качестве частицы вещей, не относится к
категории меры; самое большее, о чем здесь можно говорить, это «порядок
величины», не поддающийся точной числовой оценке. И стоицизм, принимая систему
четырех стихий как постоянных состояний вещества, обходился без категории меры
— мыслимо ли измерить «напряженность», скажем, огня? Это состояние, качество,
напрочь лишенное количественных характеристик.
Вследствие этого наука о вещах
подразделяется на две: первая связана с протяженностью и числом и относится к
юрисдикции «геометрии»; вторая изучает качество, и в отличие от наших
сегодняшних представлений эта характеристика считалась единственно доступной
восприятию. Человеческое сознание получает непосредственное знание о горячем и
холодном, о влажном, твердом и жидком, и этого ему вполне достаточно, чтобы
понять вселенную, которая, по мнению стоиков, есть не что иное, как сочетание
качеств. Система причин и следствий определяется качеством, а не подсчетом.
Вещество само по себе безжизненно; чтобы обрести форму и жизнь, ему необходим
стимул. Из внешней среды оно получает «качества», из различных сочетаний
которых образуется многоцветный мир. Механизм мирообразования особого интереса
не представляет, поскольку отражает воздействие Бога на вещество. Для нас
гораздо важнее обнаружить присутствие Бога и ухватить разницу между веществом
как «телом мира», безжизненным по сути, и действующей причиной, каковой
является Бог, то есть «душа мира». В конечном счете речь идет о том, чтобы в
процессе созерцания мира открыть истинные ценности, которые всегда связаны с
духом: для вселенной это Бог, для человека — душа. Вопрос не в том, чтобы
узнать, как действует Бог, а в том, чтобы убедиться, что он действует. Но чтобы
прийти к этому убеждению, недостаточно повторять слова учителя или книги; нужно
на опыте постичь практику божественного действия, открыть существование причин
и на их основе вывести главную и единственную причину, которая есть Бог и высшая
ценность. Разумеется, самих по себе этих открытий недостаточно, чтобы
обеспечить достижение мудрости — они не имеют прямого влияния ни на движения
нашей души, ни на ее настрой; но они создают благоприятные условия для
постижения истинных ценностей. «Подобные занятия, — пишет Сенека Луцилию, —
если только они не дробятся на мелкие части, не вдаются в ненужные тонкости,
возвышают и окрыляют душу, которая гнется под тяжким бременем, но жаждет
распрямиться и вернуться к тому целому, частью которого прежде была. Ибо тело —
это ярмо и кара нашей души; под грузом этого ярма душа клонится книзу и
остается вечно закованной в цепи, пока на помощь к ней не придет философия, не
заставит ее перевести дух и обозреть картины творения, не заставит ее от земных
вещей обратиться к божественным». В этих словах несомненен привкус платонизма,
однако нет никаких оснований думать, что они являются прямым заимствованием из
учения Платона. Стоицизм с первых дней своего существования подчеркивал
божественный характер познания и божественное происхождение души — тот
«огненный дух», который вдыхает в тело жизнь. Знать — значит применять разум,
то есть обрести Бога в себе. При этом важно, чтобы познание не сбилось с
истинного пути и было направлено на правильный объект.
Таков смысл посвящения
Луцилию, предваряющего «Вопросы естественной истории». Изучение природы
определяется здесь как познание богов, то есть божественного начала. Оно
противопоставляется изучению человеческого начала, которое в совокупности
представляет философию нравственности. Последнее учит нас, как следует
поступать в этом низком мире, тогда как первое приподнимает нас над мраком, в
который мы погружены, и показывает, что «происходит в небесах». Созерцание
вселенной дарит человеку захватывающие впечатления. В своем стремлении выразить
масштабность этого действа Сенека вновь обращается к словам и выражениям,
которые за много лет до того использовал, сочиняя «Утешение к Марции», и
которые будят воспоминания о «Сне Сципиона». Познание, устанавливая подлинную
ценность земных вещей, показывает человеку, стремящемуся к мудрости, их
преходящий характер, их сущностное несовершенство и помогает душе воспарить над
«предвзятыми мнениями». Но этим его роль не ограничивается. Познание
способствует тому самому преобразованию души, благодаря которому она надеется
достичь берегов мудрости. «Созерцать предметы, изучать вещи, размышлять над
идеями — чтобы потом одним прыжком перенестись из состояния смертного в высшее
состояние», — пишет Сенека. Единожды поняв механизм действия мира — мы бы
сказали, его динамику, — человеческий разум и сам обретает невиданную ясность и
прозрачность. Но ничем не замутненная мысль становится совершенной, то есть
обращается в добродетель, притом в высшую добродетель, каковой для человека как
раз и является превосходная степень развития разума. В то же самое время она
остается его «характерным свойством», тем самым «диатезисом», в котором Сенека,
как и все стоики, видел сущность и главный источник счастливой жизни.
В чем же, по Сенеке, состоит
динамика мира, которую он пытается объяснить Луцилию? Ее постижение происходит
через анализ различных «природных» форм, в которых важно не столько их
естественное состояние, сколько энергетическая характеристика. Восстановив,
насколько возможно, первоначальный план сочинения, серьезно пострадавший в
результате многочисленных переписываний, мы обнаруживаем, что в нем
последовательно рассматривались все четыре главных «царства» материи. Первые
две книги Сенека посвятил огню, третью и четвертую — различным видам воды, пятую,
в которой речь шла о ветрах, — воздуху, шестую — земле («О землетрясениях»).
Седьмая книга, в которой говорилось о кометах, приглашала Луцилия обратиться
взором к небесам и в каком-то смысле замыкала круг описания вселенной, погружая
душу ученика в созерцание высшего порядка.
Вслед за древними стоиками
Сенека не признавал первичного характера стихий, считая, что и они были в свое
время сотворены. Стихии рождаются из материи, которая остается безжизненной до
тех пор, пока не испытает на себе божественного воздействия. К тому же стихии
неоднородны; так, существуют разные виды огня, как есть множество видов
воздушных течений и даже воды. Реальные предметы состоят из смеси этих
субстанций.
Таким образом, сотворение
мира начинается с сотворения стихий. По Хрисиппу, первичной стихией «в чистом
виде» был огонь, из сгустков которого образовались все остальные стихии во всем
многообразии своих форм. Этот огонь идентичен первопричине, то есть Богу. Он
находится в постоянном движении по Вселенной и «питается» земными испарениями.
Таким образом, вся система вещей в каждый миг своего существования оказывается
пронизана потоком энергии, который представляет собой непрерывный материальный
обмен между земными и небесными вещами. Этот энергетический поток характеризуется
«напряженностью» разных стихий, которая тоже постоянна, и это постоянство
обеспечивает непрерывность обмена. «Напряженность» есть не что иное, как
греческий «тонос», понятие которого исторически восходит к древним стоикам и
осмыслению которого особое внимание уделял Клеанф. Благодаря «тоносу»
поддерживается единство мира, а проявляется он в основном через воздух,
служащий главным «связующим звеном» Вселенной. Судя по всему, источником его
является огненная стихия, однако переносит его стихия воздушная.
Напряжением воздуха
объясняется все мировое движение, начиная от роста растений и биения струй
фонтана и заканчивая землетрясениями и приливами и отливами. В отношении
последних мы уже упоминали, что Сенека, первоначально принявший лунную теорию
Посидония, затем от нее отказался. Притяжению луны в качестве причины приливов
и отливов он в конечном итоге предпочел «напряжение» воздуха. Очевидно, это
произошло потому, что данная концепция лучше вписывалась в целостную картину
его видения мира, в котором различные явления представлены сущностями, имеющими
внутреннее единство и собственную энергетику. Таким образом мы подходим к
концепции мироздания, которая, признаемся, кажется нам довольно странной, но
вместе с тем обладает неоспоримой внутренней логикой: вселенная есть сумма
организмов, обладающих внутренним строением, имеющих тело и душу, то есть
состоящих из субстанции, являющейся одновременно безжизненной материей и
движущим принципом, также материальным, наделенным «напряженностью».
Человеческое существо, состоящее из косной и живой материи, является одним из
примеров действия этого универсального закона. Вещи являются живыми: вода,
бьющая из скважины, подчиняется тем же законам, что и кровь, сочащаяся из
артерий или вен, а если присмотреться к деталям вещей, то обнаружатся феномены,
свидетельствующие о наличии глубоких аналогий между человеческим существом и
объектами природы. Людям, отыскивающим подземные источники, отмечает Сенека,
хорошо известно, что вода в них более всего напоминает земной пот.
Эта концепция, отнюдь не
сводимая к простой метафоре, распространяется на все сущее, например на явления
духовной жизни. Поскольку в мире, как вслед за своими учителями-стоиками
считает Сенека, не существует ничего кроме материи, надо признать, что все, что
способно произвести то или иное воздействие на вещи, также является
материальным. Сенека согласен с этим постулатом, однако выводы, которые делают
из него древние стоики, кажутся ему слишком смелыми. Представители ранней школы
стоицизма считали добродетели живыми существами, каждое из которых поселяется в
душе человека и оттуда воздействует не только на самое душу, но и на тело. В
одном из последних писем Луцилию Сенека оспаривает эту концепцию, но не потому,
что она наделяет вещественностью духовные вещи, а потому, что она внутренне
противоречива и приводит к абсурдным выводам. Если согласиться с этой теорией,
придется признать, что каждая мысль также является живым существом, ведь она
оказывает или может оказывать воздействие на тело. Для Сенеки живой, бесспорно,
является душа как источник всех наших действий, что уже доказывает ее
материальную природу, но не добродетель, которая есть не отдельное живое
существо («животное»), а проявление души. Добродетель, осознанная как понятие,
остается всего лишь словом, даже если в реальной действительности она руководит
нашим телом. Но если это так, становится понятной идея равновесия между
моральным добром и красотой, сформулированная древними стоиками и худо-бедно
воспринятая их последователями. Всякая добродетель есть красота, поскольку она
получает материальное выражение в гармонии столь сложного существа, как
человек. Характеристиками добродетели применительно к человеческой жизни
являются порядок, красота, гармония, равновесие, но и сама душа изначально
обладает этими характеристиками. Сенека часто возвращается к теме духовной
красоты, и его высказывания по этому поводу выходят за рамки просто метафоры.
Когда он говорит, что душа мудреца в своем совершенстве «прекрасна,
упорядочена, исполнена грации и полна энергии», он имеет в виду реальное
совершенство вполне материального существа, которое находится внутри нас и
живет собственной жизнью. Подобная концепция полностью согласуется с
ортодоксальным учением Стои, которое с первых дней своего существования
настаивало на тесной аналогии между душой и телом. И первая, и второе обладают
своей внутренней энергетикой, своим «тоносом»; и первой, и второму знакомы
болезни и уродства, в которых выражается временное или постоянное отсутствие
гармонии между частями единого целого.
Согласно этой концепции мир
оказывается населен душами, живыми существами, одни из которых видимы, а другие
нет, но и те и другие материальны; одни могут быть совсем крохотными, другие —
огромными, как, например, Океан или Земля, которая является отдельным и при
этом уникальным существом. Самое огромное существо («животное») — это сама
вселенная, состоящая из прочих существ. И нет ничего удивительного в том, что
вселенная населена еще и «демонами», в число которых Сенека иногда (без большой
уверенности, поскольку это спорный вопрос, к тому же относящийся к сфере
безразличного) включает души умерших. Все эти существа являются «натурами»,
отдельными сущностями, и все они отличаются друг от друга. Для Сенеки, как и
для Зенона, архетипы, то есть идеи, не имеют материальной формы уже в силу
того, что они идентичны. Но полностью идентичными могут быть только слова,
которые вообще не имеют телесного воплощения.
Хотя ни в одном из трудов
Сенеки, по крайней мере в тех из них, что дошли до наших дней, не содержится
стройного изложения стоического учения о причинах отдельных явлений, он,
очевидно, придерживался в этом вопросе физической по существу концепции
каузальности и качества, принятой стоиками. Свойства и качества он относил к
разряду телесных вещей. Очевидным подтверждением тому служат, например,
силлогизмы, включенные в систему доказательства в трактате «О постоянстве
мудреца»: мудреца невозможно оскорбить, потому что все его существо настолько прекрасно,
что в нем нет места злу. Несовместимость добра со злом, которая в нашем
понимании относится к явлениям логического порядка, для Сенеки и его учителей
имела несомненную физическую основу. Причины, которые подвигли Хрисиппа к
разработке этой доктрины, получили прекрасное освещение в работах Э. Брейе,
как, впрочем, и логические трудности, из нее вытекающие. И хотя изложение самой
доктрины не настолько известно, чтобы пытаться проникнуть в ее суть, остается
очевидным, что Сенека обращался к ней очень часто, и у нас нет никаких
оснований полагать, что его многочисленные ссылки на теорию Хрисиппа
представлены одними заимствованиями из источников, игравших роль посредника.
Ту же концепцию качества,
использованную для аргументации в трактате «О постоянстве мудреца», Сенека
применил и для доказательства учения о благодарности: дурной человек обладает
таким свойством, которое исключает наличие в его душе хоть чего-то, что
соотносимо с добром, поскольку проникновение в то или иное свойство другого
свойства, обратного по значению, ведет к уничтожению первого. Отдельные
существа, каждое из которых обладает собственными качествами, образуют в каждом
случае некую вещественную смесь, единственную в своем роде. Некоторые сочетания
качеств возможны, другие — нет. Здесь мы имеем дело с тем, что можно назвать
«биологией» природных существ. Как видно, стоицизм не признает существования
монстров, то есть существ, составленных из несовместимых элементов.
В определенный момент времени
с этим учением познакомился и Луцилий, продолжавший чтение философских трудов,
и у него возникли в этой связи многие вопросы. Вначале он спрашивает у учителя,
действительно ли Добро телесно. Сенека категорически подтверждает это
предположение, аргументируя его традиционными доводами, известными со времен
Хрисиппа. Луцилий продолжает обдумывать прочитанное и в одном из следующих
писем интересуется, может ли один мудрец оказаться полезным другому мудрецу,
иными словами, способен ли мудрец оказать хоть какое-то воздействие на такого
же мудреца, как он сам, и, следовательно, что-то добавить к его совершенству.
Совершенно очевидно, что Луцилий столкнулся с трудностями Хрисипповой физики и
надеялся, что учитель поможет ему в них разобраться. Отвечая молодому другу,
Сенека не то чтобы отмахивается от самой постановки проблемы, но переносит ее
на другую почву — почву духовного опыта. Он объясняет
Луцилию, что там, где речь
идет о душе и о таких сложных «натурах», как человеческий дух, упрощать
проблему не годится. «Алхимия» качеств и сложность каузальных отношений
подразумевают решения гораздо более тонкие, чем может представляться Луцилию.
Еще через четыре письма
Луцилий, все так же старательно штудирующий специальную литературу, подходит к
самому трудному аспекту проблемы. Если моральные качества, в частности
добродетели, телесны, не следует ли рассматривать их как живые существа? Мы уже
останавливались на точке зрения Сенеки по этому вопросу. Он считает подобные
предположения пустым умствованием и прямо заявляет об этом. Вместе с тем он не
отказывается продолжить спор, в результате чего значительно продвигается по
пути модификации учения стоиков. Сохраняя верность принципу материальности
качеств и вновь подтверждая, что каждая добродетель есть «тело», то есть вполне
материальная вещь, он добавляет, что ее телесность — это телесность души, в
которой она проявляется, вернее, которая ее проявляет. Поскольку добродетели не
отличаются друг от друга, они не могут иметь тела, то есть являются словами.
Каждую из них можно определить как «особое свойство души». Так, оказывается,
найдена точка соприкосновения между физической теорией качеств и отдельных
причин и реальным опытом. Мы склоняемся к мнению, что, решая эту проблему,
Сенека разработал собственную теорию. Подтверждение этому мы находим в его же
словах. «Не думай, — писал он Луцилию, — что я первый из стоиков, кто
рассуждает, опираясь не на ортодоксальные истины, а на собственные
представления». Поэтому совершенно невозможно продолжать считать, что, ссылаясь
на стоическое учение о качестве и особых причинах, Сенека не вносит в это
учение собственного понимания, просто излагая худо-бедно усвоенные идеи,
почерпнутые из источников гораздо более «технического» характера, нежели тот,
какой он считал приемлемым для себя. Тому, что он не поддался искушению
привести в «Письмах к Луцилию» узкоспециальное изложение своей теории, есть
простое объяснение: цель этих писем состояла в том, чтобы помочь Луцилию
достичь душевной гармонии, а не в том, чтобы сделать из него философа-эрудита.
Научному аппарату он предполагал посвятить другие произведения, в частности
«Книги нравственной философии», над которыми попутно работал. Очевидно, то
высокомерие, которое проскальзывало у него по отношению к этой тематике, носило
не окончательный, а скорее тактический характер. Собственная «система Сенеки»
существует, и мы догадываемся о ее общих чертах, однако случай (если то был
случай), потребовавший от философа определенной формы изложения, лишил нас
возможности ознакомиться с ней в ее полном виде.
Вселенная, охватывающая все
сущее, для Сенеки, как и для его учителей, оставалась «живым существом»,
организованным по общему плану, одинаковые проявления которого можно наблюдать
повсюду. Из этого утверждения вытекает, что вселенная подчиняется строгим
законам — законам Бытия, то есть Разума в действии. Следовательно, ничего
случайного в ней нет. Существуют каузальные цепочки; порой они перекрещиваются,
но всегда следуют неизбежной необходимости. «Все, что происходит, — пишет
Сенека, — есть знак того, что должно произойти». В других местах он не раз
повторял, что Рок, Фортуна и прочие слова того же ряда — всего лишь имена,
присваиваемые Юпитеру как Высшему божеству. В этой связи встает проблема
человеческой свободы и свободы философии:
«Судьба ли навязывает нам
свои неумолимые законы, Высшее ли божество, владыка мира, определивший порядок
каждой вещи, случайность ли, вмешивающая свой хаос в дела людей, — ото всего
защитит нас философия».
Философия учит нас
разгадывать тайны мироздания и следовать за Богом. Не уроки терпения она
преподает нам, но раскрывает глаза на истинные ценности. И первым шагом на этом
пути, как мы уже говорили, становится изучение Природы. Но мы также отмечали,
что «природные принципы» относятся к разряду безразличных вещей. Поэтому
постижение мудрости как внутренней гармонии достигается другим способом — через
постижение гармонии мира. Одна из самых оригинальных и самых богатых
следствиями мыслей Сенеки как раз и заключается в том, что принцип следования
Природе он заменил принципом следования Богу.
О том, что в творении
присутствует тотальный детерминизм, Сенека говорил неоднократно. Он глубоко
верил, что среди бесчисленного множества звезд, сияющих на небе, включая самые
маленькие, нет ни одной «праздной». Во вселенной нет ничего лишнего, ибо
вселенная — это замысел Божий. В свете этой идеи и человеческие страдания, и
явная несправедливость, и провал Катона на выборах в преторы, и мучительная
кончина самых мудрых из людей не могут вызывать возмущенное удивление. Все это
лишь элементы мировой гармонии, сами по себе не обладающие какой бы то ни было
ценностью. Если взглянуть на эти вещи со стороны, если не переживать их как
личное несчастье, а подняться над ними, станет понятно, что в глазах Бога они
имеют глубокий смысл. И сделать это нам вполне по силам, поскольку мы и сами
являем собой неотъемлемую часть божества; пока существуют наши тело и душа, они
суть элементы универсального Бытия.
Возражение, что в этом случае
и животные, и растения, и придорожные камни также должны быть частью Бога, а
значит, и сознавать это, неправомочно. Дело в том, что животные и прочие твари
из этого ряда существуют в форме менее полной и менее совершенной, нежели
человек. Только человеку дано то, что кроме него принадлежит одному лишь Богу —
разум и речь. Добиваясь собственного совершенства, приводя в гармонию все части
своего существа, мы уподобляемся Богу. Способность размышлять, то есть
возможность вступать в общение с Богом, ни одному человеческому существу не
дается без усилий, она должна быть завоевана. Чем больше мы приобретаем знаний,
тем быстрее эта способность развивается из тех семян, что заложены в нас
природой. Некоторым людям так и не удается достичь всей полноты своей
человечности. Даже состарившись, они продолжают пребывать в младенческом
состоянии. Есть люди, которым никогда не познать Бога.
Представленная Сенекой
концепция Бога, которой он, безусловно, в значительной мере обязан Клеанфу,
объясняет, почему свод своих философских сочинений он решил закончить
произведением «О суеверии». В этом трактате он стремился показать, что есть
целые народы, живущие в плену предубеждений и обычаев, народы, которым неведома
Божья истина. Его критика традиционных религий довольно близка критике
эпикурейцев: и здесь и там мы слышим упреки в аморальности (тема, облюбованная
греческими философами еще в VI в.
до н. э.), а также в абсурдности. Традиционные религии ставят своей целью
воздействовать на богов или Бога (монотеистический иудаизм также не избежал
осуждения философа), но при этом ими движут мотивы, продиктованные желанием
достичь определенных вещей, которые сами по себе являются безразличными, — богатства,
здоровья, счастья в сугубо материальном понимании. В глазах Бога все эти вещи
не имеют никакой ценности. Просить у Бога счастья бесполезно и глупо, потому
что такое счастье зависит только от нас самих. Еще более бесполезно и даже
стыдно просить у Бога, чтобы он по нашему капризу изменил существующий мир. Мир
таков, каким Бог однажды пожелал его создать, и другим быть уже не может.
Истинная набожность принимает форму мудрости. Как и сама мудрость, она
стремится уподобиться Богу. Этот тезис придумал не Сенека — он принадлежит
стоицизму в целом, но Сенека внес свой вклад в его развитие. Та возвышенная
любовь к Богу, которая читается у него между строк, возможно, находит
объяснение в личной биографии мыслителя. При его жизни в Риме действовали
многочисленные экзотические религиозные культы, представители которых нередко
ссорились между собой (так, римский пожар 64 года дал иудеям повод для сведения
счетов внутри общины, и по доносам правоверных евреев — друзей Поппеи — многие
из них пострадали от римской власти). Кроме того, Сенека наверняка хранил живое
воспоминание об александрийских теологах — египтянах, греках, иудеях. Не
исключено, что эти воспоминания сыграли свою роль в том, что он задумался над
проблемой Бога, рассматривая как философский, так и духовный ее аспект, и в
конце концов предложил свой вариант ее решения. Можно сказать, что в вопросе
религии Сенека опередил свое время. Тезисы, представленные им в трактате «О
суеверии», настолько поразили христианских писателей, что некоторые из них готовы
были признать в римском философе собрата по вере.
Прежде всего идея Бога нужна
была Сенеке для объяснения механизмов действия человеческой души. Поскольку Бог
во вселенной присутствует повсеместно, значит, и мысль его вездесуща. Бог
ежесекундно охватывает мыслью этот мир, как человеческая душа посредством
органов чувств постоянно ощущает периферию своего тела. Напряжение воздуха
(«пневма») в теле вселенной, то есть в материи, «теле Бога», играет ту же роль,
что в теле человека. Те же потоки, что движутся от центра мира к его периферии
и обратно, в том же ритме осуществляют свое движение и внутри нас. Поэтому
«родство» между людьми и Богом объясняется не просто общностью происхождения,
как думал Цицерон, но имеет вполне физическую природу. Эта идентичность простирается
так далеко, что Бог разделяет с людьми даже смерть: его тело подвергается
уничтожению и возвращается в исходное состояние огненной материи: так будет,
когда вся вселенная сгорит в огне гигантского пожара. Разумеется, смерть Бога
не будет ни полной, ни окончательной; но разве не то же самое относится и к
кончине мудреца?
Из родства, или, если угодно,
из почти полной идентичности человеческой души и мира, вытекает еще ряд
следствий. Первое заключается в том, что материя существует вечно. В этом вопросе
Сенека расходится с некоторыми из стоиков, считавших, что в особых
обстоятельствах, под гнетом особо тяжких невзгод душа погибает. Душа, возражает
Сенека, состоит из столь тонкой огненной материи, что она всегда найдет себе
выход. Философ не уверен, что это является гарантией продолжения жизни за
порогом смерти, но во всяком случае допускает такую возможность.
Другим следствием является
вечный характер движения. Действительно, мир находится в беспрестанном
движении: не стоят на месте небеса, бесконечной чередой сменяют друг друга
времена года. И человеческая душа создана для действия. Впервые эта идея
прозвучала в «Утешении к Марции», где она изложена в духе самого
ортодоксального стоицизма. Затем она появляется в «Спокойствии духа» — не
столько в поддержку идеи активной жизни, сколько в качестве объяснения, почему
испытывает страдания душа, обреченная на полное бездействие. Наконец, Сенека
вспоминает о ней в одном из писем Луцилию, описывая энергию душ, стремящихся к
мировому разуму. Благодаря своей подвижности человеческая душа способна за
единый миг преодолеть значительное расстояние, поэтому во вселенной нет мест,
куда она не могла бы попасть.
Вместе с тем человеческая
душа не вполне божественна. Все, что в ней активно и наполнено энергией, все,
что направлено к действию, принадлежит божеству. Этой составляющей противостоит
другая — из тяжелых элементов, которые обременяют душу и тянут ее к тяжелым
частям вселенной. Тяжелые элементы нарушают энергетику души, рвут ее нерв и
отдают ее во власть удовольствиям. Эта тяжесть есть телесный вес, следствие
животного начала в~ человеке. Сенека не объясняет, в результате чего возникла
эта двойственность души. По некоторым намекам можно догадаться, что наряду с
огненной и воздушной стихиями — источником напряжения — он допускал
существование в душе и «влажного» жизненного принципа, по сути своей косного и
поэтому в некотором смысле противоположного предыдущим. Насколько мы можем
судить, эта концепция согласовывается с космогоническими представлениями
стоиков, во всяком случае, в том, что касается души. Это значит, что Сенека
вернулся к идеям Древней Стои, решительно отвернувшись от теории, разработанной
Панетием, получившей дальнейшее развитие у Посидония и воспринятой Цицероном, в
соответствии с которой существуют не части души, обладающие определенной
материальной структурой и занимающие определенное место, но свойства,
наделенные потенциальной силой.
В свете этого разногласия
становятся понятны и расхождения в словаре Сенеки и Цицерона, связанные с
переводом на латынь греческого понятия «ormh». Цицерон для его передачи использовал термины «adpetitio» (желание)
или «adpetitus» (желающий),
которые, по его мнению, выражают страстный порыв. Соглашаясь с концепцией души,
предложенной Панетием, он допускал, что в душе имеют место два вида движения,
два «движущих мотива»; первый относится к рациональному мышлению (cognitatio), второй —
к действию. Действия второго рода, как правило, иррациональны, и «думающей»
части души надлежит держать их под контролем.
Сенека использует
исключительно термин «побуждение» (impetus),
существенно расширяющий рамки
понятия. Теперь это не просто «желание», но неосознанный порыв, потребность
движения, то есть именно та сила, которую сообщает душе божественная «пневма».
Ему, конечно, прекрасно известно, что ни сам порыв, ни действия, им вызываемые,
не подчиняются строго разуму. Бывает, что в результате ошибки суждения, если
разум не вмешался вовремя, возникает ошибочное действие, то есть страсть. Но
это не значит, что понятие «ormh» имеет страстную
природу. Оно так же находится под властью разума и подчиняется его руководящему
началу. Таким образом, в душе различают часть «пассивную» и иррациональную,
которая руководствуется теми впечатлениями, которые получает от органов чувств.
На эту часть души воздействует напряжение воздуха. Естественно предположить,
что именно в ней гнездятся удовольствия. В иерархическом плане она стоит ниже,
чем «ведущая» часть души, хотя и последняя не всегда действует сообразно с
разумом.
Такой, по нашему мнению, виделась
Сенеке человеческая душа. Судя по всему, он разработал вполне оригинальную
концепцию, основанную на традиционном материализме Древней Стои. В его
интерпретации имеет место смешение или наложение друг на друга двух понятий:
части («merh») и функции («dunameiV»). Зa выполнение
функций отвечают те части, которые являются «природными» и образованы из
материальных элементов. Одна и та же часть может отвечать за выполнение
нескольких функций, однако между «природными» частями существует определенная
иерархия. Эта концепция полностью соответствует привычному духу стоицизма и
космогоническим взглядам стоиков, а также их учению о зарождении элементов из
божественного огня.
Как бы то ни было, Сенека,
разделяя эту концепцию, выводит из нее следствия, имеющие отношение к духовной
жизни и этике. Суть духовной жизни состоит в подражании Природе, в следовании
за Богом, в том, чтобы развивать в себе все те качества, которые связаны с
напряжением и рациональной функцией, а также в том, что держать под неослабным
контролем все то, что имеет отношение к чувственной части и иррациональному
напряжению. В этом случае удовольствие, каким сопровождается соответствующее
природе движение, не сможет подчинить себе действие. Что касается действия, то
оно разбивается на две функции: одна выполняется в соответствии с разумом (и
имеет наивысшую ценность), другая — нет, следовательно, по отношению к первой
она занимает более низкое положение. В этой общей теории учтены как данные
эмпирического опыта, так и теоретический анализ Высшего блага. В ней Сенека не
просто выразил свое мировоззрение, но и изложил свою тактику духовного
наставника. Он не убеждает отказаться от удовольствия, потому что и
удовольствие может быть сообразным природе, главное — отводить ему подобающее
место. Теория Сенеки позволяет также обойтись без «измерительной страсти»,
свойственной всем последователям школы Аристотеля. Удовольствие как низший
элемент духовной жизни не может быть включен в Высшее благо, следовательно, и в
добродетель тоже. Здесь совершенно новое значение приобретает аргументация
логического порядка против включения удовольствия в понятие Высшего блага,
известная еще со времен полемики внутри Академии. Удовольствие не является
абсолютом, потому что находится в зависимости от внешнего возбудителя — напряжения,
создаваемого вещами. Образы, с помощью которых Сенека описывает характерные
проявления удовольствия, не должны ввести нас в заблуждение. Все его сравнения
— или почти все — служат одной цели: наглядно, на живых примерах, показать
«физиологию души». И какие бы стереотипы ни укоренились в интерпретации его
теории, не позволим, чтобы они затмили нам истину: никогда образ не
превалировал у Сенеки над мыслью. Мысль у него всегда оставалась первичной, и
именно она задавала особенности стиля.
Если удовольствия, вызванные
внешним воздействием, носят случайный характер, то есть относятся к категории
«безразличии» — даже если они сообразны природе, то удовольствия, идущие
изнутри души, обладают высшей ценностью. Это прежде всего «светлая радость» (греч.
«cara»), рождающаяся от сознания действенности добродетели,
то есть внутренней энергии, которая и сообщает добродетели ее ценность. Таким
путем Сенека подходит к конкретизации духовного образа жизни во всем ее
совершенстве. Иначе говоря, пытается набросать портрет мудреца.
У Сенеки не было нужды
придумывать образ мудреца, поскольку он давно существовал в традиции многих
философских школ в виде идеализированного образа Учителя. Укоренению этой
традиции в немалой мере способствовали условия, в которых осуществлялось
философское образование. Учитель старался воздействовать на своих питомцев не
столько словом, сколько личным примером. Известно, что жизнь Эпикура и Диогена
еще долго после их смерти служила начинающим философам предметом размышлений. В
общественном сознании тем более царила тенденция судить об известных мыслителях
не по тому, чему они учили, а по тому, как они жили. Поэтому философия, как
внутри, так и вне школы, была не просто образом мыслей, но и образом жизни.
Сенека полностью разделял
подобные взгляды. Еще в самом начале переписки с Луцилием он говорит, как было
бы хорошо, если бы ученик хоть ненадолго переехал к нему, потому что «живое
слово и совместная жизнь куда полезнее любых назиданий... Люди привыкли больше
верить своим глазам, чем ушам, и тот путь, что долог для поучений, для
наглядного примера краток и скор». В подтверждение своих слов он приводит три
примера. Так, Клеанф, испытывая к Зенону искреннюю преданность, в конце концов
выстроил свою жизнь по образу и подобию жизни учителя. Платон и Аристотель,
как, впрочем, и все последователи школы Сократа, переняли многие привычки
своего наставника. Наконец, Метродор, Гермарх и Полиен добились выдающихся
успехов не потому, что слушали лекции Эпикура, а потому, что разделили с ним
его жизнь. Впрочем, имена далеко не всех мыслителей выступали в окружении
подобных легенд, и стоики по сравнению с другими проявляли значительно меньшую
склонность к идеализации своих учителей. Об этом легко судить по биографическим
сочинениям Диогена Лаэрция, посвященным, с одной стороны, Зенону, Клеанфу и
Хрисиппу, а с другой — Диогену и Эпикуру. Платон и
Аристотель, со своей стороны,
прославились все-таки скорее благодаря сочинениям, нежели образу жизни — в
отличие от Сократа, обоим приходившегося учителем, только одному прямо, а
второму косвенно. Подобно Платону и Аристотелю стоики всегда слыли скорее
эрудитами и полемистами, чем мудрецами. Да и сами учителя Стои не считали себя
достойными эпитета «мудрый», в чем ученики не смели им противоречить. По словам
Квинтилиана, если бы у стоика спросили, были ли мудрецами Зенон, Клеанф или сам
Хрисипп, тот ответил бы, что все трое были «и в самом деле великими людьми,
достойными всяческого уважения, но и они не достигли высшей степени
совершенства, заложенного в человеческой природе». Таким образом, в стоицизме
мудрец всегда оставался мифической в некотором роде фигурой. Мудрец у стоиков —
это прежде всего отвлеченный духовный образ, экстраполяция реальных
человеческих качеств.
Сенека придерживался иной
точки зрения. В «Постоянстве мудреца» он твердо заявляет, что не правы те, кто
говорит (как это часто делал Серен), что «среди стоиков нет мудрецов». Это
вовсе не абстрактное понятие, утверждает Сенека. Мудрецы, какими их видят
стоики, существуют в настоящем, будут существовать в будущем и, разумеется,
существовали в прошлом. Мало того, такой человек, как Катон, может быть,
превосходит величием мудреца. Представляется довольно любопытным, что в поисках
реального воплощения этого древнего мифа Сенека обратился взором к Риму и среди
римлян выделил человека не такой уж безупречной репутации (участвовавшего в
гражданской войне!). Заметим также, что это был не профессиональный философ,
представитель той или иной школы, а римский сенатор. Это говорит о том, что со
времен первых учителей-греков в подходе к этой проблеме произошли существенные
изменения. Мудрец Сенеки — это не только ученый-диалектик (Катон обладал такими
знаниями благодаря учебе в школе своего друга Афинодора Кордилиона) и живой
пример парадоксов учения, но прежде всего «честный муж» (vir bonus). Набрасывая
для Луцилия портрет Катона времен гражданской войны, Сенека сравнивает его с
героями минувшего века, также удостоенными высокого звания «честных мужей»:
Лелием, Сципионом Эмилианом, Катоном Цензором, но особенно с Элием Тубероном.
Последний заслужил восхищение Сенеки тем, что, устраивая пир для народа,
приказал подать приглашенным глиняную посуду, а ложа застелить не ценными
коврами, а козьими шкурами.
И все эти «мудрецы» появились
на свет на памяти всего лишь нескольких поколений! Не опровергая традиционного
представления о том, что мудрецы в жизни встречаются крайне редко, Сенека
словно допускает, что в Риме их число неожиданно возросло.
Он сам поясняет, что
заставило его выступить с таким утверждением. Читать описание жизни мудреца,
считал он, столь же полезно, как внимать нравственным проповедям. «Дадим
образец, и всегда найдется кто-нибудь, кто ему последует». И образец этот тем
действеннее, чем ближе к современности. Фигура Сократа настолько далека от
реальной жизни людей, что он представляется им экзотическим персонажем, кем-то
вроде персонажа греческой комедии. Куда больше трогает сердца людей «золотой
век» Республики. На площади вокруг храма Марса Мстителя, на форуме Августа
стояли изваяния великих людей, которые не только превратили Рим в могучую
державу, но и стали олицетворением его духа. Эти полководцы, законодатели,
великие граждане, воспетые Вергилием в книге VI его «Энеиды», и после своей смерти продолжали жить в
людской памяти. И Сенека добавил к их облику еще одну черту — величие.
Как ни парадоксально, но
величие Катона проявилось в полной мере именно в том, как он повел себя во
время гражданских войн. До сих пор от внимания исследователей почему-то
ускользал тот факт, что созданный Луканом образ Катона очень тесно
перекликается с тем, каким он предстает перед нами в девяносто пятом письме
Луцилию, которое Сенека писал примерно в то же самое время, когда шла работа
над последними книгами «Фарсалии», посвященными возвеличиванию героя. И здесь
и там мы видим человека, в одиночку восстающего против насилия и отважно
бросающего вызов как Цезарю, так и Помпею. В образе Катона воплотились все
стоические добродетели. Благодаря своей проницательности он, протестуя против
любой тирании, понимает порочность дилеммы — Цезарь или Помпеи, — в ловушке
которой оказались прочие сенаторы. Отвага позволяет ему сохранять спокойствие
посреди бушующей толпы, а чувство справедливости заставляет требовать для Рима
того, что принадлежит ему по праву — свободы, которую ни в коем случае нельзя
отдавать узурпатору или кучке узурпаторов. Наконец, он обладает чувством
уместности (Панетий и Цицерон в аналогичном случае говорили о «самообладании»);
это чувство движет им, когда он призывает государственных мужей не опускать
руки, а бороться за свободу, пусть даже борьба их безнадежна.
В Катоне Сенеку восхищали не
только его страстность, драматический накал которой превращал его в символ
римского духа, но и те качества, которые он проявлял в повседневной жизни и
которые являли собой основополагающие добродетели стоицизма: самообладание,
выдержка, выносливость, доброжелательное отношение к людям, готовность всегда
прийти им на помощь и человечность, позволявшая ему находить время и для
трудов, и для досуга. Именно в отсутствии этих качеств упрекал Цицерон молодого
обвинителя в своей речи «В защиту Мурены», и их же агиографическая традиция
приписала — справедливо или нет, не знаем — последнему из свободных граждан
после его смерти. Сенека ссылался на Катона как на образец для подражания
постоянно, на всем протяжении своего творчества. Он вспоминает о нем в
«Утешении к Марции» и в «Утешении к Гельвии», практически во всех «Диалогах»,
но главным образом в «Письмах к Луцилию». Сенека старался следовать собственной
заповеди, гласившей: «Избери себе образцом человека, в котором тебе нравится и
образ жизни, и речи, и даже лицо, ибо в нем выражается душа». Совершенно
очевидно, что в тот момент, когда Сенека писал эти строки, его мыслями владел
Катон. Размышляя над его личностью, он искал и находил в его характере и
поступках те биения мудрости, которые уподобляют человека Богу и ведут его к
Высшему благу. Спокойствие духа, с каким он воспринял крушение римской
государственности и личную неудачу с избранием на должность претора,
свидетельствовало о том, что мировой порядок он принимал смиренно, таким, каков
он есть. Катон не пытался протестовать против универсального закона, согласно
которому все в жизни подвержено переменам, хотя этот закон обернулся лично
против него. Крах Республики — лишь частный случай общего течения событий, а
римское государство — такое же существо, как и все другие, и, как все прочие,
оно следует циклам рождения, существования и смерти. Из этих бесчисленных
существ, ни одно из которых не выделяется чем-то особенным, и состоит мир.
Возможно, кому-то покажется,
что, сражаясь за Республику, по закону универсального развития обреченную на
гибель, Катон впадал в противоречие с самим собой. Может, ему следовало
покориться Божьему Промыслу и смириться с установлением Империи, которая, как показало
будущее, рождалась на свет согласно закону Провидения? Нет, Катон был по-своему
прав, как бы парадоксально это ни выглядело, и его правоту прекрасно выразил
Лукан в своем знаменитом изречении (возможно, сформулированном в те же дни,
когда его дядя о том же самом говорил Луцилию): «Боги встали на сторону
победивших, а Катон — на сторону проигравших». Смирение перед вселенским
законом не подразумевает отречения от собственных убеждений. Рождение нового
существа вовсе не отнимает у старого права на смерть. И старое действительно
умрет, если окажется, что для него это единственный способ сохранить свою
сущность, не изменить постоянству и чести, ибо смерть — это высшее проявление
свободы. Самоубийство Катона в Утике заставило Сенеку вспомнить о раненом гладиаторе,
который без единого стона принимает от противника последний, добивающий удар.
Смерть не имеет значения, это вещь из разряда «безразличных», и умереть с
честью так же прекрасно и правильно, как жить по чести. «Won est ergo M. Catonis maius bonum honesta
vita quam mors honesta, quoniam поп intenditur virtus»*.
Мудрец перед лицом Бога
всегда неподвижен. Этот мир — совокупность беспрестанно движущихся объектов, и
недвижимы в нем лишь истинные ценности. Личные боги тоже вовлечены в общее
движение, умрут и они, чтобы, как и все сущее, вновь слиться с Бытием. Вечен
один Разум, обладающий собственной внутренней логикой, вечно он и пребудет.
Достигнув такой степени совершенства, мудрец уже не столько покорствует Богу,
сколько участвует в исполнении его воли. Все свои решения он принимает
одновременно с Богом, действуя согласно глобальной интуиции, в каком-то смысле
в унисон со всей Вселенной.
* Значит, честная жизнь Катона есть не большее благо, чем честная
смерть, ибо добродетель не увеличивается.
Не случайно Сенека, повествуя
о жизни Катона, анализирует не только его поведение во время гражданской войны,
которое само по себе служит исполненным глубокого смысла примером действий
стоика-мудреца, но и постоянно вспоминает о том, как Катон умирал. Ссылка на
его гибель, пока, впрочем, мимолетная, встречается в «Утешении к Марции». Но
уже в трактате «О провидении» этой теме уделено долгое и пристальное внимание.
Трактат, как мы помним, создавался весной или летом 63 года, когда Сенека уже
на протяжении года жил вдали от бурной общественной жизни. На его страницах и
появляется сравнение Катона с умирающим гладиатором, на которого сверху взирает
Бог. Сенека описывает драматические подробности самоубийства Катона, которому
пришлось повторять свою попытку дважды*. В этой смерти сполна
проявились все стоические добродетели: решимость, постоянство, человечность,
безмятежность, наконец, подъем духа. Катон умирал без слез и предсмертного пота
и перед смертью продолжал читать философскую книгу. Невозможно удержаться от параллели
между описанием этой смерти и гибелью самого Сенеки, которому удалось покончить
с собой только с третьего раза. Мы думаем, что здесь нечто большее, чем простое
совпадение, ведь Сенека приучал себя к мысли о смерти, держа в памяти образ
Катона. Конечно, он не мог предвидеть, что яд, заготовленный слишком давно, к
решающему мигу успеет утратить свою силу; что кровь почти не будет течь из
вскрытых вен; что ему придется терпеливо ждать, пока его прикончит удушливый
жар бани**. Но нет никаких сомнений, что постоянно присутствовавший
в его мыслях образ Катона помог ему справиться с этим тройным испытанием.
Благодаря Катону он сумел до последнего смертного часа не прерывать своих
философских размышлений и продолжал с теплотой вспоминать о друзьях.
По «Письмам к Луцилию» легко
проследить за поэтапным осуществлением Сенекой его идеи подражания Катону. Тема
смерти Катона, как ни была она «заезжена» школьной традицией, всегда
производила на философа глубочайшее впечатление. Она не просто служила ему
примером доблести, она обретала в его глазах универсальное значение. Совсем не
обязательно быть Катоном, чтобы умереть так, как умер он, убежден Сенека. Для
этого достаточно инстинкта, свойственного даже самым примитивным существам.
Этот инстинкт заложен в самой природе и состоит в презрении к жизни, в
нежелании ставить жизнь выше всего на свете. Катону Сенека противопоставляет
Мецената и Д. Брута Альбина, с позором вымаливавшего перед смертью хоть несколько лишних мгновений
жизни. И Меценат, в порыве откровенности признавшийся, что жажда жизни сильна в
нем настолько, что он согласен жить калекой, согласен жить посаженным на кол,
лишь бы жить, для Сенеки ничем не лучше Брута Альбина. Этот пример ярко
иллюстрирует коренное разногласие между стоицизмом, как его понимал и по
принципам которого жил Сенека, и эпикуреизмом. Последователи Эпикура связывали
Высшее благо с переживанием каждого мгновения жизни, призывая в каждом из них
ощутить полноту бытия. Примечательно, что Меценат разделял убеждения
эпикурейцев, а Брут Альбин (нам, правда, неизвестно, увлекался ли он когда-либо
философией, но кто в те времена ею хоть немного не увлекался?) входил в ближайшее
окружение Цезаря и служил в насквозь пропитанной эпикуреизмом преторианской
когорте, которая сопровождала императора в его завоевательном походе в Галлию.
Если в первых письмах Луцилию Сенека, как мы уже говорили, соглашается с
некоторыми положениями эпикуреизма, то это согласие носит лишь временный
характер, поскольку глубинные его мысли текут в совсем ином направлении.
Эпикурейский мудрец, запертый в настоящем, покорный власти ощущений, которые
ему диктуют органы чувств, так или иначе оказывается в зависимости от Фортуны и
не способен познать иных ценностей кроме наслаждения бытием. Мудрец стоиков
также принимает свое существование, но он в любую минуту может от него
отказаться, если этого требуют высшие цели. Мудрец стоиков отрицает в себе
пассивное начало, он всегда готов к действию, но его действия продиктованы не
желаниями или страхом, который ни в коей мере не может служить предвестником
будущего, а исключительно решениями, принимаемыми Разумом. Мы понимаем, почему
Сенека вновь и вновь возвращается к образу мудреца, часто не жалея для его
описания самого пламенного красноречия. Он пытается передать суть внутреннего
отношения к жизни, которому невероятно трудно научиться, глядя со стороны. Его
можно только почувствовать, если в твоей душе поселился образец, достойный
подражания. Мудрец, который для древних стоиков, возможно, оставался лишь
идеальным образом, у Сенеки становится образцом для подражания. Поэтому и слова
для его описания должны выбираться с таким учетом, чтобы они зримо и веско передавали
все величие и всю красоту этого образа. Здесь наступает момент, когда философия
вынуждена обратиться за помощью к риторике, ибо без нее невозможно выразить то,
что находится на грани невыразимого.
* Катон, этот «последний защитник Республики», находился в Утике. Он узнал, что республиканцы разбиты Цезарем. Он сделал все, чтобы
эвакуировать из города и спасти находившихся там римлян. Когда все уехали, он
остался один с сыном-подростком и несколькими друзьями греками. Простившись с
ними, он удалился в свою спальню, два раза внимательно перечел платоновского
«Федона», где описываются последние часы Сократа и выражается твердая
убежденность в бессмертии души, и вонзил в себя меч. Но рана оказалась не
смертельной. Он упал на пол, обливаясь кровью, еще живой. В комнату ворвались
друзья. Вызвали врача. Рану зашили. Катон, казалось, забылся сном. Тогда они
оставили его, предварительно забрав все оружие, которым он мог бы себя убить.
Когда они ушли, Катон приподнялся, разорвал швы и руками выбросил внутренности
на пол. — Примеч. науч. ред.
** О смерти Сенеки
см. вступительную статью.
Мы не располагаем или почти
не располагаем произведениями теоретического характера, вышедшими из-под пера
Сенеки. Теми немногими из его творений, которые можно причислить к этому ряду,
остаются трактат «О гневе» и «Вопросы естественной истории». Впрочем, первый
состоит из трех диалогов, обращенных к Новату и преследующих цель внушить ему
определенные убеждения. Что касается второго, то нам известно, что автор
посвятил свой труд Луцилию, стремясь дополнить его философское образование
сведениями о том, как в мире «работает» механизм божественного действия. Весьма
вероятно, что и замысел «Книг нравственной философии» предполагал аналогичную
форму изложения. Это нисколько не должно нас удивлять, поскольку сам Сенека в
«Письмах», относящихся как раз к тому времени, когда он работал над основной
частью своего философского «свода», не раз подчеркивает, что целью его
«занятий» является формирование души, поиск средств к ее воспитанию, а не
приобретение школьных знаний. И все творчество Сенеки направлено к тому же, то
есть к формированию души, причем как души ученика, так и души самого учителя.
Писательский труд для него — способ осмысления идей, способ более полного
овладения собственной мыслью.
Из этого вытекают по меньшей
мере два следствия. Во-первых, написанное слово должно убеждать других,
во-вторых, оно должно подстегивать собственно авторское мышление как глубоко
личный процесс. Внешнее и внутреннее направления писательского труда
развиваются параллельно и до некоторого момента остаются взаимно
противоположными. В пределе это ведет к возникновению «напряжения» между
риторикой (убеждением) и «лиризмом» (внутренним размышлением).
Эта двойственность на
протяжении долгого времени служила Сенеке попеременно то добрую, то недобрую
службу — в зависимости от того, вызывало ли его писательское мастерство
восхищение у читателя или имела место недооценка подлинного значения его
философии у критиков. При этом слишком часто забывали, что большую часть своего
философского «свода» Сенека сочинял, имея за плечами огромный опыт ораторского
искусства. В действительности его сочинения представляют собой запись речей.
Они и создавались как произведения, предназначенные для «устного» изложения,
пусть даже ни разу в таком качестве не исполнялись. Поэтому нет ничего
удивительного в том, что стиль и композиция сочинений философа отвечают законам
красноречия или, если угодно, законам современной ему риторики.
Проблеме композиции в
творчестве Сенеки посвящено немало значительных работ. Так, Э. Альбертини в
своей знаменитой книге пытается доказать, что Сенека «писал плохо» и позволял
воображению уводить себя далеко в сторону от трактуемой темы. Более недавняя
работа К. Абеля освещает эту же проблему, но выдержана совсем в ином ключе. К.
Абель полагает, что Сенека выстраивал свои диалоги в форме вариаций на заданную
тему, всякий раз рассматривая ее под новым углом. Исследователь убежден, что
каждый диалог выстраивался автором вокруг «смыслового ядра», в целом образуя
эстетическое единство. На наш взгляд, такой «структурный» подход к творчеству
Сенеки заслуживает интереса, поскольку ставит своей целью вычленение «силовых
линий», организующих каждое конкретное произведение, и таким образом снимает с
их автора обвинение в демонической одержимости ассоциативным мышлением,
заставлявшей его как попало склеивать между собой слова (topoi), порой забывая, о чем, собственно, он хотел сказать. Мы же, напротив,
постарались показать, что его мысль отличалась редкой последовательностью и
служила выражением глубоко разработанного учения, отдельные элементы которого
он рассматривал в разных произведениях.
Таким образом, «структурный»
анализ К. Абеля оказывается более чем полезным. В конце концов оригинальность
написанного Сенекой, его творческий вклад в философию действительно заключаются
в структуре его сочинений. Каждая из тем его диалогов («Мудреца невозможно ни
оскорбить, ни обидеть», «Честный муж не может быть несчастным» и др.) уже
получила широкое освещение в работах других философов и обросла собственной
«библиографией»; для каждой из них уже сложилась отработанная система доказательств,
включающая одни и те же давно известные аргументы, которые ни один автор не мог
обойти молчанием. Особенно это бросается в глаза в «Утешениях», создававшихся
по испытанной методике. Но то же самое относится и к таким диалогам, как «О
счастливой жизни» и «О спокойствии духа», в которых также рассматриваются
вполне классические темы. Например, во втором из них приводятся рассуждения,
восходящие к Демокриту и затем подхваченные философами Средней Стои. Из
сравнения этого трактата с одноименным сочинением Плутарха становится очевидно,
что разнятся они в основном именно структурой. Плутарх довольствуется
перечислением отдельных идей и их сопоставлением, тогда как Сенека выстраивает
свою систему доказательств на гораздо более прочной основе.
К. Абель не анализировал
диалог «О спокойствии духа». В этом произведении последовательно изложена
доктрина, основанная на принятой Сенекой концепции человеческой души. Душа
деятельна (agiiis) и самой
Природой предназначена к тому, чтобы действовать. Она обладает потенциальным
внутренним порывом (impetus), который
ищет для себя точку приложения, а если не находит таковой, или находит, но
неверно, становится причиной огорчения или даже страдания. Против подобных
«болезней» стоическая этика предлагает свои «лекарства». Прежде всего
необходимо установить, в каких условиях деятельность будет плодотворной,
следовательно, ведущей к счастью. Чтобы деятельность отвечала целям человека,
то есть соответствовала природе, она, как учит теория «kk», должна быть поставлена на службу другим людям. Ее
высшей формой является политическая деятельность (здесь Сенека следует за
учением Средней Стои, как оно выражено в трактате «Об обязанностях»,
создававшемся, как мы предполагаем, под прямым влиянием «Peri euqumiaV» Панетия), но возможны и другие области ее
применения.
Исходя из того принципа, что
природа сама диктует человеку закон быть деятельным, а вся проблема состоит
лишь в том, чтобы управлять этой деятельностью, Сенека смыкается с паренетикой
Демокрита. Впрочем, применение этой методики, основанной на перечислении
различных жизненных ситуаций и самых общих условий общественной жизни,
позволяет нащупать решение проблемы лишь в первом, самом грубом приближении.
Как несколько лет спустя Сенека напишет Луцилию, подобные наставления — всего
лишь «листья», но никак не «ветви» дерева. «Мои советы, — говорит он и Серену,
— касаются лишь обыкновенных, несовершенных, болезненных душ, но никак не души
мудреца».
В этой точке, находящейся
приблизительно в середине диалога, начинается анализ «спокойствия духа» как
состояния души мудреца, а не как результата более или менее успешного
следования требованиям осмотрительности. Здесь мы вступаем в область
позитивного внутреннего анализа, восходящего к самим принципам и никак не
связанного с их внешними проявлениями. Все возможные действия получают свою
оценку исходя из соответствия внутреннему состоянию — состоянию мудрости,
которое означает отстранение от мира вещей, включая наше собственное тело.
Попутно приводятся определения, принадлежащие Панетию и даже Демокриту, но
здесь они имеют совершенно иное наполнение. Так, понятие
«mh polla prhssein» трактуется в более тонком и возвышенном значении.
Подлинный смысл и содержание этой формулы становится ясен из комментария,
приводимого в этом же месте диалога: «Тот, кто слишком много делает, часто
попадает в зависимость от случая». Понемногу Сенека подводит Серена к пониманию
независимости личности («autarkeia»), которое
и является определяющим для состояния мудрости. Затем идет перечисление
внутренних следствий, вытекающих из этого состояния. Это способность
приспособиться к обстоятельствам («eukairia») —
одна из стоических добродетелей, невозмутимость перед лицом Провидения, а также
умение гармонично сочетать жизнь духа с общественной жизнью, не переходить меры
в усердии, наконец, пользоваться природным «успокоительным», то есть с
умеренностью употреблять вино. Мы видим, что в этом длинном перечне нет места
советам о том, что следует делать, зато содержится описание той внутренней
позиции, которую необходимо занять по отношению к каждой из главных
добродетелей. Искусство понимать уместность того или иного действия («eukairia»), очевидно, связано с осмотрительностью; умение
налаживать хорошие отношения с другими людьми — со справедливостью; способность
соизмерять прилагаемые усилия с необходимостью — это не что иное, как
«правильное употребление» твердости; наконец, завершающий список несколько
необычный совет о «правильном», то есть разумном употреблении вина получает
объяснение в сопоставлении с самообладанием. Однако эта легко узнаваемая схема
не заявлена прямо, но как бы «упрятана» в подтекст. Для сравнения возьмем план,
по которому написан цицероновский трактат «Об обязанностях». Здесь ход
размышлений, так же выстроенный по принципу разделения, представлен как вывод
из теорем и дефиниций, относящихся к каждой из четырех добродетелей. Вслед за
Панетием Цицерон применяет старый дедуктивный метод, ту «геометрию», которой
так дорожили Хрисипл и древние стоики. Сенека, прибегая к тем же построениям,
не выделяет их специально, а сознательно использует в качестве опоры для
создания картины духовной жизни, сообразной разуму. Его метод не имеет ничего
общего с дедукцией и производит впечатление непосредственного интуитивного
узнавания тех условий, в которых становится возможным спокойствие духа.
Мало того, эта интуиция (в
самом строгом смысле слова), это откровение, благодаря которому зримо
проявляются свойства характера, связанные с четырьмя главными добродетелями,
возникает только во второй части диалога, определяя его внутреннюю динамику.
Прежде чем подвести к этому Серена, Сенека старается заставить своего друга
подняться над расхожими истинами и для этого дает ему вполне традиционные
рекомендации. Но затем его мысль постепенно забирается все выше и выше, поле
зрения становится все шире, а озираемый внутренним взором «пейзаж» все объемней
и отчетливей. Нет никаких сомнений, что Сенека использует эту методику с
заранее намеченной целью: убедить друга, но при этом провести его таким путем,
на котором ему не встретятся, во всяком случае до поры до времени, ответвления
и изгибы, уводящие в сторону чистой теории, и таким образом дать ему
возможность увидеть целостную картину истины. И пусть ее черты пока будут
несколько размыты, зато их созерцание наполнит сердце радостью и надеждой. Это
уже платоновский, а в более широком значении — и сократовский метод.
Структура, обнаруженная нами
в диалоге «О спокойствии духа», близко напоминает структуру диалога «О
провидении»: и в том и в другом случае каждая тема освещается многократно, и
каждый раз под новым углом зрения. Кажущееся противоречие между парадоксальной
стоической максимой («Добродетельный муж не может быть несчастным») и реальной
действительностью, основанное на наиболее легкодоступных наблюдениях, путем
своего рода «восходящей диалектики» поднимается до открытия подлинной духовной
жизни, протекающей в таком месте, где понятие соперничества теряет всякий
смысл. И это превращение становится возможным благодаря введению понятия
независимости духа.
Нетрудно доказать, что все диалоги
Сенеки, а не только те, что были проанализированы К. Абелем, обладают
собственной философской структурой, что каждое понятие в них рассматривается
через призму поступательной диалектики. Понятие дается сразу во всей его
полноте, без оглядки на систему теоретических доказательств, и опирается на
исходные принципы, постулаты, дефиниции и теоремы стоицизма. Повторим, что
Сенека редко обращался непосредственно к стоикам. Люди, которым он посвящал
свои диалоги, либо вовсе не владели тонкостями учения Зенона, либо воспринимали
их с изрядной долей недоверия. В ту пору, когда создавался трактат «О
провидении», его адресат — Луцилий — уже признал в основном правоту стоических
принципов, однако его отношение к школьным определениям и доказательствам
носило пока чисто «умственный» характер, а в душе по-прежнему жило нечто,
сопротивляющееся безоговорочному принятию этих истин. Сенека для того и писал
свою книгу, чтобы обращение Луцилия стало полным и окончательным.
Почти во всех диалогах
основным приемом становится раскрытие понятия личной независимости. Так обстоит
дело, например, с диалогом «О краткости жизни», в котором автор приглашает
Паулина открыть для себя истинную ценность досуга, а затем задаться вопросом,
способен ли человек в конкретных жизненных обстоятельствах остановить время, и
если способен, то каким путем.
Иногда, как, например, в
диалоге «О счастливой жизни», применяется обратный прием. Диалог начинается с
теоретического спора об определении понятия Высшего блага. Но внимательный
читатель сразу заметит, что развитие этого ученого спора сопровождается такими
примерами, которые придают ему совершенно конкретный характер. Благодаря этим
примерам и происходит интуитивное постижение того, что есть Высшее благо в
стоическом понимании и как оно воздействует на человеческую душу. Здесь же
приводится и пример противоположного свойства, показывающий, какой вред душе
может нанести следование учению Эпикура. Галлион, которому посвящен диалог,
видит перед собой два образа: первый радостный, ибо он олицетворяет счастье
мудрости, а второй печальный, ибо это образ души, ставшей рабыней удовольствия.
Вся вторая часть, начиная с главы XVII, отведена показу того, как
стоический идеал воплощается в конкретный жизненный план. Здесь же
доказывается, что между явлениями и событиями реальной жизни (например, фактом
обладания богатством) и внутренним отношением к этим событиям и явлениям лежит
глубокое природное различие. И в зависимости от того, с какой точки зрения
оценивать тот или иной поступок человека, он может быть признан как правильным,
так и неправильным. Подлинную ценность может иметь только то суждение, которое
продиктовано совестью (conscientia), то есть
выражает внутреннюю сущность. Напротив, любая оценка, выносимая на основании
предвзятых мнений, не имеет никакого значения. Таким образом, мы снова подходим
к учению о «предпочтениях». И Галлион постепенно подходит к пониманию того, что
такое «духовная нищета», которая заставляет человека, живущего в изобилии,
чувствовать себя духовно обделенным и оторванным от всего, что его окружает.
Как мы уже говорили, за этими
идеями Сенеки стоял опыт собственной жизни. Применение разработанного им учения
помогало ему сохранять независимость на протяжении всей его политической
карьеры. Не исключено, что впервые эти истины начали открываться перед
философом в годы ссылки, поскольку их отражение проявляется в его
произведениях,, написанных уже после того, как завершилось это испытание. Как
бы то ни было, мы считаем, что все свои диалоги он выстраивал по определенному
плану, обязательно включающему линию восхождения к раскрытию понятия
внутреннего состояния души. И всё изложение преследовало цель подвести
собеседника к постижению этой истины.
То же самое в полной мере
относится и к «Письмам к Луцилию», в которых искусство автора убеждать
оппонента в своей правоте опирается на личный опыт духовной жизни. Только здесь
в силу действия законов эпистолярного жанра структура сочинения не «закручена»
в спираль, а вытянута вдоль «путеводной нити», иногда целиком заключенной в
одном письме, иногда проходящей насквозь через несколько писем.
Однако одного анализа образа
мыслей Сенеки, позволяющего высветить глубинную структуру его произведений,
все-таки недостаточно. Чтобы создать законченное литературное произведение,
одной внутренней потребности мало, а для античных времен это утверждение еще
более справедливо, чем для любых других. Над автором неизбежно тяготело бремя
традиционных литературных канонов, и ему волей-неволей приходилось искать
средства, позволяющие втиснуть свои духовные устремления в форму того или иного
традиционного жанра. Иными словами, то, что казалось приемлемым Вергилию,
таковым представлялось и Сенеке. Подобное «приспособленчество» выглядит ничуть
не более странно, чем, например, подчинение канонам жанра эпической поэмы или
самого простого сонета, как и вообще любого литературного произведения,
создаваемого в рамках строго фиксированной формы. Поэтому не следует
удивляться, обнаружив в «Диалогах» явные следы влияния законов жанра suasoria — увещевательной речи.
Мы уже постарались показать,
что в целом ряде произведений («О постоянстве мудреца», «О краткости жизни», «О
счастливой жизни», «О провидении») форма изложения априорно определяется их
принадлежностью к этому жанру. В каждом из них средства выразительности (не путать
с глубинной структурой, анализу которой посвящена работа
К. Абеля) используются в
соответствии с правилами современной Сенеке риторики. Любому доказательству
предшествует «введение», объем которого может варьироваться, иногда сводясь к
краткой постановке проблемы. Эта часть всегда легко узнаваема, поскольку следом
за ней идет divisio —
разделение. Само доказательство
обычно представляет две точки зрения и в соответствии с классическим
увещеванием рассматривает проблему с двух сторон: например, с точки зрения
«пользы» и «чести». Именно так выстроен трактат «О краткости жизни», в котором
автор доказывает, что досуг, понимаемый как существование, свободное от деловой
активности, и «полезен», и «почетен». Но это далеко не единственная схема, типичная
для произведений Сенеки. Так, в «Постоянстве мудреца» и «Спокойствии духа»
линия водораздела в системе доказательств проходит, как нам представляется,
между аргументацией общего характера, внешней по отношению к стоицизму, и
доводами, принадлежащими собственно Стое. Но в данном случае принцип
«разделения» служит не композиционным приемом, поскольку поверх него «наложена»
классическая для традиционной риторики схема противопоставления «юридической» и
«моральной» правоты. Аргументы «общего порядка» основываются на расхожих
мнениях, на тех понятиях, которые люди обычно считают соответствующими истине.
Аргументы второго рода носят специальный характер и предполагают изначальное
приятие той или иной мировоззренческой системы. В «Постоянстве мудреца»,
которое Сенека адресовал Серену, уже в значительной мере обращенному в
стоицизм, вначале идут «технические» аргументы, и лишь затем, в качестве
подтверждения системы доказательств, появляются (как в классической
контроверзе) доводы, опирающиеся на «здравый смысл». Но Сенека специально
подчеркивает, что, несмотря на явное доминирование «общей аргументации» во
второй части диалога, значение специальных аргументов ничуть не уменьшается.
Классическая схема с ее разбитой на две части системой доказательств применена
здесь не механически; Сенека отдает ей предпочтение именно потому, что она
лучше всего отвечает намеченной им цели — подвести ученика к постижению идеи
духовной жизни.
В «Спокойствии духа» порядок
меняется на обратный: аргументы «здравого смысла» (главным образом,
заимствованные у Демокрита) идут первыми, а вторая часть посвящена их развитию
и углублению. В результате общее доказательство (хотя новичок в философии Серен
об этом пока не подозревает) приближается к учению стоицизма.
Мы думаем, что анализ композиции
«Диалогов», позволяя изучить и их философское содержание, и продиктованный
литературными канонами того времени общий план (введение, разделение,
двухчастное доказательство, заключение), позволяет нам глубже проникнуть в суть
творчества Сенеки. Его произведения во многом еще остаются для нас загадкой, но
уже теперь совершенно ясно, что в действительности они в равной мере
принадлежат и истории литературы, и истории человеческой мысли, выраженной
философом, усвоившим духовный посыл стоицизма.
Эта методика помогает также
понять единство всего созданного мыслителем, потому что за внешней пестротой
его сочинений таится глубочайшее внутреннее «напряжение» — то самое, которым,
по мнению Сенеки, пропитана вся Вселенная. Это напряжение выходит за рамки
объектов, то есть всего, что является внешним и связано с телом как с материей,
подверженной случайным воздействиям, и достигает вершин духовности, понимаемой
как действие в его божественной чистоте. Это действие, как убежден Сенека,
аналогично действию Бога. Оно состоит в том, что дух вначале спускается к
периферии, к поверхности вещей, а затем вновь возносится к своему собственному
источнику и обретает независимость. Если все происходит именно так, значит,
философ во всем, включая литературное выражение своих мыслей, следует за
Природой и универсальным законом бытия.
Сенека придавал большое
значение вопросам стиля, и мы знаем, что в «Письмах к Луцилию» он развивает
целую критическую теорию, посвященную этой теме. Однако свои соображения он
излагает вне какой бы то ни было системы, поэтому выстроить на их основе
связную доктрину достаточно трудно. Мы не будем здесь подробно останавливаться
на этой проблеме. Говоря обобщенно, Сенека отвергает средства выражения
философских идей, если они не направлены на просветительские цели, иными
словами, если автором не движет стремление помочь собеседнику постичь ту
духовную систему, раскрытию которой и посвящается сочинение. Именно в этом
смысле следует понимать его требование, чтобы «вещи» главенствовали над
«словами». Но, может быть, за этим противопоставлением не столько стоит
представление о том, каким должен быть литературный труд, сколько слышен
отголосок стоической идеи о разграничении вещей «телесных» и «бестелесных».
Первые образуют различные сочетания и воздействуют друг на друга согласно
законам физики. Вторые не могут и не должны быть ничем иным, кроме образов
действительности. Сочетать их между собой, сообразуясь с предпочтениями чисто
эстетического характера, противно «природе», поскольку эти сочетания — звуковые
или ритмические — не имеют соответствий с реально существующими вещами.
Стиль, по Сенеке, — это
состояние духа. Слова появляются на свет как результат определенного отношения
к жизни, определенного состояния ума, в свою очередь, определяемого состоянием
духа. Следовательно, подлинной красоты стиля может достичь только тот, чья душа
здорова, гармонична, упорядочена и максимально приближена к идеалу мудрости.
Вот почему принципиально важно сохранять власть разума над словами и никогда не
выпускать их из-под контроля. Это не значит, что изложение должно обязательно
оставаться бесстрастным; нужно лишь, чтобы вдохновляющая его страсть не была
«порочной», то есть не являлась свидетельством слабости, которой отдаются от
бессилия. Она должна быть проявлением внутренней силы, той крепости духа,
которая свойственна мудрецу и позволяет ему действовать так, как он решил.
Сенека не приемлет словесного
трюкачества, считая, что игра словами, не отражающими понятий действительности,
бессмысленна. Если верно, что вещей на свете гораздо больше, чем слов, то не
менее верно и другое: авторы рассуждений, основанных на диалектике, создают
слова, не гарантированные вещами. В этом они похожи на фальшивомонетчиков,
пытающихся запустить в оборот монеты из металла низкой пробы. Сенека разделяет
идею, согласно которой каждой вещи соответствует свое слово. Лично для него это
убеждение выливалось в бесчисленные трудности, с которыми он сталкивался при
переводе некоторых понятий с языка Платона на латынь. Для каждого слова он
старался отыскать в другом языке свое слово и не скрывал огорчения, если это не
удавалось и приходилось прибегать к описанию. Причину этого подхода следует
искать в его глубокой преданности идеям стоицизма, который наложил глубокий
отпечаток на всю его философию, в частности, сделал его твердым приверженцем
номинализма. Как бы ни поражало это критиков, стремящихся оценить творчество
Сенеки с точки зрения литературной эстетики, сам он считал, что любое
высказывание, относится ли оно к области диалектики или риторики, носит научный
характер и должно быть соотнесено с объективной истиной. Но поскольку риторика
— наука, значит, одновременно она является и «добродетелью», то есть одним из
совершенных свойств человеческого духа. Если попытаться развить эту идею
дальше, то нетрудно заметить, что стоицизм Сенеки нисколько не мешал ему
хранить верность традиционным канонам риторики. Философ просто ставил эти
каноны на службу истине. И действительно, стоики признавали все три составные
части риторики (рассуждение, судебная речь, восхваление), все аспекты
красноречия (замысел, стиль, порядок, действие), все составляющие речи (пролог,
повествование, под которым обычно понимали изложение дела, опровержение,
эпилог). В поисках литературного выражения своих мыслей Сенека отдал предпочтение
форме последовательной речи и отказался от сократического диалога, построенного
на вопросах и ответах. Таким образом, сама логика его философии подводила и
даже как бы принуждала его к признанию канонов традиционной риторики.
Мы уже говорили о том, что
невозможно с достаточной вероятностью определить точное месторасположение
трагедий Сенеки относительно его творчества в целом. Предпринимавшиеся попытки
их датировки при всей своей изобретательности оставляют слишком много места для
сомнений. Утверждать наверняка можно лишь одно: в трагедиях Сенеки поднимаются
некоторые из тем, характерных для его философских произведений. Так, в трагедии
«Геркулес на Эте» в центре внимания стоит идея милосердия: «Тебя будут
восхвалять за то, что ты сумел сохранить незапятнанным свой меч; за то, что,
будучи царем, в наименьшей мере позволял вольности против непокорных городов».
Чуть ниже он высказывает такое пожелание: «Пусть же нигде не воцарится деспот,
убежденный, что единственный долг чести всякого царя — потрясать грозным
мечом». Разумеется, первой на ум приходит мысль, что эти строки относятся ко
времени создания трактата «О милосердии». Однако с тем же успехом можно
припомнить и Калигулу с его излюбленным афоризмом: «Пусть ненавидят, лишь бы
боялись». Мы уже убедились, что идея милосердия как типично царской добродетели
возникает уже в трактате «О гневе», относящемся к началу правления Клавдия,
затем получает подтверждение в «Утешении к Полибию» и «Утешении к Гельвии»,
чтобы наконец обрести вид стройной системы в трактате «О милосердии».
С другой стороны, очевидное
родство того отрывка из трагедии, в котором хор вопрошает, какое место
небесного свода станет прибежищем обожествленного Геркулеса, с прологом
«Фарсалии», где тот же самый вопрос звучит уже применительно к Нерону, вовсе не
означает, что и то и другое произведения создавались в одно и то же время. Не
исключено, что Лукан, восхваляя молодого императора, использовал в своем
сочинении известные ему стихи Сенеки. Дело в том, что все эти идеи настолько
глубоко присущи политическому мышлению Сенеки, что привязать их к тому или
иному конкретному моменту его творческой биографии невероятно трудно. Тем не
менее мы располагаем некоторыми зацепками, благодаря которым можно если не
твердо установить, то хотя бы с некоторой долей вероятности предположить, что
трагедия была написана до 52 года.
Во-первых, налицо тот факт,
что Сенека из всей мифологии явно выделял миф о Геркулесе. Стоики вообще
относились к этому легендарному герою с особым уважением, и не подлежит
сомнению, что Сенека стремился воспеть в его образе добродетель отваги. Но это
еще не все. Геркулес представляет собой героя типично «антонневского» толка.
Между тем из всех ссылок на Антония, встречающихся в произведениях Сенеки, лишь
одну — мелькнувшую в «Утешении к Полибию» — можно трактовать как
благожелательную. Еще более примечательно, что восхваление Геркулеса включено
Сенекой в трагедии, казалось бы, с этим героем не связанные, например в
«Агамемнона». Все эти детали логично вписываются в контекст периода,
приходящегося на правление Клавдия, то есть на время изгнания Сенеки.
В том же смысле следует, по
нашему мнению, трактовать и еще одно указание. В «Троянках» Агамемнон негодует
против человеческих жертвоприношений. Вспомним, что именно Клавдий принял указ,
запрещающий обряды подобного рода на территории Галлии. Тот же самый Агамемнон
выведен автором как справедливый царь и сторонник умеренной политики, антипод
тирана. Уроженец Аргоса, как и отец Геркулеса, он называет себя владыкой собственного
гнева — то же самое качество обещал проявить и Клавдий.
Наконец, допустимо ли
предполагать, что толчком к написанию «Фиеста» послужила смерть Британника,
только на том основании, что хор в этой трагедии произносит следующие
слова: «Свирепый и жестокий Атрей, необузданный и не умеющий владеть собой,
замер в безмолвной недвижности при виде брата. Есть ли на свете сила более
могучая, чем чувство привязанности к своим близким?..» Это предположение не
более правдоподобно, чем допущение, что сюжет мифа об Агамемноне привлек
внимание Сенеки после смерти Клавдия. В самом деле, возможно ли, чтобы Сенека с
таким пафосом стал описывать, как жена убила мужа, если бы Агриппина уже успела
совершить свое преступление?
Все эти признаки могут
указывать на то, что трагедии, во всяком случае некоторые из них («Агамемнон»,
«Троянки», «Фиест», «Геркулес разъяренный» и «Геркулес на Эте»), появились на
свет во время правления Клавдия. Впрочем, мы уже показали, что эти годы,
проведенные Сенекой в изгнании, отмечены наименьшей литературной плодовитостью.
С другой стороны, именно в ссылке он чаще всего располагал свободным временем.
Но делать из сказанного
решительный вывод, что все до единой трагедии были написаны в ссылке, все же
нельзя. Тацит сообщает, что к 61—62 году Сенека стал «больше времени, чем
прежде, посвящать сочинению стихов», возможно, имея в виду трагедии. Впрочем,
замечание Тацита подразумевает, что Сенека писал стихи и раньше, а может быть,
стихотворчество вообще входило в число его постоянных занятий.
На зыбкой почве этих
указаний, пожалуй, можно предположить, что работа над пьесами для театра
пришлась в основном на два периода жизни философа: большая часть сохранившихся
до наших дней драматических произведений (по меньшей мере, пять из восьми)
создана в годы ссылки, остальные («Эдип», «Медея», «Федра») — в годы отставки
или, во всяком случае, политического заката. Но это не более чем хрупкая
гипотеза.
Остается выяснить, какие из
философских идей Сенеки нашли отражение в его пьесах. Одну, принципиальную для
его политической деятельности тему мы, как нам кажется, уже определили. Это
ненависть к тиранам и, как антитеза этому чувству, мечта о справедливом царе,
умеющем усмирять свой гнев и выступающем в роли защитника граждан. Автор
постоянно возвращается и глубоко анализирует тему царского положения, говорит
об одиночестве правителя, оказавшегося во главе целого народа, и о тех
искушениях, которым подвергается человек, вознесенный к вершинам власти. Царь
может стать великим благодетелем, если обеспечит своим подданным мирную жизнь.
«Власть, опирающаяся на силу, недолговечна; власть, основанная на умеренности,
держится прочно...» — говорит Агамемнон. Выше права силы стоит чувство стыда (pudor). Однако бывают ситуации,
когда государственные интересы толкают к совершению преступлений. Об этом
напоминает Улисс, дополняя теорию, изложенную Агамемноном. Царское положение
таково, что лишает человека, оказавшегося в этой роли, надежды на душевное
спокойствие и счастье.
Здесь драматургия Сенеки
выходит за рамки политического анализа и обращается к рассмотрению человеческой
жизни как таковой. Царь — всего лишь человек, пусть и поставленный в
экстремальные обстоятельства. Фортуна богато одарила его, дав ему гораздо
больше, чем другим людям, но и самый последний из смертных тоже пользуется ее
дарами. Поэтому и тому и другому необходимо научиться подниматься выше
благосклонности Фортуны. В этом смысле образ царя обретает мифическое значение.
Философская мысль на
протяжении долгого времени охотно прибегала к образам, почерпнутым из мира
героев. Сенека в этом отношении показал себя достойным учеником Еврипида.
Впрочем, образы мифических героев использовали в воспитательных целях отнюдь не
только авторы трагедий. Один из наиболее ярких тому примеров мы найдем в
трактате Филодема «Добрый царь в толковании Гомера». В этом сочинении мир,
созданный воображением Гомера, служит автору предлогом для создания учения (мы
полагаем, возникшего под влиянием устремлений Цезаря) об идеальном городе. Но
если этот метод казался приемлемым Филодему, почему бы не обратиться к нему
Сенеке? И он действительно использует традиционные образы высокой поэзии для
пропаганды собственных философских идей. Существовала еще одна традиция,
издавна укоренившаяся в школах риторики: молодые люди отрабатывали искусство
декламации на мифологическом материале. Например, начинающий оратор сочинял
речь, в которой призывал Агамемнона принести в жертву (или, наоборот, пощадить,
в зависимости от полученного задания) жизнь дочери, умолял Ахилла смирить свой
гнев или, скажем, утешал его, потрясенного смертью Патрокла. Напомним здесь же,
что Гораций в своем «Послании», обращенном к молодому Лоллию Максиму, советовал
тому в качестве урока мудрости перечитать «Илиаду», ибо в этой книге прекрасно
показано, какой разрушительной силой оборачиваются человеческие страсти, как
гнев царя обрекает на страдания целые народы (тема, проходящая красной нитью
через трагедии Сенеки), как безрассудная любовь Париса к Елене приводит к
гибели процветающий город. Поэтому не приходится удивляться, что Сенека
задумывал свои трагедии как иллюстрацию тех или иных идеи и ставил своей целью
не столько анализ характера персонажей, сколько показ кризисных состояний,
переживаемых человеком, поставленным в экстремальную ситуацию, которая
заставляет его душу обнажить свою подлинную сущность.
Этим же объясняется, почему
трагедии производят нарочито гнетущее впечатление. Автор сознательно нагнетает
атмосферу, доводя ее порой до уродливости. Но в основе его интереса к
экстремальным ситуациям лежит, как нам представляется, не эстетика, а
философия. Геркулес — самый «добродетельный» из всех героев, в образе которого
человеческое совершенство достигло своего высшего предела, показан в схватке с
чудовищными силами, явно его превосходящими. Если бы поэт хотел преподать
читателю урок «морали» и вдохнуть в свои трагедии пафос оптимизма, что помешало
бы ему изобразить Геркулеса победителем? Он же описывает его поражение: и самый
лучший из людей обречен на гибель. Сначала в припадке безумия, насланного на
него Юноной, он совершает жесточайшие преступления, затем, как и предсказывал
додонский оракул, гибнет сам, причем причиной гибели становится кровь одной из
его собственных жертв (кентавра Несса). Развязка «Геркулеса на Эте», в которой
герой после апофеоза разговаривает со своей матерью, не должна вводить нас в
заблуждение: апофеоз возможен только после смерти, а это значит, после
поражения. Геркулес испытывает нечеловеческие мучения, которые не способна
облегчить надежда на бессмертие. Посулы бессмертия слишком смутны, и герой
далеко не уверен, что они выполнимы. Какой же урок предлагает Сенека извлечь из
этой картины поражения «добродетели»? Очевидно, тот же, какой вытекает из
трактата «О провидении», повествующего о смерти Катона. Победа и поражение,
жизнь и смерть — все это вещи из категории «безразличных». На героя могут
обрушиться самые жестокие испытания, в схватке с которыми он утратит свою
сущность, но это не имеет значения. Единственное, что важно, — это борьба
Геркулеса с превосходящими его силами, исход которой предрешен. Геркулес знает,
что ему не выстоять. И разве удивительно, что рассказ о его последних минутах
столь явно, вплоть до лексических совпадений, напоминает знаменитое описание
сцены гибели Катона? Обоих героев автор сравнивает с умирающим на арене гладиатором,
отважно глядящим в лицо Судьбы. Если наша версия хронологии трагедий верна,
этот исполненный трагизма рассказ должен был послужить источником и первым
наброском трактата «О провидении».
Теперь нам легче понять,
почему центральные персонажи трагедий Сенеки изъясняются бесконечными
монологами. Таким образом они пытаются самоопределиться. Также становится ясно,
почему они производят довольно странное впечатление полной статичности*
(за что критики часто упрекают Сенеку). Их сущность заранее задана, определена
раз и навсегда, следовательно, никакое развитие невозможно и исход у них один —
смерть. Постоянное ощущение присутствия смерти — один из главных и самых
наглядных уроков, которые дает философия Сенеки. Тот, кто сумеет «умереть в
душе», учит он, откроет для себя секрет свободы.
В «Федре» Сенека задается
вопросом о том, каким путем в душу человека проникает «зло». Нельзя сказать,
что в своих прозаических произведениях он уделил изучению этой проблемы
сколько-нибудь заметное внимание, однако совсем обойти ее не смог, особенно
если допустить, что трагедия создавалась в тот период, когда он постепенно
начинал осознавать, чем оборачивается перемена, происходящая с Нероном. В одной
из своих работ мы уже постарались показать, что центральное место в «Федре» занимает
тема ответственности. Поначалу царица, охваченная страстной любовью к пасынку,
пытается вызвать в нем ответное чувство, но затем, осознав чудовищность своих
помыслов, проявляет нерешительность, наконец, приказывает себе остановиться и
вступает в долгую борьбу с самой собой, начало которой мы видим в конце первого
акта. К началу второго акта Федра уже раздавлена этой борьбой. Она больше не в
силах сопротивляться злу, которое охватило ее как болезнь, как демоническая
одержимость. Она решается открыть свою любовь Ипполиту через кормилицу, но все
в ней протестует против этого решения: «Небеса свидетели: тому, кого я желаю, я
не нужна». Она не хочет, чтобы ее желание исполнилось. Поэтому единственным
выходом, который позволит ей вновь обрести утраченную свободу, явится, конечно,
смерть.
Сенека ставил своей целью
показать такое состояние души, в котором суждение разума уже не способно
повлиять на «побуждение» — внутренний порыв. В этот момент Федра, как и герой
«Геркулеса на Эте», вынуждена буквально разрывать свое сердце, лишь бы
освободиться от недуга, тем более ужасного, что сама героиня — человек
исключительной твердости духа. Здесь перед нами пример, иллюстриру ющий
материалистическую психологию стоиков, как ее понимал Сенека. Изложенное в сто
шестом письме учение о том, что страсти телесны и являются болезнями духа (но
не одушевленными существами, как он покажет это позже), объясняет, .почему эти
болезни подобно телесным недугам могут стать настолько опасными, что их уже
невозможно вылечить. Справедливости ради отметим, что, развивая эту теорию,
Сенека в том же самом письме оговаривается, что не придает ей слишком большого
значения. «Мы играем в шашки», — говорит он. Но делает это лишь потому, что
торопится провести Луцилия путем мудрости, а не теоретического знания. К этому
времени он уже знает, что дни его сочтены, и ни он, ни Луцилий не могут
задерживаться на изучении этой проблемы. Тем не менее это не отрицает его
глубокой убежденности в правоте высказанных идей.
* Крупнейший исследователь античного театра Адриан Пиотровский
показал, что причина в том, что трагедии Сенеки, в отличие от Еврипидовых,
написаны не для сиены. Примеч. науч. ред.
Приступая к написанию этой
книги, автор задался вопросом: что же в творчестве Сенеки является подлинно
римским, принадлежит лично ему и не могло быть написано никем другим? В
состоянии ли мы теперь ответить на этот вопрос?
Прежде всего мы пришли к
убеждению, что его философия не ограничивалась более или менее точным
воспроизведением готовых формул, вычитанных в трудах компиляторов. Его мысль
отличается внутренней последовательностью: с юности до старости она развивалась
в определенном направлении, обретая все большую ясность. То, что поначалу было
явно интуитивным выбором, ко времени «Писем к Луцилию» превратилось в подлинное
убеждение, обросшее доказательствами и включенное в стройную систему. Возможно,
впрочем, что это впечатление усиливает характер его ранних произведений, каждое
из которых посвящено отдельной теме. Работая над трактатом «О гневе», Сенека
уже был знаком, во всяком случае на уровне теоретического знания, с основами
стоицизма, имел представление о его римских формах и, разумеется, о
принципиальных положениях, выдвинутых философами Древней Стои. Но в этот
момент, как нам кажется, он еще колебался между разными философскими течениями
и не пришел к определенному выбору. Окончательно этот выбор будет сделан лишь в
последние годы, целиком отданные размышлениям. У нас осталось свидетельство
споров, которые философ вел с самим собой и доверенными друзьями и
отпущенниками, — его «Письма к Луцилию». Именно в это время он, как нам
представляется, отходит от Посидония, чтобы вернуться к взглядам, близким тем,
что разделяли его бывшие наставники Аттал и Папирий Фабиан. Не без их влияния,
но также и напрямую через Зенона и Хрисиппа он по всем вопросам возвращался к
истокам стоицизма. В работах Панетия и его учеников различие в таких
фундаментальных понятиях стоицизма, как Добро и Красота, оказалось слегка
размыто, и Сенеке хотелось большей четкости. Он не уставал повторять, что
«единственным злом является моральное зло», что всякая счастливая жизнь зависит
от правильного суждения, направляющего полностью свободную волю. Идея личной
свободы стала одним из полюсов его духовной жизни. Именно ему принадлежит самое
чеканное определение этого понятия, не всегда четко выраженное у его
предшественников древних стоиков. Признавая принцип свободы и связывая его с
идеей независимости («автаркейя»), носителем которой вначале является Высшее
благо, а позже — Мудрец, они обошли вниманием вытекающие из него следствия,
самым важным из которых, бесспорно, является размышление о смерти.
В этом и состоит, пожалуй,
самый весомый вклад Сенеки в западную философию: он обладал даром облечь
абстрактные рассуждения школы в форму живого человеческого опыта. Его
предшественники утверждали, что человек не зависит от внешних вещей. Он был
первым, кто сказал, что главное в мудрости — уметь «умереть в душе» по
отношению к этим вещам. Он же одним из первых применил в жизни эту заповедь,
столь важную для духовной жизни христиан.
На протяжении II—I веков до н. э. в рамках
стоицизма разрабатывалось учение об общественной жизни, с одной стороны,
уделявшее большое внимание умозрительным рассуждениям о справедливости (особая
роль в этом принадлежит Панетию и, вероятно, Блоссию из Кум*), а с
другой — стремившееся к познанию мира и вещей, составляющих мир (усилиями того
же Панетия и особенно Посидония). Напрашивается предположение, что Катон,
поддерживаемый его другом Афинодором Кордилионом, с большим неодобрением
воспринимал подобный поворот в развитии стоической мысли, очевидно, казавшейся
ему обеднением исконного течения, и, вероятно, именно в его кружке началось то
движение возврата к истокам учения Древней Стои, которое у Сенеки приобрело вид
полного обновления.
* О его философии ничего не известно. Примеч. науч. ред.
К Сенеке вполне приложимы
слова, сказанные им о том, как должен вести себя философ, которому
обстоятельства времени мешают непосредственно участвовать в политической жизни
государства. Его учение и его пример действительно оказались способны изменить
мир, хотя сам он был обречен на вынужденное одиночество.
Стоицизм как учение,
ориентированное на жизнь города, достиг значительных успехов уже начиная со
второй половины II века
до н. э. Он прекрасно вписался в аристократическую республику Сципиона
Эмилиана, о которой впоследствии грезил Цицерон. В том виде, какой ему пытались
придать Тиберий Гракх и его сподвижники, он потерпел поражение, зато в какой-то
мере способствовал установлению нового уклада городской жизни при Августе. Во
времена Сенеки перед обществом стояла по существу прежняя проблема, хоть и
сформулированная по-новому. После смерти Августа на смену политическому застою,
вызванному долгой старостью «Отца Отечества», пришел монархический режим,
теории которого еще не существовало даже в первом приближении. Принцепс стал
абсолютным владыкой, власть которого (imperium)
почитается выше законов. Согласно
древней римской традиции императором именовался человек, наделенный властью —
отчасти божественной — устанавливать порядок вещей, находить выход из ситуаций,
не разрешимых с точки зрения права (Jus). Если этот же человек — принцепс — окажется наделен еше
и властью трибуна, что автоматически дает ему право в любой момент вмешаться в
нормальное течение процедуры, а гражданам позволяет напрямую к нему взывать, он
превратится в высшего судию и все магистраты подпадут под его зависимость. За
сенатом останется лишь право высказывать свое мнение, а его традиционный
авторитет заметно пошатнется. В результате император станет живым
олицетворением закона. Но в этом случае возникает опасность появления тирании.
Последние годы правления Тиберия, конец царствования Калигулы и значительная
часть принципата Клавдия с жестокой очевидностью доказали, что эта опасность
носила отнюдь не воображаемый характер. Рим действительно оказался под властью
одного человека, и власть эта по его желанию могла достигать абсолюта,
свойственного эллинским царям — наследникам македонской военной державы.
Едва сформировавшись как
учение, стоицизм стал искать пути решения этой и подобных проблем. Мы знаем,
что первые из мыслителей-стоиков не скрывали своих симпатий к смешанным
режимам, в рамках которых сочетались демократические, аристократические и
монархические элементы. Их идеи изложил Цицерон в трактате «О государстве». Но
если в клонящейся к закату олигархической республике было возможно заранее
разработать план нового режима, то в условиях монархической империи это
выглядело нереальным. Чтобы добиться изменения политической ситуации не в
мечтах, а в действительности, следовало воздействовать на сознание принцепса,
убедить его, что, обладая огромной властью, он должен употреблять ее,
согласуясь с разумом, а не с собственными капризами.
Именно эту задачу ставил
перед собой Сенека. Мы полагаем, что доказали это, проанализировав его трактат
«О гневе», а также «Утешение к Полибию», столь часто превратно толкуемое
критиками. Затем настала пора его «министерства», когда Фортуна подарила Сенеке
нежданный, непредвиденный шанс осуществить свои идеи на практике. На этот дар
богов он ответил разработкой учения о милосердии — той добродетели, посредством
которой через разум проявляется «симпатия» природы, объединяющая людей.
Благодаря ей принцепс вновь обретает связь с человечеством, оказавшимся в его
власти, возвращается в его лоно, но действует при этом не из жалости или
сострадания, а руководствуясь справедливостью. Он разделяет человеческую судьбу
со всем остальным человечеством.
В условиях абсолютной
монархии, сложившейся при Юлиях-Клавдиях, роль милосердия в отношениях между
членами одной и той же фамилии играло «благодеяние». Чувствуется, что Сенека
долго размышлял над различными аспектами «согласия» между людьми. В конце
концов он согласился с тем его значением, которое имел в виду персонаж книги Ш
трактата Цицерона «О пределах добра и зла» Катон, излагающий на его страницах
систему стоицизма. Можно ли согласиться, что Катон, в свою очередь,
руководствовался идеями Антипатра из Тарса, которому приписывают заслугу
самостоятельного и наиболее последовательного оформления тезисов, предложенных
его предшественниками? Это вполне возможно, и мы думаем, что определенную роль
в эволюции учения, сопровождавшейся более пристальным вниманием к изучению
отношений между людьми, сыграло изменение политической обстановки в самой
Греции в результате крупных римских побед, которыми отмечена первая половина II века до н. э. Примечательно, что
именно Сенека — римский мыслитель — подхватил эти идеи и попытался с их помощью
придать факту существования монархического режима, установившегося после смерти
Августа, необходимую теоретическую базу. Развитие мысли Сенеки идет сразу в
двух планах: в плане политической организации и в плане жизни общества. Первая
мыслится им как нечто, создаваемое по образу и подобию объекта природы, иными
словами, нечто, существующее в согласии с универсальными законами, нечто,
имеющее тело и душу. В «Милосердии» автор трижды возвращается к этой идее,
которая имеет для него принципиальное значение и выходит далеко за рамки
простой метафоры. Мы уже говорили, что Сенека разделял представления стоиков о
материальной и множественной природе существ, которые образуют сложные
сочетания, не теряя при этом собственной сущности. Римский мир как империя есть
особый микрокосм, «физиологически» идентичный Вселенной в целом и каждому
человеческому существу в частности. Таким образом, монархия выступает как
нечто, отвечающее требованиям Природы. Но полное соответствие этим требованиям
может быть достигнуто только в том случае, если «глава империи» («игемон») не
будет нарушать законов Природы, которые воплощаются в добродетелях —
разнообразных формах совершенства как характеристики существ, наделенных
разумом.
Те же правила действуют и в
отношении отдельного человека и могут быть применимы в масштабах каждой
отдельной фамилии. Сенека вовсе не замахивается на устоявшуюся социальную
иерархию, например, не помышляет об освобождении рабов. Однако он отказывается
признавать, что эта иерархия имеет какое-либо значение для духовной жизни. В
конце концов, все эти вещи связаны с «телом», а не с «душой», они принадлежат
сфере Фортуны, следовательно, относятся к категории «безразличных». Точно так
же обстоит дело с точки зрения христианского Бога: значение имеет только
внутренняя сущность; душа спасется, если она этого заслуживает, будь это душа
раба или распятого на кресте преступника. В конечном итоге это учение давало
рабам нечто большее, нежели юридическая свобода — согласно ему они обретали
право на духовную свободу и право на уважение этой свободы.
В этой двухплановой теории
Сенеки, касающейся и природы власти, и природы человеческих взаимоотношений,
содержалось не просто семя грядущего широкомасштабного обновления. Нерон, как
известно, недолго оставался послушным учеником Сенеки, и очень скоро, после
катастрофической затеи Пизона и его сподвижников, империя Разума рухнула. Но
мечта о ней оказалась живучей. Созданный Сенекой образ «добродетельного»
императора, повторяющего Бога на земле, продолжал волновать умы. Отчаявшись
воспитать очередного монарха в подобном духе, сенат постарается избрать на эту
роль человека, по всеобщему мнению, наиболее близкого к идеальному образу. Так
у власти окажется Нерва, а затем, когда от Нервы потребуют указать своего
преемника, выбрав его из числа достойнейших, наступит правление Траяна —
«лучшего из принцепсов». Но первые попытки достичь той же цели относятся к еще
более раннему времени, последовавшему практически сразу за смертью Нерона, и
связаны с именем Гальбы. Чтобы убедиться в этом, достаточно перечитать страницы
древнеримских трудов по истории, посвященные усыновлению Пизона. Трактат «О
милосердии», речь Гальбы, произнесенная по случаю упомянутого усыновления,
наконец, «Панегирик» Траяну, принадлежащий перу Плиния Младшего, — таковы три
главные вехи, отметившие путь к истине, которым двигалась римская политическая
мысль.
Охватывая взглядом историю
развития человеческой мысли, нелегко оценить значение человека, поставившего
перед собой высокую цель «переосмыслить мир» и открыть законы, которые
объясняли бы не только механизм власти одних людей над другими, но и способ
достижения счастья, пригодный для каждого человека. Можно лишь верить, что это
значение огромно, и, если историки минувшего века его недооценили, пожалуй,
стоит прислушаться не к ним, а к их предшественникам начиная с античности,
видевшим в Сенеке мудрого провожатого, который не даст сбиться с пути духовного
становления.
|