Вадим Роговин
КОНЕЦ ОЗНАЧАЕТ НАЧАЛО
К оглавлению
Часть I
СССР перед большой войной I
Страна на «пайке» В предвоенную третью пятилетку страна, освободившись от карточной системы, вошла с относительно благоприятными экономическими показателями. Однако усиливающиеся диспропорции в развитии экономики и сельского хозяйства, а также совокупность многих других причин привели к тому, что в 1939 году в стране вновь обострилось промышленно-продовольственное положение.
Приоритетными сферами развития по-прежнему оставались тяжёлая индустрия и оборонная промышленность.
Динамика капиталовложений в промышленность СССР (в млрд руб., в сопоставимых ценах) Дата Всего в пром. В т.ч. в тяжёлую пром. 1-я пятилетка (1929-1932) 3,3 2,8 2-я пятилетка (1933-1937) 7,4 6,0 3-я пятилетка (1938 – первая половина 1941) 7,0 5,8 Источник: Народное хозяйство СССР за 60 лет. Стат. сб., М., 1997. С. 436.
Таким образом, согласно этим данным, финансирование производства предметов потребления в годы 3-й пятилетки по сравнению со 2-й пятилеткой снизилось и составляло всего 1,2 млрд руб. (в сопоставимых ценах). Мизерные капиталовложения в лёгкую и пищевую промышленность обусловили низкий объём производства товаров и продуктов.
Если валовая продукция промышленности за 3 года (1938-1941 гг.) выросла на 45% (в среднем на 13% в год), то при этом доля средств производства увеличилась на 53%, а предметов потребления – на 33%[1]. Такие темпы производства не могли удовлетворить потребностей населения.
Так, в 1940 году лёгкая промышленность производила в год на душу населения всего лишь 14 кв. м хлопчатобумажных, 0,8 кв. м шерстяных и 0,3 кв. м шёлковых тканей, менее трёх пар носков и чулок, пару кожаной обуви, менее одной пары белья. Пищевая промышленность выпускала на душу населения 11,1 кг сахара, 7,4 кг рыбы, 24 кг мяса, около 172 кг молочных продуктов, около 5 кг растительного масла, 7 банок консервов, 5 кг кондитерских изделий, 4 кг мыла[2].
Одной из основных причин тяжёлого экономического положения являлись последствия прошедших в стране массовых репрессий в 1937-1938 годах, в ходе которых были истреблены наиболее квалифицированные и профессиональные кадры. Люди были ввергнуты в состояние растерянности, отчаяния, паники и страха, что, естественно, не могло способствовать росту производительности их труда. Производство лихорадило.
В одном из писем на имя Сталина некто М. Пахомов, анализируя последствия, к которым привела великая чистка, писал: «Атмосфера недоверия и излишняя подозрительность... суживают размах работы, тормозят инициативу и энергию работников и чрезвычайно вредно сказываются на всей работе... Считаю необходимым обратить Ваше внимание на совершенно ненормальное положение старых членов партии, подпольщиков и особенно членов партии с 1917-1920 годов, активных участников революции и гражданской войны. На руководящей работе старых членов партии можно найти единицы... Говорят, что им теперь нет доверия... Я не согласен с такой практикой»[3].
От общего объёма произведённой в стране продукции лишь часть шла в открытую торговлю. Другая часть направлялась на внерыночное потребление. Причём в 3-й пятилетке оно стало быстро увеличиваться. Так, например, на внерыночное потребление шла треть всего произведённого сахара.
В 1939 г. в розничную торговлю (в расчёте на одного человека) поступило всего лишь немногим более 1,5 кг мяса, 2 кг колбасных изделий, около 1 кг масла. Из непродовольственных товаров – только половина произведённых хлопчатобумажных и льняных тканей, треть шерстяных тканей[4]. Фактически же рядовой потребитель получал и того меньше, учитывая потери от перевоза и хранения продукции, а также перераспределение её в закрытую сферу торговли. Например, в Сызрани закрытые распределители, обслуживая только пятую часть населения, получали 90% товаров, выделяемых городу. В Пермской области в открытую торговлю, которой пользовалось 65% населения, шло всего 2-3% от выделяемых области товаров[5].
Росту товарного дефицита способствовало не только уменьшение рыночных фондов товаров (в 1940 году по сравнению с 1937 годом по продовольственным товарам на душу населения они уменьшились на 12%, а по непродовольственным товарам – на 6%[6]), но и увеличение денежной массы, находившейся в обращении у населения. К концу 1940 года по сравнению с 1938 годом она выросла вдвое[7].
Усугубила ситуацию и начавшаяся в сентябре 1939 года война. Проведение военных кампаний – вторжение в Польшу, Румынию, Прибалтику, советско-финская война обострили топливно-энергетический и сырьевой кризис. Панический страх надвигающейся войны вызвал у народа нездоровый покупательский ажиотаж. Населением скупалось впрок абсолютно всё.
Обостряли, конечно, дефицит на внутреннем рынке и расширение поставок сырья и продовольствия в Германию после заключения пакта о ненападении.
Товарный дефицит привёл к тому, что в открытой торговле утвердилось нормирование, по существу, – форма карточной системы. В конце 1939 года Совнарком установил «норму отпуска хлеба в одни руки», составлявшую 2 кг В октябре 1940 года СНК снизил эту норму до 1 кг[8]. Отпуск мяса сократился с 2 до 0,5 кг, колбасных изделий – с 2 до 0,5 кг, рыбы – с 3 до 1 кг, сахара – с 2 до 0,5 кг Но фактически, по решению местных властей, и эти нормы были снижены. «Наиболее распространенной нормой хлеба было 500 г в день на человека, вместо 1 кг по нормам СНК». Рабочие авиационной промышленности в 1940 году получали на семью в месяц от 300 до 700 г мяса, 1-1,5 кг рыбы, 300 г масла»[9].
В дневниковых записях академика Вернадского, относящихся к 1939-1940 годам, важное место занимают упоминания о продовольственных трудностях и об угрожающей реакции на них населения:
«8.10. 1939 г. Кругом волнение в связи с недостатком самого необходимого. Чёрный хлеб ухудшился. Трудно доставать белый, дорогой. Всё население занято добычей хлеба и т. п. За водкой огромные очереди.
19.10. Население энергично и с ропотом добивается продуктов.
1.1. 1940 г. Москва. В городе всюду хвосты, нехватка всего. Население нервничает. Говорят, что в Москве ещё лучше (чем в других городах. – В. Р.).
4.1. 1940. Во всех городах недостаток продуктов... Нет самого необходимого – сыра, хлеба (кроме Москвы).
12.1. 1940. По-видимому, по всей стране не хватает и хлеба, и пищевых продуктов... Люди – тысячи и сотни тысяч – стоят в очередях буквально за куском хлеба»[10].
II Положение на селе
Наиболее сложная ситуация складывалась на селе. Во второй половине 30-х годов темпы роста государственных заготовок и закупок сельхозпродукции превышали темпы роста её производства. Количество зерна и продуктов животноводства, которые оставались в деревне после того, как метла госзаготовок проходила по колхозным и личным закромам, было меньше того, что оставалось в деревне на производственные и личные цели в дореволюционное время[11].
Государство изымало всю товарную продукцию свёклы и хлопка, 94% зерновых, до 70% картофеля, половину мяса, сала, яиц, около 60% молока. Поскольку более половины товарной продукции мяса, молока и почти все яйца в стране производились в личных подсобных хозяйствах крестьян, эти цифры свидетельствуют, что государственные заготовки изымали не только колхозную продукцию, но и то, что производилось крестьянином в его личном подсобном хозяйстве[12].
После отгрузки зерна государству и создания семенных фондов колхозы оставались без хлеба. (Статистика показывает, что остаток хлеба в деревнях был меньше, чем в голодные 1931-1932 годы.)[13] Максимальная выдача на трудодень по недородным районам не превысила 1-1,5 кг зерна. Во многих колхозах крестьяне получили по 300-600, а то и вовсе по 100-200 г зерна на трудодень[14]*. В Ярославской области те, кто выработал 600 трудодней, получили за весь год только 50 рублей! В Республике немцев Поволжья и Саратовской области среди голодавших были семьи, заработавшие более 300-400 трудодней. В сводках НКВД рассказывалось о случае опухания от голода семьи ударника, заработавшего 800 трудодней (средняя выработка в 1937 году составляла 194 трудодня)[15].
Многие крестьяне саботировали работу в колхозе. По официальным данным, в 1937 году более 10% колхозников не выработали ни одного трудодня, в 1938-м – 6,5%. 16% колхозников вырабатывали менее 50 трудодней в год[16].
В конце зимы и весной 1937 года в целом ряде районов начался голод. «Ели кошек, собак, трупы павших, больных животных. Люди нищенствовали, пухли от голода, умирали. Зарегистрированы случаи самоубийства от голода... Наиболее тяжёлое положение сложилось на Волге. В 36 районах (Куйбышевской области) НКВД отмечал случаи употребления в пищу суррогатов, в 25 – опухания от голода, в 7 – зарегистрировано 40 случаев смерти от голода»[17].
Чтобы не допустить повторения массового голода 1932-1933 годов, Политбюро с августа 1936 года резко сократило экспорт советского зерна, а с января-февраля 1937 года – прекратило его[18]. Преодолеть продовольственный кризис в деревне помог и рекордный урожай 1937 года. Кризис миновал, но нужно было предъявить народу его «организаторов». Политбюро дало указания НКВД выявить и арестовать организаторов «контрреволюционной деятельности» в деревне. Осенью 1937 года прошла серия показательных судов. На скамье подсудимых оказались представители сельского руководства – секретари райкомов, председатели райисполкомов, сельских Советов, колхозов.
Главным источником самообеспечения крестьян оставались приусадебные хозяйства и рыночная торговля. Администрация колхозов ещё в годы 2-й пятилетки сдавала крестьянам общественные земли в аренду. За счёт этого расширялись приусадебные участки, стал процветать колхозный рынок. Во второй половине 30-х годов на его долю приходилась пятая часть товарооборота продовольствия. В Киеве, Иванове, например, крестьянский рынок обеспечивал более 60% мяса, треть картофеля, до 90% яиц. В Ростове-на-Дону, Краснодаре население покупало мясомолочные продукты, картофель, яйца исключительно на рынке. Даже в Москве, которая снабжалась гораздо лучше, рынок обеспечивал треть молока, более 15% мяса и картофеля[19].
На майском пленуме ЦК ВКП(б) 1939 года с тревогой констатировалось, что крестьянские усадьбы приносят огромный доход – 15-20 тыс. руб. в год[20]. Было принято решение остановить «разбазаривание социалистической собственности». В соответствии с решением пленума 27 мая 1939 года вышло постановление ЦКВКП(б) и СНК СССР «О мерах охраны общественных земель колхозов от разбазаривания». Согласно ему летом и осенью 1939 г. у колхозников проводились обмеры земель, и все излишки возвращались колхозам. «Из 8 млн га приусадебной земли было отрезано около 2 млн. Это повлекло за собой и сокращение скота в личном хозяйстве»[21]. Фактором, дестабилизирующим сельскохозяйственное производство, были также массовые переселения крестьян для освоения восточных регионов, которые по решению Политбюро проводились на рубеже 30-40-х годов.
Чтобы уменьшить дефицит продовольствия в городе, в декабре 1939 года Политбюро отменило продажу муки, а затем и печного хлеба в сельской местности[22].
Централизованное распределение товаров в стране подчинялось индустриальным приоритетам, то есть распределялось в пользу больших городов. Село получало менее трети рыночных фондов, в то время как сельское население составляло 70% населения страны[23].
Если во 2-й пятилетке сельский житель получал от государства в среднем в 4,5 раза меньше товаров, чем горожанин, то в 3-й пятилетке этот разрыв увеличился до 5,2 раза[24].
Уменьшились начисления на трудодни. Если в 1938 году колхозники получали на трудодень 1 кг 600 г зерна, то в 1939 году – в среднем 600 г[25]- И как следствие этого, в 1939 году около 600 тыс. трудоспособных колхозников не выходили на работу.
Всё это привело к тому, что осенью 1939 года ситуация с продовольствием обострилась вновь. «В апреле 1940 года Берия в донесении Сталину и Молотову информировал: «По сообщениям ряда УНКВД республик и областей за последнее время имеют место случаи заболевания отдельных колхозников и их семей по причине недоедания»... «Проведённой НКВД проверкой факты опухания на почве недоедания подтвердились»[26].
На июльском пленуме ЦК ВКП(б) 1940 года Микоян в своём выступлении говорил о катастрофически низких темпах заготовки хлеба: «В прошлом году на 25 день с начала уборки хлеба было заготовлено 283 млн пудов, в этом году – около 80 млн пудов. Хлеб, подлежащий сдаче государству, часто сдают самый худший, засоренный, затхлый»[27]. Отмечалось, что были случаи, когда хлеб старались сознательно испортить, лишь бы государство не приняло его, оставило.
Имея в арсенале решения проблем главным образом только административно-репрессивные меры, Сталин настаивал на ужесточении наказаний. В этой связи интересен диалог, состоявшийся между Сталиным и Хрущёвым на июльском пленуме.
Хрущёв: Трудовая дисциплина ещё не находится на той высоте, какая должна быть.
Сталин: Какая там высота? О чём вы говорите, когда люди отказываются работать, вовсе не выходят на работу... Мне, говорят, мало попадает на трудодень, я не хочу выходить на работу.
Хрущёв: За это надо судить...
Сталин: В концлагеря надо направлять. Труд – есть обязанность при социализме. За то, что рабочие опаздывают, мы их привлекаем к ответственности, а колхозник вовсе не выходит на работу, и никакого права на него нет[28].
III Борьба с очередями Как уже отмечалось, государственная торговля подчинялась централизованному распределению. При распределении наиболее дефицитных продуктов, таких, например, как мясо и жиры, Российская Федерация получала более 80% рыночных фондов (при численности населения немногим более 60%), в то время как Средняя Азия вместе с Казахстаном, Закавказьем (около 15% населения) получала всего 1-2%[29].
Внутри республик приоритеты отдавались крупным индустриальным городам. Москва, где проживало немногим более 2% населения страны, в 1939-1940 годах получала около 40% мяса и яиц, более четверти всех рыночных фондов жиров, сыра, шерстяных тканей, порядка 15% сахара, крупы, керосина, резиновой обуви, трикотажа. Фонды других товаров тоже не соответствовали доле столицы в общей численности населения страны и составляли порядка 7-10%. Москва и Ленинград «съедали» более половины всего рыночного фонда мяса, жиров и яиц[30].
Всё это способствовало тому, что в крупные города хлынул поток покупателей со всей страны. О том, что творилось в магазинах Москвы, можно судить по следующим донесениям НКВД.
«Магазин «Ростекстильшвейторга» (Кузнецкий мост). К 8 часам утра покупателей насчитывалось до 3500 человек. В момент открытия магазина в 8 час. 30 мин. насчитывалось 4000-4500 человек. Установленная в 8 часов утра очередь проходила внизу по Кузнецкому мосту, Неглинному проезду и оканчивалась наверху Пушечной улицы».
«Ленинградский универмаг. К 8 часам утра установилась очередь (тысяча человек), но нарядом милиции было поставлено 10 грузовых автомашин, с расчётом недопущения публики к магазину со стороны мостовой... К открытию очередь у магазина составляла 5 тыс. человек».
«Дзержинский универмаг. Скопление публики началось в 6 часов утра. Толпы располагались на ближайших улицах и автобусных остановках. К 9 часам в очереди находилось около 8 тыс. человек»[31].
«В ночь с 13 на 14 апреля общее количество покупателей у магазинов ко времени их открытия составляло 33 тыс. человек. В ночь с 16 на 17 апреля 43 800 человек»[32].
В апреле 1939 г. было принято постановление «О борьбе с очередями за промтоварами в магазинах г. Москвы». 1 мая вышло аналогичное постановление в отношении Ленинграда. 17 января 1940 г. появилось постановление СНК СССР «О борьбе с очередями за продовольственными товарами в Москве и Ленинграде». Весной и летом того же года Политбюро распространило его на длинный список городов Российской Федерации и других союзных республик[33].
Главными методами борьбы с очередями были репрессивные. Милиция получила разрешение за нарушение «паспортного режима» «изымать» приезжих из очередей и выдворять их за черту города, а также на вокзалы, где для них формировались специальные составы. Устанавливались штрафы и уголовные наказания для тех, кто превышал нормы покупки.
Кроме того, Политбюро пошло ещё дальше. Оно вообще запретило очереди. Очередь могла стоять только внутри магазина и только в часы его работы. Стояние в очереди до открытия и после закрытия каралось штрафом. НКВД регулярно докладывал Политбюро и СНК о том, сколько людей и каким санкциям подвергнуто за нарушение этих постановлений. Но люди приспосабливались и к этой ситуации. Они прятались в подъездах близлежащих домов, в парках, толпились на трамвайных остановках невдалеке от магазинов.
Из донесений НКВД: «На остановке толпится 100-150 чел. За углом же – тысячная толпа, мешающая трамвайному движению, ввиду чего милиционеры выстроились шпалерами вдоль трамвайных путей. Часов в 8 толпа у остановки, выросшая человек до 300, вдруг с криком бросилась к забору, являющемуся продолжением магазина, и стала там строиться в очередь»[34].
Обходили люди и нормы продажи. Чтобы милиция не конфисковала и не вернула в магазин сверхнормативно приобретённый хлеб, его тут же ломали и крошили. Купленные крупы смешивали. Магазины не принимали поврежденный товар.
Таким образом, государство вынуждено было тратить колоссальные силы и средства на борьбу с последствиями дефицита, оставляя в стороне борьбу с его истинными причинами.
Смягчить дефицит на первоочередные продукты питания правительство стремилось локальными повышениями цен. В конце 1939 года государственная розничная цена на 1 кг сливочного масла составляла 15-20 руб., мяса – 7-10 руб., картофеля – 50 коп. Десяток яиц стоил 5-7 руб., молоко – 7-8 руб. за литр. С 24 января 1940 года были повышены цены на мясо, сахар и картофель, с апреля – на жиры, рыбу, овощи. В январе 1939 г. – на ткани, готовое платье, белье, трикотаж, стеклянную посуду. В июне 1940 г-на обувь и металлические изделия[35]. Цены на товары наибольшего спроса – хлеб, муку, крупу, макароны – оставались без изменения. СНК, пытаясь ограничить покупательский спрос на них, сократил «нормы продажи товаров в одни руки». В апреле 1940 г. они были уменьшены в 2-4 раза и вновь сокращены в октябре[36].
Что касается заработной платы, то о её размерах и разрывах свидетельствуют следующие данные (сама статистика зарплаты перестала публиковаться в СССР в 1934 году). В 1937 году минимум заработной платы был повышен до 110 руб. В то же время согласно установленной тарифной сетке директора предприятий общественного питания получали от 500 до 1200 руб.[37] В 1940 году средняя зарплата рабочего составляла 324 руб., а инженера – 696 руб. в месяц[38].
О более конкретных размерах дифференциации заработной платы и социальных льгот на промышленных предприятиях говорилось в статье «О советской жизни», опубликованной в «Бюллетене оппозиции». В этой статье, написанной иностранным рабочим, много лет проработавшим на советских заводах, рассказывалось, что ставка инженера составляет до 2000 руб. в месяц, тогда как ставка слесаря – 400 руб., а неквалифицированного рабочего – 150 руб. Помимо основной ставки ответственный работник нередко имеет до 1500 руб. в месяц побочного дохода в виде премий, наград, сверхурочных и т. д.
Рабочий имеет право на социальное страхование в случае болезни в полном размере, если он проработал два года на одном и том же заводе, тогда как инженер обладает таким правом с момента поступления на завод. При этом медикаменты рабочий должен оплачивать сам. Чтобы удержать рабочих на предприятии, мастера прибегают к широкому распространению фиктивных смет, приписок, премий и т. п.[39]
Что же касается руководителей предприятий и ведущих специалистов, то за счёт премий они получали намного больше своего официального заработка. Так, директор, чьё предприятие перевыполнило план, получал прибавку в виде премии, составлявшую 70-230% основной заработной платы.
Помимо этого существовал директорский фонд, на который поступало свыше 50% доходов предприятия. Средства этого фонда официально должны были направляться на создание и эксплуатацию социальной инфраструктуры предприятия – жилья, детских садов, клубов и т. д. Между тем средства из этого фонда, как указывалось в печати, нередко попросту делились между директором, секретарём парткома и другими представителями заводской бюрократии. Получение таких доходов представляло результат всё возраставшей коррупции[40]*.
Заработки некоторых писателей и композиторов были неизмеримо выше даже доходов правящей элиты. Так, совокупные гонорары драматурга Погодина составили в 1939 году 732 тыс. руб., Тренева – 235 тыс. руб., тогда как ежегодный оклад начальника управления агитации и пропаганды ЦК КПСС составил в том же году примерно 27 тыс. руб.[41]
IV Неравенство растёт В условиях острого кризиса снабжения партийное и советское руководство на местах пыталось восстановить сеть закрытых распределителей, аналогичных тем, которые существовали в период карточной системы 1928-1935 годов. Эта система снабжения получила такое широкое развитие, что Политбюро специальным решением потребовало ликвидации закрытых распределителей для местной номенклатуры (сохранив их, разумеется, для номенклатуры высших рангов). «Наше Правительство (судя по контексту, под «правительством» здесь имелись в виду органы власти вообще. – В. Р.) себя обеспечивает больше, чем того требует хорошая жизнь, – писал Зайченко из Казани Молотову. – К 1 мая в Областкоме получили в своих закрытых распределителях (т. е. у них нет официально закрытых распределителей, но они превратили буфеты в закрытые распределители и великолепно снабжаются) всё, что ни пожелает твоя душа, и кур, и консервы, и колбасы, и икры, печенье, пирожные и конфеты. В автомобилях развозили всё по домам. Одним словом, всё, о чём мы забыли даже думать... Даже в колхозах стали говорить, что «попал в депутаты и брюха стал растить»... Каждый снабжается по возможности»[42].
На протяжении всех 30-х годов сохранялась система закрытой торговли и общественного питания для работников НКВД, рабочих и служащих, занятых на строительстве промышленных объектов и в отраслях, добывающих стратегическое сырьё. Постановлением ЦК и СНК от 29 мая 1939 года была создана закрытая система военторгов для обслуживания командного состава армии и флота, а также рабочих и служащих военных строек. Для военных расширилась система льгот по налогам и сборам, в социальном страховании, обеспечении жильём, медицинском обслуживании, образовании. Постановление ЦК и СНК от 17 декабря 1939 года ввело закрытую торговлю для рабочих и служащих железнодорожного транспорта[43].
Сохраняла своё привилегированное положение культурная и научная элита. Никакая другая страна не могла сравниться с СССР по обилию рангов, званий и орденов. Внутри каждой большой социальной группы возникала глубокая дифференциация, связанная с различиями в доходе, образе жизни, престиже и социальном сознании.
Реформирование условий наследования на протяжении 30-40-х годов привело к тому, что высокие оклады и премии не только обеспечивали их владельцам неизмеримо лучшие условия жизни, но и вели к образованию капитала и передаче его по наследству.
За псевдофразами о всеобщем равенстве в стране нарастало неравенство. Выделился слой, у которого были дополнительные возможности обеспечить себе высокие жизненные стандарты за счёт более высокой по сравнению с другими группами населения зарплаты, различных государственных дотаций на питание в столовых, отдых в санаториях, оплату квартир, транспорт и т. д. Расширилось строительство специальных номенклатурных жилых домов, санаториев, домов отдыха и дач.
Закрытые распределители, организованные для советской элиты, усугубляли, как уже отмечалось, товарный дефицит для остальной части населения. Они поглощали львиную долю товаров и продовольствия, выделяемых для региона или города. Кроме того, в них превышались нормы отпуска в одни руки, установленные СНК для открытой торговли. Так, например, в Тамбовской области руководящие работники обкома и облисполкома могли покупать в месяц продуктов на сумму от 250 до 1000 рублей на каждого. В Сталинабаде ответственный работник через закрытый распределитель получал шерстяных тканей на сумму 342 руб., в то время как «простой» горожанин в открытой торговле – на 1 рубль[44]. Люди, имевшие доступ в закрытые распределители, могли покупать товары в любое время, в любом ассортименте и по ценам ниже, чем в открытой торговле.
По всей стране существовала сеть социально-бытовых учреждений, способствовавших обособлению привилегированных слоёв от народа: клубов для директоров предприятий, для директорских жён, для немногочисленных тогда владельцев личных автомашин, пошивочных мастерских и т. д. Обобщая социальные процессы, которые развёртывались в СССР в конце 30-х годов, Троцкий писал: «Тенденция к социальному равенству, возвещённая революцией, растоптана и поругана. Надежды масс обмануты. В СССР есть 12-15 миллионов привилегированного населения, которое сосредоточивает в своих руках около половины национального дохода и называет этот режим «социализмом». Но, кроме этого, в стране есть около 160 миллионов, которые задушены бюрократией и не выходят из тисков нужды»[45].
Дефицит товаров породил крупномасштабную волну спекуляции. Во второй половине 30-х годов она приобрела «организованный», групповой характер. Одним из основных каналов поступления товаров на спекулятивный рынок была государственная торговля. Подпольными миллионерами становились не предприниматели-производители, а государственные торговые работники, директора, заведующие отделами больших магазинов[46].
Из донесения агента НКВД, работавшего в госторговле: «Большое количество торговых работников занимаются систематическими организованными хищениями и не только не наказываются, а, наоборот, считаются почётными людьми. Их пример заразителен для многих других, и постепенно хищения входят в традицию, в быт, как нечто неотъемлемое от торгового работника. Большинство окружающих склонно смотреть как на «нормальное» явление, что торговые работники обязательно должны быть крупными ворами, кутилами, что они должны иметь ценности, постоянно их приобретать, строить себе дачи, иметь любовниц и т. д. К сожалению, многие на крупных воров – торговых работников смотрят так же либерально, как в своё время смотрели на интендантов-казнокрадцев»[47].
Выявленные хищения и растраты в госторговле за первую половину 1940 года в рамках всей страны достигли 200 млн рублей (не меньшие суммы расхищались за счёт обвешивания, обмеривания, наценок и других способов, которые, как говорилось в записке НКВД, учёту не поддаются)[48]*.
Материальное положение подпольных миллионеров, позволявших себе в месяц тратить по 10-15 тыс. руб., покупать дома за 100 тыс. руб., легковые автомобили, предметы антиквариата и другие ценности и предметы роскоши, не уступало обеспечению высшей политической элиты страны. Вместе с тем шло сращивание государственной власти и подпольного капитала. По данным одного из донесений НКВД, торговые работники находились под покровительством руководителей советских, партийных и судебно-следственных органов, которые получали от «торгашей» взятки, дефицитные товары и продукты[49].
V Недовольство народа Одним из ценных источников, характеризующих кризис снабжения в городах, является собранная в партийно-государственных архивах подборка писем трудящихся в высшие органы власти, в том числе Сталину и другим «вождям». В этих письмах рисуется не только невыносимое положение советских людей, но и их растущее недовольство своим положением. Характерно, что из 18 писем в подборке, опубликованной в журнале «Вопросы истории», всего два анонимных, что свидетельствует о смелости их авторов в описании обостряющихся социальных конфликтов.
Судя по письмам из разных городов, рыночные цены на мясо составляли 20-60 руб. за килограмм, на масло – 75-90 руб. за килограмм, на картофель – 5-8 руб. за килограмм, на яйца – 15-35 руб. за десяток, на пшеничную муку – 80-85 руб. за пуд. «При такой цене на хлеб, – подчёркивалось в письмах, – вся заработная плата уходит на покупку хлеба; ведь, если купить 1 кило картофеля на 1 день, то в месяц выйдет до 150 руб. только на картофель, по одной штуке на человека (при семье из пяти человек. – В. Р.), а на что покупать остальное?.. В чём виноваты наши дети, что они не видят ни булки, ни сладкое, ни жиров, даже грудные дети не имеют манной каши»[50].
Н. С. Неугасов писал в Наркомторг СССР: «Город Алапаевск Свердловской области переживает кризис в хлебном и мучном снабжении, небывалый в истории. Люди, дети мёрзнут в очередях с вечера и до утра в 40-градусные морозы за 2 или 4 килограмма хлеба»[51]. «Если продукты имеются в магазине по твёрдой цене, – писал Т. Макаренко из Севастополя Сталину, – то не достать работающему, так как здесь давка и один ужас делается, драки. Какое озверение человека... В одном из магазинов за то, что рабочий хотел достать колбасы, его задавили самым настоящим образом... Очереди создают с вечера, и на 6 часов утра очередь принимает колоссальные размеры»[52].
Во многих письмах рисуются страшные картины таких эксцессов, которые возникали в очередях.
Член ВКП(б) Игнатьева писала в ЦК ВКП(б): «В Сталинграде в 2 часа ночи занимают очереди за хлебом, в 5-6 часов утра в очереди у магазинов – 500-700-1000 человек... На рынке у нас творится что-то ужасное... Мы не видели за всю зиму в магазинах Сталинграда мяса, капусты, картофеля, моркови, свёклы, лука и других овощей, молока по государственной цене... Стирать нечем и детей мыть нечем. Вошь одолевает, запаршивели все. Если в городе у нас, на поселке что появится в магазине, то там всю ночь дежурят на холоде, на ветру матери с детьми на руках, мужчины, старики по 6-7 тысяч человек... Одним словом, люди точно с ума сошли. Знаете, товарищи, страшно видеть безумные, остервенелые лица, лезущие друг на друга в свалке за чем-нибудь в магазине, и уже нередки у нас случаи избиения и удушения насмерть»[53]. Игнатьева рекомендовала «вождям» «поинтересоваться, чем кормят работяг в столовых, то, что раньше давали свиньям, дают нам»[54].
Домохозяйка Н. Е. Клементьева писала из Нижнего Тагила Сталину: «Все магазины пустые, за исключением в небольшом количестве селёдки, изредка если появится колбаса, то в драку. Иногда до того давка в магазине, что выносят людей в бессознательности. Иосиф Виссарионович, что-то прямо страшное началось. Хлеба, и то, надо идти в 2 часа ночи стоять до 6 утра и получишь 2 кг ржаного хлеба, белого достать очень трудно»[55].
«Вот уже больше месяца в Нижнем Тагиле, – писал секретарю ЦК Андрееву член партии, работник газеты «Тагильский рабочий» С. Мелентьев, – у всех хлебных магазинов массовые очереди (до 500 и больше человек скапливается к моменту открытия магазинов). Завезённый с ночи хлеб распродается в течение 2-3 часов, а люди продолжают стоять в очереди, дожидаясь вечернего завоза. И так некоторые покупатели стоят с 4-5 утра до 6-7 вечера в очереди и только после этого могут купить два килограмма хлеба... В магазинах, кроме кофе, ничего больше не купить, а за всеми остальными видами продуктов массовые очереди. Ежедневно в магазинах ломают двери, бьют стёкла, просто кошмар»[56].
Из того же Нижнего Тагила учитель И. Н. Фролов, член ВКП(б) с 1924 года, писал: «За последнее время, особенно с декабря 1939 г. ... у нас на Урале происходят ежедневные перебои с хлебом, вызывающие большое недовольство среди населения... Бывая ежедневно в очередях, слышишь от населения такие слова: «Неужели не знает наше правительство, как мучается народ, простаивая по многу часов ежедневно в очередях за хлебом?» Фролов обращал внимание и на то, что дефицит продуктов первой необходимости и гигантские очереди «создали огромную непроизводительную армию. Каждая семья, чтобы не остаться голодной, старается заиметь «домашнего завхоза» (т. е. неработающего человека, имеющего возможность простаивать долгие часы в очередях. – В. Р.), которых по одному Тагилу – не одна тысяча, а производство ощущает крайний недостаток в рабочей силе»[57].
Рабочий Алапаевского металлургического завода Свердловской области С. В. Ставров писал в ЦК ВКП(б), что с первой декады декабря 1939 года «мы хлеб покупаем в очереди, в которой приходится стоять почти 12 часов. Очередь занимается с 1-2 часов ночи, а иногда и с вечера... В январе был холод на 50 градусов... Лучше иметь карточную систему, чем так колеть в очереди»[58]. Предложения о возвращении к карточной системе на продукты питания с целью ликвидации гигантских очередей встречаются и в других письмах.
Даже в Москве, как отмечал в письме Молотову С. Абуладзе, «снова очереди до ночи за жирами, пропал картофель, совсем нет рыбы... Что касается ширпотреба, то в бесконечных очередях стоят всё больше неработающие люди... Очереди развивают в людях самые плохие качества: зависть, злобу, грубость и изматывают людям всю душу»[59].
В некоторых городах к страданиям людей, мающихся в очередях, добавились издевательства со стороны милиции. Так, в Казани милиция не только разгоняла очереди или штрафовала на 25 руб. стоявших в них, но и выхватывала из них людей, сажала десятками в грузовик и увозила километров за 30-40, где высаживала[60].
Возмущение людей бесконечными дефицитами и очередями усугублялось, когда они наблюдали открытое и наглое самоснабжение бюрократии, в том числе работников правоохранительных органов. «22 октября стояли в очереди рабочие, служащие, ожидая в раймаге промтовары, – писал С. Д. Богданов из Ферганы наркому пищевой промышленности. – После чего приходит начальник милиции, начальник уголовного розыска, прокурор, судья, набрали самых ценных товаров и ушли. После чего народ заволновался, народ заговорил, что нет правды и нигде нельзя добиться»[61].
Описывая обстановку в своём городе, рабочие артели «Наша техника» писали в ЦК ВКП(б): «То, что в настоящее время делается в гор. Туле – это даже ужасно думать об этом, не то, что говорить об этом». В творящихся безобразиях они винили «жирных свиней» – тульских областных руководителей[62].
Некоторых людей обстановка жалкого, полуголодного существования повергала в безысходное отчаяние, ведущее к суицидным и ещё более страшным мыслям. «Я настолько уже отощала, что не знаю, что будет дальше со мной... – писала Клементьева Сталину. – Толкает уже на плохое. Тяжело смотреть на голодного ребенка... От многих матерей приходится слышать, что ребят хотят губить. Говорят – затоплю печку, закрою трубу, пусть уснут и не встанут. Кормить совершенно нечем. Я тоже уже думаю об этом»[63].
Другие открыто, не страшась, выражали в письмах свой гнев и задавали вождям нелицеприятные вопросы. «Спрашивается, почему гражданин Бастынчук... не может в течение четырёх лет купить хотя бы метр ситца или шерстяного материала?» – писал рабочий автозавода из Горького Г. С. Бастынчук Сталину, указывая на одну из причин такого чудовищного дефицита: «Преступный мир сплёлся с торгующими элементами, и хотя «скрыто», но зато свободно – безучётно, разбазаривают всё, что только попадает в их распоряжение для свободной торговли. И на этой преступной спекуляции – устраивают для себя все блага жизни»[64].
Характеризуя положение населения в своём городе, Зайченко писал Молотову: «Я хочу вам описать то кошмарное положение, которое имелось и имеется у нас в Казани... Почему у нас страшный голод и истощение? Почему такое хулиганство на улицах, среди подростков бандитизм, милиция для них ничто? Почему говорят о достижениях и всеми силами скрывают, что у нас творится? Почему народ озлобляется?.. Выдумаете, что это ложь, что это всё не так. Да и как Вам не думать так, когда сам Динмухамедов Г. А. (председатель Президиума Верховного Совета Татарской АССР в 1938-1951 гг. – В. Р.) расписал всё так красиво и поэтично, только, как ему не стыдно так говорить, уже лучше бы он молчал о «благосостоянии рабочих и интеллигенции», о том, что у нас больше нет нищеты и голода. Какое же чувство вызывают эти строки у трудящихся Казани? – Гнев, краску стыда за ложь и никакого доверия к своим депутатам»[65].
У очень многих людей возникало недоумение и раздражение несоответствием между действительностью и обещаниями, которые давались «вождями» народу на протяжении многих лет. Ученик 9-го класса из Гомельской области Б. И. Морозов писал Микояну: «Придя один раз из очереди за мануфактурой, мама начала обижаться, что нет мануфактуры, рассказывая, как много было её раньше... В конце разговора я сказал матери, что не дождемся мы и конца 2-й пятилетки, как будет у нас мануфактуры сколько хочешь. Но вот прошла 2-я пятилетка, началась третья, а мои предсказания не оправдались – мануфактуры не было и нет. Привезут её иногда – народ давится». Не по годам зрелый подросток приходит к серьёзным политическим выводам: «Мы ещё хотим победить в грядущих боях, когда столкнутся две системы – капиталистическая и социалистическая. Нет, при таких порядках и при таких достатках никогда нам не победить, никогда нам не построить коммунизм!»[66]
Ещё острее ставился вопрос в анонимном письме, направленном в Наркомторг СССР «Мы имеем к советской стране большой счёт, – писал автор. – Как раньше ни угнетали рабочего и крестьянина, но хлеб он имел. Теперь в молодой советской стране, которая богата хлебом, чтобы люди умирали от голода?.. Надо давать хлеб немцам, но раньше нужно накормить свой народ, чтобы он не голодал, чтобы, если на нас нападут, мы могли дать отпор»[67].
Из сводки НКВД. «Что это за жизнь! Если был бы Троцкий, то он руководил бы лучше Сталина (За этим высказыванием следует отметка НКВД – «разрабатывается»).
«Рано или поздно, а Сталину всё равно не жить. Против него много людей». «Сталин много людей уморил голодом»[68].
В ряде писем содержались серьёзные предупреждения «вождям», что сохранение существующего положения чревато взрывом народного возмущения. «Нет ничего страшнее голода для человека, – писала В. Игнатьева в ЦК ВКП(б). – Этот смертельный страх потрясает сознание, лишает рассудка, и вот на этой почве такое большое недовольство. И везде, в семье, на работе, говорят об одном: об очередях, о недостатках. Глубоко вздыхают, стонут, а те семьи, где заработок 150-200 руб. при пятерых едоках, буквально голодают – пухнут... Меры надо принимать немедленно и самые решительные, пока ещё народ не взорвался»[69].
В анонимном письме, направленном Молотову из города Орджоникидзеград Орловской области, говорилось, что город вот уже четвёртый месяц находится без топлива и без света, в домах используют первобытное освещение – лучину. «У рабочих настроение повстанческое, – подчёркивал автор письма. – Тов. Молотов, рабочие могут терпеть, но терпение скоро может лопнуть»[70]. Ещё в сентябре 1939 года нарком торговли А. В. Любимов поставил перед Политбюро вопрос о необходимости введения карточной системы. По существу, он призывал узаконить лишь то, что стихийно уже сложилось в стране. Однако Молотов 17 сентября, выступая по радио, заявил, что «страна обеспечена всем необходимым и может обойтись без карточной системы в снабжении»[71].
Ответственность за сложившийся в стране кризис снабжения и острый товарный дефицит была возложена на местные партийные, советские и хозяйственные органы. Именно поэтому Политбюро отказалось узаконить закрытые распределители для местной номенклатуры. Перед войной Политбюро усилило централизацию и контроль за деятельностью местных органов власти. 4 мая 1941 г. Политбюро приняло решение о назначении Сталина председателем СНК СССР. 6 мая это назначение было оформлено указом Президиума Верховного Совета[72]. Таким образом, Сталин возглавил оба центральных органа власти.
Для обеспечения оперативного руководства в составе СНК СССР было создано Бюро, увеличилось число заместителей председателя СНК СССР, с тем чтобы каждый заместитель наблюдал за работой не более 2-3 наркоматов. Были ликвидированы хозяйственные советы при СНК СССР как посредническое звено между ним и наркоматами, создан Наркомат государственного контроля, изменён характер деятельности Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б). Её единственной обязанностью стала проверка исполнения решений руководства страны партийными, советскими и хозяйственными органами на местах. Было проведено разукрупнение наркоматов и партийно-советских органов, с тем чтобы под их контролем находилось меньшее число предприятий и территорий[73].
VI Карательные меры по ужесточению трудовой дисциплины Бессилие власти перед экономическим кризисом породило очередное насилие, целью которого было вернуть людей из очередей на производство, заставить работать и подавить растущее недовольство.
За две последние недели 1938 года было принято два постановления ЦК, СНК и ВЦСПС, направленные на ограничение трудовых и социальных прав рабочих и служащих. Принятию этих постановлений предшествовала шумная пропагандистская кампания, требующая применения суровых мер по отношению к «рвачам, перебегающим с места на место в погоне за длинным рублём». Начиная с 14 декабря в «Правде» и других газетах стали появляться статьи стахановцев, мастеров, директоров предприятий, повествующие об обилии в стране лодырей, прогульщиков и «летунов». Во многих статьях приводились примеры огромной текучести рабочих, составляющей на некоторых предприятиях 50 и более процентов в год от их общей численности.
Для того чтобы затруднить рабочим переход с одного предприятия на другое, 20 декабря было принято постановление СНК «О введении трудовых книжек», согласно которому администрация предприятий и учреждений должна была принимать на работу рабочих и служащих только при предъявлении трудовой книжки, где записывались сведения о переходе работника с одного предприятия (учреждения) на другое[74].
Идею трудовых книжек Сталин заимствовал у Гитлера, который ввёл их ещё в 1934 году. Разница между немецкими и советскими трудовыми книжками состояла в том, что в последних указывалась причина ухода рабочего с предприятия, что нередко затрудняло приём на другую работу.
28 декабря было принято постановление СНК, ЦК ВКП(б) и ВЦСПС «О мероприятиях по упорядочению трудовой дисциплины, улучшению практики государственного социального страхования и борьбе с злоупотреблениями в этом деле». В постановлении указывалось, что для лодырей, прогульщиков и «рвачей, обманывающих государство», увольнение с предприятий за нарушение трудовой дисциплины «не является сколько-нибудь действенным наказанием, так как в большинстве случаев они немедленно устраиваются на работу на других предприятиях». Постановление устанавливало, что за «неприятие мер по укреплению трудовой дисциплины руководители предприятий, учреждений, цехов, отделов должны привлекаться к ответственности, вплоть до снятия с работы и предания суду»[75]. Тем же постановлением вводилась ещё одна карательная мера – увольнение с работы за четыре опоздания в течение двух месяцев. При этом к опозданиям приравнивались задержки в заводских столовых. Учитывая, что обеденные перерывы были сокращены с 45 минут до 20-30, а из-за плохо налаженной работы в столовой нередко выстраивались длинные очереди, рабочие просто не успевали пообедать в столь короткий срок.
Изменению практики социального страхования также предшествовала пропагандистская кампания, в ходе которой указывалось, что «в соцстрахе деньгами бросаются направо и налево», а бюллетени по болезни «порой врачами выдаются бесконтрольно»[76]. Во многих статьях выдвигалось требование урезать право женщин – работниц и служащих на декретный отпуск в размере 56 дней до родов и столько же дней после родов. «Письма трудящихся», помещённые в «Правде», уверяли, что «закон об отпусках по беременности утверждался много лет назад» (! – В. Р.) и «устарел»[77]. Между тем указанный размер декретного отпуска был установлен в 1936 году. «Обновление» закона выразилось в том, что декретный отпуск был сведён к 35 дням до родов и 28 дням после родов.
Пособие по болезни также было урезано. Оно выдавалось отныне, в размере 100% лишь тем, кто более 6 лет проработал на одном предприятии. Проработавшим от 3 до 6 лет оно выплачивалось в размере 80% от средней зарплаты, от 2 до 3 лет – в размере 60% и до 2 лет – в размере 50%. При этом работники, не являвшиеся членами профсоюза, получали пособие в половинном размере от этих норм.
Путёвки в дома отдыха разрешалось предоставлять только тем, кто проработал на данном предприятии не менее двух лет. При этом не учитывалось даже то, что многие предприятия были построены в последние годы, и поэтому у рабочих и служащих не было никакой «вины» за малый стаж работы на них.
Однако все эти меры практически ничего не дали для снижения текучести кадров, которая по-прежнему оставалась бичом советской промышленности. Мизерная оплата труда и тяжёлые условия на производстве и в быту по-прежнему заставляли рабочих переходить с одного завода на другой в поисках более высокого заработка, сносных жилищных условий и т. д. Рабочие нередко саботировали постановление о трудовых книжках, а администрация предприятий в условиях повсеместного большого спроса на рабочую силу принимала людей на работу без предъявления трудовых книжек. Как сообщалось в «Правде», «на металлургических заводах лежат сотни трудовых книжек, не востребованных рабочими, ушедшими с производства. Всякими обходными путями прогульщики умудрялись устраиваться на других заводах, получая там новые трудовые книжки»[78]. Например, за полтора года с завода «Манометр» было уволено за прогулы и ушло по собственному желанию 2253 человека (при штатном расписании в 2500 человек)[79].
Обнаружилось, что рабочие научились даже использовать меры, установленные в декабре 1938 года, для того, чтобы уходить с предприятия. На пленуме ВЦСПС Шверник жаловался, что рабочие «умышленно опаздывают на работу свыше 20 минут и на этом основании требуют увольнения с работы». Ещё более анекдотичным был рассказ директора московской обувной фабрики «Парижская коммуна» Ритмана о случае, когда к нему зашёл жестянщик Капустин и стал возмущаться тем, что его не увольняют за кражу. «Оказалось, что этот Капустин пытался унести четыре пары подошв, но был задержан. Хорошо разбираясь в тонкостях уголовного законодательства, он украл ровно столько, чтобы не попасть со своим мелким делом в народный суд, а отделаться решением товарищеского суда и одновременно улизнуть с фабрики»[80].
Зная об огромном множестве подобных фактов, сталинская клика не пошла по пути улучшения условий и охраны труда, работы заводских столовых и городского общественного транспорта, снабжения предприятий сырьём и полуфабрикатами, уменьшения простоев, в том числе из-за отсутствия работы и плохого ремонта оборудования. Вместо этого она прибегла к привычным административно-полицейским мерам, введению уголовного наказания за многие виды проступков на производстве.
Вопрос о резком ужесточении трудового законодательства был поднят 19 июня 1940 г. Сталиным в кругу своего ближайшего окружения. Как явствует из дневниковых записей В. А. Малышева, Сталин поставил здесь вопрос о введении жёстких репрессивных мер по борьбе с текучестью. «После довольно жарких споров тов. Сталин предложил издать закон о запрещении самовольных переходов рабочих и служащих с предприятия на предприятие, добавив: «А тех, кто будет нарушать этот закон, надо сажать в тюрьму».
В той же беседе Сталин предложил ввести 8-часовой рабочий день и аргументировал это следующим образом: «Наши профсоюзы развратили рабочих. Это не школа коммунизма, а школа рвачей. Профсоюзы натравливают рабочих против руководителей и потакают рваческим, иждивенческим тенденциям. Почему рабочие в капиталистических странах могут работать на капиталистов по 10-12 часов (рабочего дня такой продолжительности давно не существовало в развитых капиталистических странах. – В. Р.), а наши рабочие на своё родное государство должны работать 7 часов?.. Мы сделали большую ошибку, когда ввели 7-часовой рабочий день... Сейчас такое время, когда надо призвать рабочих на жертвы и ввести 8-часовой рабочий день без повышения оплаты»[81]. Предложения Сталина были официально выдвинуты 26 июня 1940 года в обращении ВЦСПС к рабочим и служащим. На следующий день был обнародован Указ Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня «О переходе на 8-часовой рабочий день, на 7-дневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений».
Согласно этому Указу, принятому, как говорилось в его преамбуле, по «представлению ВЦСПС», во-первых, существенно увеличивалась продолжительность рабочего дня – с семи до восьми часов на предприятиях с семичасовым рабочим днём и с шести до восьми часов – для служащих учреждений. Вводилась 7-дневная рабочая неделя. В среднем рабочее время было увеличено на 33 часа в месяц[82]. Кроме того, в связи с переходом на 8-часовой рабочий день постановлением СНК были повышены нормы выработки и в то же время снижены расценки[83].
Во-вторых, Указ запрещал самовольный уход с предприятий и учреждений, а также самовольный переход с одного предприятия или учреждения на другое. Рабочие и служащие, самовольно ушедшие с предприятий и учреждений, должны были предаваться суду и по приговору суда подвергаться тюремному заключению сроком от двух до четырёх месяцев.
В-третьих, за прогул без уважительной причины (а к нему приравнивалось, например, опоздание на работу на 20 минут, а также опоздание после обеда, посещение в рабочее время заводской поликлиники или больницы) рабочие и служащие карались не увольнением, как это было раньше, а исполнительно-трудовыми работами по месту работы на срок до 6 месяцев с удержанием до 25% заработной платы.
В-четвёртых, директора предприятий и руководители учреждений подлежали привлечению к судебной ответственности за уклонение от предания суду лиц, виновных в самовольном уходе с предприятий и в прогулах, а также за приём на работу «укрывающихся от закона лиц, самовольно ушедших с предприятий и учреждений». И этот Указ «единодушно одобрялся» на повсеместно проходивших собраниях рабочих и служащих. Как сообщал в «Правде» известный фельетонист Рыклин, на некоторых собраниях обнаруживалось, что «в семье не без урода. В общем согласном хоре воодушевления (sic! – В. Р.) кое-где прорывается чуждый нам голос. Так, например, на одном предприятии выступала работница Михальчёнок. Она, видите ли, не согласна с новым порядком работы. Её заявление было встречено громким смехом»[84].
О свирепости мер, применяемых к нарушителям Указа, свидетельствовали материалы, публикуемые в печати. Так, прокурор Московского района Ленинграда сообщал, что работница-станочница Ремизова осмелилась потребовать у администрации завода расчёт на основании того, что она «не согласна с условиями труда». За это Ремизова была приговорена к четырем месяцам тюрьмы и немедленно после судебного заседания была взята под стражу[85].
Уже в течение первого месяца после появления Указа от 26 июня на его основе было возбуждено 103 542 уголовных дела[86]. А за вторую половину 1940 г. за самовольный уход с предприятий и учреждений, прогулы и опоздания было осуждено более 2 млн 90 тыс. человек, из которых свыше 1,7 миллиона отбывали 6-месячный исправительно-трудовой срок по месту работы[87].
О значении, которое придавалось этому Указу, свидетельствовал тот факт, что 24-31 июля 1940 года состоялся пленум ЦК, который рассмотрел вопрос о контроле за проведением в жизнь данного Указа – случай, беспрецедентный в истории партии. 23 июля на заседании Политбюро Сталин вновь резко критиковал Шверника за «реформистскую» политику профсоюзов. «Разве не развращают профсоюзы рабочих, когда профсоюзные работники приходят и тушат в цеху свет в то время, когда рабочие хотят работать сверхурочно?!» – заявил он. На том же заседании Сталин поддержал предложение об удлинении рабочего дня для подростков в возрасте от 16 до 18 лет до 8 часов вместо 6 часов[88].
На пленуме с докладом о контроле за проведением в жизнь Указа Президиума Верховного Совета выступил Маленков. Он констатировал, что Указ проводится в жизнь неудовлетворительно. На ряде заводов прогулы не только не снизились, но даже увеличились. На предприятиях Донбасса в среднем за сутки увольняется 357 человек. В результате за истекший месяц действия Указа удалось добиться лишь незначительного увеличения выпуска промышленной продукции[89].
В докладе и прениях приводились факты, свидетельствующие о фактическом саботаже работниками Указа и использовании при этом различных уверток. В Законе, принятом в 1933 году, за мелкие кражи на производстве предусматривался не суд, а административное взыскание или увольнение с производства. Пользуясь этим, рабочие специально практикуют мелкие хищения, чтобы быть уволенными с предприятия. Так, рабочий Митрофанов, украв 5 метров товара, заявил: «Я украл потому, что просил уволить, а меня не увольняют. Если вы меня не уволите, я украду ещё 20 метров»[90]. На текстильных фабриках участились случаи, когда работницы, уходя с фабрики, демонстративно показывают в проходной полметра взятой мануфактуры для того, чтобы это было замечено и их уволили за мелкую кражу[91]. На пленуме приводились примеры того, как рабочие переставали выполнять нормы, чтобы их уволили с завода.
В выступлении по этому вопросу Сталин говорил: «Наши директора – трепачи, болтают, и их хулиганы не уважают... Сейчас рабочий идёт на мелкое воровство, чтобы уйти с работы. Этого нигде в мире нет. Это возможно только у нас, потому что у нас нет безработицы. У нас нет страха потерять работу. Лодыри, летуны расшатывают дисциплину... Притока рабочей силы на предприятия из деревни сейчас нет... Надо добиться, чтобы дармоеды, сидящие в колхозах, ушли бы оттуда. Людей, живущих в деревне и мало работающих, много. Их надо оттуда выгнать. Они пойдут работать в промышленность»[92].
По предложению Маленкова на июльском пленуме было принято решение издать новый указ, согласно которому рабочие и служащие, виновные в совершении мелких краж на предприятиях, не увольнялись бы, а карались по приговору суда тюремным заключением сроком на один год[93].
На пленуме критиковалась также «антигосударственная практика» руководителей предприятий, под которой понимались случаи, когда директора предприятий, начальники цехов и мастера «прибегали к укрывательству от суда летунов и прогульщиков», выдавая им увольнительные записки на 1-2 дня для отпуска по домашним обстоятельствам, для поездки на родину, для встречи и проводов родственников, заготовки дров и т. д.[94] Приводились случаи, когда нарушителям трудовой дисциплины выдавались характеристики, свидетельствующие о том, что они являются передовиками производства.
Так, рабочий Мосляков получил хорошую характеристику, в которой было указано, что он «за весь период работы на станке перевыполнял нормы в 3 раза и в настоящее время является лучшим новатором в цехе». Эта характеристика была названа «преступным покрывательством летунов и прогульщиков», а Мехлис охарактеризовал её даже как протест против закона[95].
Передача дел о прогулах и других нарушениях трудовой дисциплины в суды приводила к огромным потерям времени. Советская печать оказалась вынужденной публиковать сообщения, например, о том, что отданный под суд рабочий только на вызовы к следователю потерял четыре смены[96]. Кроме того, Указ ставил своей задачей оказывать «воспитательное воздействие на рабочих». В соответствии с этим слушание дел по нему первоначально проводилось с соблюдением норм судопроизводства, при участии адвокатов, а судебные заседания нередко устраивались в цехах – в качестве «показательных процессов». Поэтому не случайно, что даже в самый разгар репрессивной кампании число дел, переданных в суд согласно Указу от 26 июня, стало существенно сокращаться. Так, в сентябре в Московской области к ответственности за прогулы было привлечено лиц на 53,4% меньше, чем в августе, в Смоленской области – на 41,2% меньше[97]. Многие приговоры были отменены после разъяснения Верховного Суда СССР: «Рассмотрение дел о преступлениях, предусмотренных Указом Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1940 года, без надлежащей проверки обстоятельств дела может привести... к осуждению невиновного»[98].
Для более быстрого и эффективного наказания «летунов» в докладе Маленкова предлагалось ввести намного более упрощенную практику разбора их дел: прежде всего отказаться от процедуры предварительного следствия в отношении прогульщиков и «летунов», а прокурорам прекратить приём объяснений о причинах прогула. Особое раздражение участников пленума вызывало равноправное участие сторон при рассмотрении дел о нарушителях трудовой дисциплины. «Часто состязание было в пользу прогульщика, – говорил Маленков, – адвокат забивал прокурора. Защитники часто играют ведущую роль»[99]. Нарком юстиции Рычков каялся, что дал указание рассматривать дела о нарушителях трудовой дисциплины обязательно с участием прокурора и адвоката. «Этой директивой дали на заводах трибуну адвокатам для произнесения политически вредных речей»[100]. Вторя ему, Кузнецов утверждал, что в большинстве своём среди адвокатов – «люди, которые раньше работали в органах суда и прокуратуры и по политическим мотивам были изгнаны оттуда. Они очень крепко злы против нас и стараются каждый судебный процесс сорвать»[101].
Особую «самокритику» на пленуме вызвало стремление, отраженное в Указе от 26 июня, – превратить «в воспитательных целях» суды над прогульщиками в показательные процессы, проводимые в цехах предприятий. «То, что эти дела рассматривали среди рабочих, это дискредитировало Указ», – прямо заявил Рычков[102]. «Эти показательные процессы превратились в плохо организованные митинги, и они фактически дискредитировали этот Указ». А Маленков привёл пример того, как на Ярославском прядильно-ткацком комбинате был организован в присутствии 900 рабочих показательный процесс над работницей Климовой за её самовольный уход с предприятия. Во время суда Климова очень болезненно реагировала на задаваемые ей вопросы, всё время плакала. Это вызвало сочувствие к ней со стороны присутствовавших рабочих. Когда суд приговорил Климову к трёхмесячному заключению и её взяли под стражу, вслед за ней из зала суда двинулась толпа рабочих и работниц численностью в 300-400 человек, которая с возгласами возмущения решением суда проводила её до дверей тюрьмы[103].
Во исполнение решений пленума* 10 августа был принят новый Указ Верховного Совета СССР, который ужесточил ответственность за мелкие кражи на производстве, заменив увольнение годом тюремного заключения. Данный Указ был принят одновременно с Указом, упростившим процедуру судебных рассмотрений дел о нарушении трудовой дисциплины. Отныне дела о прогулах и самовольном уходе с предприятий и учреждений должны были рассматриваться без участия адвокатов и народных заседателей.
Пятого августа была опубликована передовая «Правды» «Покровительство прогульщикам – преступление против государства», в которой осуждались «гнилые либералы» – руководители предприятий и работники судов, не проявляющие должной жестокости к рабочим, допускающим прогулы и опоздания на работу.
Указ об уголовной ответственности за мелкие хищения был опубликован в «Правде» 17 августа, а уже 22 августа в той же газете был опубликован обширный список рабочих, осуждённых на год тюремного заключения за кражу, например, двух метров сатина или двух дверных замков.
16 августа был принят новый Указ Президиума Верховного Совета, распространявший карательные меры и на работников сельского хозяйства – «О запрещении самовольного ухода с работы трактористов и комбайнеров, работающих в машинно-тракторных станциях». А спустя ещё три месяца Указом Президиума Верховного Совета «О порядке обязательного перевода инженеров, техников, мастеров, служащих и квалифицированных рабочих с одних предприятий и учреждений в другие» была установлена уголовная ответственность не только за попытку покинуть предприятие, но и за отказ на требование перейти на другое предприятие.
Ужесточающие трудовое законодательство указы появлялись вплоть до конца 1940 года, распространяясь даже на несовершеннолетних. 26 сентября на заседании Политбюро обсуждался вопрос о трудовых резервах. В ходе этого обсуждения Сталин заявил: «Есть у нас закон, запрещающий самовольный уход с предприятий, но на этом законе долго не удержимся... Основа проекта о трудовых резервах состоит в том, что парня учат, одевают, обувают, его мобилизуют и потом он обязан 4 года работать там, где нам нужно»[104].
Второго октября был принят Указ «О государственных трудовых резервах СССР», вводивший мобилизацию молодёжи в ремесленные училища и школы фабрично-заводского обучения. Совнаркому предоставлялось право ежегодно призывать от 800 тыс. до 1 млн. подростков мужского пола для обязательного профессионального обучения. Поскольку учащиеся 8-10 классов от призыва освобождались*, он коснулся почти исключительно детей из бедных семей.
28 декабря ещё одним Указом была введена уголовная ответственность учащихся ремесленных, железнодорожных училищ и школ ФЗО за нарушение дисциплины и за самовольный уход из училища (школы) – вплоть до заключения в колонию сроком до года.
Уголовные меры предусматривались и по отношению к руководящему и инженерно-техническому составу предприятий. Для пресечения их усилий использовать товарно-денежные отношения и бартерные сделки на производстве 10 февраля 1940 года был принят Указ «О запрещении продажи, обмена и отпуска на сторону оборудования и материалов и об ответственности по суду за эти незаконные действия». Указом от 10 июля того же года была введена уголовная ответственность (от 5 до 8 лет тюрьмы) «за выпуск недоброкачественной или некомплектной продукции и за несоблюдение обязательных стандартов промышленными предприятиями». При этом для директоров, главных инженеров и начальников отделов технического контроля выпуск брака приравнивался к вредительству.
Однако даже самые жестокие карательные меры не могли пресечь текучесть кадров и другие явления, лихорадящие советскую промышленность. В октябре 1940 года «Правда» сообщала, что на Сталинградском тракторном заводе в июле было принято 450, а уволено 246 рабочих, в августе – соответственно 372 и 339, в сентябре – 428 и 405[105].
Решения об опозданиях, прогулах и т. п. утеряли на многих предприятиях всякую силу, поскольку в условиях кризиса снабжения люди простаивали в очередях по многу часов рабочего времени, чтобы приобрести самые необходимые товары, начиная с хлеба.
Комментируя новшества в советском трудовом и уголовном законодательстве, «Бюллетень оппозиции» в статье «Политика кнута» писал: «Если бы все изданные за последнее время в Советской России указы действительно точно выполнялись, то добрая половина граждан СССР сидела бы в тюрьме: за прогул – исправительно-трудовые работы; за самовольный уход с завода – тюрьма; за выпуск брака – тюрьма; за самую что ни на есть мелкую кражу на производстве – тюрьма»[106].
VII Боеспособность армии перед войной За три с половиной предвоенных года капиталовложения в развитие оборонной промышленности составили более 25% всех капиталовложений в промышленность, а темпы роста оборонной промышленности были в 3 раза выше, чем промышленности СССР в целом[107]. Накануне войны СССР по объёму машиностроения занял второе место в мире и первое в Европе[108]. В 1939 и 1940 годах среднегодовое производство основных видов оружия и боевой техники поднялось в 2-10 раз по сравнению с 1935-1937 годами[109].
Однако планы оборонной промышленности и в эти годы не выполнялись, прежде всего из-за систематического невыполнения, начиная с 1937 года, планов выпуска чёрной металлургии[110]. Поэтому производство тяжёлого оружия всё время отставало, несмотря на резкое снижение выпуска продукции гражданской автопромышленности (с 201,7 тыс. автомобилей в 1939 году до 145,4 тыс. в 1940 году, со 112,9 тыс. тракторов в 1939 году до 31,6 тыс. в 1940 году)[111].
По количественному производству основных видов оружия и боевой техники СССР в 1940 – первой половине 1941 года превзошёл Германию. Благоприятным для СССР было и количественное соотношение важнейших видов вооружений к началу Отечественной войны. В июне 1941 года у Германии имелось 5650 танков и штурмовых орудий, а у Советского Союза – свыше 20 тыс., боевых самолётов – соответственно 10 и 22 тыс.[112] Это соотношение было сведено на нет к началу 1942 года в результате тяжких поражений Советской армии. Уже в первый день войны противнику удалось уничтожить около 1200 советских боевых самолётов, в том числе 900 – прямо на аэродромах. В первые недели войны немецкими войсками было захвачено огромное количество оружия и боеприпасов, сосредоточенных до войны на складах в западных районах страны. Все эти огромные потери во многом объяснялись тем, что в 1940-1941 годах аэродромы и военные склады размещались в непосредственной близости от границы. К декабрю 1941 года потери оружия и боеприпасов составили 75% всего их наличия к началу гитлеровской агрессии[113]. По немецким данным, на 1 декабря 1941 г число уничтоженных или захваченных советских танков составило 21 391, орудий – 32 541, самолётов – 17 332[114].
Однако имелась и другая сторона дела. Значительная часть советской военной техники по своим техническим и эксплуатационным данным уступала немецкой. Из огромного танкового парка на 22 июня 1941 года боеготовых машин было лишь около 30%[115].
Промышленность крайне медленно перестраивалась на производство новых видов вооружений. В этом отношении благополучнее всего обстояло дело в артиллерийской промышленности: две трети образцов артиллерийских орудий, находившихся к началу войны в производстве, были созданы в 1938-1940 годах[116]. Что же касается танковой промышленности, то она в 1940-1941 годах выполнила заказ на поставку танков новых образцов только на треть[117]. В западных военных округах к началу войны находилось всего 636 танков KB и 1225 танков Т-34, которые по своим боевым и эксплуатационным характеристикам во многом превосходили немецкие танки[118]. Новые танки стали поступать в войска только со второй половины 1940 года, а танки Т-34 и KB – лишь в апреле-мае 1941 года[119].
Отставание СССР по всем видам боевой авиации выявилось уже в годы гражданской войны в Испании. К началу Отечественной войны современной авиационной техникой удалось перевооружить не более 21% авиационных частей, а примерно 75-80% от общего числа самолётов по своим летно-техническим данным уступали однотипным самолётам Германии[120]. На вооружении Красной Армии находилось лишь 2700 самолётов новейших марок[121], а безнадёжно устаревших машин – 16,7 тыс.[122] Среди выпускаемых непосредственно перед войной самолётов преобладали машины старых образцов, уступавшие немецким самолётам по боевым и тактическим свойствам[123].
Из-за недостатков авиационной техники даже в мирное время в военно-воздушных силах крайне велика была аварийность. 12 апреля 1941 года Тимошенко и Жуков доложили Сталину, что ежегодно при авариях и катастрофах гибнут в среднем 600-900 самолётов. Только за неполный первый квартал 1941 года произошли 71 катастрофа и 156 аварий, при которых было разбито 138 самолётов и погиб 141 летчик[124].
Лишь после поездки в Германию в 1940 году специальной комиссии для знакомства с немецкой авиационной промышленностью Сталин с изумлением узнал, что по производству самолётов немцы обгоняют СССР и в количественном отношении: в Германии выпускалось ежедневно 70-80 самолётов, а в Советском Союзе – 26[125].
К началу Отечественной войны самолёты старых типов составляли 82,7% самолётного парка Красной Армии, а новые – 17,3%, причём лишь 10% летчиков успели пройти переобучение на этих самолётах[126]. До 90% советского танкового парка были устаревшие лёгкие танки. Среднемесячные потери советских танков составляли 19% от находившихся на фронте[127].
Крайнее отставание наблюдалось в области средств связи и информации. В своих мемуарах Хрущёв рассказывал, как однажды посол Германии в СССР Шуленбург увидел, что на советском радио передачи записываются стенографистками. Он в удивлении спросил Молотова: «Как? У вас стенографистки ведут запись?» и тут же осекся, поняв, что невольно выдал военные секреты Германии. Молотов доложил об этом разговоре Сталину. Лишь тогда кремлёвские «вожди» пришли к выводу, что у немцев, видимо, имеются технические средства записи. «Только после войны, – вспоминал в этой связи Хрущёв, – мы узнали, что существуют магнитофоны... Немцы же имели ещё до войны магнитофоны... По таким деталям фашисты тоже судили о нашем военно-техническом уровне, нашей военной оснащённости, чувствовали нашу слабость, и это укрепляло их желание поскорее развязать войну»[128].
При всём этом Сталин продолжал держать дело производства вооружений под своим единоличным контролем, не допуская к соответствующей информации даже своих «ближайших соратников». «Что же делалось в нашей стране по повышению боеспособности Красной Армии, улучшению вооружений, оснащению войск техникой? – писал о предвоенных годах Хрущёв. – Конкретно я почти ничего не знал, и мне неизвестно, что знали другие члены Политбюро»[129].
Некомпетентность Сталина в вопросах вооружений дорого обошлась советскому народу. «Постоянное вмешательство Сталина в вопросы выбора новых типов вооружений часто приводило к печальным последствиям, – пишет французский историк Н. Верт. – До конца 1941 г. в военной промышленности предпочтение отдавалось массовому производству морально устаревшей техники, «поставленной в план» много лет назад... В своих мемуарах военные руководители вспоминали, что Сталин отказал в поддержке, необходимой для производства ряда созданных лучшими конструкторами новых видов вооружений»[130]. Более того: накануне войны были арестованы нарком вооружения Ванников и несколько ведущих конструкторов вооружений, а нарком авиационной промышленности М. М. Каганович, будучи обвинённым в шпионаже в пользу Англии, покончил жизнь самоубийством.
31 мая 1941 года авиационный конструктор, генерал-майор Филин был предан суду военного трибунала. Этим же приказом отстранялась от должности группа инженеров и летчиков-испытателей, работавших в НИИ ВВС. Постановлением Особого совещания от 13 февраля 1942 года А. И. Филин был приговорён к расстрелу[131].
VIII Обезглавленная армия Общая численность Вооружённых Сил СССР увеличилась с 1 сентября 1939 года по 22 июня 1941 года более чем в 2,8 раза и достигла 5374 тыс. человек[132]. Ассигнования на оборону, составлявшие в 1939 году 25,6% государственного бюджета, в начале 1941 года выросли до 43,4%[133]. Однако за этими внушительными цифрами крылись огромные слабости Красной Армии и постановки дела обороны СССР вообще. Это выражалось прежде всего в крайне низком уровне профессиональной подготовки командного состава РККА.
В начале 1941 года в армии и на флоте служило свыше 579 тыс. офицеров. Из них лишь 7,1% командно-начальствующего состава армии имели высшее военное образование, 55,9% – среднее, 24,6% – прошли различные ускоренные курсы, а 12,4% – не имели военного образования вообще[134].
Конечно, определяющее влияние на все эти процессы оказали репрессии 1937-1938 годов. В предвоенные годы значительная часть уволенных из армии была восстановлена. Так, в 1937 году из армии было уволено 18 656 человек, среди которых арестованные составляли 4 474, а исключённые из партии «за связь с заговорщиками» – 11 104. Из первой категории в 1939-1941 годах было возвращено в армию 206 человек, из второй – 4 338 человек.
В 1938 году было уволено 16 362 человека, из них арестовано 5 032 человека и исключено из партии 3 580 человек. Из первой категории было восстановлено в армии 1 225, из второй – 2 864 человека[135].
В 1939 году репрессии в армии резко пошли на убыль. В этом году было арестовано 73 армейских командира (из них восстановлено 26) и уволено «за связь с заговорщиками» – 284 (из них восстановлено 126)[136].
Однако большинство потерь остались невосполнимыми. Особенно это касалось высшего начальствующего состава. Из 85 членов Военного Совета при наркоме обороны, образованного в 1935 году из числа наиболее опытных и авторитетных военачальников, были подвергнуты репрессиям 76 человек. Из них 68 человек были расстреляны, двое покончили жизнь самоубийством, один (В. К. Блюхер) умер во время следствия, один (Д. М. Галлер) скончался в лагере, трое вышли на свободу после смерти Сталина[137]. Особый удар по Красной Армии был нанесён расстрелом Тухачевского, которого Жуков называл «гигантом военной мысли, звездой первой величины в плеяде военных нашей Родины»[138].
Оставшиеся на воле высшие военачальники (в особенности из числа бывших командиров 1-й Конной армии) оказались в большинстве своём несостоятельными, а выдвинутые в годы массовых репрессий – не обладали необходимыми военными знаниями и опытом.
Непригодность многих новых командиров к ведению современной войны выявилась во время войны с Финляндией. Одним из её итогов было снятие со своих постов многих военных командиров, а затем – и самого Ворошилова, признанного одним из главных виновников неудач в «зимней войне». Сталин, вплоть до 1937 года упорно отвергавший предложения группы Тухачевского об отстранении Ворошилова от руководства Красной Армией, уже после первых серьёзных неудач в локальных сражениях на Дальнем Востоке пришёл к выводу о неспособности Ворошилова занимать пост наркома обороны. После освобождения Ворошилова от этой должности в мае 1940 года Ворошилов, по словам Хрущёва, «долгое время находился как бы на положении мальчика для битья»[139].
«Козлами отпущения» за неудачи финской войны Сталин сделан также командиров – участников гражданской войны, явно преувеличив их роль, поскольку их доля в командном составе после репрессий 1937-1938 годов была крайне незначительной. В заключительном слове на заседании Главного военного совета он заявил: «У нас есть в командном составе засилье участников гражданской войны, которые не могут дать хода молодым кадрам». Среди таких «молодых кадров», «новых людей», «мастеров, инженеров войны» Сталин назвал, в частности, выдвинутого в возрасте 24 лет на пост командующего военно-воздушными силами Рычагова[140].
Однако в 1940 – первой половине 1941 года были арестованы около двадцати высших военачальников, выдвинувшихся в 1937-1939 годах, в том числе несколько активных участников гражданской войны в Испании. Среди них были заместитель наркома обороны генерал-лейтенант Рычагов; начальник управления противовоздушной обороны генерал-полковник Штерн; помощник начальника Генштаба по авиации генерал-лейтенант авиации Смушкевич; начальник Главного управления авиации дальнего действия генерал-лейтенант авиации Проскуров и др.[141]
Причины расправы с этими людьми носили разный характер. Так, Рычагов на заседании Военного совета, где речь шла о большой аварийности авиации, неожиданно бросил резкую реплику Сталину: «Аварийность и будет большая, потому что вы заставляете нас летать на гробах». Эта реплика вызвала сильное раздражение Сталина. Спустя короткое время, в самом начале войны Рычагов был арестован и исчез навсегда[142].
В начале 1941 года начальник Генерального штаба Мерецков в выступлении на совместном заседании Политбюро и Главного военного совета заявил, что война с Германией неизбежна и поэтому нужно переводить на военное положение армию и страну, укреплять западную границу. За это он был объявлен «паникером войны» и на этом основании снят со своего поста, а спустя некоторое время арестован. Правда, после истязаний и издевательств в застенках НКВД он был по приказу Сталина освобождён и возвращен на руководящую работу в начале войны, которую он закончил в звании маршала[143].
Репрессии командного состава привели к тому, что уже война с Финляндией, по словам Жукова, показала: «Мало того, что армия, начиная с полков, была обезглавлена, она была ещё и разложена»[144].
Это разложение выражалось прежде всего в упадке воинской дисциплины. На совещании по военной идеологии, состоявшемся в мае 1940 года, Проскуров говорил: «Как это ни тяжело, но я прямо должен сказать, что такой разболтанности и низкого уровня дисциплины нет ни у одной армии, как у нас (Голоса: «Правильно!»)»[145].
На ослабление армейской дисциплины сталинская клика реагировала привычными для неё методами введения новых репрессий. 6 июля 1940 года был принят Указ Верховного Совета СССР «Об уголовной ответственности за самовольные отлучки и дезертирство», согласно которому военнослужащие за совершение самовольной отлучки подвергались суду Военного трибунала и по его приговору направлялись в только что созданные дисциплинарные батальоны на срок от 3 месяцев до 2 лет[146].
В новом дисциплинарном уставе, введённом в действие в октябре 1940 года, указывалось, что командир не несёт ответственности, если он «для принуждения неповинующегося приказу и для восстановления дисциплины и порядка будет вынужден применять силу или оружие»[147]. Это положение привело к широкому распространению рукоприкладства офицеров, сержантов и старшин по отношению к подчинённым.
Обезглавливание Красной Армии, ослабление её морального духа и внедрение палочной дисциплины сыграли немалую роль в том, что, как говорил Жуков в беседе с К. Симоновым, «...немецкая армия к началу войны была лучше нашей армии подготовлена, выучена, вооружена, психологически была лучше готова к войне...»[148].
Такое положение дел не было секретом для германского руководства. Даже в разгар советско-германской «дружбы» плачевное состояние Красной Армии оживлённо обсуждалось среди нацистских бонз, о чём свидетельствуют дневниковые записи Геббельса: «1939 г. 11. XI. Русская армия большой ценности не имеет. Плохо руководима, ещё хуже оснащена и вооружена... 14. XI. Гитлер вновь констатирует катастрофическое состояние русской армии. Её едва ли можно использовать для боевых действий»[149].
Выступая 23 ноября 1939 года на секретном совещании главнокомандующих родами войск вермахта, Гитлер говорил: «Россия в данный момент не опасна. Она ослаблена многими внутренними обстоятельствами... Фактом остаётся то, что в настоящее время боеспособность русских войск незначительна. На ближайший год или два нынешнее состояние сохранится»[150].
Эти выводы Гитлера были подтверждены и конкретизированы немецкими военными и политическими аналитиками, а также германской военной разведкой в непосредственном преддверии нападения Германии на СССР. В секретном докладе, подготовленном разведывательным отделом Генштаба сухопутных войск Германии 15 июня 1941 года, указывалось: «В связи с последовавшей после расстрела летом 1937 года Тухачевского и большой группы генералов «чисткой», жертвой которой стали 60-70% старшего начальствующего состава, имевшего частично опыт войны, у руководства «высшим военным эшелоном» (от главнокомандования до командования армий) находится совсем незначительное количество незаурядных личностей... На смену репрессированным пришли более молодые и имеющие меньший опыт лица. Преобладающее большинство нынешнего командного состава не обладают способностями и опытом руководства войсковыми соединениями. Они не смогут отойти от шаблона и будут мешать осуществлению самых смелых решений. Среднему и младшему командному составу (от командира корпуса до лейтенанта включительно) также, по имеющимся данным, свойственны очень серьёзные недостатки»[151].
С 1935 по 1940 год шесть раз менялось руководство военной разведки РККА. В 1938 году практически была ликвидирована вся нелегальная резидентура. Вместо отозванных в СССР и репрессированных лучших работников закордонных резидентур пришли малокомпетентные, неопытные и слабообученные работники, зачастую не знавшие даже языка страны пребывания.
Степень централизации поступления разведывательной информации, как и вообще степень централизации всей власти перед войной, в СССР была гораздо больше, чем в Германии. По сути советская стратегическая разведка была личной разведкой Сталина, которому Берия, минуя Наркомат обороны и Генштаб, направлял непосредственно все сколько-нибудь важные донесения НКВД и ГРУ.
В докладе, посвящённом итогам финской войны, Ворошилов заявил, что разведки, как органа, обслуживающего и снабжающего Генеральный штаб всеми нужными данными о наших соседях и вероятных противниках, их армиях, вооружениях, планах, а во время войны исполняющего роль глаз и ушей нашей армии, у нас нет[152].
IX Репрессии В результате подсчётов, проведённых в 1954 году работниками МВД, была подготовлена справка «Число осуждённых по делам органов ВЧК-ОГПУ-НКВД-МГБ за 1921-1940 годы». В ней указывалось, что в 1939 году было осуждено 63 889 человек, в 1940 году – 71 806 человек (примерно в 5-6 раз меньше, чем в 1937 и 1938 годах), в том числе приговорено к высшей мере наказания соответственно 2 552 и 1 649 человек (в 150-200 раз меньше, чем в 1937 и в 1938 годах)[153]. Указанные цифры расстрелянных следует считать преуменьшенными, поскольку в них не вошли данные о числе расстрелянных польских офицеров, считавшихся военнопленными, которые хранились под грифом особой секретности и были недоступны составителям справки.
Основную часть осуждённых в те годы составили жертвы репрессий, развернувшихся на территориях, вошедших в состав СССР в 1939-1940 годах. Кроме того, сюда входили «враги народа», арестованные в годы большого террора, рассмотрение дел которых завершилось в 1939 и 1940 годах. За эти два года из данной группы было освобождено и реабилитировано несколько десятков тысяч людей, а дела других нескольких десятков тысяч были подвергнуты серьёзному пересмотру. При этом, однако, не был освобождён и не избежал расстрела ни один ранее арестованный член или кандидат в члены ЦК ВКП(б) и ни один военачальник наиболее высокого ранга (начиная с комкоров). Более того – в эти годы бериевской «оттепели» прошла серия арестов детей наиболее видных оппозиционеров и партийно-государственных деятелей. Так, в 1939 году были арестованы и приговорены к заключению в лагеря или к ссылке несколько бывших одноклассниц, учившихся на первых курсах вузов. Всем им – Н. Крестинской, Н. Ломовой, Е. Рухимович, Т. Смилге – «тройкой» было «пришито» групповое дело[154].
Многие репрессированные в предвоенные годы были осуждены по совершенно фантастическим обвинениям. Так, в воспоминаниях И. Эренбурга рассказывается, что в начале 1941 года был арестован временный поверенный в делах СССР во Франции И. Н. Иванов. После его реабилитации в 1954 году ему показали вынесенный по его делу приговор Особого совещания. Оказалось, что в сентябре 1941 года он был приговорён к пяти годам лагерей за «антигерманские настроения». «Трудно себе это представить, – комментировал этот приговор Эренбург – Гитлеровцы рвались к Москве... а какой-то чиновник ГБ спокойно оформил дело, затеянное ещё во время советско-германского пакта; поставил номер и положил в папку, чтобы всё сохранилось для потомства»[155].
Некоторые новые дела инспирировались непосредственно Берией. Так, перед открытием XVIII съезда ВКП(б) работники НКВД И. Кедров и В. Голубев направили Сталину письмо, в котором рассказывали о беззакониях, творимых Берией и Деканозовым. В конце февраля 1939 года они были арестованы, а 16 апреля арестовали отца И. Кедрова – старого большевика М. С. Кедрова, имевшего сведения о сомнительной роли Берии как «двойного агента» в годы гражданской войны. 29 января 1940 года Военная коллегия приговорила Голубева к расстрелу. По-иному обстояло дело с М. С. Кедровым, которому в самом начале войны Военная коллегия вынесла оправдательный приговор. Председатель Верховного суда Голяков подтвердил голословность предъявленных Кедрову обвинений и указал, что не видит оснований для опротестования приговора Военной коллегии. Тем не менее Кедров был расстрелян в октябре 1941 года по самоличному приказу Берии[156].
Поразительно, что в ходе следствия по некоторым делам, непосредственно курируемым Берией, от арестованных добивались показаний на тогдашних членов Политбюро. Так, 3 июня 1939 года по приказу Берии был арестован помощник первого секретаря ЦК КП Узбекистана Юсупова А. Пижурин, а вслед за ним – второй секретарь ЦК КП этой республики В. Чимбуров. Переживший сталинские лагеря Чимбуров в 1956 году на суде над одним из наиболее оголтелых бериевских палачей Б. Родосом рассказывал, что Родос обвинял его в том, что он покрывает таких отъявленных врагов народа, как Л. Каганович и А. Андреев. Обвинения Родоса в их адрес звучали так уверенно, что Чимбуров был убеждён: «Они уже арестованы, как и Юсупов»[157].
Показаний на Андреева Родос требовал и от бывших руководителей Кабардино-Балкарской ССР, а от других арестованных добивался признаний, что во главе «шпионской банды» стоит Жданов[158].
Что же касается освобождения заключённых, то здесь господствовал своего рода выборочный принцип. Так, в предвоенные годы было выпущено на свободу немало командиров среднего ранга, а также беспартийных учёных. В 1946 году на очередных выборах в Академию наук была избрана большая группа учёных, подвергавшихся арестам в предшествующие годы. 11 человек из них стали академиками, а 8 – членами-корреспондентами[159].
Значительно труднее было добиться освобождения политэмигрантов, даже в тех случаях, когда с ходатайством за них выступали люди, близко стоявшие к Сталину. Так, 27 мая 1941 года В. Пик обратился к Сталину с просьбой о пересмотре дела Дамериуса, бывшего участника агитбригады «Красные блузы», возглавлявшейся сыном Пика. «По имеющимся у меня данным считаю почти невозможным, чтобы Дамериус был способен на какую-либо враждебную СССР работу», – писал Пик, приложивший к своему заявлению положительную характеристику Дамериуса, выданную отделом кадров ИККИ. Однако, несмотря на всё это, Дамериус вышел из лагеря только по отбытии своего срока в 1947 году.
Несмотря на «железный занавес», прочно отгородивший СССР от остального мира, отдельные эмигранты после пребывания в советских тюрьмах и лагерях оказывались на родине. Так, в 1937 году был арестован известный австрийский физик А. Вайсберг и его жена. Телеграмма Сталину с просьбой об освобождении Вайсберга, составленная А. Кестлером и подписанная тремя французскими лауреатами Нобелевской премии, дружественно настроенными по отношению к Советскому Союзу (Ланжевеном, Жолио-Кюри и Перреном), осталась без ответа. Жена Вайсберга была освобождена благодаря вмешательству австрийского консула в Москве и в 1938 году оказалась за границей. Вайсберг в 1940 году был передан гестапо вместе с сотнями немецких, австрийских и венгерских коммунистов. Он выжил, принимал участие в Варшавском восстании 1944 года и после войны написал книгу о пребывании в советской тюрьме[160].
Особую группу осуждённых в 1939-1940 годах составляли работники НКВД, виновные в фальсификации следственных дел. При их допросах выявлялись самые чудовищные факты произвола, царившего в «органах» в годы большого террора. Так, в мае 1939 года арестованный следователь В. А. Смирнов показал, что один из руководителей Московского УНКВД Якубович приказал ему «развернуть аресты по националам...». Было арестовано человек сорок немецких эмигрантов, якобы образующих ответвление германской молодёжной организации «Гитлерюгенд». От Якубовича Смирнов получил также указание сфабриковать дело студентов – детей репрессированных, которые якобы готовили террористические акты и имели склад винтовок, пулемётов и боевых патронов. На допросе одного из арестованных по этому делу Якубович, прочитав выбитые из него признательные показания, сказал: «Конечно, это верно, но где всё это (оружие) находится?» Студент ответил: «На чердаке». «На каком?» – спросил Якубович. «На том чердаке, на котором вам выгодно, я и покажу», – отвечал студент. Несмотря на то что и другие показания имели подобный характер, Якубович приказал Смирнову их «оформить и развернуть дело вовсю»[161].
Аресты следователей-фальсификаторов происходили и в центральном аппарате НКВД. Публицист А. Ваксберг, знакомившийся с некоторыми протоколами из их дел, пишет, что следователи, допрашивавшие бывшего заместителя наркома внутренних дел Фриновского, бывшего следователя по особо важным делам Ушакова-Ушимирского и других «целенаправленно (выделено А. Ваксбергом) стремились получить показания о фальсификации дел маршала Александра Егорова, командармов Якова Алксниса, Павла Дыбенко, Николая Каширина. И получили! Сами фальсификаторы за это были расстреляны, а те, кого они оболгали, продолжали считаться врагами народа»[162].
На следствии по делу Ушакова-Ушимирского было установлено, что показания о причастности Гамарника к «военному заговору» получены «незаконными методами для придания самоубийству Гамарника иной, чем в действительности, причины»[163]. Однако ни единого слова об этом вплоть до реабилитации Гамарника в 1955 году в печати не появилось.
Многочисленные материалы о личном участии в фальсификации следственных дел содержались и в деле Ежова, приговорённого к расстрелу 4 февраля 1940 года. Тем поразительнее выглядит факт обращения Главной военной прокуратуры в 1998 году в высшую судебную инстанцию страны об отмене этого приговора на основании... Закона «О реабилитации жертв политических репрессий», принятого 18 октября 1991 года. Хотя 4 июля 1998 года Военная коллегия Верховного Суда Российской Федерации оставила приговор Ежову в силе, сам факт возвращения к его делу симптоматичен для правосудия и идеологии ельцинского режима. В публичных выступлениях А. Яковлева, продолжавшего оставаться и при этом режиме председателем комиссии по изучению материалов, связанных с репрессиями 30-х – начала 50-х годов, и в ряде выступлений «демократической» печати, выдвигавших кощунственное требование о реабилитации Ежова как «жертвы политических репрессий», лежало стремление снять проблему личной ответственности за злодеяния 30-х годов даже с такой одиозной фигуры, как Ежов, дабы перенести эту ответственность на «систему», большевизм и т. п.
«Правовую основу» для столь невероятной акции, как попытка реабилитации Ежова, «демократы» черпали в том, что его дело представляло собой типично сталинистскую амальгаму: на обвинения в действительных преступлениях были наложены ложные обвинения в шпионаже, подготовке террористического акта против Сталина и т. п. Именно обвинения такого рода фигурировали в опубликованных извлечениях из 12 томов следственного дела Ежова, каждый из которых составлял сотни страниц. При этом замалчивался тот факт, что, даже если исключить из приговора эпизоды, связанные со шпионажем и террором, то в нём останутся обвинения в действительно совершённых Ежовым преступлениях, которые многократно тянут на высшую меру наказания. Достаточно упомянуть о содержавшихся в этом приговоре фактах относительно фабрикации Ежовым «в авантюристически-карьеристских целях» дела о его ртутном отравлении.
На процессе по делу «право-троцкистского блока» бывший секретарь Ягоды Буланов показал, что заговорщики опрыскали ядом кабинет Ежова. Группа авторитетных медиков, привлечённая в качестве экспертов, заявила, что на основе анализа мебели и воздуха в кабинете Ежова, «а равно и анализов его (Ежова) мочи» она пришла к выводу: в результате ртутного отравления здоровью Ежова «был причинён значительный ущерб и, если бы данное преступление не было своевременно вскрыто, то жизни товарища Н. И. Ежова угрожала непосредственная опасность»[164]. На суде над Ежовым было доказано, что этот «террористический акт» был сфальсифицирован по указанию самого Ежова. Как писал в заявлении от 11 апреля 1939 года, приложенном к делу Ежова, его бывший заместитель Фриновский, «мысль о покушении на его жизнь Ежов подал сам: стал твердить, что его отравили в кабинете, и внушил следствию добиваться соответствующих показаний, что и было сделано с использованием Лефортовской тюрьмы и избиений»[165].
В показаниях Фриновского и других сотрудников НКВД, «изобличавших», как значилось в приговоре Ежову, последнего в совершённых им преступлениях, указывалось на активное и инициативное участие Ежова в фальсификации множества одиночных и групповых дел. Причём, как это ни поразительно, некоторые арестованные в числе таких дел называли следствие по делу Тухачевского и других высших военачальников. На допросе 16 апреля 1939 года бывший начальник У НКВД по Московской области Радзивиловский показал: «Фриновский сказал мне о том, что первоочередная задача, в выполнении которой, видимо, и мне придётся принять участие, – это развернуть картину о большом и глубоком заговоре в Красной Армии. Из того, что мне тогда говорил Фриновский, я ясно понял, что речь идёт о подготовке раздутого военного заговора в стране, с раскрытием которого была бы ясна огромная роль и заслуга Ежова и Фриновского перед лицом ЦК. Как известно, это им удалось»[166].
Радзивиловский сообщил, что, конкретизируя это указание Фриновского, сам Ежов дал ему поручение немедленно приступить к допросу арестованного бывшего начальника ПВО РККА Медведева и «добиться от него показаний с самым широким кругом участников о существовании военного заговора в РККА. При этом Ежов дал мне прямое указание применить к Медведеву методы физического воздействия, не стесняясь в их выборе... Медведев был арестован по распоряжению Ежова без каких-либо компрометирующих материалов, с расчётом начать от него раздувание дела о военном заговоре в РККА»[167].
Как рассказал на допросе в 1938 году (за несколько месяцев до ареста Ежова) бывший начальник охраны НКВД Дагин, участникам будущего процесса по делу Тухачевского устраивали очные ставки, на которых присутствовали члены Политбюро. Об этих очных ставках «заранее предупреждали всех следователей, которые не переставали «накачивать» арестованных вплоть до самого момента очной ставки. Больше всех волновался всегда Ежов, он вызывал к себе следователей, выяснял, не сдадут ли арестованные на очной ставке, интересовался не существом самого дела, а только тем, чтобы следствие не ударило лицом в грязь в присутствии членов Политбюро, а арестованные не отказались бы от своих показаний»[168].
В уже упоминавшемся заявлении Фриновского на имя Берии от 12 апреля 1939 года подробно раскрывался механизм получения фальсифицированных показаний и роль Ежова в создании этого механизма. Фриновский писал, что следственный аппарат НКВД был разделён на «следователей-колольщиков», просто «колольщиков» и рядовых следователей. «Следователи-колольщики»... бесконтрольно избивали арестованных, в короткий срок добивались от них «показаний» и умели грамотно, красочно составлять протоколы допросов... При таких методах следствия арестованным подсказывались фамилии и факты. Таким образом, показания давали следователи, а не подследственные. Такие методы Ежов поощрял».
Фриновский сообщал также, что Ежов сознательно проводил неприкрытую линию на фальсификацию материалов следствия о подготовке против него террористических актов. Дело дошло до того, что «угодливые следователи из числа «колольщиков» постоянно добивались «признания» арестованных о мнимой подготовке террористических актов против Ежова»[169].
Бывший ответственный работник НКВД Постель 11 декабря 1939 года заявил на допросе, что большинство арестованных из числа поляков отказывались давать требуемые от них показания. «Тогда было указано, что нарком Ежов дал санкцию избивать арестованных, не стесняясь, и добиваться их показаний... Избиения эти происходили на глазах бывшего наркома Ежова, его заместителя Фриновского, которые часто по ночам посещали Лефортовскую тюрьму и обходили следственные комнаты»[170].
Продолжение террористической практики НКВД вызвало ряд обращений в руководящие органы со стороны людей, находившихся на свободе. В конце 1939 года Жданов получил анонимное заявление, из содержания которого можно составить представление, что оно было написано работниками прокуратуры. В нём говорилось, что постановление ЦК и СНК от 17 ноября 1938 года обязывало органы прокуратуры и НКВД исправить грубые нарушения законов и освободить невинных людей. Между тем такие люди – «не единицы, а десятки и сотни тысяч людей сидят в лагерях и недоумевают, за что они были арестованы, по какому праву издевались над ними, применяя средневековые пытки. Берия продолжает линию Ежова». На этом письме Жданов наложил резолюцию «В архив». В партийных и государственных архивах хранится немало аналогичных писем с такой же судьбой.
X «Разбольшевичивание» партии Всё более концентрируя власть и полностью отойдя от ленинских принципов руководства партии, в конце 30-х – начале 40-х годов Сталин счёл возможным отказаться от регулярных заседаний Политбюро и стал передоверять решение многих политических вопросов своим ближайшим сатрапам. В феврале 1941 года он заявил на Политбюро: «Вот мы в ЦК уже 4-5 месяцев не собирали Политбюро. Все вопросы подготовляют Жданов, Маленков и др. в порядке отдельных совещаний со знающими товарищами, и дело руководства от этого не ухудшилось, а улучшилось»[171].
С неугодными членами ЦК Сталин расправлялся в предвоенные годы иным способом, чем в годы большого террора. После 1938 года аресты и кровавые расправы затронули лишь нескольких членов и кандидатов в члены ЦК. Значительно большее их число было подвергнуто публичной дискредитации и наказаниям в форме организационных мер. На XVIII конференции ВКП(б) в феврале 1941 г. была принята необычная резолюция «Об обновлении центральных органов ВКП(б)», состоящая из девяти пунктов. В ней сообщалось о многочисленных перемещениях вверх и вниз в высшей партийной иерархии, а также делались «предупреждения» ряду работников, оставленных на своих постах. Четверо членов ЦК были исключены, а двое – переведены в кандидаты. 15 кандидатов в члены ЦК были исключены из состава Центрального Комитета, как «не обеспечившие выполнения своих обязанностей». Шести наркомам, «работавшим плохо», было указано, что, «если они не исправятся, не будут выполнять поручения партии и правительства, то будут выведены из руководства органов партии и сняты с работы»[172]. Освободившиеся места в ЦК заняли в основном военные – Г. К. Жуков, А. И. Запорожец, И. В. Тюленев, М. П. Кирпонос, И. С. Юмашев, И. Р. Апанасенко и др.
В предвоенные годы Сталин форсировал массовый приём в партию. Только в 1939 году кандидатами в члены ВКП(б) было принято более миллиона человек[173] (к началу 1937 года в партии состояло около 2 млн членов и кандидатов). Таким образом окончательно завершился процесс превращения партии из ленинской в сталинскую.
Много нелестных слов о нравственных качествах «новобранцев» конца 30-х годов содержится в дневниках В. И. Вернадского. Так, в 1941 году он сделал следующие записи: «26. IV. Идёт развал – все воры в партии и только думают, как бы больше зарабатывать... 17.V. Ослабление умственное – Коммунистического центра. Нелепые действия властей. Мошенники и воры пролезли в партию». Процессы коррумпирования значительной части коммунистов, резкое снижение интеллектуального и морального уровня партии Вернадский связывал с её «обезлюдением» в результате массовых репрессий, обрушившихся на её лучшую часть. В этих встречных процессах он видел главную причину неудач власти, с одной стороны, и коренного изменения партийной идеологии – с другой.
Конечно, Вернадский не был по своим убеждениям коммунистом-ленинцем. Но, будучи умнее и честнее современных «демократов», не видящих существенной разницы между ленинизмом и сталинизмом, он отмечал глубочайшую пропасть, отделявшую Ленина от Сталина, ленинскую партию – от сталинской. 12 июня 1941 года он оставил в дневнике примечательную запись: «Многое было бы иначе, если бы его (Ленина) жизнь не была насильственно прервана*... 17 лет, прошедшие после его смерти, не дали развиться многому, что он мог бы дать»[174].
Естественно, что «новобранцев 1937 года», дорвавшихся до власти и привилегий, такого рода мысли не посещали. Чувствуя себя всецело обязанными Сталину за свой стремительно поднявшийся социальный статус и сопряжённые с ним материальные блага, они испытывали по отношению к нему искренние чувства сервилизма и подобострастия. Такого рода настроения преобладали не только в среде партийно-государственного аппарата, но и среди приближенных к вождю деятелей творческой интеллигенции. «Я был членом Комитета по Сталинским премиям, – рассказывал в начале 90-х годов композитор Т. Хренников. – Мы все входили к нему, как к богу. Он был для меня абсолютным богом. Наверное, и тогда были люди, которые думали иначе, но я таких не знал... Когда Сталин умер, все думали, что пришёл конец мира»[175]. В приведённом высказывании обращает на себя внимание дважды повторенное слово «все». Если Хренников говорил о «всех» членах Комитета по Сталинским премиям или «всех», «входивших к Сталину», то его слова, несомненно, отражают жизненную реальность, подтверждаемую и другими воспоминаниями членов этого узкого клана. Если же под «всеми» он имел в виду более широкие слои, то его слова отражают только крайнюю оторванность этого клана от народа, жившего совсем другими настроениями.
В. И. Вернадский в своих дневниках 1939-1941 годов неоднократно отмечал всё большее расхождение ножниц между реальностью и официальным «благополучием», вызывающее резкое недовольство в народе:
«1940 г. 8. I. Я думаю, что происходит большое скрытое брожение мысли в связи с резким противоречием между реальностью и официальным изложением положения.
12. 1. Полный хаос, и видишь, что легко может быть паника со всеми её последствиями... Недовольство растёт – и оно может быть грозным... Наряду с этим, как в насмешку, идёт пропаганда о «счастливой» у нас жизни.
10. IX. Получается впечатление чрезвычайно растущего недовольства властями... Попытки усилить дисциплину связаны с пониманием того, что реальность не отвечает тому «счастью», о котором кричат официальные лакеи. Всюду фальшь.
1941. 17. V. Грозный рост недовольства, всё растущий. «Любовь» к Сталину есть фикция, которой никто не верит».
Осмысливая содержание отчётов о XVIII конференции ВКП(б), Вернадский писал 20 февраля 1941 года: «Газеты переполнены бездарной болтовней... Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одарённости выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники, боящиеся сказать правду. Показывает, мне кажется, большое понижение их умственного и нравственного уровня по сравнению с реальной силой нации»[176].
Невозможность сказать правду о фактах и явлениях, буквально бьющих в глаза, мучительно переживалась лучшими советскими писателями. Как сообщал в НКВД «источник», в 1940 году М. М. Зощенко говорил: «Я совсем не знаю, о чём должен и могу писать, напишешь резко – не пропустят, а написать просто – мне трудно. Я вижу сплошные неполадки вокруг... Рабочие и служащие не заинтересованы в своей работе, да и не могут быть заинтересованы, так как для этого им должны платить деньги, на которые они могли бы существовать, а не прикреплять их к работе... Вообще впечатление такое, точно мозг всех учреждений распался, так как большинство хороших руководящих работников изъято, а новых нет»[177].
Отмеченные великим советским учёным и выдающимся советским писателем противоречия между неприглядной реальностью, которую люди повседневно ощущали в своей жизни, и ложью официальной пропаганды, пристально исследовал Троцкий. Он утверждал, что режим бонапартистской бюрократии, утвердившийся в СССР, «преступен не только тем, что создаёт возрастающее неравенство во всех областях жизни, но и тем, что принижает интеллектуальную деятельность страны до уровня разнузданных болванов ГПУ»[178]
Считая ложь определяющей чертой идеологии и пропаганды сталинской бюрократии, Троцкий в одной из своих последних статей «Сталинцы за работой» отмечал «навязанность» этой лжи правящей касте её объективным положением. Она «вынуждена систематически лгать, носить маску и приписывать своим критикам и противникам мотивы, прямо противоположные тем, которые движут ими. Всякого, кто выступает в защиту трудящихся против олигархии, Кремль немедленно клеймит как сторонника реставрации капитализма. Эта стандартная ложь не случайна: она вытекает из объективного положения касты, которая воплощает реакцию, клянясь революцией»[179].
С этих же позиций Троцкий доказывал неспособность сталинской олигархии оправдывать свою диктатуру и свои растущие привилегии какими бы то ни было разумными и убедительными доводами. Абсолютизм Сталина идеологически опирается не на традиционную власть «божьей милостью» и не на «священную» и «неприкосновенную» частную собственность, а на идею коммунистического равенства. Правда, сталинцы относят это равенство в дальнее и неопределённое будущее, но они не могут в своё оправдание ссылаться на «переходный» характер своего режима, поскольку главный социальный вопрос в СССР состоит не в том, почему равенство не осуществлено полностью, а в том, почему неравенство непрерывно растёт. Всем этим объясняется и удушливая тирания, всеобщее рабство перед «вождём» и всеобщее лицемерие... гигантская роль ГПУ как инструмента тоталитарного господства»[180].
Троцкий подчёркивал, что «наши разногласия с руководством так называемой Коммунистической партии СССР давно перестали носить теоретический характер. Дело вовсе не идёт ныне о «марксистско-ленинской линии». Мы обвиняем правящий слой в том, что он превратился в новую аристократию, душит и грабит народные массы. Бюрократия отвечает нам обвинениями в том, что мы являемся агентами Гитлера (так было вчера) или агентами Чемберлена и Воллстрит (так гласит обвинение сегодня). Всё это мало похоже на теоретические разногласия внутри марксизма»[181].
Хотя марксизм (большевизм, коммунизм) формально оставался в СССР государственной и единственной идеологической доктриной, даже в среде коммунистов марксистские идеи, разительно противоречащие утвердившемуся в стране тоталитарному режиму, всё реже воспринимались как нечто жизненное и актуальное. Отсюда шла и девальвация самих понятий «идейность», «идейный», в 20-е годы воспринимавшихся в народе и среди честной беспартийной интеллигенции как высшая нравственная ценность. «Я очень редко вижу идейных коммунистов, – записывал 3 января 1939 года в своём дневнике Вернадский. – Элементы идеи и веры, живого творчества исчезают. Идейные коммунисты вымирают. Толпа по существу к коммунизму безразлична»[182].
«Разбольшевичивание» партии и страны с удовлетворением отмечали вожди фашизма. «Большевизм постепенно отбрасывает то, что в нём есть большевистского», – записывал в дневнике 16 августа 1940 года Геббельс[183]. «В данный момент интернационализм отошел для России на задний план», – говорил Гитлер в речи на секретном совещании военных чинов вермахта[184].
Конечно, в предвоенные и военные годы в ряды партии вступало немало честных, самоотверженных и мужественных людей, отнюдь не видящих в этом поступке путь к карьере и преуспеванию. Но их выбором руководили, как правило, не собственно коммунистические мотивы. «Покорность всеохватному партийнодержавию, – вспоминал Л. Копелев, – не только оскопляла мысли и души верноподданных партийцев, но, в конечном итоге, вела к исчезновению самой партии. Остатки её живых сил были разгромлены уже к 1938-1939 гг. Основы её идеологии разрушались на протяжении всех последующих лет. Когда в годы войны вступали в партию мои друзья, товарищи и я, для нас это было эмоциональным, патриотическим порывом. И менее всего партийным, идейным выбором. Почти никто из нас не думал уже о программе, об идеалах, о принципах марксизма. И нас не потрясало, не огорчало то, что вместо «Интернационала» зазвучал новый державный гимн – бездарное подражание церковным хоралам. Девиз «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был заменён заклинанием «Смерть немецким оккупантам!». Коминтерн, КИМ, МОПР распустили также легко и просто, как до этого ликвидировали общество бывших политкаторжан, союз эсперантистов, республику немцев Поволжья»[185].
Однако идеология зрелой сталинщины и характерные для неё великодержавные амбиции не так легко внедрялись в сознание множества рядовых людей. «И проникли они в душу не слишком глубоко, не укоренялись, а позднее легко отпадали мертвой шелухой. Им противодействовали не забытые юношеские представления о равенстве всех народов – представления столь же обдуманные, осознанные, сколь и непосредственные – укоренённые в подсознании, в мировоззрении»[186].
XI Прогерманская пропаганда Немедленно после заключения советско-германского пакта из советской прессы исчезли разоблачения фашизма (и даже сам этот термин), описание гитлеровских зверств и бесчинств в оккупированных странах. О событиях на фронте публиковались преимущественно немецкие сводки, нередко печатавшиеся целиком.
Вспоминая об уродливых формах, которые приобрела пропаганда новоявленной советско-германской дружбы, Венер писал: «Всякий, имевший глаза, чтобы видеть, мог заметить в период расцвета немецко-русского пакта признаки не только внутреннего родства тоталитарных методов, но и фундаментального безумия многих русских коммунистических пропагандистов. Русская функционерка Самойлович, имевшая возможность посетить польские области (оккупированные Красной Армией. – В. Р.), рассказывала мне, что немецкие солдаты с завистью смотрели на звезды советских солдат и что красноармейцы целого полка (?) доложили на поверке, что они отдали свои пуговицы и звезды на память немецким солдатам, которые их об этом просили. Из таких эпизодов, истинность которых невозможно было проверить, делался вывод, что немецко-советская «дружба» должна привести к смягчению положения внутри Германии и что прорусские симпатии среди немецкого населения смогут стать препятствием на пути возможных восточных планов Гитлера»[187].
В советской печати стали появляться образчики фашистской «социалистической» демагогии, типа изречения Муссолини: «Народы-пролетарии поднимаются против народов богатых и исторически нисходящих»[188].
Прекратилась демонстрация антифашистских фильмов. Главное управление по контролю за репертуаром и зрелищами Комитета по делам искусств запретило 4200 произведений, в которых были обнаружены антифашистские мотивы. В Московской библиотеке иностранной литературы были изъяты из свободного доступа все зарубежные газеты антифашистской направленности, зато в открытом хранении появились нацистские издания.
Коренной переориентации подверглось советское искусство. Началась работа над фильмами антипольской направленности «Богдан Хмельницкий» и «Минин и Пожарский». В фильме «Суворов», сценарий которого был предварительно просмотрен Сталиным, выдвигались на передний план идеи вражды между Россией и Францией. Эйзенштейну было предложено поставить в Большом театре оперу Вагнера «Валькирия», которую особенно любил Гитлер[189].
Постановлением Секретариата ЦК ВКП(б) от 14 сентября 1940 года были запрещены к постановке в театрах пьесы «Начистоту» Глебова, «Домик» Катаева, «Когда я один» Козакова как идеологически вредные и антихудожественные. Постановлением Политбюро от 18 сентября запрещалась постановка пьесы Леонова «Метель» как идеологически враждебная, являющаяся злостной клеветой на советскую действительность[190].
За резкую критику фашизма были изъяты книги С. Вишнёва «Как вооружились фашистские поджигатели войны» (1939), Н. Корнева «Третья империя в лицах» (1937) и даже Э. Тельмана «Боевые статьи и речи» (1935), так как «в книге немецкие фашисты и Гитлер характеризуются как террористы и бандиты»[191].
В тех произведениях о современности, которые всё же допускались в печать, делались существенные изъятия либо исправления. Как вспоминал Эренбург, «первую часть «Падения Парижа» разрешили, но придётся пойти на купюры. Хотя речь шла о Париже 1935-1937 годов, и немцев там не было, надо было убрать слово «фашизм». В тексте описывалась парижская демонстрация, цензор хотел, чтобы вместо возгласа «Долой фашистов!» – я поставил «Долой реакционеров»[192].
Писатели, для которых антифашистские взгляды были чем-то кровным и близким, мучительно переживали невозможность правдиво писать о бушующей рядом с СССР войне и о гитлеровском «новом порядке». В. Вишневский в декабре 1940 года записывал в дневнике: «Ненависть к прусской казарме, к фашизму, к «новому порядку» – у нас в крови... Мы пишем в условиях военных ограничений, видимых и невидимых. Хотелось бы говорить о враге, подымать ярость против того, что творится в распятой Европе. Надо пока молчать»[193].
Существенные изменения вносились в советскую историографию. «Вместо обычных дотоле нападок на роковое воздействие, которое Германия оказывала на царскую Россию, теперь стали появляться материалы о благотворном воздействии германского духа на культурное развитие русского народа, – вспоминал внимательно следивший в те годы за изменениями в идеологической жизни СССР советник германского посольства в Москве Г. Хильгер. – Известный историк Тарле, который с 1933 г. постоянно, желчно и ядовито выступал против Германии, поспешил раньше других открыть, что немцы издавна играли в России положительную роль. Бисмарк и его политика, благодаря публикации русского перевода его «Мыслей и воспоминаний», теперь тоже должны были стать достоянием русского народа»[194].
В очередное переписывание истории включился Сталин, который при этом не гнушался даже критикой классиков марксизма. В 1941 году он опубликовал свою работу «О статье Энгельса «Внешняя политика русского царизма», написанную им ещё в 1934 году. Здесь Сталин резко критиковал Энгельса за то, что тот якобы упустил «роль Англии, как фактор грядущей (первой) мировой войны» и переоценивал роль завоевательных стремлений русского царизма в развязывании этой войны, а также переоценивал роль царской власти, как «последней твердыни общеевропейской реакции» (слова Энгельса. – В. Р.). Более того, Сталин утверждал, что из этих положений Энгельса вытекало: «Война, скажем, буржуазной Германии с царской Россией является не империалистической, не грабительской, не антинародной, а войной освободительной или почти освободительной»[195].
Вмешательство Сталина в переписывание истории выразилось и в серьёзной редакторской правке, которой он подверг вводную статью известного советского историка А. С. Ерусалимского к книге Бисмарка «Мысли и воспоминания». В тексте и на полях рукописи этой статьи, которую Ерусалимскому поручил написать лично Молотов, Сталиным были сделаны многочисленные замечания и исправления. Осенью 1940 года Сталин вызвал Ерусалимского и в беседе с ним коснулся, в частности, концовки статьи, в которой «Бисмарк, не раз высказывавшийся против войны с Россией, боявшийся её пространств и повторения участи шведского короля и императора Наполеона», как бы призывался в советчики Гитлеру. Сталин сократил размер этих косвенных предупреждений и предложил оставить весь «русский сюжет» лишь при условии переноса его в середину статьи. Молотов, присутствовавший при этой беседе, был явно удивлён этими соображениями Сталина, но не произнёс ни слова. Ерусалимский же попытался робко возразить, указывая на актуальность этих положений статьи. Сталин на это ответил: «А зачем вы их (гитлеровцев. – В. Р.) пугаете. Пусть попробуют (напасть на СССР)»[196] (об этой беседе рассказал историк Гефтер со слов Ерусалимского).
Несмотря на нагнетание прогерманских настроений в пропаганде, среди населения сохранилось недоумение по поводу её новой направленности, с которым приходилось постоянно сталкиваться агитаторам, лекторам и пропагандистам, которым задавались «трудные» вопросы. Да и сами идеологические работники, непосредственно имевшие дело с населением, ощущали фальшь того, о чём они были обязаны говорить в своих выступлениях. По этому поводу поступали их запросы на имя секретарей ЦК. В одном из таких писем агитатор прямо утверждал, что приходится «отвечать (вернее, лгать) рабочим и колхозникам»[197].
Резкие донесения поступали в ПУР (Политуправление Красной Армии) от армейских политработников. Один из них выражал недовольство тем, что «агитацию и пропаганду против фашизма нельзя проводить, так как наше правительство не видит никаких разногласий с фашизмом». Другой растерянно писал, что «сейчас вообще не знаешь, что писать и как писать, нас раньше воспитывали в антифашистском духе, а теперь наоборот». «Если внимательно присмотреться, то Германия, оказывается, околпачила всех, – не скрывая своего протеста против официальной внешней политики, писал автор ещё одного письма. – Германия теперь будет прибирать к рукам малые страны, а договор о ненападении будет лежать и ничего нельзя будет сделать»[198].
Идеологические органы прилагали немало усилий для «пресечения» подобных настроений. Даже германское посольство в Москве, тщательно следившее за характером идеологической обработки советского населения, знало, как впоследствии вспоминал Хильгер, что «проводились закрытые собрания, на которых партийных функционеров и «актив» учили, какими аргументами они должны убеждать сомневающихся»[199].
В результате всего этого идеологическое сознание советских людей, их реакция на международные события представляли весьма пёструю картину. Историк М. Я. Гефтер, бывший в предвоенные годы студентом, вспоминал о настроениях своей среды: «Союз с Гитлером был всё более невыносимым для нас, а мужество и единство англичан восхищали и удивляли»[200].
Были, однако, распространены и прямо противоположные настроения. Р. Б. Лерт, работавшая в 1940 году журналисткой, вспоминала, что известие о падении Парижа застигло её в подмосковном санатории для партийного актива. Там она услышала, как обменялись мнениями по поводу этого события два секретаря подмосковных райкомов. Один из них с восторгом сказал: «Ты смотри, до чего здорово немцы идут. Сила, а?» Второй ответил ему: «Да, молодцы, ничего не скажешь!»
«Я повернулась к моим соседям, – рассказывала Лерт, – и спросила их: чему они радуются? Тому, что немецкие фашисты оскверняют город, который был колыбелью всех революций?.. Тому, что могут теперь рубить головы не только немецким, но и французским рабочим? Собеседники простодушно удивились моему взрыву и начали доказывать – словами, явно услышанными недавно от докладчика, – что эта война империалистическая с обеих сторон... что англо-французский империализм... французская компартия не поддерживает своё правительство...»[201].
Официальная прогерманская пропаганда воскрешала в определённых кругах самые тёмные, обскурантистские настроения. Эренбург, отражая реакцию разных людей на его роман «Падение Парижа», писал: «Были и такие писатели, журналисты, которые считали, что я рассуждаю не как советский гражданин – слишком долго жил во Франции, привязался к ней, рисуя гитлеровцев, «сгущаю краски». Однажды я услышал даже такие слова (в то время диковинные): «Людям некоторой национальности не нравится наша внешняя политика. Это понятно. Но пускай они приберегут свои чувства для домашних...» Меня это поразило. Я ещё не знал, что нам предстоит»[202].
Часть II
Мир в войне
I Раздел Польши
Первого сентября 1939 г. фашистская Германия напала на Польшу, наглядно показав, что советско-германский пакт не способствовал укреплению мира. И хотя заключение пакта происходило в обстановке эйфории*, любому сколько-нибудь проницательному политику было ясно, что спустя несколько дней после его подписания последует вторжение Гитлера в Польшу.
Сам Гитлер надеялся, что перед лицом совместных военных действий Германии и СССР против Польши Англия и Франция откажутся от гарантий, данных ими Польше в апреле 1939 года. Однако правительство Англии, надеясь удержать Гитлера от нападения на Польшу, уже 25 августа подписало договор о взаимной помощи с Польшей, который придал гарантиям, данным ею Польше, форму военного союза, обязательства взаимной военной помощи в случае агрессии против любого из этих государств[203].
3 сентября 1939 года Англия и Франция объявили войну Германии. Вторая мировая война началась. Германское нападение на Польшу вызвало негодование во всём мире, прежде всего в антифашистских кругах. Предпринимались попытки создания воинских подразделений из числа эмигрантов-антифашистов, желавших сражаться на стороне Польши. Однако 15 сентября Исполком Коминтерна принял решение, выражавшее резко отрицательное отношение к добровольному вступлению коммунистов в такого рода иностранные легионы[204].
Ещё будучи в августе 1939 года в Москве, Риббентроп договорился со Сталиным о выступлении СССР против Польши почти одновременно с Германией. 30 августа Советское правительство официально заявило, что «ввиду обострения положения в восточных районах Европы и ввиду возможности всяких неожиданностей советское командование решило усилить численный состав гарнизонов западных границ СССР»[205]. Эта мера сковала значительную часть польских войск на востоке. Однако Советское правительство не спешило с вторжением в Польшу, ожидая, как будет развёртываться там наступление германских войск. С 3 сентября Шуленбург в переговорах с Молотовым настаивал, чтобы Советское правительство как можно скорее сообщило срок вторжения советских войск[206]. Он напомнил Молотову, что Советское правительство должно делать выводы из секретного дополнительного протокола к советско-германскому пакту и двинуть Красную Армию против польских вооружённых сил, находящихся в «сфере советских интересов». Как вспоминал Хрущёв, в начале сентября он узнал от Сталина, что Гитлер через советского посла в Москве заявлял ему: «Что же Вы ничего не предпринимаете, как мы условились?» Ответ, переданный Молотовым Шуленбургу, гласил: «Чрезмерная торопливость может принести нам вред и содействовать сплочению наших врагов»[207].
Тем временем германская армия одерживала ошеломляющие победы над польскими войсками. По численности сухопутных сил Германия имела превосходство перед Польшей в 1,5 раза, по артиллерии – в 2,8 раза, по танкам – в 5,3 раза[208]. С 1 по 6 сентября она взломала линии польской обороны и подошла к Варшаве. 6 сентября польское правительство покинуло Варшаву[209]. Ещё через три дня Молотов через Шуленбурга передал свои «поздравления и приветствия германскому правительству» по случаю вступления немецких войск в Варшаву[210].
К 10 сентября Германия захватила 40% территории Польши и все её главные экономические центры и морские порты[211]. В этот день Шуленбург сообщил в Берлин, что «во время сегодняшнего совещания в 16 часов Молотов... сказал, что Советское правительство было застигнуто совершенно врасплох неожиданно быстрыми военными успехами Германии... Красная Армия рассчитывала на несколько недель операций, которые теперь сократились до нескольких дней. Советские военные руководители оказались поэтому в тяжёлом положении, так как, учитывая здешние условия, они просили на подготовку, возможно, ещё две или три недели»[212]. За несколько дней до этого Шуленбург, пытаясь отыскать политические причины отсрочки вторжения Красной Армии в Польшу, констатировал, что «начало войны между Германией и Польшей сильно подействовало на здешнее (т. е. советское) общественное мнение и вызвало в широких кругах населения новые опасения того, что Советский Союз может оказаться вовлечённым в войну. Годами распространяемое недоверие по отношению к Германии не может быть рассеяно, несмотря на эффективную контрпропаганду, которая проводится на партийных и производственных собраниях. Население выражает опасение, что после того, как Германия разгромит Польшу, она может пойти против Советского Союза»[213].
16-17 сентября польские войска были полностью окружены германскими войсками. Германское наступление распространилось на территорию, расположенную, согласно секретному протоколу, в зоне «интересов Советского Союза». В конце сентября начальник оперативного штаба Объединённого командования войск Германии Йодль заявил на совещании в ставке Гитлера, что «линию, установленную в Москве, мы перевалили на 200 километров»[214].
Это побудило Советское правительство ускорить вторжение в Польшу. Принятие такого решения затруднялось поиском подходящего мотива. 10 сентября Молотов заявил Шуленбургу, что «Советское правительство намерено воспользоваться дальнейшим продвижением немецких частей, чтобы объявить, что Польша распалась и что Советскому Союзу необходимо, следовательно, прийти на помощь украинцам и белорусам, которым «угрожает» Германия. Этот аргумент нужен для того, чтобы интервенция Советского Союза выглядела благовидной для масс и чтобы в то же самое время избежать того, чтобы Советский Союз выглядел агрессором»[215].
15 сентября Риббентроп поручил Шуленбургу передать Молотову, что «о выдвижении подобной мотивировки не может быть и речи», поскольку подобное объяснение действий Красной Армии выставит Германию и СССР врагами перед всем миром и окажется «в противоречии со стремлением к дружеским отношениям, высказанным обеими сторонами»[216].
На следующий день, после передачи Шуленбургом этого сообщения Риббентропу, Молотов заявил немецкому послу, что Советское правительство нашло новую мотивировку, чтобы оправдать за рубежом своё вступление в Польшу: «Польское государство распалось и больше не существует, следовательно, все соглашения, заключённые с Польшей, больше недействительны. Советский Союз считает своим долгом вмешаться, чтобы защитить своих украинских и белорусских братьев и создать условия мирного труда для этих обездоленных народов... К сожалению, Советское правительство не видит никакой другой возможной мотивировки, так как... Советский Союз должен тем или иным образом оправдать свою интервенцию в глазах мира»[217].
В два часа ночи 17 сентября Шуленбург, Хильгер и военный атташе Германии в СССР генерал Кестринг были приглашены к Сталину, который сообщил им, что на рассвете этого дня Красная Армия перейдёт советско-польскую границу[218]. Ещё через час заместитель наркома иностранных дел Потёмкин вручил польскому послу ноту, в которой заявлялось, что Советское правительство не может безразлично относиться к тому, чтобы единокровные украинцы и белорусы, проживающие на территории Польши, брошенные на произвол судьбы, оставались беззащитными. Поэтому Советское правительство дало приказ войскам перейти границу и взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и Западной Белоруссии. Одновременно Советское правительство намерено принять все меры к тому, чтобы вызволить польский народ из злополучной войны, куда он был ввергнут его неразумными руководителями, и дать ему возможность зажить мирной жизнью[219]. В тот же день аналогичные ноты были переданы всем послам и посланникам, аккредитованным в Москве.
За день до этого, 16 сентября, в армейских частях был зачитан приказ Ворошилова о том, что Красная Армия должна вступить на территорию Польши и разгромить «панско-буржуазные польские войска». В приказе указывалось, что советские войска посланы в Западную Украину и Западную Белоруссию «выполнять революционный долг и свою обязанность оказать безотлагательную помощь и поддержку белорусам, украинцам, трудящимся края, чтобы спасти их от угрозы разорения и избиения со стороны врагов»[220]. Кто именно относится к этим врагам, в приказе не уточнялось.
Дополнительные разъяснения были даны в речи Молотова по радио 17 сентября, где было заявлено о «внутренней несостоятельности и явной недееспособности польского государства». Между тем к этому дню сохранилось польское правительство, военное командование и продолжалось сопротивление польской армии немцам, в том числе и в Варшаве.
19 сентября в Москве была получена англо-французская нота, которая требовала прекратить продвижение советских войск и вывести их из Польши. Разумеется, эта нота Советским правительством была проигнорирована[221].
Двинув Красную Армию в «польский поход», сталинское руководство грубо нарушило Рижский мирный договор 1921 года, советско-польский договор о ненападении 1932 года и нормы международного права в целом, фактически не соблюдая нейтралитета, декларированного в советско-германском пакте, а участвуя вместе с Германией в войне с Польшей.
После вступления Красной Армии в Польшу возник вопрос об уточнении раздела её территории между СССР и Германией. Ещё в конце августа 1939 года, после подписания пакта, Сталин стал требовать «доработки территориальных проблем», результатом чего явилось подписание 28 августа нового секретного протокола, расширяющего «зону советских интересов».
В своём указании о нападении на Польшу Гитлер не определил её окончательной судьбы. Такая неопределённость содержалась и в поспешно подписанном секретном протоколе от 23 августа. Между тем немецкие части достигли условно определённой в этом протоколе демаркационной линии гораздо раньше, чем это предполагали в Кремле. К 25 сентября советские войска продвинулись на 250-300 километров, выйдя на рубеж рек Западный Буг и Сан. Как вспоминал Хрущёв, участвовавший в «польском походе» в качестве члена Военного Совета КОВО (Киевского особого военного округа), «мы переправлялись совершенно беспрепятственно» и «население встречало нас радушно»[222].
Уже 17 сентября советскому послу в Польше было вручено письмо генерала Руммеля, командующего обороной Варшавы, в котором говорилось, что польское командование не рассматривает переход границы Красной Армией как состояние войны СССР с Польшей. Хотя немецкие войска окружили Львов, польское командование предпочло передать этот город подошедшим к нему частям Красной Армии[223]. По этому поводу Каганович хвастливо заявил в речи на партхозактиве Наркомата путей сообщения 4 октября 1939 года: «Вы подумайте, сколько лет царизм воевал за то, чтобы Львов присоединить – 4 года империалистической войны, под крепостью Перемышлем три корпуса легли, а наши войска за 7 дней забрали эту территорию без больших жертв»[224].
Хотя польское командование отдало своим войскам приказ не оказывать сопротивления Красной Армии, в отдельных местах, например, в районе Львова и на Люблинщине, происходили столкновения между польскими и советскими частями. В докладе на сессии Верховного Совета СССР Молотов заявил, что в ходе «польской кампании погибло 737 и было ранено 1862 советских воина»[225].
О том, что «освободительный поход» представлял собой малую войну, свидетельствовали содержавшиеся в том же докладе утверждения о «боевом продвижении Красной Армии» и о захвате ею «боевых трофеев», которые составляли «значительную часть вооружения и боевой техники польской армии».
Повинуясь приказу своего командования, основная часть польских военнослужащих (до 250 тыс. человек) добровольно сдала оружие Красной Армии. Часть этих людей, в основном украинцев и белорусов, распустили по домам, а 130 тыс. человек заключили в лагеря[226], где они содержались как военнопленные, хотя не было никаких оснований так к ним относиться, потому что официально между СССР и Польшей не было объявлено состояния войны.
После вступления Красной Армии на территорию Польши Вышинский (тогда – заместитель наркома иностранных дел) совместно с руководством НКВД разработал «Положение о военнопленных»[227].
В сентябре 1940 года в советской печати были опубликованы частичные данные о польских военнослужащих, сдавших оружие Красной Армии[228]. В печати и служебных документах они именовались именно военнопленными. Только с июня 1941 года их стали называть «интернированными»*.
Более точные данные содержатся в документе НКВД, представленном Сталину во время заключения договора о дружбе между правительством СССР и эмигрантским польским правительством Сикорского. В документе указывалось, что к этому моменту (30 июля 1941 года) в тюрьмах, лагерях и местах ссылки содержалось 389 382 человека. В соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР от 12 августа 1941 года из этого числа было амнистировано 389 041 человек[229].
Значительная часть польских офицеров к тому времени была уничтожена. В докладе Берии Сталину от 5 марта 1940 года сообщалось, что в лагерях для военнопленных содержится 14 700 бывших польских офицеров (не считая унтер-офицерского состава), чиновников, полицейских, жандармов, среди которых поляки по национальности составляют свыше 97%. Кроме того, в тюрьмах западных областей Украины и Белоруссии содержится 18 632 арестованных, из которых поляки составляют 10 685 человек. «Исходя из того, что все они являются закоренелыми, неисправимыми врагами Советской власти, – писал Берия, – НКВД считает необходимым: дела находящихся в лагерях военнопленных (14 700 человек) и дела об арестованных и находящихся в тюрьмах западных областей Украины и Белоруссии (11 000 человек) – рассмотреть в особом порядке, с применением к ним высшей меры наказания – расстрела. Рассмотрение дел провести без вызова арестованных и без предъявления обвинений – решением специально созданной тройки». Это предложение Берии было оформлено и утверждено решением Политбюро от 5 марта 1940 г.[230] Даже на фоне многочисленных преступлений сталинского режима это преступление выглядело особенно чудовищным, и к тому же оно серьёзно затрагивало отношения между СССР и Польшей. Поэтому после смерти Сталина было принято решение уничтожить связанные с этим преступлением документы.
Третьего марта 1959 года председатель КГБ Шелепин доложил Хрущёву, что по решению «Тройки» было расстреляно 21857 человек, преимущественно поляков. Поскольку «какая-либо непредвиденная случайность, – как говорилось в этом документе, – может привести к расконспирации проведённой операции со всеми нежелательными для нашего государства последствиями», Шелепин предложил «уничтожить все учётные дела на лиц, расстрелянных в 1940 году по названной выше операции»[231].
Для обсуждения вопроса об установлении точной линии разграничения германских и советских войск в Москву 18 сентября прибыла германская военная делегация. С советской стороны в переговорах с ней участвовали Ворошилов и Шапошников. Было подписано совместное германо-советское коммюнике, в котором было сказано, что цель германских и советских войск состоит в том, чтобы «восстановить в Польше порядок и спокойствие, нарушенные распадом польского государства, и помочь населению Польши переустроить условия своего государственного существования»[232].
В германо-советском коммюнике от 22 сентября граница «между государственными интересами СССР и Польши» ещё именовалась «демаркационной линией между германской и советской армиями», которая должна была проходить гораздо восточнее линии, определённой в секретном протоколе от 23 августа[233]. Однако, как мы увидим далее, Сталин сумел извлечь выгоду и из этой передвижки границы, «обменяв» некоторые польские области на Литву. Один из параграфов соглашения предусматривал «очищение» городов и местечек, передаваемых Красной Армии немцами, от «саботажников», а также помощь Красной Армии немецким подразделениям в уничтожении «вражеского», т. е. польского сопротивления[234]. Таким образом, имело место прямое сотрудничество советских и германских войск в борьбе с польским народом.
21 сентября был подписан секретный порядок и график отвода немецких войск на Запад до установленной ранее линии по рекам Нарев – Висла и Сан. Сталин сохранил за собой и нефтеносный район Львов – Дрогобыч, занятый в первой половине сентября германскими войсками, позже отступившими к Сану. Была также достигнута договорённость о том, что «для уничтожения польских банд по пути следования советские и германские войска будут действовать совместно»[235].
Ещё во время боевых действий у германского руководства возникла идея о возможности создания в зоне между линиями «государственных интересов» Германии и СССР в качестве буфера «остаточного» польского государства. Однако уже 19 сентября в беседе с Шуленбургом Молотов «намекнул, что первоначальное намерение Советского правительства и лично Сталина допустить существование остатка Польши сменилось пожеланием разделить Польшу по линии, проходящей вдоль Писса – Нарев – Висла – Сан. Советское правительство желает без промедления начать переговоры по этому вопросу»[236]. Таким образом, советской стороной было высказано стремление осуществить полный раздел Польши между Германией и СССР.
Конкретизируя это стремление, Сталин выдвинул план, связанный с существенным изменением договорённостей, достигнутых в Москве 23 августа. Как сообщал Шуленбург, 25 сентября Сталин заявил ему, что «считает неправильным сохранять существование независимого польского государства на оставшейся территории. Он предлагает следующее: начиная с территории к востоку от демаркационной линии всё Люблинское воеводство и та часть Варшавского воеводства, которая простирается до Буга, должны быть присовокуплены к нашей (т. е. немецкой. – В. Р.) доле. Но зато мы (т. е. немцы) должны отказаться от притязаний на Литву»[237]. Этот план был принят Гитлером и официально объявлен им 6 октября в речи, произнесённой в рейхстаге[238].
Раскрывая цели «польского похода» Сталина, Троцкий писал: «Оккупацией Западной Украины и Западной Белоруссии Кремль пытается прежде всего дать населению патриотическое удовлетворение за ненавистный союз с Гитлером. Но у Сталина для вторжения в Польшу был и свой личный мотив, как всегда почти – мотив мести. В 1920 г. Тухачевский, будущий маршал, вёл красные войска на Варшаву. Будущий маршал Егоров наступал на Лемберг (Львов. – В. Р.). С Егоровым шёл Сталин. Когда стало ясно, что Тухачевскому на Висле угрожает контрудар, московское командование отдало Егорову приказ повернуть с лембергского направления на Люблин, чтобы поддержать Тухачевского. Но Сталин боялся, что Тухачевский, взяв Варшаву, «перехватит» у него Лемберг Прикрываясь авторитетом Сталина, Егоров не выполнил приказ ставки. Только через четыре дня, когда критическое положение Тухачевского обнаружилось полностью, армии Егорова повернули на Люблин. Но было уже поздно: катастрофа разразилась. На верхах партии и армии все знали, что виновником разгрома Тухачевского был Сталин. Нынешнее вторжение в Польшу и захват Лемберга есть для Сталина реванш за грандиозную неудачу 1920 г.»[239].
Ещё до полного разгрома Польши в местах соприкосновения советских и германских войск состоялись парады (немцы называли их «парадами победы») с участием войск обеих стран. Например, в Гродно совместно с германским генералом парад принимал комкор В. И. Чуйков, в Брест-Литовске – фельдмаршал Г. Гудериан и комбриг С. М. Кривошеин[240].
В результате раздела Польши СССР получил территорию площадью более 120 тыс. кв. км, с населением 13 млн человек, около трети из которых были украинцами, одна треть – поляками, а остальные более или менее делились на евреев, белорусов и несколько ещё меньших национальных групп[241].
Вместе с тем усилия советской пропаганды, направленные на то, чтобы представить «польский поход» освободительным, нашли известное понимание в ряде буржуазно-демократических государств. Так, государственный секретарь США К. Хэлл, в целом недоброжелательно относившийся к СССР, тем не менее заявил: «Хотя русское наступление на Польшу могло быть признано военной акцией, президент (Рузвельт) и я ... не хотели рассматривать Россию, как государство, воюющее в равной мере, как и Германия, ибо, поступая так, мы толкнули бы ещё больше Россию в объятия Гитлера»[242].
Выступая с докладом на сессии Верховного Совета 31 октября 1939 года, Молотов в особенно издевательских тонах говорил о Польше: «Правящие круги Польши немало кичились «прочностью» своего государства и «мощью» своей армии. Однако оказалось достаточным короткого удара по Польше со стороны сперва германской армии, а затем – Красной Армии, чтобы ничего не осталось от этого уродливого детища Версальского договора, жившего за счёт угнетения непольских национальностей»[243].
Ещё более презрительные оценки содержались в приказе наркома обороны Ворошилова от 7 ноября 1939 года, где говорилось: «Польское государство, правители которого всегда проявляли так много заносчивости и бахвальства, при первом же серьёзном военном столкновении разлетелось как старая, сгнившая телега... Стремительным натиском части Красной Армии разгромили польские войска»[244]. Эти и подобные официальные заявления внесли немалый вклад в ухудшение отношения польского народа к СССР.
Описывая положение, сложившееся после раздела Польши, Хрущёв отмечал в своих мемуарах: «Поляки переживали траур, их страна была оккупирована, Варшава разгромлена. Но мы не могли говорить о том в полный голос, так как не хотели вести пропаганду против Гитлера как нашего фактического, хотя и временного, союзника. То была трагическая ситуация для наших партийных пропагандистов. Правда, в украинской партийной среде поляков почти не осталось, всех их уже уничтожил Сталин»[245].
На присоединённых к СССР территориях Сталин сделал всё, чтобы испортить отношения местного населения к Советскому Союзу. Это выразилось, в частности, в том, что Польша, считавшаяся одной из самых бедных и отсталых стран Европы, показалась советским военнослужащим и чиновникам, хлынувшим в «освобождённые районы», страной изобилия. Сначала Красная Армия, а затем тысячи бюрократов, прибывших сюда с семьями, буквально за несколько недель опустошили полки в промтоварных магазинах.
Тяжело ударило по местному населению и то, что рубль был приравнен к польскому злотому, который в действительности котировался намного дороже. Цены на многие товары в Советском Союзе были гораздо выше, чем в западных областях Украины и Белоруссии. Например, наручные часы в Москве стоили 340-400 рублей, а во Львове – 30 злотых. В результате этих ценовых ножниц советские офицеры и работники различных советских ведомств, организаций, нахлынувшие в освобождённые районы, скупали всё, что в СССР являлось дефицитным. Мелкие лавочники и кустари быстро разорились. Цены на все товары, включая и продовольствие, выросли в несколько раз, а заработная плата у местного населения оставалась прежней и выплачивалась в злотых. Решение Сталина провести ускоренную советизацию бывших польских территорий вызвало осуществление там форсированными темпами раскулачивания, насильственной коллективизации, огосударствления не только крупных предприятий, но и мелких кустарных мастерских.
Всё это, естественно, вызвало недовольство местного населения, выразившееся прежде всего в студенческих демонстрациях. Хотя протесты носили главным образом экономический характер, органы НКВД объявили их контрреволюционными антисоветскими вылазками. Начались жестокие расправы над участниками демонстраций, аресты и массовые депортации[246].
В феврале, марте-апреле и июле 1940 года органы НКВД осуществили три массовые высылки населения из западноукраинских и западнобелорусских земель в Сибирь, на Алтай и в степные районы Казахстана. Из материалов главного управления конвойных войск НКВД следует, что только ими было вывезено более 400 тыс. человек. По польским данным, было депортировано от 500 тыс. до 1 млн человек. В основном выселялись имущие граждане, чиновники, члены политических партий, беженцы, перебежчики, представители интеллигенции, члены семей офицеров и полицейских[247].
Неудивительно, что отношение местного населения к СССР (включая украинцев и белорусов) за период с вступления Красной Армии в Польшу до нападения Германии на Советский Союз изменилось коренным образом. Если в сентябре 1939 года советские войска встречались жителями Западной Украины и Западной Белоруссии как освободители – с цветами и хлебом-солью, то в июне 1941 года в этих районах так поначалу встречали уже немцев[248].
II «Германо-советская дружба установлена окончательно» 27 сентября, т. е. за день до капитуляции Польши, в Москву прибыл Риббентроп. На следующий день был подписан «Договор о дружбе и границе между СССР и Германией». В статье 1 договора указывалось, что правительства СССР и Германии «устанавливают в качестве границы между обоюдными государственными интересами на территории бывшего Польского государства линию, которая нанесена на прилагаемую при сем карту и более подробно будет описана в дополнительном протоколе». Эту линию, означавшую по сути новую государственную границу между СССР и Германией, провёл на карте Сталин, поставив рядом свою подпись. Вслед за этим в знак согласия расписался на карте и Риббентроп. Карта раздела Польши появилась вместе с текстом договора на страницах советских газет (разумеется, без подписей Сталина и Риббентропа)[249].
По инициативе советской стороны были внесены некоторые территориальные изменения «сфер влияния» по сравнению с секретным протоколом, подписанным 23 августа. Главное из них касалось Литвы, рассматривавшейся в этом протоколе как сфера интересов Германии. Ещё 20 сентября был подготовлен проект «договора о защите между Германским рейхом и Литовской республикой», в котором говорилось: «1. Не в ущерб своей самостоятельности Литва становится под защиту Германского рейха. 2. Для осуществления этой защиты Германия и Литва заключают между собой военную конвенцию»[250]. Однако при обсуждении договора о дружбе и границе Сталин высказал желание включить территорию Литвы в сферу государственных интересов СССР, взамен предложив включить в сферу германских интересов, т. е., попросту говоря, передать Германии, территории Люблинского и части Варшавского воеводств. Это предложение, принятое германской стороной, нашло отражение в первом секретном дополнительном протоколе к договору о дружбе и границе, где указывалось, что территория Литовского государства (за исключением её небольшой части, отходящей к Германии) включается в сферу интересов СССР и на ней должны быть проведены «особые меры для охраны интересов СССР».
От небольшого куска Литвы, оставшегося у Германии, последняя после долгих переговоров отказалась в обмен на денежную компенсацию со стороны СССР в размере 7,5 миллиона золотых долларов, или 31,5 миллиона германских марок, что было закреплено в специальном протоколе, подписанном Молотовым и Шуленбургом 10 января 1941 года[251].
В договоре указывалось, что новая граница признаётся окончательной и каждая из договаривающихся сторон производит «в своей зоне» «необходимое государственное переустройство». Причём оба правительства рассматривают это переустройство «исключительно как свою задачу», как «надёжный фундамент для дальнейшего развития дружественных отношений между своими народами»[252]. Таким образом, в договоре о дружбе и границе не было сказано ни слова о праве польского народа на самостоятельное государственное существование, а «государственное переустройство» на территории бывшего Польского государства рассматривалось исключительно с точки зрения интересов СССР и Германии.
Как вспоминал Риббентроп во время своего второго визита в Москву, который продолжался 3 дня, он «нашёл у Сталина и Молотова ярко выраженный, почти дружеский приём... Когда я стал зондировать возможность более тесного союза, Сталин отвечал: «Я никогда не допущу ослабления Германии!»[253].
Второй визит Риббентропа прошёл в значительно более тёплой обстановке, чем первый. На сей раз состоялось несколько торжественных церемоний. В Большом театре в честь немецкой делегации был дан балет «Лебединое озеро». На банкете, устроенном в честь Риббентропа, присутствовали не только Сталин и Молотов, как в августе 1939 года, а все члены Политбюро. Советник германского посольства Г. Хильгер рассказывал, что «Сталин был в весьма хорошем расположении духа, и Риббентроп позже не раз повторял: «Я чувствовал себя в Кремле так хорошо, словно находился среди старых национал-социалистических партайгеноссен» (товарищей по партии)[254]. От проницательного взгляда Хильгера не ускользнул и характер общения Сталина со своими «соратниками». «Я и сейчас очень чётко вспоминаю, – писал он, – о той подобострастной манере, с какой народные комиссары, словно школьники, вскакивали со своих мест, лишь только Сталин изволил адресовать им вопросы. На всех беседах, на которых присутствовал Сталин, Молотов был единственным, кроме Ворошилова, кто говорил со Сталиным как с товарищем. И всё-таки обращало на себя внимание то, как глядел он на Сталина, как счастлив был служить ему»[255].
Вспоминая о том же банкете, Молотов рассказывал Чуеву: «Мне приходилось поднимать тост за Гитлера как руководителя Германии... Они поднимали тост за Сталина, я – за Гитлера. В узком кругу. Это же дипломатия». Когда же Молотов предоставил слово Сталину, тот неожиданно предложил тост «за нашего наркома сообщения Лазаря Кагановича», который сидел через кресло от Риббентропа. «И Риббентропу пришлось выпить за меня!» – рассказывал Каганович Чуеву, умилённо говоря о Сталине, заставившем нацистских бонз выпить тост за здоровье еврея, допущенного к торжественному столу[256].
В дневниковой записи от 5 октября Розенберг отмечал, что особенное впечатление на него произвёл рассказ Риббентропа о том, что на банкете «Сталин произнёс здравицу не только в честь фюрера, но и в честь Гиммлера как гаранта порядка в Германии. Гиммлер уничтожал коммунистов, то есть тех, кто верил в Сталина, – с изумлением писал Розенберг, – а тот – причём без всякой необходимости – провозглашает «хох» истребителю тех, кто ему верит! Он – великий человек, говорили Риббентроп и его окружение»[257].
Перед отъездом из Москвы Риббентроп сделал следующее заявление сотруднику ТАСС: «1. Германо-советская дружба теперь установлена окончательно. 2. Обе страны никогда не допустят вмешательства третьих держав в восточно-европейские вопросы. 3. Оба государства желают, чтобы мир был восстановлен и чтобы Англия и Франция прекратили абсолютно бессмысленную и бесперспективную борьбу против Германии. 4. Если, однако, в этих странах возьмут верх поджигатели войны, то Германия и СССР будут знать, как ответить на это».
Отметив, что на переговорах было подписано совместное советско-германское заявление и достигнуто соглашение об «обширной экономической программе, которое принесёт выгоду обеим державам», Риббентроп завершил своё обращение следующими словами: «Переговоры происходили в особенно дружественной и великолепной атмосфере. Однако прежде всего я хотел бы отметить исключительно сердечный приём, оказанный мне Советским правительством, и в особенности гг. Сталиным и Молотовым»[258].
В течение последующих месяцев германская пресса широко комментировала итоги переговоров с советскими руководителями, щедро расточая славословия, адресованные персонально Сталину как инициатору сближения Германии и СССР. В статье газеты «Фрейхейтскампф», опубликованной 22 декабря 1939 года, говорилось: «Это Сталин, ставший после смерти Ленина вершителем судеб России, внёс коренную перемену во внешнюю политику Советского Союза. Когда весной этого года он в своей большой речи на партсъезде заклеймил козни западной плутократии, ясно обнаружилось, где ответственный руководитель избрал своё место в великом споре наших дней... Ясный выбор Сталина означал проведение жирной черты по расчётам западных держав, которые надеялись заставить Советский Союз тащить их воз экономических стремлений к господству над миром. Своим умным взором Сталин заблаговременно распознал эти махинации... Принятое Германией и Россией совместное решение польской проблемы, равно как подписанные экономические соглашения положили начало такому развитию событий, которое будет иметь решающее значение для будущности нашего континента»[259].
III «Миротворческая» концепция Германии и Советского Союза «Ни один народ, – писал немецкий историкТиппельскирх, – даже немецкий, не испытывал ничего похожего на то воодушевление, которое в 1914 г. охватило все народы Европы. Всего лишь двадцать лет прошло со времен первой катастрофы в Европе, а ещё никто не забыл перенесённых страданий и огромных жертв»[260].
Учитывая эти настроения, советское и германское правительства во время пребывания Риббентропа в Москве сформулировали «миротворческую» концепцию, изложенную в совместном «Заявлении правительства Германского Рейха и правительства СССР», где говорилось: «После того, как германское правительство и правительство СССР подписанным сегодня договором («О дружбе и границе». – В. Р.) окончательно урегулировали вопросы, возникшие в результате распада Польского государства, и тем самым создали прочный фундамент для длительного мира в Восточной Европе (Sic! – В. Р.), они в обоюдном согласии выражают мнение, что ликвидация настоящей войны между Германией, с одной стороны, и Англией и Францией, с другой стороны, отвечала бы интересам всех народов. Поэтому оба правительства направят свои общие усилия в случае нужды совместно с другими дружественными державами, чтобы возможно скорее достигнуть этой цели. Если, однако, эти усилия обоих правительств останутся безуспешными, то таким образом будет установлен факт, что Англия и Франция несут ответственность за продолжение войны»[261].
Эта «миротворческая» концепция получила оформление в выступлении Гитлера 6 октября в рейхстаге с декларацией, в которой он предложил Англии и Франции «мир», разумеется, при условии признания ими аннексии Польши. На следующий день в «Правде» была опубликована эта декларация Гитлера, а также изложение беседы Риббентропа с японским журналистом, в которой Риббентроп заявил: «Германия всегда хотела мира, а не войны. Война с Польшей была нам навязана вопреки всем предложениям фюрера. Также и на Западе объявила войну не Германия, а Англия и Франция. Если Германия всё ещё готова заключить мир, то это не новость». К этому Риббентроп добавил, что «Германия и Советский Союз в своём совместном заявлении предложили Англии и Франции выбор: хотят они войны или мира. Решение зависит от западных держав»[262].
Согласиться заключить с Гитлером мир, признав захват им Польши, значило совершить намного более тяжкое преступление, чем даже заключение мюнхенского соглашения. Естественно, что английское и французское правительства отвергли предложение Гитлера, что дало основание советской и коминтерновской пропаганде в унисон с гитлеровской пропагандой объявить Англию и Францию агрессорами и поджигателями войны против Германии.
31 октября 1939 года на сессии Верховного Совета СССР, созванной для ратификации нового советско-германского договора, Молотов заявил, что «наши отношения с Германией... улучшились коренным образом. Здесь дело развивалось по линии укрепления дружественных отношений, практического сотрудничества и политической поддержки Германии в её стремлении к миру».
Развивая мысль о «миролюбии» Германии и «агрессивности» её противников, Молотов говорил: «Германия находится в положении государства, стремящегося к скорейшему окончанию войны и к миру, а Англия и Франция, вчера ещё ратовавшие против агрессии, стоят за продолжение войны и против заключения мира... В последнее время правящие круги Англии и Франции пытаются изобразить себя в качестве борцов за демократические права народов против гитлеризма, причём английское правительство объявило, что будто бы для него целью войны против Германии является не больше и не меньше, как «уничтожение гитлеризма»... Не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за «уничтожение гитлеризма», прикрываемая фальшивым флагом войны за «демократию». Получается так, что английские, а вместе с ними и французские сторонники войны объявили против Германии что-то вроде «идеологической войны», напоминающей старые религиозные войны... Но такого рода война не имеет для себя никакого идеологического оправдания». Молотов заявил, что «политику разжигания войны против Германии» диктуют правящим кругам Англии и Франции «опасения за потерю мирового господства».
Молотов воспользовался случаем, чтобы объявить о полном изменении направленности советской пропаганды. «Идеологию гитлеризма, – заявил он, – как и всякую другую идеологическую систему, можно признавать или отрицать, это – дело политических взглядов. Но любой человек поймёт, что идеологию нельзя уничтожить силой, нельзя покончить с ней войной. Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война «за уничтожение гитлеризма»[263].
В докладе Молотова повторялась гитлеровская версия о том, что Франция и Англия, выполняя свои гарантии Польше и объявив войну Германии, совершили акт агрессии против Германии. Сотрудники геббельсовского пропагандистского аппарата, подхватив эту версию, отпечатали доклад Молотова на английском и французском языках в виде листовок и разбрасывали их с самолётов над позициями англо-французских войск[264].
В той же речи Молотов сказал: «Мы всегда были того мнения, что сильная Германия является необходимым условием прочного мира в Европе»[265].
Подобные установки Сталин стремился навязать и всем секциям Коминтерна, что, как оказалось, представляло достаточно трудную задачу.
IV Переориентация политики западных компартий В первые недели второй мировой войны коммунистические партии большинства европейских стран, а также США и Канады выступили в поддержку войны против Германии и выдвинули лозунг превращения войны в антифашистскую, направленную на разгром гитлеризма. Первоначально такую позицию занимало и руководство Коминтерна. После известия о визите Риббентропа в Советский Союз для подписания пакта о ненападении Секретариат ИККИ 22 августа принял постановление, в котором компартиям предлагалось «продолжать с ещё большей энергией борьбу против агрессоров, в особенности, против германского фашизма»[266].
В первые дни после начала мировой войны ЦК Компартии Бельгии утверждал, что «агрессию против Польши осуждают все народы»[267], и требовал «твёрдости» со стороны Парижа, Лондона и Варшавы, чтобы «спасти независимость Польши»[268]. Руководство Голландской компартии выступило за решительный отказ от любых уступок фашистским державам и призвало к широкой моральной, дипломатической и военной помощи польскому народу в защите независимости своей страны. ЦК Компартии Англии призывал «добиться наиболее полного сотрудничества» с СССР и демократическими странами «в победоносной войне против фашизма»[269]. Орган Коммунистической партии Швеции подчёркивал, что «история человечества не знает более чёрного преступления, чем насильственные действия национал-социалистических безумцев против Польши, могущие вызвать всеобщую европейскую войну»[270]. Компартия Канады продолжала отстаивать лозунги: «Превратить империалистическую войну в подлинную антифашистскую народную войну», «Война за спасение Польши» и т. п.[271]
Наиболее противоречивую позицию по отношению к советско-германскому пакту и последовавшим за ним событиям занимали германские коммунисты. Так, в воззвании Берлин-Бранденбургского комитета КПГ, с одной стороны, утверждалось: «Наш лозунг гласит при всех обстоятельствах – как в военных условиях, так и в мирное время: долой Гитлера и поджигателей войны в Германии!.. За свержение Гитлера и за уничтожение «германских» завоевателей, врагов нашей нации!» С другой стороны, в том же документе говорилось, что Гитлер пошёл на заключение пакта с СССР потому, что германским империалистам «известен неофициальный союз» (? – В. Р.) германских народных масс с социалистическим Советским Союзом»[272].
28 августа был разработан проект воззвания ЦК КПГ к немецкому народу, в котором содержался призыв «Свергни гитлеровский фашизм, который является твоим заклятым врагом»[273]. В дальнейшем этот документ подвергался многократной переработке. В составленных Ульбрихтом 9 сентября предложениях об изменениях в политике КПГ подчёркивалось, что советско-германский договор «укрепляет дружбу между Советским Союзом и трудовым народом в Германии и тем самым усиливает идеологическое влияние социализма»[274]. В одобренном Секретариатом ИККИ 23 октября новом проекте воззвания уже не содержались слова «гитлеризм» и «фашизм» и сохранился лишь термин «германский крупный капитал». Однако вскоре Секретариат ИККИ дал указание вообще не публиковать воззвание[275]. Вместо него было выпущено письмо партруководства КПГ, в котором выдвигалось требование «разъяснить трудящимся, находящимся под влиянием национал-социалистов, что именно Советский Союз, заключив договор с Германией, уберёг немецкий народ от самой страшной войны, в которую его должна была ввергнуть империалистическая реакция своими преступными планами»[276].
После заключения советско-германского пакта перед коммунистами Франции с особой остротой встал вопрос о том, как в новых условиях сохранить «верность» СССР, в котором, как указывалось в программе Коминтерна, рабочие всех стран видят «своё единственное отечество, важнейший оплот своих завоеваний и главнейший фактор своего международного освобождения»[277].
Тем не менее в первые дни после заключения пакта французские коммунисты не видели в нём основания для изменения своей прежней антифашистской линии. На собрании парламентской группы коммунистов 25 августа Торез поддержал меры французского правительства по проведению мобилизации, чтобы в случае необходимости оказать помощь Польше, «которая может подвергнуться агрессии и с которой мы связаны договором о дружбе»[278]. В «Декларации Французской коммунистической партии», опубликованной в тот же день «Юманите», компартия предлагала правительствам Англии и Франции «заключить соглашение с СССР, чтобы совместно организовать сопротивление агрессору»[279].
Второго сентября, когда французское правительство обратилось к парламенту с просьбой о дополнительных военных кредитах для ведения войны, парламентская группа ФКП без прений, под аплодисменты единогласно голосовала за военные кредиты. 6 сентября один из самых популярных лидеров ФКП Марсель Кашен в письме председателю сената заявил, что компартия «согласна с мерами военного порядка*, принятыми правительством, чтобы разбить Гитлера и гарантировать спасение страны». Отстаивая линию на защиту национальных интересов и демократических традиций Франции, Кашен 9 сентября опубликовал в газете социалистической партии «Ле Популер» письмо лидеру французских социалистов Блюму, в котором заявлял о стремлении коммунистов быть в первых рядах защитников родины. «Что же касается нас, французских коммунистов, – утверждал Кашен, – то мы связаны с нашей страной самыми прочными узами... мы первыми сигнализировали о необходимости пожертвовать всем, чтобы сокрушить гитлеровский нацизм... мы получаем наши установки только от французского народа»[280]. В этом же духе были выдержаны заявления парламентской группы ФКП, в которых говорилось о «непоколебимой решимости всех коммунистов встать в первые ряды сопротивления агрессии гитлеровского фашизма» и «обеспечить поражение гитлеровского агрессора»[281].
Первоначально такая позиция встречала одобрение руководства Коминтерна. 27 августа Димитров и Мануильский писали Сталину, что ФКП «должна и впредь стоять на позиции сопротивления фашизму». Но после беседы Сталина с Димитровым, состоявшейся 7 сентября, позиция коминтерновских вождей круто изменилась. В директиве Секретариата ИККИ от 9 сентября подчёркивалось, что «коммунистические партии, особенно во Франции, Англии, Соединённых Штатах, Бельгии... должны как можно быстрее выправить свою линию»[282].
Чтобы «выправить линию» ряда западных компартий, Секретариат ИККИ 8 сентября направил директиву компартиям капиталистических стран, в которой давалась оценка начавшейся войны как империалистической с обеих воюющих сторон, отрицался её антифашистский характер со стороны Англии и Франции. Перед компартиями ставились задачи «выступать против войны, разоблачать её империалистический характер, голосовать там, где есть депутаты-коммунисты, против военных кредитов, говорить массам, что война им ничего не даст, кроме тягот и разорений»[283].
Такую установку поддержали отнюдь не все деятели коммунистических партий. Так, по свидетельству Артура Лондона, Клементис, будущий министр иностранных дел коммунистического правительства Чехословакии, расстрелянный в 1952 году по приговору суда над Сланским и другими коммунистическими деятелями, в 1939 году выступал против германо-советского пакта, а затем – против оккупации Красной Армией Западной Украины и Западной Белоруссии и советско-финляндской войны[284].
Даже лидеры Коминтерна испытывали серьёзные трудности при попытках сформировать новые установки для коммунистических партий. Готвальд, Пик и Коплениг пытались в начале войны выработать совместный манифест Коммунистических партий Чехословакии, Австрии и Германии. Однако их общие усилия не привели к результату, который мог бы быть одобрен Секретариатом ИККИ. Поэтому Фюрнберг и Венер получили задание выработать и представить текст этого манифеста. «Фюрнберг, – вспоминал в этой связи Венер, – который, как всегда, был непроницаем, сказал мне по этому поводу, что многие предрассудки следует выбросить за борт. Если таким путём (сближения Советского Союза с Германией), сказал он, можно прийти к социализму, то нужно примириться с концентрационными лагерями (в Германии) и с антисемитизмом как с необходимым злом. Мне не было ясно, хотел ли Фюрнберг таким образом выразить своё мнение или выяснить моё. Поэтому я не ответил. Когда мы с трудом и отвращением выработали проект, который был направлен против империалистической войны, против врага в собственной стране и за братание рабочих в военной форме, Мануильский сказал, что для братания ещё время не пришло и что нужно быть поосторожнее с утверждениями, будто рабочие ни в одной стране не хотели или не стремились к войне»[285].
Столкнувшись со стремлением эмигрантов из разных стран сформировать легионы для участия в войне против фашистской Германии, Секретариат ИККИ принял 15 сентября решение об отрицательном отношении к добровольному вступлению коммунистов в эти легионы[286].
Новым испытанием для коммунистов стало вторжение 17 сентября советских войск в Польшу. За несколько дней до этой акции членам ЦК Германской компартии через Пика была передана информация, идущая из кругов советского партийного руководства. В ней говорилось, что Советское правительство из-за угрожающего международного положения и попыток виновников Мюнхенского соглашения повернуть войну против СССР вынуждено было заключить советско-германский договор. Пока ещё не ясно, как в дальнейшем будет развёртываться война. Но с точки зрения международного пролетариата будет неплохо, если с карты мира исчезнет полуфашистская Польша. «Братские партии в капиталистических странах, однако, не должны делать вывод из советско-германского пакта, что они могут заключать подобные пакты с буржуазией своих стран; это принципиально иной вопрос. Немецкие коммунисты никогда не должны упускать из виду, что у них нет пакта с Гитлером». Подобные «разъяснения» получили и ЦК компартий других стран. «Это было единственное непосредственное обращение со стороны русского партийного руководства, о каком я слышал за всё время своего пребывания в Москве, – писал Венер. – Из этого обращения возникало впечатление, будто бы Советское правительство действовало в ситуации необходимой обороны и просило коммунистов других стран поддержать его и облегчить его безвыходное положение путём своей борьбы против врага в собственных странах»[287].
Подобная «информация» оказала влияние на поведение руководства западных компартий. Так, парламентская группа ФКП, ещё 16 сентября приветствовавшая «героических защитников Варшавы», отражавших натиск «фашистских орд», спустя несколько дней предложила «ускорить час заключения мира». На совещании группы членов ЦК ФКП, состоявшемся 20 сентября, был принят манифест «Надо заключить мир», в котором указывалось, что начавшаяся война в действительности «не является антифашистской, антигитлеровской»[288].
Следующий этап в эволюции политики Коминтерна был связан с заключением договора «О дружбе и границе между СССР и Германией». Рассказывая Чуеву о событиях, связанных с заключением договора. Молотов сообщил любопытный эпизод. «Когда мы принимали Риббентропа... Сталин неожиданно предложил: «Выпьем за нового антикоминтерновца Сталина!» – издевательски так сказал и незаметно подмигнул мне. Пошутил, чтобы вызвать реакцию Риббентропа. Тот бросился звонить в Берлин, докладывает Гитлеру в восторге. Гитлер ему отвечает: «Мой гениальный министр иностранных дел». Гитлер никогда не понимал марксистов»[289].
Между тем шутка Сталина была не так уж далека от истины. В стремлении к укреплению союза с Германией Сталин всё больше разрушал Коминтерн, проводя линию на отказ от революционных выступлений рабочего класса, возрождая установки начала 30-х годов о социал-демократии как враге № 1 и изолируя коммунистов от широких масс трудящихся их стран. На этих путях руководство Коминтерна вступало в конфликт даже с «испытанными» лидерами компартий капиталистических стран. Так, на заседании ЦК Компартии Великобритании 3-4 октября была принята оценка начавшейся войны как в равной степени несправедливой и империалистической с обеих сторон, хотя такая оценка встретила сопротивление со стороны ведущих партийных деятелей Г. Полита, Кемпбелла и в известной степени Галлахера[290].
В письме, написанном Димитровым в конце сентября – начале октября генеральному секретарю Компартии США Браудеру, говорилось: «Вы продолжаете... оставаться в плену тех установок, которые до европейской войны были правильны, а сейчас являются ошибочными... Вопрос о фашизме играет второстепенную роль, главное и основное – это борьба против капитализма... Исчезает основа для противопоставления «буржуазной демократии» фашизму... Вопрос о том, кто первый напал, не играет роли»[291].
19-20 октября Президиум ИККИ принял решение о стратегии и тактике компартий в условиях империалистической войны. В нём выдвигалось требование «сосредоточить огонь против оппортунизма, выражающегося в скатывании на оборонческую позицию, в поддерживании легенды об антифашистском характере войны»[292]. В соответствии с этой установкой коммунистам Англии и Франции предписывалось голосовать в парламентах против военных кредитов и вести непримиримую борьбу против правительств своих стран как «виновников войны». Эта установка означала указание английским и французским коммунистам саботировать военные усилия в своих странах.
Разнобой, наблюдавшийся в установках компартий, их стремление сохранить прежнюю антифашистскую линию вызывали явное недовольство Сталина, решившего лично сформулировать лозунги, которыми должны руководствоваться компартии капиталистических стран. 17 октября он получил написанную Димитровым статью «Война и рабочий класс капиталистических стран», в препроводительной записке к которой Димитров писал: «Хотя коммунистические партии в основном уже исправили свою позицию в отношении войны, всё же продолжается в их рядах некоторое замешательство по вопросу о характере и причинах войны, а также о выдвигающихся сейчас перед рабочим классом новых задачах и необходимой перемене тактики»[293].
В беседе с Димитровым, состоявшейся 25 октября, Сталин потребовал снять из статьи все революционные лозунги и «не ставить вопрос о мире на основе уничтожения капитала», поскольку такой лозунг приведёт к изоляции коммунистических партий от масс. В той же беседе Сталин заявил: «Мы не будем выступать против правительств, которые за мир» и посоветовал Димитрову поставить в центр статьи требование «прогнать правительства, которые за войну!»[294]. Эти установки вошли в воззвание ИККИ, опубликованное в конце ноября, а также в окончательный текст статьи Димитрова, исправленный и дополненный в соответствии с замечаниями Сталина. В статье утверждалось, что германо-советский договор «О дружбе и границе» создал барьер против расширения империалистической войны, а английские и французские империалисты выступают в роли самых ревностных сторонников продолжения и разжигания войны[295].
Крутая смена установок Коминтерна вызвала массовый отлив коммунистов из компартий капиталистических стран. В некоторых буржуазно-демократических странах, особенно там, где коммунисты пользовались значительным влиянием, деятельность компартий была запрещена. Во Франции депутаты-коммунисты, поддерживавшие пораженческую линию Коминтерна, были лишены парламентской неприкосновенности и арестованы. 20 марта – 3 апреля 1940 года прошёл судебный процесс над 44 коммунистическими депутатами парламента, приговорёнными к различным срокам тюремного заключения за выступления в пользу заключения мира с гитлеровской Германией[296].
Повсеместно были разрушены единые рабочие и народные фронты, возникшие в середине 30-х годов. Деятели II Интернационала именовались в документах Коминтерна не иначе как «империалистические и полицейские агенты»[297], «злейшие, бешеные враги рабочего класса», «носители национальной измены и агенты иноземных разведок»[298].
Что же касается одного из ключевых вопросов войны – вопроса о защите демократии, то Исполком Коминтерна в октябре 1939 года разъяснил, что «в мире сейчас есть только одна демократия, за которую готов умирать рабочий класс. Это великая социалистическая демократия советской страны»[299].
Объективно коминтерновская печать оказывала содействие нацистской пропаганде. В директиве Секретариата ИККИ Компартии Голландии от 27 января 1940 года утверждалось, что «английский (и связанный с ним французский) империализм стал агрессором и главным поджигателем войны, и против него, как такового, рабочий класс должен бороться самым решительным образом. Партия должна основательно очиститься от всех остатков ложных представлений о том, будто в империалистической войне Англии и Франции «всё-таки» есть что-то демократическое и прогрессивное... Простое отождествление Германии с Англией и Францией, как если бы от них исходила для Голландии равная угроза, сегодня уже является политически неверным»[300]. Аналогичные установки содержались в директиве Секретариата ИККИ Компартии Австрии, где указывалось, что «Англия и Франция стали агрессорами: они развязали войну с Германией»[301].
В директивах Компартиям Австрии и Голландии не ставился вопрос о борьбе с национал-социализмом, более того, допускалась возможность работы коммунистов среди массовых нацистских организаций[302]. О том, какой характер носило такое участие, свидетельствует помещённое в голландской коммунистической газете «Фольксдагблад» письмо из Берлина под заголовком «Некоторое понятие о внутреннем фронте в Германии». КПГ, говорилось в письме, ведёт энергичную кампанию по популяризации Советского Союза. «Рабочие доказывают национал-социалистам противоречие между прежними утверждениями национал-социалистических газет о Советском Союзе и той правдой, которую теперь они вынуждены писать о СССР. Если прежде, – говорят рабочие национал-социалистам, – писалось, что Советский Союз представляет собой страну, где «дети мрут от голода», то теперь Советскому Союзу приходится даже вам помогать продовольствием»[303].
Документы ЦК Компартии Германии весьма аморфно ставили вопрос об отношении к нацистскому режиму и поддерживали войну Германии против Англии и Франции как «агрессоров». В решении ЦК КПГ говорилось лишь о необходимости создания некого нового порядка внутри Германии путём «борьбы за права трудящегося народа»[304]. В проекте директив Компартии Чехословакии от 28 февраля 1940 года, написанном Готвальдом, указывалось: «Мы придерживаемся одинаковой с немецким пролетариатом линии, направленной против западного империализма как агрессора»[305].
Лишь в отношении Италии, с которой у Советского Союза сохранялись в первой половине 1940 года неприязненные отношения, выдвигался призыв «прогнать проклятую фашистскую плутократию»[306].
V Расширение экономических отношений с Германией Советско-германская «дружба» нашла выражение в неуклонном росте экономических связей. Спустя две недели после заключения договора «О дружбе и границе между СССР и Германией» Молотов принял хозяйственных представителей Германии Риттера и Шнурре и договорился с ними о том, что СССР незамедлительно приступит к снабжению Германии сырьём, а Германия – к поставкам товаров для СССР[307].
О значении, которое придавала сталинская клика экономическим отношениям с Германией, говорит тот факт, что несколько раз (в том числе в ночь на 1 января 1940 года) Сталин вместе с лицами из своего ближайшего окружения встречался с послом по особым поручениям, главным экономическим экспертом МИД Германии Риттером и вёл с ним самый настоящий торг по поводу условий заключения широкого хозяйственного соглашения[308]. Такое соглашение было подписано 11 февраля 1940 года[309].
Комментируя заключение германо-советского торгового договора, эссенская газета «Национальцайтунг» писала: «Для Германии это больше, чем выигранное сражение, это безусловно решающая победа... Благодаря раскрывающимся в этом договоре с Советским Союзом неисчерпаемым сырьевым источникам для Германии последствия английской торговой блокады должны быть сведены на нет. Германо-советский договор уничтожил блокаду как сильнейшее оружие англичан против Германии»[310].
Выполнение этого договора обеспечивало поставки в Германию в огромных масштабах зерна, хлопка, льна, лесоматериалов, платины, никеля, меди, марганцевой и хромовой руды и т. д. Согласно германским источникам, с октября 1939 года и вплоть до начала войны Германия получила из Советского Союза не менее 2 млн 200 тыс. тонн зерна, кукурузы и бобовых культур, 1 млн тонн нефти, свыше 100 тыс. тонн хлопка и большое количество фосфатов, никеля, марганцевой руды и других стратегически важных металлов[311].
Помимо этого в значительных объёмах советские закупки товаров для продажи их Германии осуществлялись в третьих странах, в том числе отказывавшихся торговать с Германией. Перевозки закупленных товаров производились на советских кораблях, которые завозили их в советские порты для последующей переправки по суше в Германию. Все попытки английского правительства уговорить Советское правительство не продавать Германии стратегическое сырьё, служащее нуждам войны, отвергались. 23 мая 1940 года Геббельс с удовлетворением записывал в своём дневнике: «Англия потребовала в Москве ограничения германо-русской торговли. Получила заслуженный твёрдый отпор... Тяжёлые времена для Альбиона»[312].
Конечно, Советский Союз получал тоже немалую выгоду от экономических отношений с Германией. Они позволили Советскому Союзу приобрести значительное количество новейшего промышленного оборудования, станков, машин, образцов современной военной техники.
В октябре 1940 года в Германию была отправлена комиссия из шестидесяти специалистов во главе с наркомом судостроения И. Ф. Тевосяном. Эта комиссия, направленная для выяснения возможности размещения советских заказов на германских предприятиях, осмотрела большое количество образцов новинок германской военной техники для всех родов войск и побывала на предприятиях, производящих эту технику, в экспериментальных лабораториях, конструкторских бюро и т. д. Она познакомилась с последними немецкими военно-конструкторскими разработками. После того, как Тевосян потребовал от Риттера показать всё новое, что имеется у Германии в области вооружения, Гитлер и Геринг разрешили более полный показ новинок германской военной техники и согласились даже на такие поставки, которые означали ограничение германской программы наращивания вооружений[313].
В марте 1940 года в Германию была послана закупочная комиссия, которая осмотрела крупнейшие самолётостроительные заводы – Мессершмитта, Юнкерса, Хейнкеля и др. Ей были показаны самолёты новейших конструкций, составлявшие основу вооружения германских военно-воздушных сил. Комиссия закупила образцы лучших самолётов, включая «Хейнкель-100» – самый скоростной в то время истребитель в мире. Все рекомендованные к закупке образцы перед отправкой в СССР были испытаны на аэродромах немецких фирм и приняты членами комиссии[314]. Таким образом, можно сказать, что не только «немецкий меч ковался в СССР» (в 1923-1932 годах), но и советский меч ковался в Германии (в 1939-1940 годах).
В мае 1940 года в Германию прибыла комиссия «Аэрофлота» во главе с начальником Главного управления гражданской авиации В. С. Молоковым. Осмотрев крупнейшие авиазаводы Германии, она составила подробное описание расположения авиазаводов, технологического цикла, различных типов самолётов, методов сборки и ремонта их. В своём отчёте комиссия представила также описание организации противовоздушной обороны, системы светомаскировки и газоубежищ, деятельности военно-воздушной академии и организации в ней исследований по созданию новейших приборов и технологий[315].
Сталин лично следил за выполнением поставок Германии и требовал от Наркомвнешторга неукоснительного соблюдения условий хозяйственного соглашения. «Русские поставляют нам даже больше, чем мы хотим иметь, – записывал 27 июля 1940 года Геббельс в своём дневнике. – Сталин не жалеет труда, чтобы нравиться нам. У него, верно, достаточно причин для этого»[316].
10 января 1941 года в Москве было подписано новое хозяйственное соглашение, которое было призвано регулировать товарооборот между СССР и Германией до 1 августа 1942 года[317]. Хотя советско-германские отношения к тому времени ухудшились, советская сторона аккуратно соблюдала условия этого соглашения. «Если в январе и феврале Народный комиссариат внешней торговли допускал явное отставание в советских поставках в Германию, – вспоминал Хильгер, – то март принёс ошеломляющую перемену. Хотя Германия к тому времени ещё сильнее, чем прежде, отставала в своих поставках Советскому Союзу и никаких признаков изменения положения к лучшему в обозримое время не имелось, объём советских поставок вдруг заметно возрос. Советское правительство совершенно очевидно избегало всего, что могло бы вызвать раздражение у Германии»[318].
VI Нацистский «социализм» в Германии В апреле 1939 года Гитлер подвёл итог своим обещаниям и свершениям: он расправился с демократией и восстановил авторитарную власть, покончил с безработицей и возродил экономику страны. Сравнивая теперешние господствующие позиции Германии, возрождённую мощь и международный престиж с её унизительным положением во время версальского диктата, фашистская пропаганда фанатично прославляла величие нации под руководством гитлеровского режима.
Отвечая на вопрос, чем объяснить, что рабочие так сильно проявляют свою симпатию и восторг Гитлеру, – Тельман писал: «Должно иметься и имеется что-то такое, что гипнотизирует массы, приводит их в состояние опьянения, способно сковать их и отвлечь от повседневного гнёта. Этим является большая политика с её излучаемой на массы магической силой, систематически проводимая и хорошо задуманная политика гитлеровского руководства, выпячиваемая вперёд и вдалбливаемая массам всеми мыслимыми, политически замаскированными и пропагандистски разукрашенными методами.
Этой большой политикой и её магнатами наэлектризовываются и притягиваются массы; она производит чуть ли не волшебное действие на большую часть немецкого народа, и уже вследствие этого повседневный гнёт, критика всего и вся и недовольство проявляются слабее, в особенности на массовых собраниях. К этому ещё присоединяется гений вождя и личность Гитлера, который, будучи постоянно восхваляем как национальный герой, способен действовать на большинство трудящихся чуть ли не как магическая притягательная сила.
Массы забывают иногда повседневную нужду и заботы, в особенности если им в докладах говорят в замаскированной под социалистическую и разукрашенной под антикапиталистическую форме о том величии, которое ожидает Германию в будущем; тогда настроение масс меняется и, как, например, при гитлеровских выступлениях на собраниях, оно находит своё выражение в появляющейся радости и восторге. Для того повсюду в Великой Германии организуются многочисленные политические собрания и массовые доклады, для того выступают и выступают с речами вожди нацистов, чтобы отвлечь внимание народа от размышлений о его действительных интересах, держать его в состоянии подъёма и целеустремленно наталкивать его на якобы социалистические лозунги и дела национал-социалистского режима»[319].
Используя всё разнообразие пропагандистских методов и осуществляя на протяжении многих лет тотальный контроль над прессой, радио и всеми видами искусства, гитлеровскому режиму удалось трансформировать сознание людей.
К магической силе большой политики, о которой говорил Тельман, можно отнести психологическую мобилизацию народа, возрождение духа национального единства и национальной гордости. Руководствуясь в политике приматом национального над классовым, Гитлер смог повернуть рабочий класс к идее германского «единого народа». В речи, произнесённой 30 января 1940 года, Гитлер подчёркивал, что «германский народ преодолел свои классовые и сословные различия и образовал единый коллектив»[320].
Ради доказательства приоритетности интересов рабочего класса нацистские бонзы упрекали германскую буржуазию за её недальновидность, способствующую в Веймарской Германии популярности марксистских лозунгов. К 1 мая газета «Ангриф» выпустила специальную страницу под заголовком: «10 лет лозунгов – от классовой борьбы до народного сотрудничества». На этой странице была опубликована редакционная статья, написанная лидером нацистских профсоюзов Леем, в которой говорилось: «Именно слепота и ограниченность нашей буржуазии заставили её всякое требование рабочего класса считать по меньшей мере нескромным, в большинстве случаев, марксистским и, стало быть, непатриотическим. Она была слепа и не понимала, что голодный просит хлеба. Раньше, чем буржуазия, рабочий понял, что без удовлетворения его требований он погибнет. В национал-социалистической Германии весь народ сделал требования рабочих собственными требованиями»[321].
Одним из трюизмов нацистской пропаганды было утверждение о равномерности разделения тягот войны между всеми классами и социальными слоями германского общества. Газета национал-социалистической партии «Рейнфронт» заявляла, что «полная унификация, проведённая во время войны в хозяйственной и социально-политической области», представляла собой «путь добровольной и принудительной социализации во время войны». Правда, газета признавалась, что деньги и социальное положение всё ещё представляют силу. «Но сила эта взята государством под строгий контроль, не позволяющий уклоняться и извлекать корыстные выгоды». В доказательство того, что военное право принесло рабочему окончательное и моральное уравнение со всеми другими соотечественниками, газета ссылалась на тот факт, что «генеральный директор предприятия находится в такой же неподкупной зависимости от талонов на мясо и одежду, как и беднейший из его сотрудников»[322].
Такого рода пропаганда распространялась и в других странах. Так, голландская газета «Фольк» в статье «О настроениях в Германии» утверждала, что немецкие рабочие в общем вменяют в заслугу национал-социалистам тот факт, что в Германии «состоятельные» получают по своим продовольственным карточкам так же мало, как и рабочие»[323].
Во фронтовом приложении к эсэсовской газете «Шварцес Кор» было помещено письмо офицера с фронта, который с негодованием опровергал суждения о том, что «офицерам хорошо живётся». «Того, кто осмеливается так утверждать, что солдаты испытывают лишения, надо хорошенько проучить, – говорилось в письме. – Что же касается тех, кто утверждает, что для офицеров жарится особая колбаса, то они делают это по злобе или по глупости. Офицеры питаются так же, как и солдаты»[324].
Не будучи в силах отрицать, что в стране существует сильное социальное расслоение, «Шварцес Кор» обращался к моральной проповеди против расточительства и роскошества в быту, угрожая людям, допускающим бытовые «излишества», суровыми наказаниями. В статье «Бездельничать неприлично» газета предлагала «произвести проверку и подвергнуть обследованию женщин, которые при семье из трёх человек ищут третью горничную (имея уже двух). Надо принять такие меры, чтобы эти люди почувствовали войну»[325].
Выступая перед рабочими военной промышленности на заводах Борзич в Берлине 10 января 1940 года, Гитлер в леворадикальной, почти коммунистической, демагогической форме заявил, «что первые предпосылки для настоящего напряжения лежат в том, что этот мир несправедливо поделён. И это вполне естественно, т. к. в этом большой ход развития таков же, как и внутри народов. Точно также как внутри народов слишком большое напряжение между богатством и бедностью должно быть выравнено с помощью разума или, если последний отказывает... силой, в международной жизни один не имеет права претендовать на всё, не оставляя ничего другому.
Провидение не для того создало людей, чтобы одни имели в 40, в 80 раз больше, чем другие. Или они имеют рассудок и соглашаются на урегулирование вопроса на более или менее дешёвых для них условиях, или подавленный и обременённый несчастьем в своё время возьмёт себе всё то, что ему полагается. Так обстоит дело во внутренней и внешней жизни народов»[326].
Одним из главных направлений нацистской пропаганды была критика дельцов «теневой экономики». Та же «Шварцес Кор» напоминала, что она с самого начала войны систематически разоблачала взвинчивание цен, торговлю из-под полы и распространение некачественных, суррогатных продуктов. Газета подвергала резкой критике «оптовых торговцев, которые слишком часто являются «властелинами» своих клиентов» и одобряла поведение «честных соотечественников, раскрывших нарушение закона со стороны оптовой торговли или частных торговцев»[327].
Такого рода пропагандистские усилия подкреплялись чрезвычайным законодательством военного времени, устанавливавшим крайне жестокие наказания тем, кто «уничтожает, портит или припрятывает сырьё и жизненно важные для населения продукты» и тем самым злонамеренно создаёт угрозу для снабжения населения. В этой связи центральный орган Германской национал-социалистской рабочей партии – газета «Фелькишер беобахтер» с одобрением отзывалась в статье «Военное правосудие – народное правосудие» о законе, направленном против паразитов и вредителей, карающем их тюремным заключением, а в особо серьёзных случаях – смертной казнью. В подтверждение приводился пример, когда особый трибунал в Кенигсберге присудил преступника к смертной казни за то, что он, пользуясь «временной нехваткой папирос», продавал их солдатам по спекулятивным ценам[328]. «Франкфуртер Цайтунг» сообщила о том, что за серьёзные нарушения правил о ценах имперский комиссар по регулированию цен наложил административный штраф в размере 50 тыс. марок на крупную берлинскую дровяную фирму[329].
Одновременно пропагандировалось социальное законодательство, направленное на поддержку социально ущемлённых слоёв. В феврале 1940 года германская печать опубликовала письмо Гитлера имперскому организационному руководителю Лею, в котором говорилось: «Для дальнейшей реализации начертаний национально-социалистической программы... поручаю вам разработать основы широкого и всеобъемлющего обеспечения престарелых... Это законодательство в области строительства национально-социалистического народного общества всегда должно напоминать нашему народу о совместной борьбе фронта и тыла за свободу и независимость великой Германской империи». Комментируя это письмо, газета «Фрейхейтскампф» писала: «То, к чему мы теперь приступили, означает распространение обеспечения престарелых на всех соплеменников, т. е. выходит за пределы слоёв, уже охваченных социальным страхованием... Таким образом, после завершения этого монументального законодательства ни одному немцу не надо будет больше тревожиться за свою старость, и он сможет с чувством полной уверенности завершить дело своей жизни. Тем самым социальная система достигнет своего завершения и увенчания»[330].
В политических целях дело социальной поддержки материнства и детства было передано в руки национально-социалистической организации бытовой помощи населению. Рассказывая о деятельности этой организации, «Фелькишер Беобахтер» сообщала, что с её помощью через 34 тысячи детских консультаций прошло свыше 18 млн человек. 20 тысяч дневных детских яслей пропустили более 1 млн детей. 3 млн детей и 100 тыс. матерей были направлены на отдых[331].
Пропаганда «благосостояния» немецкого народа сочеталась с описанием тягот, которые разделяют с остальным населением политические руководители нацистской партии, «в течение зимы каждое воскресенье разгружавшие в Берлине поезда с углём». Этот факт газета расценивала как свидетельство того, что «партия является живым связующим звеном между народом и государством. Она изнутри уничтожает всякий бюрократизм. Не аппарат управления, а сами методы управления надо изменить для того, чтобы живая жизнь народа не подавлялась и не поглощалась аппаратом управления. Эта реформа исходит от Германской национал-социалистской рабочей партии»[332].
Беря на своё вооружение идеи социального равенства и социальной справедливости, нацистские бонзы апеллировали к «социальным требованиям германского рабочего», которые «характеризуют его как одну из полноценнейших частей нашего германского народа». «Наше германское счастье заключается в уверенности в том, – писал Лей, – что германский рабочий в расовом отношении равноценен германскому предпринимателю, германскому крестьянину, германскому чиновнику и германскому солдату. Второе сознание, определяющее нашу германскую судьбу, состоит в том, что на всём земном шаре нет ничего более единого в расовом отношении, чем наш германский народ. Это обусловливает германскую народную общность и в более узком смысле германскую производственную общность»[333].
С этих позиций определялись характер и цели ведущейся войны, которая характеризовалась как «война денежной машины против труда и тем самым против трудящегося человека»[334]. В одной из своих самых демагогических статей, многозначительно озаглавленной «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», Лей вспоминал, как в 1933 году, когда он возглавлял германскую делегацию на международном конгрессе труда, лидеры английских и французских профсоюзов «пели старую песню об интернациональной солидарности. Никогда никто не становился жертвой более бесстыдного обмана, чем рабочие всего мира, которые поверили, что Англия и Франция хоть в малейшей степени заинтересованы в благополучии международного рабочего класса. Для Франции и Англии (II) Интернационал был орудием для подавления других народов. Теперь они выступают в качестве самых завзятых поджигателей к войне с Германией... Интернациональную солидарность они, не задумываясь, выбрасывают за борт, когда им это представляется полезным. Её они заменяют самым разнузданным, самым безумным шовинизмом. Все они – представители гнусного, подлого капитализма. Для сохранения этого капиталистического режима во всём мире они ведут войну... Вот почему трудящиеся должны сплотиться. Лозунг всех пробуждающихся народов, в жизни которых труд занимает центральное место, отныне должен гласить: рабочие всех стран, соединяйтесь для свержения господства английского капитализма»[335].
«Национал-социалистский пропагандистский аппарат... – писал Тельман в одном из писем Сталину, – маскирует существо нового великогерманского империализма политикой, в которой ударение делается на социальные нужды, закутанные псевдосоциалистическим покровом и приукрашенные антикапиталистическими разговорами. Искусно созданная система политики, в которой национал-социалистские вожди не гнушаются средствами, если есть возможность сделать с народом политический гешефт. Дерзко и бесстыдно они утверждают, что они ведут войну в благородных целях, за человеческий прогресс против недостойного человечества капитализма, за социальные идеалы против капиталистической эксплуатации, за свободу народа против капиталистического произвола и подавления, да, они борются якобы за новый социальный мир, за обретённый европейский «социализм» и за пропитывание Европы немецким «социализмом»[336].
В приукрашенном образе рисуется картина перспективы обеспечения условий жизни и существования всего немецкого народа в будущем. Проповедуется, что теперешнее поколение осуждено приносить жертвы и что оно борется за счастливое будущее своих детей и новый подъём нации. Являющееся якобы социалистическим, социальное творение Гитлера и обширные планы будущего выпячиваются как важнейшие мирные задачи будущего и одновременно воспеваются как «социалистическая» воля руководства во время войны»[337].
Столь же упорно, как на понятии «социализм», нацистские идеологи спекулировали на понятии «социальная революция». «Все в Германии должны проникнуться сознанием того, – заявлял А. Розенберг, – что мы ведём великую революционную борьбу и войну и что наша армия – это революционная армия»[338]. В статье «Что такое плутократия» «Фелькишер Беобахтер» утверждала, что «социальная революция, наложившая отпечаток на лицо германской народной общности, внушает ужас плутократической (английской. – В. Р.) правящей группе. Она чует опасность для своих сословных привилегий: ведь в один прекрасный день широкие массы английского народа могут, следуя примеру Германии, взять под сомнение справедливость социальной структуры Англии»[339].
В ряде выступлений германской печати развивалась мысль о том, что «национал-социалистическая Германия... хочет защитить свой социализм от союзнической плутократии»[340].
Эссенская «Национальцайтунг» в передовой «Социализм против капитализма» писала: «В то время как западная плутократия Англии и Франции затеяла эту войну исключительно для того, чтобы сохранить свою эксплуататорскую систему и навязать её всем народам земного шара, Германия в противовес этой дерзости задалась целью уничтожить эксплуататорские стремления иудейско-капиталистической клики Англии и Франции, обеспечить любой ценой своё право на существование, т. е. завоевать социалистическое право на устройство своей жизни по собственному желанию»[341].
Противопоставляя социальные достижения нацистской Германии, якобы достигшей социальной справедливости, эксплуататорскому строю, царящему в странах противника, заместитель Гитлера по партии Гесс в речи 1 мая 1940 г на заводе Круппа, обращаясь ко всем немецким рабочим, заявлял: «Наступит день, когда народы в т. н. демократических странах зададут своим правящим классам вопрос: почему в Германии сумели победить социальную нужду и почему т. н. демократы борются именно с этой Германией. Почему в Германии создаются клубы, спортивные площадки, бассейны для плавания, детские сады и т. д. Почему там есть всё, между тем как в демократических странах массы находятся в бедственном положении... На социальной справедливости базируется мощь нации. Германский социализм гарантирует рабочим Германии, что они никогда не станут объектом эксплуатации»[342].
Изображая войну как «борьбу международной плутократии против немецкого труда», нацистская пропаганда в ряде случаев модифицировала эту схему, противопоставляя «поднимающиеся» нации «упадническим» нациям, клонящимся к своему закату. Эссенская «Национальцайтунг» в передовой статье «Социалистическая борьба» утверждала: «Морально и духовно обессиленный мир капитализма напрягает все свои силы, чтобы преградить путь молодым, поднимающимся народам и нациям. Он борется за обеспечение старой, несправедливой собственнической системы, но вместе с тем и за увековечивание возможности лёгкой наживы путём эксплуатации народов через капиталистическую систему... Иудейский биржевой век будет окончательно сметён социализмом народов»[343].
Обещая германским рабочим все мыслимые и немыслимые жизненные блага в случае победы в войне, Лей недвусмысленно указывал, что война ведётся за «сокровища мира», которые германский народ должен отнять у плутократов. В статье «Плутократы заплатят за всё» Лей писал: «Нынешнюю войну надо вести до тех пор, пока мы не достигнем уровня жизни, который необходим нашей расе для сохранения и продолжения своего существования! И если плутократы Лондона и Парижа хотят этому помешать, если они хотят отрезать нас от сокровищ мира, то мы силой оружия разобьём и уничтожим их! Эта война не есть дело небольшой кучки германских капиталистов – её больше нет (Sic! – В. Р.), а является вопросом сердца и жизни германского рабочего. Ведь германский рабочий чувствует, что не может жить в условиях прошлого». Перечисляя все блага, которых следует добиться путём завоевания «нового жизненного пространства», Лей писал: «Вместо одного морского курорта на Рюгене у нас должно быть по крайней мере десять таких мест отдыха для германских рабочих... Для человечества лучше, чтобы долю в сокровищах мира получили миллионы прилежных германских рабочих, чем кучка плутократов в лондонском Сити или в Банк де Франс, которые в безделии и праздности ведут развратный и разлагающий образ жизни... Мы тоже хотим быть богатыми»[344].
Изображая перспективу такого «светлого будущего» для немецкого рабочего класса, нацистская пропаганда призывала рабочих идти ради этой перспективы на серьёзные социальные жертвы, внося свою решающую лепту в «финансирование войны». Как подчёркивала «Национальцайтунг», «война представляет собой чудовищное напряжение производительности труда... Никакое финансирование не может этого игнорировать. Но оно может позаботиться о том, чтобы тяготы и производительность были уравновешены таким образом, чтобы возник жизнеспособный социальный строй. Подлинный социализм ничего не делает даром». Исходя из этого, газета призывала немецких рабочих «целесообразно экономить», с тем чтобы «заложить для себя и своих детей основы дома и семьи, образования, обзаведения хозяйством и обеспечения престарелых. Жизнеспособен тот социальный порядок, который обеспечивает всем соотечественникам главное условие: достойную жизнь... Право на труд заложило фундамент для перестройки нации. Наше финансирование войны может опираться на этот фундамент. Это ставит перед нами выдающуюся творческую задачу: создание такой имущественной структуры, которая соответствовала бы будущим производственным возможностям нашего народного хозяйства. Германский народ, не обязанный платить дань капиталу, а работающий для удовлетворения своих потребностей, не в последнюю очередь также и через своё финансирование войны, осуществляет достойный его народный производительный строй»[345].
Особенность нацистского «социализма» заключалась в его неразрывной связи с расовой теорией, проповедующей необходимость создания преимущественных условий жизни для немцев по сравнению со всеми другими народами. Эти идеи с наибольшей определённостью были высказаны Леем, который утверждал, что «национал-социалисты убеждены, что человечество делится на высшие и низшие расы, и поэтому для каждой расы закономерно должны существовать различные условия жизни. «Низшей расе нужно меньше жилой площади, меньше одежды, меньше питания и меньше культуры, чем высшей». В качестве примера Лей указывал на Варшаву, в которой на одного человека приходилось намного меньше жилой площади, чем в крупнейших городах Германии. «Это значит, что в Варшаве на одинаковой жилой площади жило втрое больше людей, чем в немецких городах. Поляк и, в особенности, еврей чувствуют себя прекрасно в таких жилищных условиях. Они сохраняют здоровье и могут жить в таких условиях. Немец же погиб бы в таких условиях. Этот пример относится ко всем условиям жизни вообще»[346].
Исходя их этих предпосылок, Лей утверждал, что «германский народ ведёт труднейшую борьбу за своё будущее. Нынешняя война должна создать и создаёт материальные и идейные предпосылки для того, чтобы германский народ мог в грядущем столетии жить в условиях, соответствующих его расе и его крови. Больше хлеба, больше одежды, больше жилплощади и больше красоты! Всё это нужно нашей расе, иначе она умрёт. Германский рабочий, таково твоё социалистическое требование!»[347].
VII Расправа Сталина с политэмигрантами После поражения финской революции в 1918 году многие участники гражданской войны в Финляндии нашли убежище в Советской России. А в 1937-1938 годах прошли повальные аресты финских политэмигрантов, в том числе деятелей Коминтерна и руководящих работников Карельской АССР. Были репрессированы Маннер, возглавлявший в 1918 году правительство Советской Финляндии, Рахья и Ровно, организовавшие летом 1917 года переезд Ленина в Финляндию и укрывавшие его там от агентов Временного правительства. Среди арестованных были: один из основателей Финской компартии Э. Грюлинг, возглавлявший на протяжении 12 лет Совнарком Карелии, и Виртанен, высланный в 1934 году нацистами из Германии в Финляндию, откуда он с величайшим трудом перебрался в Советский Союз[348].
Ещё более масштабный характер приобрела расправа с польскими коммунистами, которых насчитывалось в середине 30-х годов в СССР свыше пяти тысяч человек. Уже в 1933 году часть руководства КПП была арестована и расстреляна по обвинению в троцкизме, шпионаже и т. д.[349]
«Когда в 1936, 1937, 1938 годах, – писал Хрущёв в своих мемуарах, – развернулась настоящая «погоня за ведьмами», какому-либо поляку трудно было где-то удержаться, а о выдвижении на руководящие посты теперь не могло быть и речи»[350].
11 августа 1937 года Ежов отдал директивный приказ о проведении широкой операции по ликвидации «польских диверсионно-шпионских и повстанческих кадров». Этот приказ предписывал, в частности, арестовать всех политэмигрантов, бежавших из Польши в СССР.
Как показал на допросе 11 декабря 1939 года ответственный работник Московского управления НКВД Постель, «когда в управлении области... был зачитан приказ Ежова об аресте абсолютно всех поляков, польских эмигрантов, бывших военнопленных, членов Польской коммунистической партии и др., это вызвало не только удивление, но и целый ряд кулуарных разговоров, которые были прекращены тем, что было доведено до сведения: приказ согласован со Сталиным и Политбюро ЦК ВКП(б) и что нужно поляков громить вовсю... Третий отдел и другие отделы, не имея у себя на учёте всех проживающих в Москве польских эмигрантов и других поляков, стали проводить массовые аресты на основе учётных данных спецчастей и секретных заводов, учреждений и выискивали тех, кто по личным делам и биографии указан как польский эмигрант... Таким образом, вследствие этого приказа в области появились сотни арестованных, на которых не только не было никаких материалов, но и у которых были документы при их аресте о том, что они ряд лет проживали в Польше, были в тюрьмах, по нескольку лет отбывали там срок наказания и приехали сюда или по окончании отбывания наказания, или путём бегства, или в порядке обмена, или же с санкции польской секции Коминтерна»[351].
Говоря о причинах, побудивших Сталина в 1938 году ликвидировать Польскую компартию, Л. Треппер писал, что после советско-германского пакта и раздела Польши эти причины «представлялись совершенно очевидными, ибо коммунисты этой страны ни за что бы не потерпели такого позора! Они доказали это в первые же дни войны, когда заключённые в (польские) тюрьмы члены партии просили освободить их и отправить на фронт, чтобы сражаться против вермахта»[352].
В начале 1939 года ИККИ принял резолюцию о воссоздании Компартии Польши, согласно которой назначался Временный руководящий центр Польской компартии для руководства партией «до съезда и выборов постоянного ЦК». В резолюции указывалось, что бывшие члены партии, саботировавшие решение Коминтерна о роспуске КПП или выступавшие против этого решения, не могут быть вновь приняты в партию. Более того – на Временный руководящий центр возлагалась обязанность «не допускать ни малейшего соприкосновения новых партийных инстанций со всеми членами КПП, вызывающими малейшее сомнение». В резолюции также указывалось, что Временный центр не должен исходить «из формальной необходимости проведения основ демократического централизма в партии» и не должен допускать создания выборных партийных комитетов[353].
После захвата Польши в «освобождённых» районах Западной Украины и Западной Белоруссии коммунисты, в том числе бывшие политзаключённые, стали одним из главных объектов репрессий, поскольку к членам распущенной в 1938 году Компартии Польши органы НКВД относились как к шпионам и провокаторам. Один из немногих польских коммунистов, избежавших депортации, А. Лямпе писал в ИККИ, что «бывшие заключённые, активные борцы против польского фашизма за торжество Советской власти, получают не нормальные советские паспорта, а паспорта, лишающие их права проживать в 100-километровой пограничной зоне и областных центрах»[354].
В письме Димитрова Маленкову от 30 июля 1940 года указывалось, что во Львове из 1000 бывших политзаключённых паспорта получили лишь 100 человек, а остальные – в своём большинстве бывшие члены КПП и КСМП (Коммунистический союз молодёжи Польши) – несмотря на наличие справок МОПРа (Международной организации помощи борцам революции. – В. Р.), высылаются в глубь СССР, получая паспорта с §11, по которым они не могут получить работу. 600 бывших польских политзаключённых высланы из Белостока в Магнитогорск, Челябинскую и Молотовскую области, в Донбасс, в Оршу и Лепель (Восточная Белоруссия). Большинство из них работает не по специальности и поэтому находится в исключительно тяжёлых материальных условиях. Среди них отмечено много случаев заболеваний. Имеются случаи смерти детей. «Бывших политзаключённых приравнивают к подозрительным и раскулаченным элементам, не допускают к участию в общественной и культурной жизни, не принимают в члены профсоюзов»[355].
Но и после этого письма Димитрова положение бывших политзаключённых, в том числе тех, кто бежал в СССР из оккупированных Германией районов Польши, не изменилось. Из 400 бывших членов КПП, проживавших во Львове, более половины не получили паспортов и были уволены с работы. Среди коммунистов, высланных в отдалённые районы СССР, были, например, такие, как известный врач и бактериолог Гольдфингер, его жена – комсомолка, которая в возрасте 16 лет в 1935 г. была заключена в польскую тюрьму и вышла оттуда только в сентябре 1939 года, как Ю. А. Фридберг, проведший 10 лет в польских тюрьмах, его жена и больной ребенок[356].
Разгулом репрессий против местных коммунистов сопровождалось установление Советской власти в Бессарабии и Северной Буковине. За несколько дней до «освободительного похода» Красной Армии начальник отдела кадров ИККИ П. Гуляев передал Димитрову материалы на членов Бессарабского обкома Компартии Румынии и других партийных активистов, подозреваемых в шпионаже и провокаторстве. Все эти документы, а также дополнительный список на 39 человек, подозревавшихся «в связи с румынской тайной полицией (Сигуранцей)», были направлены Димитровым Хрущёву, руководившему чисткой коммунистов на «освобождённой» территории[357].
Одним из наиболее тяжких преступлений сталинизма была передача гитлеровской Германии арестованных немецких и австрийских политэмигрантов. Такие случаи были ещё в период неприязненных отношений между СССР и Германией. Так, австрийский подданный, композитор и музыкант Г. Гауска, проживавший в Москве с 1931 года, был в 1937 году арестован и свыше года провёл в Таганской тюрьме. Не будучи в состоянии предъявить ему конкретные обвинения, органы НКВД на основании решения Особого совещания выслали его за пределы СССР, передав его на границе сотрудникам гестапо. В Германии Гауска за свою антифашистскую деятельность был немедленно арестован и осуждён на 18 месяцев тюремного заключения[358].
Описывая советскую тюрьму 1939-1940 годов, М. Шрейдер рассказывал, что там находились немцы-фашисты и немцы-коммунисты. Фашисты злорадствовали, что немецкие коммунисты сидят в советской тюрьме, и радовались, что они скоро направятся к себе, в фатерланд. К ним приходили на свидания представители германского посольства, вслед за чем им объявлялось, что скоро они будут вывезены в Германию.
К немецким коммунистам представители посольства не являлись, но им также было объявлено, что они скоро будут высланы в Германию. От этого коммунисты пришли в ужас и стали писать письма Сталину, умоляя лучше расстрелять их, но только не высылать в Германию[359].
Гитлер в пропагандистских целях использовал факт высылки немецких коммунистов из СССР, подчёркивая, как советские коммунисты расправляются со своими «братьями по классу».
После подписания советско-германского пакта СССР, по официальным данным, выдал немецким властям около четырёх тысяч эмигрантов, основную часть которых составляли рабочие и инженеры, приехавшие на работу в Советский Союз во время экономического кризиса 1929-1933 годов, а также семьи репрессированных в СССР германских коммунистов. Около тысячи человек составляли бывшие члены КПГ и лица, симпатизирующие этой партии[360].
Зимой 1939-1940 годов примерно 500 немецких и австрийских коммунистов-эмигрантов были привезены из советских концентрационных лагерей в Бутырскую тюрьму. Там им был объявлен новый приговор – «немедленная высылка с территории СССР».
Этим людям не было сообщено, в какую именно страну предполагается их выдворить. Заключённые стали догадываться об этом лишь тогда, когда поезд с ними направился в западном направлении. Некоторые из них надеялись, что их доставят к границе Прибалтийских государств, и там они окажутся на свободе. Когда же поезд проехал Минск и двинулся дальше на Запад, всем стало ясно, куда их везут. Находившаяся в одном из таких поездов М. Бубер-Нейман, вдова расстрелянного в Москве члена ЦК КПГ Г. Неймана, вспоминала: «Хотя эти неоднократно преданные коммунисты после всего того, что произошло с ними, не строили больше никаких иллюзий о советской системе, они считали просто невероятным, что теперь должно было произойти. Но это случилось: эмигрантов-коммунистов, людей, которые, рискуя жизнью, бежали в Советский Союз, Сталин отправлял опять к Гитлеру. 500 человек были принесены в жертву дружбе между Сталиным и Гитлером как своего рода подарок*. Этим актом Сталин хотел доказать, насколько серьёзно он воспринимает эту дружбу: широким жестом он предоставил Гитлеру возможность самому рассчитаться с пятьюстами своими ярыми противниками»[361].
Выдача советскими властями немецких коммунистов гестаповцам происходила в несколько этапов: с конца 1939 по июнь 1940 года. Поезд, в котором находилась Бубер-Нейман, прибыл 3 февраля 1940 года в Брест-Литовск, к демаркационной линии, разделявшей СССР и Германию. Офицер НКВД с группой солдат повёл заключённых к железнодорожному мосту через Буг, где их ожидали люди в форме СС. Офицер СС и его коллега из СССР сердечно приветствовали друг друга. Советский офицер сделал перекличку и приказал осуждённым идти по мосту. «Тут я услышала сзади себя возбужденные голоса и увидела, как трое мужчин из нашей группы умоляли офицера НКВД не посылать их через мост, – вспоминала Бубер-Нейман. – Один из них, по имени Блох, до 1933 г. являлся редактором немецкой коммунистической газеты. Для него другая сторона моста означала верную смерть. Такая же судьба должна была ожидать молодого немецкого рабочего, заочно приговорённого гестапо к смерти. Всех троих насильно потащили по мосту. Затем подошли гестаповцы и приняли на себя работу НКВД Сталина»[362].
Что касается самой Бубер-Нейман, то после шести месяцев пребывания в тюрьме гестапо перевело её в женский концентрационный лагерь Равенсбрюк, откуда она вышла только в 1945 году.
Находившиеся в Москве деятели КПГ не возражали против выдачи гитлеровцам коммунистов, но зато препятствовали возвращению в Германию и оккупированные немцами страны эмигрантов, которые добровольно выразили такое желание. В письме Ульбрихта Димитрову, которое последний в свою очередь переслал Берии, сообщалось о находившейся в СССР эмигрантке Баумерт, которая в частных беседах говорила, что чешские беженцы теперь сожалеют о своём приезде в СССР и что им никогда так плохо не жилось, как здесь. Донеся о нескольких подобных фактах, Ульбрихт писал, что агитация за возвращение из СССР ведётся среди эмигрантов «для продвижения в Германии антисоветской пропаганды, чтобы самим фактом возвращения продемонстрировать, что бывшие коммунисты предпочитают из СССР вернуться в Германию. Одновременно они хотят добиться, чтобы жёны арестованных, возвращающиеся в Германию, рассказывали всевозможные страшные истории о Советском Союзе относительно положения арестованных... Мы указывали на то, что, по нашему мнению, в таких случаях неправильно давать разрешение на выезд... Просьба довести об этом до (сведения) соответствующих органов, чтобы они могли принять те меры, которые считали бы необходимыми» (последняя фраза вписана рукой Димитрова)[363].
Вместе с тем тот же Ульбрихт 27 января 1941 года подготовил записку «О положении политэмигрантов», в которой говорилось об отношении руководителей МОПРа к политэмигрантам «как к людям, обременяющим их». Особенно тяжёлым Ульбрихт называл положение немецких политэмигрантов, включавших «много жён арестованных. Среди них есть хорошие товарищи. Но МОПР отказывает им и их детям в помощи, даже если эти женщины уже 10 лет не имеют ничего общего со своими мужьями»[364].
VIII «Военная прогулка» в Финляндию
В 1932 году СССР заключил договоры о ненападении с Финляндией, Эстонией, Литвой и Латвией.
Ещё в 1938 году Москва начала тайные переговоры с Хельсинки о сотрудничестве в области политики безопасности. Советское правительство потребовало от правительства Финляндии надёжных гарантий защиты своего нейтралитета в случае попытки Германии нанести против СССР фланговый удар с Севера. В соответствии с этим было выдвинуто требование участия Советского Союза в фортификации принадлежавших Финляндии Аландских островов и острова Суурсаари, а также принятия Финляндией «советской помощи» с целью отражения германской агрессии. Финляндская сторона категорически отказалась от этих предложений, квалифицировав их как нарушение суверенитета страны[365].
Весной 1939 года на новых переговорах Советский Союз предложил предоставить в своё распоряжение острова Финского залива на основе арендного договора или обмена территориями. На переговорах с Англией и Францией Советское правительство требовало, чтобы эти державы добились от правительства Финляндии разрешения пользоваться Аландскими островами и островом Ханко как общими военными базами для СССР и его западных союзников. Вместе с тем одним из главных условий Советского правительства по заключению англо-советско-французского блока по отпору германской агрессии было принятие всеми четырьмя Прибалтийскими странами гарантий от СССР. Однако все правительства этих стран отказались от этих гарантий, а Финляндия и Эстония даже заявили, что будут рассматривать гарантии, данные без их согласия, как акт агрессии[366].
Пятого октября 1939 года, после заключения договоров о взаимной безопасности с тремя Прибалтийскими республиками, Молотов предложил правительству Финляндии направить своих представителей в Москву для проведения переговоров «по конкретным политическим вопросам». Спустя несколько дней в Берлине финские представители были проинформированы о том, что, согласно советско-германским договорённостям, Финляндия оказалась в «сфере интересов СССР» и поэтому для неё будет целесообразно пойти на уступки требованиям своего южного соседа[367].
На переговорах, возобновившихся 12 октября, Сталин предложил заключить советско-финляндский договор о ненападении по типу договоров, заключённых СССР с Латвией, Литвой и Эстонией. Этот договор должен был предусматривать дислокацию контингента советских войск и создание военных баз на территории Финляндии. Вслед за этим советской стороной было выдвинуто новое предложение: отодвинуть на несколько десятков километров от Ленинграда границу на Карельском перешейке, передать Советскому Союзу несколько островов в Финском заливе и часть полуостровов в Баренцевом море, сдать в аренду, продать или обменять полуостров Ханко для строительства на нём советской военно-морской базы.
Эти территории общим размером в 2700 км Сталин предложил обменять на вдвое большую территорию в Северной Карелии. Однако при этом финны должны были потерять не только экономически более освоенные территории, но и свои главные линии военных укреплений.
Ещё задолго до этого начались приготовления к военным действиям в Финляндии. Как вспоминал маршал Мерецков, в конце июня он в качестве командующего войсками Ленинградского военного округа присутствовал при беседе Сталина с Куусиненом, на которой обсуждалась обстановка в Финляндии и различные варианты действий против этой строптивой страны. После завершения этой беседы Сталин поручил Мерецкову разработать план боевых действий округа на случай военного конфликта. Во второй половине июля план был рассмотрен и одобрен Сталиным[368].
В середине сентября директивами Ворошилова и Шапошникова Военному Совету Ленинградского военного округа было приказано провести сосредоточение войск на случай войны с Финляндией.
31 октября, когда переговоры в Москве ещё продолжались, Молотов в докладе на сессии Верховного Совета СССР, говоря о минимальном характере требований СССР к Финляндии, опроверг утверждения зарубежной прессы, будто Советский Союз требует себе город Выборг и территорию, лежащую севернее Ладожского озера. В связи с советско-финляндскими переговорами Молотов особенно озлобленно говорил о заявлении Рузвельта, который в письме Калинину выразил надежду «на сохранение и развитие дружественных и мирных отношений между СССР и Финляндией». Молотов назвал это заявление вмешательством в дела СССР и посоветовал американскому президенту лучше предоставить свободу и независимость Филиппинам и Кубе[369].
После почти месячных переговоров выяснилось, что финская делегация по-прежнему не согласна на отторжение части своей территории. 3 ноября Молотов прибег к угрозам, заявив: «Мы, гражданские люди, не достигли никакого прогресса. Теперь будет предоставлено слово солдатам»[370]. 9 ноября переговоры были прерваны, и финская делегация отбыла в Хельсинки.
26 ноября произошёл спровоцированный советскими войсками пограничный инцидент около советского села Майнила, расположенного на Карельском перешейке. Обвинив в угрожающей ноте финляндскому правительству финские военные части в провокационном обстреле советских войск, советское правительство утверждало, что «сосредоточение финляндских войск под Ленинградом не только создаёт угрозу для Ленинграда, но и представляет на деле вражеский акт против СССР, уже приведший к нападению на советские войска и к жертвам». В этой связи финляндскому правительству предлагалось в одностороннем порядке незамедлительно отвести свои войска на 20-25 км от советско-финской границы[371].
В ответной ноте финляндское правительство заявило, что оно произвело срочное расследование данного инцидента, которым было установлено, что артиллерийские выстрелы были произведены не с финляндской, а с советской стороны. В ноте было предложено провести переговоры об обоюдном отводе советских и финских войск на известное расстояние от границы[372].
29 ноября Молотов произнёс речь по радио, в которой уже не упоминал о незначительном инциденте в районе села Майнила, а утверждал, что в последние дни на советско-финляндской границе «начались возмутительные провокации финляндской военщины, вплоть до артиллерийского обстрела наших воинских частей под Ленинградом, приведшего к тяжёлым жертвам в красноармейских частях». Предложение финской стороны о совместном расследовании пограничных инцидентов и о взаимном отводе войск от границы Молотов объявил «нахальным отрицанием фактов, издевательским отношением к понесённым нами жертвам, неприкрытым стремлением и впредь держать Ленинград под непосредственной угрозой своих войск». На этом основании он заявил о разрыве Советским правительством пакта о ненападении, заключённого с Финляндией в 1932 году, и о немедленном отзыве из Финляндии политических и хозяйственных представителей СССР[373].
Готовясь к агрессии против Финляндии, советское руководство весьма низко оценивало не только военный потенциал, но и внутреннее положение в Финляндии. 29 ноября Каганович на заседании коллегии НКПС доверительно заявил: «У нас есть сведения, что у этого (финляндского. – В. Р.) правительства положение довольно шаткое. Они мобилизовали много людей, кормить нечем, одевать не во что, денег у них не так много... Я не могу сейчас ничего определённого сказать, не могу вам сказать кое-что, но соображаю, что эта сволочь, эти шуты гороховые... если они бросят нам вызов, то я думаю, что если придётся, никто из вас не откажется (идти на войну – В. Р.) (бурные аплодисменты)»[374].
В 8 часов 30 ноября 1939 года орудия береговой обороны Кронштадта открыли огонь по территории Финляндии, вслед за чем началось вторжение советских войск в эту страну.
Вспоминая о своей встрече в этот день со Сталиным, Молотовым и Куусиненом, Хрущёв рассказывал: «У Сталина сложилось такое мнение, что после того, как Финляндии будут предъявлены ультимативные требования территориального характера, и в случае, если она их отвергнет, придётся начать военные действия. Я лично не возражал... Насчёт войны с Финляндией думал: достаточно громко сказать им, и всё. А если не услышат, то разок выстрелить из пушки, и финны поднимут руки вверх, согласятся с требованиями. Сталин заметил: «Сегодня начнётся это дело». По словам Хрущёва, он и Куусинен узнали на квартире у Сталина, что «первые выстрелы уже совершены именно с нашей стороны»[375].
К началу войны Финляндия располагала шестью дивизиями, на вооружении которых находилось 280 орудий, 15 танков и 150 самолётов. Для разгрома этих сил советское командование сосредоточило 20 стрелковых дивизий, более 4 тыс. орудий и минометов, около 2 тыс. танков и более 960 самолётов. Предполагалось, что эта группировка обеспечит проведение операции за 10-15 дней, а сама война будет скоротечной и во всяком случае не представит больших трудностей для Красной Армии[376].
Вторжение Красной Армии в Финляндию означало спланированную и подготовленную агрессию против малой страны, не желавшей подчиняться диктату со стороны великой державы.
Войскам Ленинградского фронта был отдан приказ «перейти границу и разгромить финские войска». «Мы идём в Финляндию, – говорилось в приказе, – не как завоеватели, а как друзья и освободители финского народа от гнёта помещиков и капиталистов»[377]. С этого времени в советской пропаганде тезис об «обеспечении безопасности Ленинграда» был снят и заменён тезисом об «освободительной миссии» Красной Армии в Финляндии.
Уже на второй день войны в советской печати было помещено сообщение о том, что Советскому правительству «путём радиоперехвата» стало известно, что в финском городе Териоки (ныне Зеленоград) «по соглашению представителей ряда левых партий и восставших финских солдат» образовалось новое правительство Финляндии – «Народное Правительство Финляндской Демократической Республики (ФДР)». Одновременно была опубликована декларация «Народного правительства», в которой говорилось, что «в разных частях страны народ уже восстал и провозгласил создание Демократической Республики»[378].
Первоначально на пост премьер-министра этого «правительства» предполагалось назначить секретаря ЦК Финской компартии Арви Туоминена, находившегося в то время в Стокгольме. Однако Туоминен отказался принять это предложение и даже прибыть для его обсуждения в Москву. Тогда на этот пост был назначен Куусинен, который, по словам Троцкого, давно зарекомендовал себя не вождём революционных масс, а послушным чиновником сталинизированного Коминтерна «с тугой мыслью и гибкой спиной»[379].
Сообщение об образовании «Народного правительства», его «Декларация», а также обращение Финской компартии к трудящимся Финляндии были написаны Ждановым. Обдумывая форму публикации этих документов, Жданов сделал пометки «радиоперехват» и «перевод с финского»[380]. Это должно было подчеркнуть наличие уже «освобождённых» районов на территории Финляндии.
Второго декабря было инсценировано прибытие Куусинена и других членов «Народного правительства» в Москву, причём на Ленинградском вокзале их встречали Сталин и Молотов. В тот же день был заключён «договор о взаимопомощи между Советским Союзом и Финляндской Демократической Республикой». В нём указывалось, что «героической борьбой финляндского народа и усилиями Красной Армии СССР ликвидируется опаснейший очаг войны». В договоре содержался пункт о помощи «вооружением и прочими военными материалами», которую Советский Союз будет оказывать «Финляндской Народной армии». Декларация «Народного правительства» сообщала о формировании «первого финского корпуса, который в ходе предстоящих боёв будет пополняться добровольцами из революционных рабочих и крестьян»[381].
Сообщения о «восстаниях», которые должны были вспыхнуть в разных районах Финляндии, не были чистым блефом. Впоследствии в докладе ИККИ о работе Компартии Финляндии говорилось, что в разных районах страны были созданы «группы для помощи Красной Армии» и партизанские отряды, которые ждали приближения советских войск, чтобы включиться в боевые действия[382].
Второго декабря было опубликовано обращение ЦК Компартии Финляндии к «трудовому народу» (также якобы полученное путём «радиоперехвата») с призывом свергнуть «правительство палачей» в Хельсинки, возглавляемое «предательскими вождями финской социал-демократии», которые «открыто смыкаются со злейшими поджигателями войны». В этом документе говорилось, что «Советский Союз, следуя своей национальной политике, не захочет, чтобы ему могли приписать стремление расширить свои границы» и не намерен «ограничить право Финляндии на самоопределение и суверенитет». Обращение подчёркивало, что Красная Армия идёт в Финляндию по приглашению её народного правительства «как освободитель нашего народа от гнёта капиталистических злодеев», причём «сотни тысяч рабочих и крестьян с радостным нетерпением ожидают приближения Красной Армии»[383]. 11 декабря Секретариат ИККИ направил директиву компартиям всех стран, где выдвигалось требование «солидаризироваться с народным правительством ФДР» и предлагалось организовать кампанию в «защиту политики СССР»[384].
На следующий день после вторжения советских войск на территорию Финляндии, происшедшего без объявления войны, финское правительство предложило возвратиться к переговорам с Советским Союзом, на что Советское правительство никак не отреагировало. В последующие дни правительства ряда других стран обратились к правительству СССР с предложениями о посредничестве в переговорах с Финляндией. В ответ на сообщение шведского посланника Винтера о желании финляндского правительства приступить к новым переговорам с СССР Молотов, как сообщало ТАСС, «объяснил г. Винтеру, что Советское правительство не признаёт так называемого «финляндского правительства»... и поэтому ни о каких переговорах с этим «правительством» не может теперь стоять вопрос. Советское правительство признаёт только народное правительство Финляндской Демократической Республики»[385]. Особенно оскорбительной была реакция на обращение Рузвельта к Советскому правительству с предложением посредничества в урегулировании советско-финского конфликта. На это предложение Советское правительство даже не пожелало ответить[386].
Финляндское правительство обратилось за помощью в Лигу Наций. В ответ на предложение генерального секретаря Лиги Наций оказать посреднические усилия для прекращения войны Молотов 4 декабря направил ему заявление, в котором говорилось: «Советский Союз не находится в состоянии войны с Финляндией и не угрожает финляндскому народу. Советский Союз находится в мирных отношениях с Демократической Финляндской Республикой, с правительством которой 2 декабря с. г. им заключён договор о взаимопомощи и дружбе. Этим документом урегулированы все вопросы... В настоящее время мы совместными усилиями... ликвидируем опаснейший очаг войны, созданный в Финляндии её прежним правительством». Поэтому, если будут созваны Совет и Ассамблея Лиги Наций для рассмотрения обращения финского правительства, Советское правительство не будет участвовать в их заседаниях»[387].
11 декабря сессия Ассамблеи Лиги Наций образовала комитет по финляндскому вопросу, который обратился к правительствам СССР и Финляндии с призывом прекратить военные действия и при посредстве Ассамблеи начать немедленные переговоры о восстановлении мира. Правительство Финляндии немедленно приняло это предложение, но Молотов вторично ответил решительным отказом.
14 декабря Совет Лиги Наций принял резолюцию об исключении СССР из Лиги Наций и призвал государства – члены Лиги Наций оказать поддержку Финляндии. До тех пор Лигой Наций были заклеймлены как агрессоры Япония, Германия и Италия. Теперь к числу агрессоров был причислен и Советский Союз.
На это решение Совета Лиги Наций Советское правительство отозвалось сообщением ТАСС, в котором в циничном и издевательском тоне говорилось: «ТАСС уполномочен передать следующую оценку авторитетных советских кругов резолюции Совета Лиги Наций от 14 декабря об «исключении» СССР из Лиги Наций... Вместо того, чтобы содействовать прекращению войны между Германией и англо-французским блоком, в чём, собственно, и должна была заключаться миссия Лиги Наций, если бы она продолжала оставаться «инструментом мира», нынешний состав Совета Лиги Наций, провозгласив политику поддержки провокаторов войны в Финляндии – клики Маннергейма и Таннера, стал на путь разжигания войны также и на северо-востоке Европы... По мнению советских кругов, это нелепое решение Лиги Наций вызывает ироническую улыбку, и оно способно лишь оскандалить его незадачливых авторов... Лига Наций, по милости её нынешних режиссеров, превратилась из кое-какого «инструмента мира», каким она могла быть, в действительный инструмент англо-французского военного блока по поддержке и разжиганию войны в Европе. При такой бесславной эволюции Лиги Наций становится вполне понятным её решение об «исключении» СССР... Что же, тем хуже для Лиги Наций и её подорванного авторитета. В конечном счёте СССР может здесь остаться в выигрыше... СССР теперь не связан с пактом Лиги Наций и будет иметь отныне свободные руки»[388].
Таким образом, Советское правительство выражало своё удовлетворение тем, что исключение СССР из Лиги Наций освобождает его от политической и моральной ответственности за выполнение обязательств, вытекающих из принадлежности к этой международной организации, и обеспечивает ему «свободу рук».
Советская агрессия была встречена с возмущением во всём мире. «Чувство негодования против Советского правительства, вызванное в то время пактом Риббентропа-Молотова, – писал Черчилль в книге «Вторая мировая война», – ныне, под влиянием грубого запугивания и агрессии, разгорелось ярким пламенем. К этому примешивалось презрение по поводу неспособности советских войск и восторженное отношение к доблестным финнам»[389].
Разгневанные многотысячные толпы били стёкла в советских посольствах в Париже и Лондоне. «За семь лет моей предшествующей работы в Лондоне в качестве посла СССР, – вспоминал Майский, – я пережил немало антисоветских бурь, но то, что последовало после 30 ноября 1939 года, побило всякие рекорды... Антисоветская буря не ограничивалась только официальными кругами. Она приняла более широкий характер. Особую роль тут играли лейбористы... Некоторые мои лейбористские знакомые в это время даже перестали на встречах раскланиваться со мной. Леон Блюм во Франции заявлял, что помощь Финляндии должна быть оказана во что бы то ни стало, хотя бы это вызвало войну с СССР. Вполне понятно, что Социалистический Интернационал и Амстердамский (профсоюзный) Интернационал решительно выступили против нас... Вокруг нашего посольства образовалась леденящая пустота, и на различных дипломатических приёмах от нас с женой многие шарахались, как от зачумлённых. Если бы не старые личные связи, накопившиеся в более благоприятные годы, связи, дававшие мне возможность в этой исключительно враждебной обстановке кое-что узнавать о совершающихся событиях, положение советского посольства в Лондоне было бы очень затруднительно»[390].
В Стокгольме, несмотря на то что полиция со всех сторон ограждала подступы к советскому посольству, огромные толпы осаждали его, выкрикивая лозунги: «Агрессоры-большевики, вон отсюда!»[391]
Даже осторожный Рузвельт, всегда лояльно относившийся к Советскому Союзу, говорил на конгрессе американской молодёжи в феврале 1940 года: «Советский Союз, как сознает всякий, у кого хватает мужества посмотреть в лицо фактам, управляется диктатурой столь абсолютной, что подобную трудно найти в мире. Она вступила в союз с другой диктатурой и вторглась на территорию соседа столь бесконечно малого, что он не мог представлять никакой угрозы, не мог нанести никакого ущерба Советскому Союзу»[392].
Английская делегация лейбористов во главе с секретарём Генерального Совета тред-юнионов Ситрином побывала в Финляндии и после возвращения оттуда оказывала давление на правительство, требуя усиления помощи Финляндии[393].
18 стран выразили желание помочь Финляндии. В них осуществлялся сбор средств в пользу финнов, организовывалась посылка в Финляндию походных госпиталей, боевой техники, вооружения и боеприпасов. США и Швеция предоставили Финляндии займы. Из Англии, Франции, Швеции, Норвегии и некоторых других стран в Финляндию отправилось более 11 тысяч добровольцев. Англия и Франция предоставили финнам 100 самолётов и много другого оружия[394].
В Швеции и Норвегии требования общественности о вооружённом вмешательстве этих стран в советско-финскую войну были столь сильны, что советские послы передали норвежскому и шведскому правительству заявления от имени Советского правительства, в которых утверждалось, что такие действия несовместимы с политикой нейтралитета, провозглашённой этими странами[395].
Пятого февраля Верховный Совет союзников принял решение направить в Финляндию две англо-французские бригады, но Скандинавские страны под сильным нажимом немцев отвергли предложения правительств этих стран пропустить их войска через свою территорию.
Принципиально противоположную позицию в советско-финском конфликте заняла фашистская Германия. Вскоре после начала боевых действий официоз «Франкфуртер Цейтунг» 5 декабря поместил на своих страницах статью под заголовком «С открытыми картами». В ней говорилось: «Ясное разграничение германских и русских интересов подчинило весь европейский восток новому закону... В соответствии с этим русские предоставили Германии вновь организовать своё жизненное пространство на германской восточной границе. С такой же последовательностью Германия признала право русских в зоне своих интересов извлекать необходимые выводы из новой обстановки... Германия не считает себя вправе определять пределы русских требований и не в состоянии снять ответственность с финского правительства»[396].
В ходе финской войны Германия оказала Советскому Союзу не только дипломатическую помощь. Произошло нечто вроде установления прямого военного союза между Германией и СССР. По приказу Гитлера были запрещены всякие торговые сделки между Германией и Финляндией. Немцы дали согласие на просьбу Советского правительства, чтобы немецкие суда, направляющиеся в Швецию, снабжали горючим и продовольствием советские подводные лодки, осуществляющие блокаду финских портов с целью предотвратить поступление морским путём помощи Финляндии от западных держав. В свою очередь в октябре 1939 года Советское правительство согласилось на создание немецкой базы на Кольском полуострове для снабжения, ремонта и заправки германских военных судов и подводных лодок. Немцы использовали эту базу во время кампании в Норвегии и ведения военных операций против Англии в Северной Атлантике.
Гитлер оказался, по существу, единственным государственным деятелем, проявившим «понимание» советской интервенции в Финляндии. В беседе с профашистски настроенным шведским писателем Свеном Гедином, состоявшейся 4 марта 1940 года, он оправдывал действия Сталина против Финляндии необходимостью выхода Советского Союза к незамерзающим портам. При этом фюрер утверждал, что Сталин за последнее время серьёзно изменил свою политическую позицию: он не является больше интернационалистом-большевиком, а действует как русский националист, продолжающий политику русских царей[397].
Несмотря на несоизмеримость сил воюющих сторон (СССР использовал в войне против финнов в общей сложности 1,2 млн человек, тогда как численность всего населения Финляндии не превышала 4 млн человек), наступление советских войск захлебнулось уже в первую неделю войны. Продвижение Красной Армии в Финляндии продолжалось лишь несколько дней, когда ей оказывали сопротивление отдельные пограничные отряды. Продвинувшись в глубь Финляндии в разных районах на 20-140 км, 10 декабря советские войска подошли к переднему краю финского укреплённого района, где вынуждены были остановиться и перейти к обороне. Вслед за этим на ряде участков фронта началось отступление Красной Армии, при котором финские войска захватили большие трофеи. Попытка прорыва линии Маннергейма закончилась 22 декабря, когда наступательные действия Красной Армии приостановились. Пользуясь тем, что стрелковые советские войска, как правило, не умели ходить на лыжах, небольшие группы финских лыжников, прорывавшиеся ночью, а иногда и днём в тыл советских войск, имея десяток пистолетов-пулемётов, нападали на советские части, располагавшиеся, как правило, на дорогах или возле них, и наносили им внушительный урон. Две советские дивизии были окружены противником, блокированы и понесли большие потери в людях и материальной части[398].
Война обнаружила неподготовленность Красной Армии к боевым действиям в условиях наступивших лютых морозов (зима 1939/40 года оказалась крайне суровой, морозы достигали временами 50 градусов). «На финнах тулупы, подбитые овечьими шкурками, и шапки белые бараньи из США, – записывала в своём дневнике тщательно следившая за ходом боевых действий А. М. Коллонтай. – Наши замерзают стоя»[399].
Оказавшись перед лицом потери военного престижа во всём мире, Сталин резко усилил группировку советских войск на финском фронте. Из запаса без объявления мобилизации было призвано несколько сот тысяч человек, в том числе 50 тыс. начальствующего состава[400]. Против Финляндии было задействовано 52 дивизии общей численностью около миллиона человек. Им противостояло 400 тысяч солдат и офицеров финских регулярных войск и военизированных частей (щюцкоровцев). По боевой технике Красная Армия имела тройное, а по танкам и авиации – абсолютное превосходство. В марте 1940 года в боевых действиях участвовало пять советских армий, на вооружении которых было 11 266 орудий и минометов, 2998 танков и 3253 самолёта[401].
Активные военные действия возобновились в феврале 1940 года, когда был осуществлён прорыв линии Маннергейма. Добившись этого, Сталин решил увенчать войну торжественным ритуалом. «В феврале 1940 г., – писал Троцкий в набросках к книге «Сталин», – газеты сообщали, что Сталин выехал в Ленинград для празднования 22-летнего юбилея Красной Армии. Это сообщение крайне поучительно. К этому дню надеялись подготовить захват Выборга и придать празднованию особенно торжественный характер с участием Сталина. Если этого чисто парадного участия Сталина в событиях финляндской войны не произошло, то потому, что не удалось захватить Выборг своевременно, т. е. в указанный юбилейный срок»[402].
Победа Советского Союза в 105-дневной войне была достигнута ценой чудовищных потерь. Безвозвратные людские потери СССР в советско-финской войне составили 126 875 человек, из них убитыми – 71 214 человек, умершими в госпиталях – 16 292, пропавшими без вести – 39 369[403]. Это число в несколько раз превышало потери финских вооружённых сил. Финнами было уничтожено около 800 советских самолётов[404].
Уже в ходе войны наиболее проницательные аналитики пришли к выводу, что неудачи советских войск ещё более тесно привязывают Советский Союз к Германии. Как подчёркивалось в меморандуме советника германского посольства в СССР Типпельскирха от 25 января 1940 года, «Советское правительство в настоящее время приходит к осознанию того, что трудности войны отрезвляюще подействовали на оценку своего мнимого превосходства и собственных достижений... Исключительные трудности и неудачи, особенно в связи с правительством Куусинена, являются для Советского Союза и Коминтерна своеобразным предостережением. Отсюда напрашивается вывод, что союзнические отношения с Германией имеют для Советского Союза в данное время исключительное значение»[405].
Язвительные замечания по поводу советских неудач в «зимней войне» часто встречаются в дневниках Геббельса. «Финская кампания, а особенно наблюдающиеся до сих пор неудачи очень навредили России, – записывал он 23 января 1940 года. – Особенно глупости с правительством Куусинена». Спустя несколько месяцев Геббельс отмечал, что в Москве «не особенно-то расхваливают наши успехи, чтобы в связи с финской кампанией не выглядеть слишком жалкими. В остальном же никакого омрачения германо-русских отношений констатировать нельзя. Сталин твёрдо остаётся с нами, несмотря на все лондонские соблазны»[406].
Конечно, из хода и итогов советско-финской войны в Берлине были сделаны и более серьёзные выводы. Историки второй мировой войны сходятся на том, что обнаружившиеся в «зимней войне» слабые стороны Красной Армии явились одним из главных факторов, побудивших Гитлера к нападению на СССР. «Русские в течение всей войны проявили такую тактическую неповоротливость и такое плохое командование, несли такие огромные потери во время борьбы за линию Маннергейма, – писал Типпельскирх, – что во всём мире сложилось неблагоприятное мнение относительно боеспособности Красной Армии. Несомненно, впоследствии это оказало значительное влияние и на решения Гитлера»[407]. Английский историк Буллок замечает: «Ничто не могло с большей силой убедить его (Гитлера) в 1941 году, что он может поставить (пари – В. Р.) на победу над русскими за одну кампанию, чем то, как они провели войну с финнами»[408].
К подобным выводам приходил в своих мемуарах и Хрущёв. «Если бы мы финнов не тронули и договорились как-то без войны, – писал он, – то о нас имелось бы за рубежом иное представление. Ведь если Советский Союз еле-еле справился с Финляндией, с которой Германия расправилась бы очень быстро, то что останется от СССР, если на него двинутся немецкие войска, вышколенные, отлично организованные, имеющие хороших командиров, сильную боевую технику и большие массы военнослужащих? Гитлер рассчитывал, что расправится с СССР в два счёта. Так родился курс на молниеносную войну и план «Барбаросса», основанные на самоуверенности. Питала эту самоуверенность в немалой степени злополучная, неудачно проведённая нами финляндская кампания»[409].
Чтобы избежать дальнейших позорных провалов и вовлечения в войну Англии и Франции, Советское правительство в январе 1940 года приняло решение приступить к мирным переговорам с Финляндией, избрав наиболее подходящую для этого фигуру – советского посла в Стокгольме А. М. Коллонтай. Этот выбор был тем более удачен, что на конфиденциальном, специально устроенном ужине один из шведских министров предложил Коллонтай посредничество шведов для мирного завершения военного конфликта. Незадолго до этого состоялось назначение финского министра иностранных дел Эркко послом в Стокгольм. Главной целью этого назначения было ведение переговоров с Коллонтай.
Однако недоверие, присущее Сталину по отношению к старым большевикам, привело к тому, что главным лицом, ведущим переговоры, оказался второй секретарь советского посольства в Хельсинки Ярцев, настоящее имя которого было Рыбкин, полковник НКВД. Ему было предоставлено право вести переговоры на высоком уровне, не давая об этом отчётов Коллонтай. Она была обязана лишь «помогать» ему.
Вслед за Ярцевым в Стокгольм прибыла финская писательница Хейла Вуолийоки, работавшая на советскую разведку. Она вела переговоры с Рыбкиным в закрытой для всех комнате шифровальщика советского посольства, не ставя в известность об их содержании Коллонтай, формально уполномоченную Молотовым на ведение советско-финских переговоров.
В те дни Коллонтай записывала в своём дневнике: «Всё больше совещаются за моей спиной Ярцев и Вуолийоки. Часами строчат донесения в Москву, а о чём – не говорят. Она и Ярцев не доверяют искренности шведов. Тем более не доверяют мне... Зачем Таннер (новый министр иностранных дел Финляндии) прислал сюда Вуолийоки? Может быть, у неё есть поручения не только из Хельсинки? Мне она не помощь, а эти совещания за моей спиной в секретной части советского полпредства меня нервируют и злят»[410].
Положение изменилось, когда в Стокгольм прибыл Таннер, знакомый с Коллонтай с дореволюционных времен по совместному участию в международном социалистическом движении. Теперь переговоры с Таннером вела Коллонтай.
29 января Советское правительство направило ноту шведскому правительству, в которой сообщалось, что СССР не имеет в принципе возражений против заключения мира с правительством Финляндии, если последнее пойдёт на большие территориальные уступки, чем от него требовали в ноябре 1939 года. При этом Советское правительство выражало готовность отказаться от правительства Куусинена, создание которого только способствовало сплочению и усилению сопротивления финнов.
В феврале 1940 года Молотов заговорил другим, более мягким языком с послами иностранных государств, хотя он продолжал настаивать на ужесточении условий мирного договора по сравнению с предложениями, выдвигавшимися советским руководством до начала войны. В беседе с послом США Штейнгардтом он заявил, что, «как ему известно, финляндское правительство теперь готово принять те предложения, которые СССР делал во время переговоров, проходивших в Москве. Но теперь, когда пролилась кровь... прежние предложения СССР недостаточны с точки зрения безопасности советских границ»[411].
В телеграмме Майскому от 21 февраля Молотов предлагал довести до сведения английского правительства, что Советский Союз не возражает против переговоров и соглашения с правительством Рюти – Таннера, однако прежние условия уже недостаточны, поскольку «наши военные» требуют теперь получения всего Карельского перешейка. Выполняя указание Молотова, Майский в беседе с заместителем министра иностранных дел Великобритании Батлером заявил, что «в нынешних условиях не приходится говорить о предоставлении Финляндии каких-либо компенсаций» и «советское командование» в случае продолжения войны будет настаивать... на ещё более далеко идущих требованиях[412].
После предварительных переговоров Коллонтай с Танкером финляндская делегация во главе с премьер-министром Рюти 6 марта вылетела в Москву. На этот раз Сталин и Молотов предъявили новые территориальные требования, сводящиеся к передаче СССР не только Карельского перешейка и островов Финского залива, но также Выборга и Сортавалы и некоторых других территорий. Финская делегация была вынуждена согласиться на эти требования. В ночь с 12 на 13 марта мирный договор на советских условиях был подписан. За два дня до вступления его в силу Сталин приказал взять Выборг штурмом, что стоило Красной Армии множества новых бессмысленных жертв.
В соответствии с мирным договором Финляндия уступала Советскому Союзу десятую часть своей территории. Помимо этого Финляндия сдала Советскому Союзу в аренду сроком на 30 лет полуостров Ханко для создания там военно-морской базы СССР.
Сразу же после заключения мирного договора благожелательные отклики о сталинской дипломатии появились в фашистской печати. «Что сразу бросается в глаза в заключении соглашения, – писала 13 марта «Берлинер Бейзенцейтунг», – это та умеренность, которая проявлена советской стороной при определении условий мира. Договор несёт на себе отпечаток сталинских государственных воззрений, в силу которых Советский Союз... добивался не территориальных завоеваний, а в первую очередь обеспечения своих интересов». «Для Германии было тем меньше оснований вмешиваться для противодействия стратегическим интересам дружественного Советского Союза, что ещё незадолго до этого Финляндия высокомерно отклонила предложенный пакт о ненападении», – констатировала 14 марта 1940 года «Дойче Альгемейне Цайтунг»[413].
Официальная оценка советско-финской войны была дана в докладе Молотова на сессии Верховного Совета СССР 29 марта 1940 года. Чтобы преувеличить опасность, угрожавшую Советскому Союзу со стороны Финляндии, Молотов заявил, что «Финляндия, и прежде всего Карельский перешеек, была уже к 1939 году превращена в готовый военный плацдарм для третьих держав для нападения на Советский Союз, для нападения на Ленинград». Советско-финскую войну Молотов представил как войну СССР с целым полчищем враждебных сил. «Не трудно видеть, – говорил он, – что война в Финляндии была не просто столкновением с финскими войсками... Здесь произошло столкновение наших войск... с соединёнными силами империалистов ряда стран, включая английских, французских и других... В яростном вое врагов Советского Союза всё время выделялись визгливые голоса всех этих проституированных «социалистов» из II Интернационала (весёлое оживление в зале)... лакеев капитала, вконец продавших себя поджигателям войны».
Особенно фальшивой и казуистической выглядела та часть речи Молотова, в которой говорилось о судьбе щедро разрекламированного, но так ничем себя и не проявившего «правительства» Куусинена. «Через шведское правительство мы узнали, – говорил Молотов, – что финляндское правительство хотело бы знать о наших условиях, на которых можно кончить войну. Раньше, чем решить этот вопрос, мы обратились к Народному правительству Финляндии, чтобы узнать его мнение по этому вопросу. Народное правительство высказалось за то, чтобы в целях предотвращения кровопролития и облегчения положения финского народа, следовало бы пойти навстречу предложению об окончании войны. Тогда нами были выдвинуты условия, которые вскоре были приняты финляндским правительством... В связи с этим встал вопрос о самороспуске Народного правительства, что им и было осуществлено... Таким образом, цель, поставленная нами, достигнута, и мы можем выразить полное удовлетворение договором с Финляндией».
В своём докладе Молотов не преминул указать и на то, что «у англо-французских правящих кругов сорвались расчёты насчёт использования нашей страны в войне против Германии. Они хотят навязать нам... политику вражды и войны с Германией, политику, которая дала бы им возможность использовать СССР в империалистических целях. Пора бы этим господам понять, что Советский Союз не был и никогда не будет орудием чужой политики»[414].
По иному итоги советско-финской войны расценивались на пленуме ЦК ВКП(б), состоявшемся 26-28 марта 1940 года. Здесь был заслушан доклад Ворошилова «Уроки войны с Финляндией». Незадачливый нарком вынужден был признать, что ни он сам, ни Генштаб, ни командование Ленинградского военного округа в начале войны совершенно не представляли связанных с ней особенностей и трудностей. Они не располагали сколько-нибудь точными данными о силах и средствах противника, качестве его войск и вооружения и о действительном состоянии укреплённого района. Многие лица начсостава, не будучи уверенными в своих силах, а часто просто растерявшись, оказались неспособными наводить в своих частях порядок и воинскую дисциплину[415].
Вина за позорные провалы в войне была возложена на высших командиров и начальников штабов, многие из которых были отстранены от должности.
В прениях по докладу Сталин заявил, что «наш рядовой состав является прекрасным материалом, а вот командный состав оказался не совсем на высоте положения. Были тряпки, шляпы. Задача заключается в том, чтобы улучшить командный состав, и тогда наша армия будет самой лучшей армией в мире»[416]. (Поскольку речь Сталина, как и другие выступления в прениях по докладу Ворошилова, не была включена в стенограмму пленума, я привожу эту цитату по дневниковым записям члена ЦК ВКП(б) В. А. Малышева. – В. Р.)
Итоги советско-финской войны вызвали возмущение финского народа и побудили в дальнейшем Финляндию к сотрудничеству с Германией в войне против СССР. «Финны пошли на это, – писал Хрущёв в своих мемуарах, – потому что были озлоблены и хотели вернуть потерянное ими путём войны вместе с Германией против Советского Союза»[417]. В этом же, как мы увидим далее, крылись и причины превращения Румынии в союзника Германии.
Марксистская оценка советско-финляндской войны в контексте всей внешней политики СССР на рубеже 40-х годов была дана А. Туоминеном, секретарём ЦК Компартии Финляндии, членом ИККИ и кандидатом в члены Президиума ИККИ. Отказавшись в ноябре 1939 года выполнить директиву Москвы о вхождении в марионеточное «Народное правительство», Туоминен 4 апреля 1940 года обратился к Димитрову и ИККИ с письмом, в котором обвинял Коминтерн и советских руководителей в преступлениях против финского и других народов. «Я уже давно отношусь критически к политике Коминтерна, – писал Туоминен, – особенно к тому, что его руководство, как покорный, безвольный слуга, одобряло даже такие внутри- и внешнеполитические мероприятия вождей Советского Союза, которые противоречили первоначальной программе Коминтерна и интересам международного пролетариата. Выражением этого моего критического отношения было до сих пор стремление постепенно отойти в сторону от политической деятельности... Но последние события, особенно преступное наступление Советского Союза на Финляндию и совершённые в связи с этим несправедливости и жестокости, которым и вы, руководители Коминтерна, уже спешили дать своё одобрение, заставляют меня во имя справедливости и правды отказаться от молчания и публично отойти от этой политики и заявить мой протест против неё; одновременно я откажусь от кандидатства в члены Исполкома и Президиума Исполкома Коминтерна».
Туоминен утверждал, что Сталин порвал с ленинской линией в национальном вопросе, развернув наступление на Финляндию, которое явилось «преступлением против самоопределения народов и политики мира». Сталин начал войну не только против финской буржуазии, но и «против народа Финляндии». Чтобы прикрыть преступный характер этой войны, им было задумано и создано по примеру Гитлера «народное правительство», которое «просило Красную Армию «освободить народ Финляндии от ига капитализма»... Но так же, как Гитлер забыл спросить народы Австрии, Чехословакии и Польши, хотят ли они освободителя в лице гитлеровской армии, так же Советское правительство забыло или высокомерно не считало нужным спросить собственный народ Финляндии или хотя бы ту часть его, на поддержку которого рассчитывали в начале наступления, – какое было его мнение, хотел ли он такого «народного правительства» и Красной Армии для своего освобождения».
Туоминен утверждал, что СССР является агрессором, а навязанный им Финляндии мир – империалистическим диктатом. Он заявлял, что не финский народ, а Гитлер дал Красной Армии разрешение двинуться против Финляндии. «Даже самая лучшая пропаганда не может теперь изменить того факта, что Советское правительство, заключив союз с самым преступным раздувателем войны, с империалистической Германией – одновременно вступило на путь империалистической политики»[418].
IX Троцкий о советско-финляндской войне Внимательно следя за ходом советско-финляндской войны, Троцкий уделял существенное внимание объяснению причин, заставивших Сталина развязать её. «В Прибалтике Кремль ограничил свои задачи стратегическими выгодами, – писал он, – с несомненным расчётом на то, что опорные военные базы позволят в дальнейшем советизировать и эти бывшие части царской империи. Успехи в Прибалтике, достигнутые дипломатическими угрозами, натолкнулись, однако, на сопротивление Финляндии. Примириться с этим сопротивлением означало бы для Кремля поставить под знак вопроса свой «престиж» и тем самым свои успехи в Эстонии, Латвии и Литве. Так, вопреки первоначальным планам, Кремль счёл себя вынужденным прибегнуть к военной силе»[419].
Осечка с Финляндией произошла совсем не случайно. «Не сумев оценить традицию долгой борьбы финского народа за независимость, Сталин полагал, что сломит правительство Гельсингфорса (Хельсинки) одним дипломатическим нажимом. Он грубо просчитался». Сперва советская печать «обещала впереди ряд чудес, осуществляемых без пролития крови, силою одних гениальных комбинаций. Вышло не так». Тогда Сталин, столкнувшийся с неуступчивостью финского правительства, вместо того, чтобы перестроить свой план, стал угрожать. «По его приказу «Правда» давала обещание покончить с Финляндией в несколько дней. В окружающей его атмосфере византийского раболепства Сталин сам стал жертвой своих угроз: они не подействовали на финнов, но вынудили его самого к немедленным действиям. Так началась постыдная война – без необходимости, без ясной перспективы, без моральной и материальной подготовки, в такой момент, когда сам календарь, казалось, предостерегал против авантюры»[420].
Предполагавшаяся «военная прогулка» в Финляндию превратилась в беспощадную проверку всех сторон тоталитарного режима. Обнаружилось, что «чудовищная централизация всей промышленности и торговли, сверху донизу, как и принудительная коллективизация сельского хозяйства, вызваны вовсе не потребностями социализма, а жадностью бюрократии, которая всё, без остатка, хочет иметь в своих руках. Это отвратительное и ненужное насилие над хозяйством и человеком... нашло теперь жестокую кару в снегах Финляндии»[421].
Война показала «несостоятельность общего руководства и непригодность высшего командного состава, подобранного по признаку покорности, а не таланта и знания. Война обнаружила, сверх того, крайнюю несогласованность разных сторон советского хозяйства, в частности, жалкое состояние транспорта и разных видов военного снабжения, особенно продовольственного и вещевого. Кремль строил не без успеха танки и аэропланы, но пренебрёг санитарной службой, рукавицами, зимней обувью. О живом человеке, который стоит за всеми машинами, бюрократия попросту забыла»[422].
Троцкий писал, что он не предвидел первых поражений Красной Армии, поскольку не мог предполагать, «какая степень безголовости и деморализации царит в Кремле и на верхах обезглавленной Кремлём армии»[423]. Он не сомневался в том, что конечный результат борьбы предрешён соотношением сил гигантского СССР и маленькой Финляндии. В конце концов Красная Армия раздавит финляндскую армию; «но уже теперь с уверенностью можно сказать одно: то, что произошло в первый период войны, не вычеркнут из мирового сознания никакие позднейшие успехи»[424].
Высмеивая заявления московских пропагандистов о том, что никто в Советском Союзе не рассчитывал на быструю победу, и их ссылки на морозы и снежные заносы, Троцкий писал: «Поразительный аргумент! Если Сталин и Ворошилов не умеют читать военной карты, то они, надо думать, умеют читать календарь. Климат Финляндии во всяком случае не мог быть для них тайной. Сталин способен с большой энергией использовать обстановку, когда она создана помимо его активного участия и когда выгоды бесспорны, а риск минимален. Он – человек аппарата. Война и революция – не его стихия. Где нужны были предвидение и инициатива, Сталин не знал ничего, кроме поражений. Так было в Китае, в Германии, в Испании. Так происходит сейчас в Финляндии»[425].
К этим мыслям Троцкий вернулся после «победоносного» мира, заключённого Советским Союзом с Финляндией. В статье «Сталин после финляндского опыта» он подчёркивал, что «в течение двух с половиной месяцев Красная Армия не знала ничего, кроме неудач, страданий и унижений: ничто не было предвидено, даже климат. Второе наступление развивалось медленно и стоило больших жертв. Отсутствие обещанной «молниеносной» победы над слабым противником было уже само по себе поражением... Трагическая авантюра закончилась бастардным миром: «диктатом» по форме, гнилым компромиссом по существу... В результате международное положение СССР не укрепилось, а стало слабее. Сталин лично вышел из всей этой операции полностью разбитым... Авторитету диктатора нанесён непоправимый удар»[426].
Наиболее трагический результат финляндской войны Троцкий усматривал в том, что в военных неудачах Кремля найдут серьёзную морально-политическую опору все сторонники крестового похода против СССР. «Финляндская авантюра, – писал он, – вызвала уже радикальную переоценку удельного веса Красной Армии, которую чрезвычайно идеализировали некоторые иностранные журналисты, «бескорыстно» преданные Кремлю... Уже сейчас можно сказать, что если преувеличенная оценка наступательных способностей Красной Армии характеризовала предшествующую эпоху, то ныне открывается эпоха недооценки оборонительной силы Красной Армии»[427].
Троцкий тщательно анализировал и такой аспект финляндской войны, как попытку вызвать в стране восстание и дополнить вторжение Красной Армии социальным переворотом и гражданской войной. «Для этого и был извлечён из канцелярии Коминтерна злополучный Куусинен»[428].
Причины того, почему призыв «народного правительства» не встретил отклика среди народных масс Финляндии, Троцкий видел в следующем: «Во-первых, в Финляндии полностью царит ныне реакционная военщина, поддерживаемая не только буржуазией, но и верхними слоями крестьянства и рабочей бюрократией; во-вторых, политика Коминтерна успела превратить Финляндскую компартию в незначительную величину; в-третьих, режим СССР отнюдь не способен вызывать энтузиазм в финляндских трудящихся массах»[429].
Третий фактор Троцкий считал решающим для понимания того единодушия, с которым весь финляндский народ выступил против советской агрессии. «Если бы кремлёвское правительство выражало действительные интересы рабочего класса и если бы Коминтерн служил делу международной революции, – писал он в программном документе – «Манифесте Четвёртого Интернационала», – народные массы маленькой Финляндии неизбежно тяготели бы к СССР, и вторжение Красной Армии либо не понадобилось бы вовсе, либо сразу было бы понято финляндским народом, как революционный акт освобождения. На самом деле вся предшествующая политика Кремля оттолкнула финляндских рабочих и крестьян от СССР. Сталин не нашёл в Финляндии никакой поддержки, несмотря на традицию восстания 1918 г. и на долгое существование Финляндской коммунистической партии. В этих условиях вторжение Красной Армии приняло характер прямого и открытого военного насилия»[430].
Эти мысли Троцкий развил в «Письме советским рабочим», которое с полным основанием можно назвать его политическим завещанием. Здесь он со всей отчётливостью объяснял социальным режимом, царящим в Советском Союзе, падение престижа СССР в глазах трудящихся зарубежных стран. «Если бы советское хозяйство велось в интересах народа, – писал он, – если б бюрократия не расхищала и не губила зря большую часть дохода страны; если б она не попирала жизненные интересы населения, СССР был бы великим магнитом для трудящихся всего мира, и неприкосновенность СССР была бы обеспечена. Но бесчестный насильнический режим Сталина лишил СССР притягательной силы. Во время войны с Финляндией не только финские крестьяне, но и рабочие оказались в большинстве на стороне своей буржуазии. Не мудрено: они знают о неслыханных насилиях сталинской бюрократии над рабочими в соседнем Ленинграде и во всём СССР. Так сталинская бюрократия, кровожадная и беспощадная внутри страны и трусливая перед империалистическими врагами, стала главным источником военных опасностей для СССР»[431].
X Советское вторжение в прибалтийские республики Между 28 сентября и 10 октября 1939 года были подписаны договоры СССР о взаимопомощи с Эстонией, Латвией и Литвой.
В соответствии с ними на территории этих стран создавались советские военные, военно-морские и военно-воздушные базы, на них дислоцировались части Красной Армии, численность которых была относительно невелика. Так, согласно конфиденциальному протоколу, приложенному к договору с Литвой, Советский Союз получил право держать в определённых пунктах свои гарнизоны общей численностью до 20 тыс. человек[432].
Чтобы доказать своё стремление к «справедливости», Советский Союз одновременно с заключением советско-литовского договора о взаимопомощи передал Литве Вильнюс и Виленский край, отошедшие после раздела Польши к СССР.
Пакты о взаимопомощи содержали обязательства о невмешательстве СССР во внутренние дела Прибалтийских государств, которые на первых порах выполнялись. 21 октября 1939 г. Молотов направил телеграмму полпреду СССР в Литве Н. Г. Позднякову, в которой говорилось: «Вам, всем работникам полпредства, в том числе и военному атташе, категорически воспрещаю вмешиваться в междупартийные дела в Литве, поддерживать какие-либо оппозиционные течения и т. д. Малейшая попытка кого-либо из вас вмешаться во внутренние дела Литвы повлечёт строжайшую кару на виновного. Имейте в виду, что договор с Литвой будет выполняться с нашей стороны честно и пунктуально... Следует отбросить как провокационную и вредную болтовню о «советизации» Литвы». Аналогичные директивы были даны Молотовым полпредам СССР в Латвии и Эстонии[433].
Подобные установки содержались и в приказах наркома обороны о поведении личного состава частей Красной Армии, расположенных в Эстонии, Латвии и Литве. В этих приказах говорилось, что части Красной Армии не имеют права вмешиваться в политические дела и социальный строй суверенных государств, на территории которых они расположены, а всякие настроения и разговоры о «советизации», если они имеют место среди военнослужащих, следует «в корне ликвидировать и впредь пресекать самым беспощадным образом... Командиры и комиссары должны проникнуться сознанием, что части Красной Армии находятся в чужой стране, с которой мы стоим в определённых договорных отношениях»[434].
По-видимому, в этот период, когда ещё был не ясен дальнейший ход войны между Германией и англо-французским блоком, Сталин считал целесообразным проводить подобную «умеренную» политику по отношению к малым странам, которые он хотел втянуть в сферу своего влияния.
Суть подлинных его намерений ярко выражена в выступлении Кагановича на партактиве Наркомата путей сообщений 4 октября 1939 года: «События на Украине и договоры с Прибалтийскими странами показывают, насколько наша страна может при благоприятных условиях без больших жертв целый ряд таких стран по-новому завоевать на свою сторону, присоединить, приобщить, а там постепенно... (Аплодисменты)»[435].
В отличие от стратегии Ленина-Троцкого Сталин предпочитал методы геополитической экспансии, а не поддержки народных революций.
23 марта 1940 года Секретариат ИККИ утвердил резолюцию «О задачах Компартии Литвы», в которой выдвигалось требование «поставить в повестку дня вопрос о свержении реакционного режима и создании демократического народного правительства». Вслед за этим подобные призывы к созданию «новой, свободной, демократической республики на развалинах режима» появились в апреле и мае в Эстонии и Латвии[436]. Однако поднять народы этих стран на свержение существующих режимов силами местных компартий было невозможно уже потому, что эти компартии были обескровлены в результате сталинских репрессий предшествующих лет (численность Компартии Литвы сократилась, например, с 1800 человек в 1937 году до 1000 в 1939 году)[437], причём уничтожены были прежде всего наиболее опытные и преданные революционному делу партийные кадры.
Убедившись в невозможности изменить характер существующих режимов путём революционного движения масс и выбрав подходящий момент – разгар боёв во Франции, сталинская клика решила прибегнуть к методу грубого дипломатического давления и диктата на правительства Прибалтийских государств. Этому предшествовало появление ряда циничных статей в советской печати с выражением пренебрежительного отношения к нейтралитету малых стран. 18 апреля 1940 г «Правда» опубликовала статью Я. Викторова «Малые страны и нейтралитет», в которой говорилось: «Особенно должны призадуматься те малые государства, которые под флагом «нейтралитета» фактически способствуют разжиганию войны. Они должны понять, что для них такая политика равносильна самоубийству». Отрицание нейтралитета Прибалтийских республик косвенно содержалось и в передовой «Известий» «Война расширяется», посвящённой вторжению Германии в малые страны Европы. «Последние события ещё раз подтвердили, – писали «Известия» по этому поводу, – что «нейтралитет» малых стран, за которым нет реальной силы, способной обеспечить этот нейтралитет, – является ни чем иным, как фантазией. Таким образом, шансы малых стран, желающих оставаться нейтральными и независимыми, резко сокращаются и сводятся к минимуму. Всякие рассуждения о правомерности или неправомерности действий в отношении малых стран, когда великие империалистические державы ведут войну не на жизнь, а на смерть, могут выглядеть только наивными»[438].
Фактическое одобрение действий Германии по нарушению нейтралитета стран Центральной и Северной Европы сопутствовало действиям Советского правительства по ликвидации декларированного в договорах, заключённых ранее между СССР и Прибалтийскими государствами, нейтралитета Латвии, Литвы и Эстонии. Ради этого сталинская клика прибегла к грубым провокациям.
Боевые действия на Западе сталинская клика решила использовать для осуществления новых собственных аннексионистских акций.
25 мая Молотов заявил посланнику Литвы в СССР, что недавно исчезли двое советских военнослужащих и что их исчезновение организовано «некоторыми лицами, пользующимися покровительством органов литовского правительства, которые спаивают красноармейцев, впутывают их в преступления и устраивают потом их побег либо уничтожают их»[439]. Эти и другие аналогичные обвинения были опубликованы спустя несколько дней в советской печати в форме сообщения Наркоминдела[440]. В последующие дни советские власти, отвергая предложения литовского правительства о проведении совместного расследования подобных эпизодов, продолжали нагнетать провокационные обвинения в адрес правительства Литвы. 14 июня 1940 г. Молотов направил литовскому правительству заявление Советского правительства, содержащее требования о вводе дополнительных советских военных частей для размещения их в важнейших центрах Литвы и о немедленном формировании нового просоветского правительства[441]. 15 июня советские гарнизоны перешли границу с Литвой и начали продвижение в глубь страны.
В середине июня была поднята газетная шумиха и по поводу якобы враждебного отношения к СССР со стороны правительств Латвии и Эстонии. В ночь на 17 июня Молотов вызвал к себе посланников этих стран и ультимативно заявил им о переходе на рассвете того же дня советскими войсками государственной границы[442]. Хвастливо рассказывая Чуеву в 80-е годы о своих действиях в то время, Молотов вспоминал: «Я вам должен сказать по секрету, что я выполнял очень твёрдый курс. Министр иностранных дел Латвии приехал к нам... я ему сказал: «Обратно вы уже не вернётесь, пока не подпишете присоединение к нам... Из Эстонии к нам приехал военный министр... мы ему то же сказали»[443].
После того, как советское вторжение в Прибалтийские республики, не встретившее никакого сопротивления, состоялось, Молотов счёл нужным известить о нём своего германского союзника. Вечером 17 июня он пригласил Шуленбурга и передал ему от имени Советского правительства «самые сердечные поздравления в связи с замечательными успехами германских вооружённых сил». Вслед за этим Молотов сообщил Шуленбургу о «советской акции против Прибалтийских стран». Эта «акция», по его словам, сводилась к тому, что «Советский Союз договорился с Латвией, Литвой и Эстонией о смене правительств этих стран и о вводе советских войск на их территорию». Шуленбург ответил, что «это дело исключительно только Советского Союза и Прибалтийских стран»[444].
Для установления новых порядков в Прибалтике Сталин направил туда своих наиболее свирепых сатрапов: в Эстонию – Жданова, в Латвию – Вышинского, в Литву – Деканозова. По их указке были немедленно образованы угодные Москве новые правительства и назначены выборы в сеймы, причём в списках кандидатов значились только представители спешно созданных Союзов трудового народа.
Многие факты свидетельствуют о том, что эти акции были поддержаны значительными слоями рабочих, так что события июня-июля 1940 года в Латвии, Эстонии и Литве нельзя безоговорочно относить к разряду «инсценированных» революций. Однако сталинские наместники сделали всё, чтобы подавить революционную самодеятельность трудящихся. Так, Жданов 21 июня отдал приказ «прекратить революционные действия и разоружить рабочие дружины»[445]. Многотысячные демонстрации трудящихся с требованиями образования в Литве, Латвии и Эстонии советских республик происходили под строгим контролем со стороны советских войск. Ещё до выборов начались аресты и депортации оппозиционных по отношению к происходящим переменам лиц. Так, в Литве за одну лишь ночь с 11 на 12 июля было арестовано около 2 тысяч человек[446].
Избирательные платформы Союзов трудового народа не содержали положений о провозглашении советской власти и вступлении в состав Советского Союза. Однако избранные 14 июня Сеймы и эстонская Дума включили соответствующие положения в свои декларации, создававшиеся на основе одного и того же исходного документа, выработанного в Москве. В этих декларациях Прибалтийские страны были провозглашены Советскими социалистическими республиками, банки и крупные промышленные предприятия были объявлены национализированными, а земля – государственной собственностью, правда, при этом было обещано, что «всякие попытки посягнуть на личную крестьянскую собственность или против воли трудящихся крестьян навязать организацию колхозов будут решительно пресекаться, как идущие во вред интересам государства и народа»[447].
На сессии Верховного Совета СССР, состоявшейся в начале августа, были «удовлетворены просьбы» новых парламентов Прибалтийских республик о включении последних в состав СССР. В результате этих мер, а также присоединения к СССР Западной Украины, Западной Белоруссии, Бессарабии и Северной Буковины население СССР увеличилось более чем на 23 млн человек[448].
В мае и июне 1941 года ЦК ВКП(б) и СНК принял и постановление об «очистке» республик Прибалтики, Молдавии, Западной Украины и Западной Белоруссии от «антисоветского, уголовного и социально-опасного элемента». Данные категории лиц арестовывались и направлялись в лагеря сроком от 5 до 8 лет с последующей ссылкой на 20 лет, а члены их семей высылались в отдалённые местности Советского Союза. При этом происходила конфискация их имущества. После войны все высланные лица были освобождены от административного надзора, но компенсации за конфискованное имущество не получили.
Всего в предвоенный и послевоенный период было выселено 618 084 человека, из них 49 707 человек – арестовано. Из Украины за 1940 – 1 половину 1941 года было выслано 163,6 тыс. человек, из Белоруссии – 105,3 тыс. Только за первую половину 1941 года из Молдавии выслали 29,9 тыс. человек, из Латвии – 15,2 тыс., из Эстонии – 9,2 тыс. человек[449].
Перенесение в Прибалтийские республики худших сторон сталинского режима, массовые депортации, осуществлённые в 1940-1941 годах, подорвали дружеское отношение к СССР даже той части местного населения, которая с энтузиазмом встретила летом 1940 года вторжение Красной Армии, социально-политические преобразования и вступление этих республик в СССР. Недоброжелательность, стойко удерживавшаяся на протяжении шести десятилетий, выплеснулась в конце 80-х – начале 90-х годов и привела к выходу этих республик из СССР и установлению там реакционных националистических режимов.
Действия СССР в Прибалтике проходили при политической поддержке Германии и при отсутствии сколько-нибудь серьёзных протестов со стороны правительств и государственных деятелей буржуазно-демократических стран. «Англия не имеет оснований возражать против действий СССР в Прибалтике, – говорил ещё в октябре 1939 года Майскому Черчилль. – Конечно, кое-кто из сентиментальных деятелей сможет пустить слезу по поводу русского протектората над Эстонией или Латвией, но к этому нельзя относиться серьёзно». Заявив, что СССР должен быть хозяином на восточном берегу Балтийского моря, Черчилль прибавил, что он очень рад включению Балтийских стран в советскую, а не в германскую государственную систему. «Это исторически нормально и вместе с тем сокращает возможный «лебенсраум» (жизненное пространство) для Гитлера»[450].
Завершение советской экспансии в Прибалтике не вызвало серьёзных возражений в германских руководящих кругах. Об этом свидетельствуют записи в дневнике Геббельса: «17 июня. Вчера: литовские министры и президент бежали через германскую границу. Деликатное дело, к которому мы относимся весьма тактично... 9 августа. Мы говорим (с фюрером) о Прибалтийских государствах, в которых русские устанавливают свою террористическую диктатуру. Но нам нечего проявлять к этим государствам сострадание»[451].
XI «Бессарабский поход» По-иному была встречена нацистскими вождями новая аннексионистская акция, последовавшая вскоре после присоединения Прибалтики и связанная с территориальными претензиями СССР к Румынии. 23 июня Молотов впервые сообщил Шуленбургу о намерениях Советского правительства относительно отторжения от этой страны части её территории. Он сделал заявление, согласно которому решение бессарабского вопроса не терпит отлагательства. Советское правительство... решило использовать силу, если румынское правительство отклонит мирное урегулирование. К изумлению Шуленбурга, Молотов добавил, что советские притязания распространяются также на Буковину и что Советское правительство рассчитывает на то, что Германия не будет мешать советским акциям и даже поддержит их. Молотов особо подчеркнул, что Советское правительство считает вопрос о Бессарабии и Буковине «чрезвычайно срочным»[452].
В Берлине известие об этом демарше Молотова вызвало такое беспокойство, что Риббентроп счёл нужным немедленно направить меморандум Гитлеру, в котором указывал, что при подписании секретного дополнительного протокола от 23 августа 1939 г. «Советский Союз подчеркнул свою заинтересованность в Бессарабии»[453]. На следующий день Риббентроп послал телеграмму Шуленбургу, в которой просил передать Молотову, что Германия, оставаясь верной московским соглашениям, «не проявляет интереса к Бессарабии», но зато считает «притязания Советского Союза на Буковину чем-то новым»[454]. Выполняя это поручение Риббентропа, Шуленбург заявил Молотову, что «присоединение к СССР Буковины, которая никогда не принадлежала даже царской России, вряд ли может содействовать мирному решению проблемы». Молотов в ответ выдвинул чисто геополитический аргумент, сказав, что «Буковина является последней недостающей частью единой Украины и по этой причине Советское правительство хотело бы, чтобы этот вопрос был решен одновременно с бессарабским»[455]. На следующий день Молотов сообщил Шуленбургу, что, учитывая возражения германской стороны, Советское правительство «решило ограничить свои требования северной частью Буковины» и надеется, что «германское правительство... срочно посоветует румынскому правительству подчиниться и принять советские требования, так как в противном случае война окажется неизбежной»[456].
Германское правительство решило удовлетвориться этой «уступкой» и передало 27 июня румынскому правительству совет «уступить требованию Советского правительства»[457]. Однако в германских руководящих кругах это решение вызвало сильнейшее раздражение, о чём свидетельствуют, в частности, дневниковые записи Геббельса: «25 июня. Сталин сообщает Шуленбургу, что намерен действовать против Румынии. Это снова противоречит нашей договорённости. Посмотрим... 29 июня. Румыния уступила Москве. Бессарабия и Северная Буковина отойдут к России. Для нас это никоим образом не является приятным. Русские используют ситуацию»[458].
Заручившись согласием Германии на новую аннексионистскую акцию, Молотов заявил 27 июня посланнику Румынии в СССР, что завтра же советские войска вступят на территорию Бессарабии и Северной Буковины, с тем чтобы оккупировать эти территории в течение 3-4 дней[459]. Впрочем, немцы, уже тогда считавшие не исключённым нападение Германии на СССР, конфиденциально дали румынским руководителям успокоительные заверения, что эти территориальные уступки носят временный характер[460]. Германский военный атташе заявил румынскому министру обороны: «Отдайте Советскому Союзу всё, что он просит. Через несколько месяцев мы поможем вам забрать всё обратно с прибавлением территории»[461]. Так советская аннексия фактически толкнула Румынию в объятья Германии, сделав её союзницей последней в войне против Советского Союза.
В беседах с Чуевым, путаясь в некоторых деталях переговоров по этим вопросам, Молотов тем не менее довольно точно, с самодовольным цинизмом изложил характер своих разговоров с немцами: «Предъявляют требование: границу провести так, чтобы Черновицы* к нам отошли. Немцы мне говорят: «Так никогда же Черновиц у вас не было, они всегда были в Австрии, как же вы можете требовать?» – «Украинцы требуют! (отвечает Молотов. – В. Р.). Там украинцы живут, они нам дали указание! (Sic! – В. Р.)... Украинцев надо же воссоединять!.. А украинцы теперь – и Закарпатская Украина, и на востоке тоже украинская часть, вся принадлежащая Украине, а тут что же, останется кусок? Так нельзя».
«Как это называется? (продолжает свой рассказ Молотов). – Буковина. [Шуленбург. – В. Р.] вертелся, вертелся, потом: «Я доложу правительству». Доложил, и тот (Гитлер) согласился.
Никогда не принадлежавшие России Черновцы к нам перешли и теперь остаются. А в тот момент немцы были настроены так, что им не надо было с нами портить отношения, окончательно разрывать. По поводу Черновиц все прыгали и только удивлялись»[462]. В результате «бессарабского похода» Румыния потеряла треть своей территории.
Новая аннексия Советского Союза получила циничное одобрение Черчилля. 4 июня Майский сообщил в Москву, что Черчилль в беседе с ним очень интересовался событиями в Бессарабии и Северной Буковине и спрашивал, не означает ли захват этих территорий возврат к империализму царских времен. «Я разъяснил ему истинный смысл наших действий, – писал Майский. – Черчилль внимательно выслушал и затем с усмешкой сказал: «Может быть, Вы и правы. Но если Ваши действия даже продиктованы не старым царём, а новым советским империализмом, – что с того, у меня нет возражений»[463].
XII Троцкий о социальном характере советской экспансии Оценивая морально-политическое значение «мирных» захватов Советским Союзом чужих территорий, Троцкий писал: «После пяти лет непрерывной агитации против фашизма, после истребления старой большевистской гвардии и командного состава армии за мнимую связь с наци, неожиданный союз с Гитлером естественно оказался крайне непопулярен в стране. Нужно было оправдать его непосредственными и осязательными успехами. Присоединение Западной Украины и Белоруссии и мирные завоевания стратегических позиций в Балтийских государствах должны были доказать населению мудрость внешней политики «отца народов». Однако Финляндия изрядно испортила этот расчёт»[464].
Даже если отвлечься от стойкого сопротивления финляндского народа, вставшего стеной на пути советской интервенции (причины неудач СССР в советско-финской войне Троцкий анализировал в целом ряде работ), то «триумфальные» успехи, выразившиеся в присоединении к СССР Западной Украины и Западной Белоруссии, позднее – Прибалтийских государств, Бессарабии и Северной Буковины, Троцкий рассматривал с серьёзными оговорками. Он критиковал сталинскую клику не за само по себе военное вмешательство в судьбы других государств. Революционное военное вмешательство, совпадающее с устремлениями народов этих государств, он считал вполне правомерным и потому нередко употреблял в этой связи даже такие понятия, как «военная интервенция», «военная экспансия» социалистического государства». Разъясняя свою позицию в этом вопросе, он писал: «Робеспьер говорил, что народы не любят миссионеров со штыками. Он хотел этим сказать, что нельзя навязывать другим народам революционные идеи и убеждения при помощи военного насилия. Эта правильная мысль не означает, разумеется, недопустимости военной интервенции в других странах с целью содействия революции. Но такая интервенция, как часть революционной международной политики, должна быть понятна международному пролетариату, должна отвечать желаниям рабочих масс той страны, на территорию которой вступают революционные войска. Теория социализма в отдельной стране совершенно не годится, разумеется, для воспитания той активной международной солидарности, которая одна только может подготовить и оправдать вооружённое вмешательство. Вопрос о военной интервенции, как и все другие вопросы своей политики, Кремль ставит и разрешает совершенно независимо от мыслей и чувств международного рабочего класса. Оттого последние дипломатические «успехи» Кремля чудовищно компрометируют СССР и вносят крайнее замешательство в ряды мирового пролетариата»[465].
При всём этом Троцкий не склонен был полностью отождествлять действия Красной Армии с чисто империалистической экспансией. Он признавал тот немаловажный факт, что наступление Красной Армии в Восточной Польше сопровождалось революционной поддержкой со стороны украинских и белорусских рабочих и крестьян. В доказательство этого Троцкий ссылался на прессу меньшевиков, которая была хорошо осведомлена о событиях, происходящих в Польше благодаря своим тесным связям с Бундом и эмигрантами из Польской социалистической партии. Так, Ф. Дан отмечал: «По единодушному свидетельству всех наблюдателей, появление советской армии и советской бюрократии даёт не только в оккупированной ими территории, но и за её пределами... толчок (!!!) общественному возбуждению и социальным преобразованиям». Другой меньшевистский автор подчёркивал: «Как ни старались в Кремле избегнуть всего, от чего ещё веет великой революцией, самый факт вступления советских войск в пределы восточной Польши, с её давно пережившими себя полуфеодальными аграрными отношениями, должен был вызвать бурное аграрное движение: при приближении советских войск крестьяне начинали захватывать помещичьи земли и создавать крестьянские комитеты»[466].
Суммируя такого рода высказывания, Троцкий писал: «Парижский орган меньшевиков, который солидарен с буржуазной демократией Франции, а не с Четвёртым Интернационалом, прямо говорит, что продвижение Красной Армии сопровождалось волной революционного подъёма»[467].
Касаясь сообщений московских газет о беспредельном «энтузиазме» рабочих и крестьянской бедноты, восторженно встречавших Красную Армию, Троцкий замечал: «К этим сообщениям можно и должно подходить с законным недоверием: во вранье недостатка не было. Но нельзя всё же закрывать глаза на факты: призыв расправляться с помещиками и изгонять капиталистов не мог не породить подъём духа в загнанном, придавленном украинском и белорусском крестьянине и рабочем, которые в польском помещике видели двойного врага»[468].
В этой связи Троцкий ставил вопрос: можно ли считать советизацию Западной Украины и Западной Белоруссии актом социальной революции? На этот вопрос он отвечал следующим образом: «И да, и нет. Больше нет, чем да. После того как Красная Армия занимает новую территорию, московская бюрократия устанавливает в ней тот режим, который обеспечивает её господство. Населению разрешено только одобрять проведённые реформы посредством тоталитарного плебисцита. Такого рода переворот осуществим только на завоёванной территории, с немногочисленным и достаточно отсталым населением... Такую «революцию» Кремль, конечно, приемлет. Такой «революции» Гитлер не боится»[469].
По мнению Троцкого, в известной степени можно было говорить о соединении вторжения Красной Армии с элементами гражданской войны*, поскольку Кремль оказался вынужден на захватываемой им территории вызывать социально-революционное движение, апеллировать к низам, к бедноте, выдвигать призыв экспроприировать богачей, находящий в этой среде отклик. Разумеется, такая гражданская война носит «ограниченный, полузадавленный характер»[470], поскольку «она не возникает самопроизвольно из народных глубин. Она не ведётся под руководством... революционной партии, опирающейся на массы. Она вносится извне на штыках. Она контролируется бюрократией Москвы»[471].
Революционная по своему характеру мера – экспроприация экспроприаторов в данном случае осуществляется, таким образом, военно-бюрократическим путём. «Апелляция к самодеятельности масс в новых территориях – а без такой апелляции, хотя бы и очень осторожной, невозможно установить новый режим – будет, несомненно, завтра же подавлена беспощадными полицейскими мерами, чтоб обеспечить перевес бюрократии над пробуждёнными революционными массами»[472].
Исходя из этих посылок, Троцкий указывал, что огосударствление средств производства в принципе представляет прогрессивную меру. «Но её прогрессивность относительна, её удельный вес зависит от совокупности всех остальных факторов. Так, прежде всего приходится установить, что расширение территории бюрократического самодержавия и паразитизма, прикрытое «социалистическими» мерами, может увеличить престиж Кремля, породить иллюзии насчёт возможности заменить пролетарскую революцию бюрократическими маневрами и пр. Это зло далеко перевешивает прогрессивное содержание сталинских реформ в Польше». Анализ действительного социального содержания мер, осуществлённых сталинской кликой на захваченных ею территориях, приводил Троцкого к выводу: «Мы были и остаёмся против захвата Кремлём новых областей»[473].
К такому же выводу Троцкий приходил, рассматривая данную проблему с точки зрения международного положения СССР. Сопоставляя внешнюю политику большевизма и сталинизма, он указывал, что «изолированное рабочее государство не может не лавировать между враждующими империалистическими лагерями. Лавировать – значит временно поддерживать один из них против другого... Но есть лавирование и лавирование. В Брест-Литовске Советское правительство пожертвовало национальной независимостью Украины с целью спасения рабочего государства. Об измене по отношению к Украине не могло быть и речи, так как все сознательные рабочие понимали вынужденный характер этой жертвы. Совершенно иначе обстоит дело с Польшей. Сам Кремль нигде и никогда не изображал дело так, будто он оказался вынужден пожертвовать Польшей. Наоборот, он цинично хвастает своей комбинацией, которая справедливо оскорбляет самые элементарные демократические чувства угнетённых классов и народов во всём мире, и тем самым чрезвычайно ослабляет международное положение Советского Союза. Этого и на одну десятую долю не возмещают экономические преобразования в оккупированных областях!»[474].
Троцкий подчёркивал, что в 1919 году, когда Антанта подавляла венгерскую революцию, русская революция имела политическое и моральное право прийти на помощь Венгерской Республике военными мерами. «Такая помощь была бы понята и одобрена трудящимися всего мира. К несчастью, мы были тогда слишком слабы... Сейчас Кремль в военном отношении гораздо сильнее. Но зато он утратил доверие масс, как внутри страны, так и за её пределами»[475].
Суммируя свои выводы о внешней политике сталинизма накануне второй мировой войны и на первых её этапах, Троцкий писал, что «при помощи Коминтерна Кремль дезориентировал и деморализовал рабочий класс, чем не только облегчил взрыв новой империалистической войны, но и чрезвычайно затруднил использование этой войны для революции. По сравнению с этими преступлениями социальный переворот в двух провинциях, оплаченный к тому же закабалением Польши, имеет, конечно, второстепенное значение и не меняет общего реакционного характера политики Кремля»[476].
В начале 1940 г., когда Троцкий обладал более полной информацией о том, что творится на оккупированных Советским Союзом территориях, он писал: «Если бы в России царил режим советской демократии; если бы технический процесс сопровождался ростом социального равенства; если бы бюрократия отмирала, уступая место самоуправлению масс, Москва обладала бы такой притягательной силой, особенно по отношению к своим ближайшим соседям, что нынешняя мировая катастрофа неизбежно толкнула бы народные массы Польши, причём не только украинцев и белорусов, но и поляков и евреев, как и население Балтийских лимитрофов, на путь объединения с СССР». Однако в настоящее время эти важнейшие внутриполитические условия революционной интервенции СССР отсутствуют. «Полицейское удушение народов СССР, особенно национальных меньшинств, оттолкнуло большинство трудящихся периферийных государств от Москвы. Вторжение Красной Армии воспринимается народными массами не как акт освобождения, а как акт насилия и тем облегчает империалистическим правительствам мобилизацию мирового общественного мнения против СССР Вот почему оно, в конечном счёте, принесёт защите СССР больше вреда, чем пользы»[477].
XIII Коминтерн После захвата Германией Польши на Западном фронте началась «странная война»: войска обеих сторон на протяжении более чем полугода практически стояли на месте.
Положение изменилось 9 апреля, когда гитлеровские войска вторглись в Данию и Норвегию, грубо нарушив нейтралитет этих стран. Утром этого дня Шуленбург посетил Молотова и сообщил ему об этих событиях. В ответ Молотов заявил, что «Советскому правительству понятны меры, на которые вынуждена была пойти Германия». В конце беседы, как сообщал Шуленбург Риббентропу, «Молотов сказал буквально следующее: «Мы желаем Германии успешно завершить её оборонительные мероприятия»[478].
В той же беседе Молотов заявил Шуленбургу о том, что Советским правительством будет немедленно исправлено «излишнее рвение нижестоящих инстанций», задерживающих поставки Германии нефти и зерна. На этой встрече, по словам Шуленбурга, «господин Молотов был сама любезность и высказал намерение выполнить все наши пожелания и обещал помочь»[479].
В советской печати и даже в документах Коминтерна поддерживалась немецкая версия о превентивном характере нападения на Данию и Норвегию. Так, в постановлении Секретариата ИККИ говорилось, что «политические и военные мероприятия англо-французского военного блока... привели к занятию Дании германскими войсками»[480].
В ответ на интервенцию Германии 4 мая в Северной Норвегии был высажен английский десант. Однако после двухмесячных боёв он был вынужден покинуть эту страну и германская армия полностью оккупировала Норвегию, обеспечив себя важнейшими военно-стратегическими морскими базами.
Недовольство поражением, которое, несмотря на своё хвалёное превосходство на море, понесли англичане, привело к падению кабинета Чемберлена, и 10 мая Черчилль сменил его на посту премьер-министра.
В тот же день германская армия перешла в наступление на западе, которое так долго оттягивалось. Благодаря пакту со Сталиным Гитлер смог перебросить дополнительные дивизии с восточного фронта на западный, обеспечив таким образом примерно равное соотношение сил с противниками: 141 немецкая дивизия против 144 союзных дивизий (французских, английских, бельгийских и голландских)[481].
Всего за несколько дней Германия захватила Голландию и Бельгию. Через немецкого посла в СССР Шуленбурга Риббентроп просил передать Молотову, «что правительство Рейха исходя из дружеских отношений спешит информировать Советское правительство об этих операциях на западе, на которые вынудила Германию нависшая угроза англо-французского наступления на Рурский район через Бельгию и Голландию». Молотов, как сообщил Шуленбург, с пониманием отнесся к тому, что «Германии необходимо себя защищать от угрозы англо-французского нападения»[482].
Успехи германской армии были ошеломляющими: уже 12 мая она пересекла французскую границу. Главным секретом их успеха была в высшей степени эффективная поддержка с воздуха. Французская авиация была подавлена. Такой быстроты наступления не ожидали даже сами германские генералы. (Успехи немцев толкнули Сталина к незамедлительному решению вопроса с Румынией.)
14 июня 1940 года посол французской республики в СССР Э. Лабонн передал Молотову некоторые соображения французского правительства: «Изменение военной обстановки на суше подрывает в настоящее время равновесие европейских сил. Не считает ли Советское правительство, что имеющийся одновременно для Франции и СССР риск увеличил идентичность их интересов. Если Советское правительство имеет ту же точку зрения, как и французское, согласится ли оно на обмен мнениями о средствах сохранения равновесия, которое находится под угрозой?»
По существу, французским правительством делалась попытка наладить отношения с СССР. Однако в этой беседе с Лабонном Молотов заявил, что «позиция Советского Союза определяется договорами, заключёнными им с другими странами, и политикой нейтралитета, о которой было заявлено в начале европейской войны»[483].
Чтобы «улучшить отношения с Советским Союзом», французское правительство намеревалось послать в Москву известного просоветского деятеля Пьера Кота. Министр общественных работ Де Монзи говорил Эренбургу, находящемуся в то время в Париже: «Если русские нам продадут самолёты, мы сможем выстоять. Неужели Советский Союз выиграет от разгрома Франции? Гитлер пойдёт на вас... Мы просим об одном: продайте нам самолёты... Сообщите в Москву... Если нам не продадут самолётов, через месяц или два немцы займут всю Францию»[484]. Разумеется, все подобные инициативы Франции не встречали в Москве никакого ответа.
14 июня немецкие войска вошли в Париж. 22 июня было подписано перемирие между Германией и Францией, означавшее фактическую капитуляцию Франции. 84-летний маршал Петэн сформировал новое, коллаборационистское правительство.
Одной из главных причин крушения Франции была пораженческая политика Французской компартии, которая перестала играть в этот период сколько-нибудь активную роль в жизни страны.
В статье «Бонапартизм, фашизм и война», над которой Троцкий работал в день покушения Меркадера (не успел завершить и обработать её), он дал набросок классового анализа причин поражения Франции: «После пяти лет пропаганды союза демократии и коллективной безопасности, после неожиданного перемещения Сталина в лагерь Гитлера французский рабочий класс оказался застигнут врасплох. Война вызвала ужасную дезориентацию и пассивное пораженчество, вернее, индифферентизм безысходности. Из этого сцепления обстоятельств возникла, во-первых, беспримерная военная катастрофа, вслед за нею – презренный режим Петэна»[485].
Отсутствие революционного подъёма народных масс капиталистических стран в условиях беспримерных бедствий, приносимых им войной, Троцкий объяснял тем, что, несмотря на все машины истребления, решающее значение в войне сохраняет моральный фактор, который оказался подорван контрреволюционной политикой Сталина. «Деморализовав народные массы Европы – не только Европы – Сталин сыграл свою роль агента-провокатора на службе Гитлера»[486].
Уже в первые дни после подписания советско-германского пакта французские коммунисты столкнулись с резким осуждением и неприязнью со стороны масс. Член Политбюро ЦК ФКП А. Раммет вспоминал, что «коммунистов оскорбляли на улице, на заводах. Ничего подобного я не переживал... Это были страшные дни изоляции. Мы не могли даже выступать, нас больше не слушали»[487].
Французское правительство 26 августа запретило «Юманите» и приступило к арестам коммунистов, распространявших листовки в защиту советско-германского пакта. Спустя месяц правительством была запрещена деятельность коммунистической партии и вообще всякая деятельность, «имеющая целью распространение лозунгов, исходящих или зависящих от третьего Коммунистического Интернационала»[488].
28 сентября Президиум ИККИ направил в адрес ЦК ФКП, уже нелегальной, телеграмму, в которой требовал «порвать с политикой священного единения и разоблачать ложь французской буржуазии об антифашистской войне... Позиция национальной обороны недопустима для французских коммунистов в этой войне... Вопрос о фашизме играет сегодня второстепенную роль, первостепенный вопрос – борьба... против режима буржуазной диктатуры во всех её формах, прежде всего в вашей собственной стране»[489].
Во исполнение этой директивы группа депутатов-коммунистов, оформившаяся после роспуска коммунистической фракции в новую «рабоче-крестьянскую группу», подписала письмо председателю палаты депутатов Эррио, в котором предлагала созвать парламент для обсуждения «проблемы мира», с тем чтобы заключить «справедливый и прочный мир» (письмо подписали 47 из 74 депутатов ФКП).
Правительство Даладье воспользовалось этим письмом для того, чтобы лишить всех подписавших его депутатов парламентской неприкосновенности. В течение нескольких дней было арестовано более тридцати депутатов, подписавших письмо к Эррио. Оставшиеся руководители партии перешли на нелегальное положение.
Продолжая вести определённую Коминтерном линию, руководство ФКП опубликовало в коммунистическом журнале «Монд», легально выходящем в Бельгии, манифест ФКП к народу Франции. В этом документе осуждалась «империалистическая война», которую «ведут друг против друга английские и германские империалисты и в которой французскому народу отведена роль исполнителя воли лондонских банкиров». Утверждая, что французские правящие круги «вводят во Франции фашистские методы», «Манифест» требовал, чтобы «в первую очередь, были обезврежены французские фашисты, враги французского народа»[490].
Однако даже эта линия вызвала недовольство А. Марти, который призывал «вести настоящие пораженческие действия». Он резко выступал против Политбюро ЦК ФКП за то, что оно не признавало империалистического характера войны со стороны Франции. Заслушав доклад Марти, Президиум ИККИ принял резолюцию, требовавшую «сосредоточить огонь против оппортунизма, выражающегося в скатывании на оборонческую позицию, в поддержании легенды об антифашистском характере войны». После прибытия в Москву 14 ноября Торез добился смягчения обвинений в адрес ЦК ФКП, но вместе с Марти заверил руководство Коминтерна, что Французская компартия будет руководствоваться лозунгом «наш враг внутри страны»[491].
В самой Франции нелегальная «Юманите» опубликовала статью, в которой утверждалось, что в стране «нет ни одного рабочего, который не приветствовал бы помощь Красной Армии эксплуатируемому и притесняемому пролетариату «республики» Финляндии в создании нового государства»[492].
«Выправление» линии ФКП и безоговорочная поддержка ею СССР в советско-финляндской войне вызвали публичное осуждение политики партии двадцатью семью из 74 депутатов, составлявших до войны парламентскую группу ФКП. Новые лозунги ФКП осудил и старейший французский коммунист М. Кашен, который подчёркивал, что считает главным противником Франции «нацистский империализм». Даже после серьёзного нажима со стороны других лидеров партии Кашен выступил на заседании комиссии сената с заявлением, в котором твёрдо заявлял, что главную ответственность за войну несут «тоталитарные государства», а «гитлеровские претензии на господство в Европе неприемлемы»[493]. Серьёзные колебания проявил и член ЦК ФКП Г Пери.
20 марта – 3 апреля 1940 года прошёл процесс над депутатами-коммунистами, подписавшими заявление, обращённое к Эррио. Многие подсудимые отказались присоединиться к совместной декларации с одобрением политики ФКП, подготовленной для зачтения на суде. Часть других присоединилась к декларации лишь в силу партийной дисциплины или из-за солидарности с товарищами. В выступлениях подсудимых на суде содержалось, к неудовольствию руководства ФКП, «много патриотических утверждений» и отказ подчеркнуть «верность Коммунистическому Интернационалу».
Максимальное наказание, применённое судом, в том числе к осуждённым заочно руководителям партии, составляло 5 лет тюремного заключения. Депутаты, отмежевавшиеся от политики ФКП, были приговорены к условному заключению.
Прогерманская линия сталинской политики, наложившая отпечаток на деятельность Коминтерна и всех его секций, сохранялась и после того, как агрессивная направленность политики Гитлера определилась со всей полнотой. При подготовке текста первомайского воззвания Коминтерна 1940 года Жданов внёс в него положение о правящих кругах Англии и Франции и их «социал-демократических прислужниках», как поджигателях войны, а также тезис о том, что «именно благодаря предательской роли» социал-демократов «буржуазии удается отравлять известные слои рабочего класса ядом шовинизма и национализма»[494].
В декларации ФКП, утверждённой Секретариатом ИККИ 19 июня, т. е. накануне капитуляции Франции, впервые за всё время войны появилось упоминание о том, что коммунисты «боролись и борются против закабаления нашего народа иноземным завоевателем». Однако даже здесь запоздалые призывы к сопротивлению фашистскому нашествию по настоянию Сталина и Жданова были приглушены, а нападки на правящие круги Англии и Франции были вновь поставлены во главу угла. Была снята содержавшаяся в проекте декларации фраза о том, что «коммунисты сейчас выступают сторонниками самой решительной защиты против иноземного нашествия и обращаются к армии, рабочим, крестьянам и к народным массам с призывом напрячь все силы, чтобы отразить внешнее нашествие и обеспечить независимость и целостность страны»[495].
Троцкий подчёркивал, что ярче всего деморализация народных масс сказалась на судьбах Французской и Английской компартий, которые Коминтерн вынудил атаковать свои собственные правительства, ведущие войну с Гитлером. «Но это внезапное пораженчество – не интернационализм, а искажённая разновидность патриотизма: отечеством эти господа (лидеры Компартий Франции и Англии. – В. Р.) считают Кремль, от которого зависит их благополучие. Многие французские сталинисты ведут себя под преследованиями с несомненным мужеством. Но политическое содержание этого мужества загрязняется прикрашиванием разбойничьей политики враждебного лагеря» (Гитлера-Сталина. – В. Р.)[496].
Даже после захвата Германией ряда европейских стран советская и коминтерновская пропаганда не заменили своих политических установок, продолжая оценивать войну как несправедливую и империалистическую с обеих сторон и подчёркивать особенно реакционный, агрессивный характер политики Англии.
После захвата гитлеровцами Франции руководство ФКП вписало в историю своей партии одну из самых позорных страниц. Речь идёт о переговорах ряда деятелей ФКП с немецкими оккупационными властями о получении их разрешения на легализацию деятельности партии. Для ведения этих переговоров в июне 1940 г. из Москвы во Францию прибыл Жак Дюкло. В письме, направленном руководству Коминтерна, Дюкло сообщил, что он и другие активисты ФКП пытались договориться с оккупантами о легальном издании газеты «Юманите». В этих целях он организовал встречу двух представителей руководства ФКП с Отто Абецем, назначенным Гитлером представителем германского МИДа при военной администрации в Париже, а затем – послом Германии во Франции. После встречи в германском посольстве Абеца и других нацистских чиновников с представителями ФКП немецкие власти распорядились освободить группу коммунистов, арестованных парижской полицейской префектурой[497].
При встрече коммунистических функционеров с Маесом, руководителем пропаганды нацистской партии во Франции, было получено согласие на издание газеты «Се Суар» и освобождение заключённых, осуждённых за поддержку советско-германского пакта. В ходе беседы на эту тему Маес сказал: «Победа над Францией была облагоприятствована германо-советским договором. Он способствовал собиранию немецких масс и дезорганизации французских масс... Ваша листовка, воспроизводящая октябрьское письмо коммунистических депутатов к председателю палаты депутатов, распространена в недостаточном количестве экземпляров. Должны её распространять больше. Прибавьте несколько выдержек из речи Гитлера о международном мире»[498].
В конце июля руководством Коминтерна были получены из Франции письма Дюкло и других деятелей ФКП о продолжении переговоров парижского руководства ФКП с представителями германских оккупационных властей[499].
Лишь 5 августа руководство Коминтерна выработало проект директивы, обращённой к Компартии Франции, где указывалось на попытки немцев «использовать партию в качестве орудия для создания среди масс благоприятных настроений в отношении оккупантов», ради чего «делаются упорные попытки со стороны оккупационных властей войти в контакт с партией... проявляется временно показной либерализм в отношении коммунистов». Директива требовала «категорически отвергать и осуждать, как предательство, всякое проявление солидарности с оккупантами. Необходимо избегать статей, деклараций, переговоров, встреч такого порядка, которые носили бы характер солидарности с оккупантами или предоставляли бы одобрение или оправдание их действий». Однако даже в этой директиве не содержалось установки на полный отказ от сотрудничества с германскими властями, а предлагалось «ограничить отношения с властями оккупантов строго и исключительно лишь вопросами формального и административного характера»[500].
Но и когда мировая обстановка изменилась коренным образом, советско-германский пакт существенно ослаблял идеологические позиции коммунистов, сохранивших верность своему знамени. В этой связи уместно коснуться одной из лучших пьес американского драматурга Артура Миллера «Это случилось в Виши».
В центре пьесы – острейший идеологический спор, происходящий в экстремальной обстановке, когда несколько человек, схваченных в очередной фашистской облаве, ожидают допроса в полицейском участке «независимой» части Франции, где верховодят гестаповцы. Среди них – немецкий аристократ фон Берг, апеллирующий к нормам общественной морали, художник Ледюк и мужественный рабочий-коммунист Байяр. Все они – честные люди, глубоко ненавидящие фашизм и мучительно ищущие ответа на вопрос о причинах его господства. Но если Ледюк и фон Берг апеллируют к аргументам от здравого смысла и общечеловеческих норм морали, то Байяр ищет объективные основания для объяснения того чудовищного и невероятного, что происходит вокруг. Он стремится базировать свою внутреннюю стойкость на основе той идеологии, которой он предан. Остроту и динамизм этому спору придают обстоятельства, в которых он протекает.
Байяр изъясняется по преимуществу политическими формулами, но эти формулы им выстраданы, они превратились в неотъемлемую часть его личности.
«Байяр. Буржуазия продала Францию, она впустила фашистов, чтобы уничтожить французский рабочий класс. Достаточно вспомнить причины этой войны, и у вас появится настоящая уверенность в своей правоте.
Ледюк. Причины войны разные люди объясняют по-разному.
Байяр. Но не те, кто ясно понимает движущие силы экономики и политики.
Ледюк. Однако, когда немцы на нас напали, коммунисты отказались помогать Франции. Они объявили войну империалистической. Когда же фашисты напали на Россию, тут же оказалось, что идёт священная война против тирании. В чём же можно быть уверенным, если всё меняется с такой быстротой?
(Байяр не отвечает. Ледюк нащупал слабейший пункт его аргументации. Байяр переводит разговор, по существу, на другую тему. – В. Р.)
Байяр. Эх, друг, без Красной Армии, которая теперь с ними сражается, прощай наша Франция на тысячу лет.
Ледюк. Согласен. Но при чём тут понимание политических и экономических сил, если надо только верить в Красную Армию?
Байяр. Надо верить в будущее, а будущее – это социализм. Вот с этой верой я и пойду туда. (Остальным.) Имейте в виду: я знаю этих прохвостов. Обопритесь покрепче на идеологию, не то они вам переломят хребет.
Ледюк. Понимаю. Главное – не чувствовать себя одиноким, вы это хотите сказать?
Байяр. Люди не бывают одиноки. Все мы – участники исторического процесса. Может, кое-кто этого и не знает, но пусть узнает, если хочет выжить»[501].
Ущербная позиция французских коммунистов в 1939-1941 годах привела к утрате доверия к ним миллионов французов и в конечном счёте стала одной из главных причин столь быстрого поражения Франции.
Линия на сотрудничество с оккупантами проводилась летом 1940 года и руководством компартий Скандинавских стран, подвергшихся германской агрессии.
На собрании Копенгагенского партактива председатель КП Дании А. Ларсен назвал события 9 апреля 1940 года «незамедлительным ответом Германии на провокации Англии в форме оккупационных действий». «Отсюда ясно, – заявил Ларсен, – что тяготы и временные ограничения национальной свободы и самостоятельности нашего народа, являющиеся следствием вызванной английскими атаками военной оккупации нашей страны, отпадут вместе с окончанием войны, что мир вернёт нам полную свободу»[502].
В день, когда произошла оккупация Норвегии, лидеры социал-демократии, редакции газет, руководители профсоюзных организаций покинули Осло. В тот же день газета Шведской компартии «Ню Даг» писала о положении в норвежской столице: «Рабочее движение может легально продолжать свою работу и, несмотря на строгую военную цензуру, издавать газеты»[503]. Спустя несколько дней в статье своего корреспондента, возвратившегося из оккупированной немцами территории Норвегии, «Ню Даг» утверждала: «В организациях КП и комсомола наблюдается небывалая активность... Политика партии может быть выражена в следующих лозунгах: мир для Норвегии, возобновление работы на предприятиях... спокойствие и дисциплина»[504].
Орган ЦК КП Норвегии «Арбейдерен» заявлял, что «восстановление мира в нашей стране означает восстановление единства в стране и среди народа... Это важная предпосылка реализации лозунга: все свободные руки должны работать»[505].
Восьмого июня в Осло состоялось расширенное заседание Политбюро ЦК КП Норвегии с участием всех членов ЦК оккупированных районов. В качестве центральной задачи было выдвинуто установление единого фронта норвежского рабочего класса; борьба за ликвидацию социал-демократии внутри рабочего движения и за широкое развитие коммунистической партии[506].
Это произошло в разгар боёв между германскими войсками и объединёнными англо-норвежскими силами на территории Северной Норвегии. Как сообщила из Стокгольма 8 июня 1940 г. газета «Пресс ок Бильдченст», при вступлении немцев в Берген «всё население ушло из города в близлежащие леса. Работа повсюду прекратилась, торговцы закрыли магазины. Немцы застали мертвый город»[507].
Коллаборационистские настроения проявились и в Компартии Голландии, теоретический журнал которой «Политика и культура» опубликовал в июле 1940 года редакционную статью, содержавшую требование соблюдать «корректное отношение» к немецким войскам.
В Англии влияние компартии среди рабочего класса быстро приближалось к нулю, так как её «миротворческие» лозунги вступали во всё более острое противоречие с антифашистскими и патриотическими устремлениями рабочих, среди которых политика Черчилля, особенно после поражения Франции, находила всё большую поддержку. Как сообщал 22 июня в Москву Майский, «теперь уже можно с полной определённостью сказать, что решение британского правительства, несмотря на капитуляцию Франции, продолжать войну находит всеобщую поддержку населения, в особенности в широких рабочих массах... (среди наиболее передовых представителей пролетариата, включая и кое-кого из коммунистов) вырастает примерно такая концепция: нынешняя война, начавшись как «империалистическая» и «несправедливая», теперь, в ходе событий, вопреки воле её инициаторов, превращается в войну «освободительную» и «справедливую» со всеми вытекающими отсюда последствиями... Все думают только об одном: как бы отбить предстоящую немецкую атаку». В то же время, как подчёркивал Майский, «течение, возглавленное Черчиллем, стоит за «войну до конца», причём ради этой цели склонны идти довольно далеко навстречу рабочим в сфере внутренней и экономической политики (обложение богатых, ликвидация военных прибылей... и тому подобное)»[508].
Но даже подобные сообщения не могли побудить сталинскую клику к проведению более гибкой внешней политики, связанной с отказом от односторонней «привязки» к колеснице Гитлера. В сообщении ТАСС, опубликованном на следующий день после капитуляции Франции, подчёркивалось, что «добрососедские отношения, сложившиеся между СССР и Германией в результате заключения пакта о ненападении, нельзя поколебать какими-либо слухами и мелкотравчатой пропагандой, ибо эти отношения основаны не на преходящих мотивах конъюнктурного характера, а на коренных государственных интересах СССР и Германии»[509].
На следующий день после появления сообщения ТАСС Геббельс записал в своём дневнике: «Русские ещё сильнее опровергают приписываемую им попытку проведения враждебной Германии политики. Это производит глубокое впечатление»[510].
Когда И. Эренбург вернулся в конце июля 1940 г. из Парижа, он написал письмо Молотову о том, что хочет рассказать ему о хозяйничаньи гитлеровцев во Франции. Вместо Молотова Эренбурга принял заместитель наркома иностранных дел С. А. Лозовой, которого Эренбург знал ещё по дореволюционному времени, когда Лозовой выступал в Париже на собраниях социал-демократов. «Он слушал меня рассеянно, – вспоминал Эренбург об этой встрече, – печально глядел в сторону. Я не выдержал: «Разве то, что я рассказываю, лишено всякого интереса?» Соломон Абрамович грустно улыбнулся: «Мне лично это интересно... Но вы ведь знаете, что у нас другая политика...» («Я всё же оставался наивным, – комментировал свой рассказ об этой встрече Эренбург, – думал, что правдивая информация помогает определить политику: оказалось наоборот – требовалась информация, подтверждающая правильность выбранной политики»)[511].
Лишь с осени 1940 года, когда решительно обозначилось укрепление позиций Германии в Европе, в документах Коминтерна появились установки, направленные на борьбу с немецкими оккупантами и на восстановление независимости захваченных ими стран. В резолюции Секретариата ИККИ «О положении в Венгрии и задачах КПВ» от 20 августа 1940 года говорилось: «Подчинение Венгрии германскому и итальянскому империализму и её приспособление к нему в целях собственных завоеваний уже сейчас всё больше ведёт к лишению народа последних остатков прав на свободу, к ещё более жестокой эксплуатации и несёт с собой прямую опасность установления открытой, террористической диктатуры буржуазии»[512]. Это было первым более чем за год упоминанием в коминтерновских документах определения фашизма, выдвинутого на VII конгрессе Коминтерна.
В директивном письме руководству Компартии Австрии от 7 октября 1940 года были внесены новые существенные моменты в оценку политики Германии. «Германские империалисты, – говорилось в этом документе, – оккупировали пол-Европы; они подвергли невыносимому гнёту народы оккупированных ими стран и беззастенчиво проливают их кровь, приносят в жертву последние резервы трудящихся для того, чтобы грабительскими методами создавать в Африке и Азии свою колониальную империю. Неслыханная жестокость, с которой они закабаляют народы, доводя их до нищеты, голода и унижения, безудержность, с которой они претендуют на всё большую часть в добыче, с беспощадной основательностью опровергают лицемерные утверждения национал-социализма о том, будто он ведёт «революционную войну» и ратует за «социализм»[513].
Среди народов оккупированных стран возрастало стремление к сопротивлению германским захватчикам. Ощущая нарастающую угрозу Советскому Союзу со стороны Германии, руководство Коминтерна склонно было поддерживать это движение сопротивления, но предпочитало вести эту работу «осторожно», чтобы не вызвать чрезмерного недовольства Берлина Москвой. «Мы ведём курс на разложение оккупационных немецких войск в разных странах и эту работу, не крича об этом, хотим ещё больше усилить, – говорил Димитров 25 ноября 1940 года Молотову. – Не помешает ли это советской политике?» «Конечно, это надо делать, – отвечал Молотов. – Только делать это надо бесшумно (!? – В. Р.)»[514].
Лишь в конце 1940 – начале 1941 года сталинское руководство стало ориентировать Коминтерн и его секции на борьбу с фашизмом. В «Предложениях для ЦК КП Франции», написанных Торезом и Марти и отредактированных Димитровым 8 января 1941 года, рекомендовалось направлять «главный огонь кампаний против агентов оккупантов, против всех сторонников и проводников политики соглашения с оккупантами, ведущей к рабскому закабалению французского народа»[515].
Примерно в то же время в коминтерновских документах стали появляться упоминания о временном характере германских завоеваний и гитлеровского «нового порядка». В «Рекомендациях Секретариата ИККИ Компартии Чехословакии» от 2 декабря 1940 года указывалось: «Пропаганда якобы обеспеченной уже победы Германии является блефом. Иллюзорен и так называемый новый порядок в Европе под руководством Германии-Италии»[516].
Диктуя те или иные тактические шаги компартиям зарубежных стран, Москва, как и прежде, неизменно ориентировала их на то, чтобы подчинять свои действия интересам внешней политики СССР. Когда Советское правительство выразило своё недовольство усилением германской активности на Балканах, особенно в Болгарии, Болгарской компартии была дана директива Коминтерна «выступать решительно против переброски германских войск в Болгарию» и развернуть кампанию за улучшение советско-болгарских отношений. При этом, однако, подчёркивалось, что эта кампания не должна носить антигерманский характер и её следует вести «не на классовой, а на общенациональной и государственной почве»[517].
Активную роль коммунисты играли в Югославии, где численность компартии выросла с октября 1940 до июня 1941 года вдвое, достигнув 12 тыс. человек, несмотря на то, что на протяжении двадцати лет компартия находилась здесь на нелегальном положении. С июня 1939 года в Загребе был создан пункт радиосвязи с Коминтерном, который в дальнейшем использовался ИККИ для шифрованной переписки с компартиями ряда оккупированных, в том числе балканских стран.
Когда королевское правительство Югославии стало склоняться к присоединению к Тройственному пакту, Димитров отправил 22 марта 1941 года радиограмму Тито, в которой рекомендовал «взять решительную позицию против капитуляции перед Германией. Поддерживать движение за всенародное сопротивление попытке военного вторжения (Германии). Требовать дружбу с Советским Союзом...»[518]. Однако, когда в обстановке подъёма в стране массового протеста против присоединения Югославии к Тройственному пакту КПЮ предложила организовать всенародный отпор германо-итальянскому вторжению в Югославию, Димитров в соответствии с указаниями Молотова потребовал отказаться даже от организации уличных демонстраций[519].
Лишь в апреле 1941 года, после нападения Германии на Югославию и Грецию, Сталин одобрил предложение Димитрова считать войну этих стран против германских агрессоров справедливой[520]. Вместе с тем сталинская клика и на этом этапе продолжала сохранять оценку войны со стороны Англии как империалистической. В апреле 1941 года Жданов заявил: «Балканские события не меняют общей установки, занятой нами в отношении империалистической войны и обеих воюющих капиталистических группировок. Германскую экспансию на Балканах мы не одобряем. Но это не означает, что мы отходим от пакта с Германией и поворачиваем в сторону Англии. Те наши люди, которые так думают, недооценивают самостоятельной роли и мощи Советского Союза. Им кажется, что надо ориентироваться либо на одну, либо на другую империалистическую группировку, а это глубоко неверно»[521].
20 апреля 1941 г. Сталин на ужине с членами Политбюро поставил вопрос о роспуске Коминтерна и превращении его секций в партии, которые «не оглядывались бы на Москву», а «разрешали бы стоящие перед ними конкретные задачи в данной стране самостоятельно»[522]. За этими демагогическими словами (Сталин, конечно же, не собирался выпустить из-под своего жёсткого контроля и диктата ни одну коммунистическую партию) крылось стремление Сталина прекратить деятельность Коминтерна ради сохранения «дружбы» с Германией. Однако в середине мая Сталин отказался от этой идеи. Роспуск Коминтерна был осуществлён в мае 1943 года в целях укрепления коалиции Советского Союза с США и Англией.
XIV Дискуссия в Социалистической Рабочей Партии США Спустя несколько дней после заключения советско-германского пакта все издания коммунистического направления, выходившие во Франции, были запрещены. 29 августа 1939 года издатели «Бюллетеня оппозиции» писали Троцкому: «Дела совсем дрянь, здорово завинтили, о выпуске Бюллетеня в данное время и речи быть не может»[523]. Августовско-октябрьский номер «Бюллетеня оппозиции» (№ 79-80), как и все последующие номера, был выпущен в Нью-Йорке.
В 1939 году Нью-Йорк стал главным центром международного троцкистского движения, а Социалистическая Рабочая Партия США (SWP) – наиболее многочисленной троцкистской партией в мире. Она выпускала два периодических издания – газету «Милитант» и теоретический ежемесячник «Нью Интернейшенел».
Троцкий высоко ценил деятельность этой партии и поддерживал непрерывную переписку с её лидерами и активистами. Эта переписка, наряду с теоретическими статьями Троцкого по поводу дискуссии в этой партии, была впервые опубликована в США в 1942 году, а на русском языке – американским издательством «Iskra Research» в 1994 году.
Помимо троцкистов в общественно-политической жизни США принимали активное участие многие антисталински настроенные представители радикальных кругов, далёких от повседневной деятельности троцкистских организаций, но «в высшей степени захваченных интеллектуальной борьбой Троцкого со Сталиным и его критикой в адрес СССР»[524]. К ним относились, например, нью-йоркские литераторы, группировавшиеся вокруг журнала «Партизан Ревью». Издатель этого журнала Дуайт Макдональд в 1938 году стал сотрудничать с «Нью Интернейшенел», а в конце 1939 года вступил в Социалистическую Рабочую Партию.
В 1939 году произошло размежевание Социалистической Рабочей Партии – на «большинство», возглавляемое Д. Кэнноном, и «меньшинство», лидерами и теоретиками которого выступали редакторы «Нью Интернейшенел» Д. Бернхем и М. Шахтман. Это размежевание было вызвано серьёзными разногласиями по вопросу об оценке социального характера СССР после заключения советско-германского пакта и интервенции в Финляндии и по вопросу о том, какую позицию должны занять троцкисты по отношению к СССР после этих событий. Эти вопросы оживлённо дебатировались во всём троцкистском движении. Дискуссия на эту тему охватила, помимо политических, много коренных теоретических проблем, прежде всего в области философии и социологии.
Троцкий, внимательно следивший за этой дискуссией, поначалу пытался ослабить её остроту, дабы не допустить организационного раскола в рядах SWP 27 декабря 1939 года он писал руководству партии: «Я абсолютно уверен, что сталинистские агенты работают среди нас с целью углубить дискуссию и спровоцировать раскол»[525]. В ряде писем, направленных представителям «большинства», теоретические и политические позиции которого Троцкий поддерживал, он предостерегал от каких-либо организационных выводов по отношению к «меньшинству». 10 января 1940 года он писал Фарелу Добсу: «Наши собственные секции унаследовали от Коминтерна много злобы в том смысле, что некоторые товарищи были склонны злоупотреблять организационными мерами, исключением, расколом или угрозой этих мер... Если кто-то предложит, например, исключить товарища Бернама (так Троцкий передавал в русской транскрипции фамилию Бернхема. – В. Р.), то я буду энергично возражать»[526].
Особое внимание Троцкий уделял попыткам смягчить свои разногласия с Шахтманом, которого он ценил как марксистского теоретика. 20 декабря 1939 года он направил Шахтману письмо, в котором в товарищеской форме предупреждал последнего: «Если вы и сейчас откажетесь повернуть к сотрудничеству с марксистским крылом против мелкобуржуазных ревизионистов, то вы неминуемо будете об этом жалеть годы спустя, как о самой серьёзной ошибке в вашей жизни». К этому Троцкий прибавлял: «Если бы я имел возможность, то я бы немедленно прилетел в Нью-Йорк, чтобы дискутировать с вами 48 или 72 часа подряд. Я весьма сожалею, что вы не чувствуете в этой ситуации необходимости приехать сюда для дискуссии по всем вопросам. А может, вы всё-таки приедете? Я был бы счастлив...»[527]
Однако в ходе дискуссии Бернхем, а вслед за ним и Шахтман всё более сдвигались вправо, причём их ошибки касались не только вопросов текущей политики, но и коренных теоретических принципов марксизма, отстаиванию которых Троцкий всегда придавал особое значение. Поэтому он, как справедливо заметил Кэннон, «в последний год своей жизни всё отодвинул в сторону во имя политической и теоретической защиты марксизма в рядах 4-го Интернационала»[528].
--------------------------------------------------------------------------------
* По официальным же данным, средняя выдача зерна на трудодень составляла 4 кг. – История социалистической экономики СССР. Т. 5. С. 153.
* Для сравнения напомним: в 20-е годы директор завода получал 187,9 руб., если он был членом партии, и 309,5 руб., если был беспартийным. До первого пятилетнего плана ни одному члену партии не разрешалось зарабатывать больше квалифицированного рабочего. Средний годовой заработок чернорабочего составлял в 1926-1927 гг. 465 довоенных рублей, разрешённый для специалистов максимум – 1811 руб. Помимо буржуазии, нэпманов и кулаков этот максимум получали всего 0,3% работающих, а их заработок составлял лишь 1% национального дохода (ЭКО. 1989. № 5. С. 128).
* Товарооборот государственной торговли за весь 1940 год составил 128,1 млрд руб. (в ценах соответствующих лет). Весь розничный товарооборот, включая кооперативную торговлю и колхозные рынки, составлял 204,2 млрд руб. (Советская торговля. Статистический сборник. М. Госстатиздат, 1956. С. 24).
* Пленум решил резолюцию в печати не публиковать, а разослать партийным, комсомольским и профсоюзным организациям (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 666. Л. 22).
* Указом СНК от 2.X.40 г. была введена плата за обучение в 8-10 классах в размере 150-200 руб. в год, а для студентов вузов – 300-500 руб. в год. В преамбуле Указа было записано: «Учитывая возросший уровень материального благосостояния... СНК признал необходимым возложить часть расходов на обучение... на самих учащихся».
Поскольку уже в 1938 году 42,3% студентов вузов составляли выходцы из семей интеллигенции, этот Указ замедлил рост образовательного уровня рабочего класса и положил начало процессу самовоспроизводства интеллигенции.
* Эти непривычно звучащие слова показывают, на мой взгляд, что до Вернадского тем или иным путём дошла версия об отравлении Сталиным Ленина.
* Как рассказывал Хрущёв, при заключении пакта Шуленбург, с которым Молотов решал попутные вопросы, «буквально сиял от радости и говорил: «Сам бог помог нам, сам бог!» (Вопросы истории. 1990. № 7. С. 103).
* 30 июля 1941 года правительство СССР и эмигрантское правительство Польши официально признали недействительными советско-германские договоры 1939 года (Вопросы истории. 1997. № 7. С. 28).
* 1 сентября 1939 г. правительство Э. Даладье ввело во Франции осадное положение, ликвидировавшее свободу слова, печати и собраний (Новая и новейшая история. 1994. № 1. С. 32).
* Когда же после заключения пакта с Москвой Гитлер в свою очередь в качестве брачного дара предложил Сталину освобождение вождя рабочих (Тельмана), Москва, к удивлению нацистов, оставила без внимания это дружеское предложение... Из пропагандистских соображений арестант в камере немецкой тюрьмы был более ценным для диктатора в Кремле, чем эмигрант в Париже или Москве (Бубер-Нейман М. Мировая революция и сталинский режим. М., 1995. С. 205).
* Так до 1944 г. назывался г. Черновцы.
* Троцкий неоднократно вспоминал, что «последний из великих гуманистов – имя его Анатоль Франс – не раз высказывал ту мысль, что из всех видов кровавого безумия, которое называется войной, наименее безумной является всё же гражданская война, ибо в ней люди, по крайней мере, сознательно, а не по приказу делятся на враждебные лагери» (Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. М., 1991. С. 39).
--------------------------------------------------------------------------------
[1] Промышленность СССР. М., Госстатиздат. 1957. С. 12.
[2] Народное хозяйство СССР. 1922-1972. Стат. сб. М., 1972. С. 72; Дихтяр Г. Советская торговля в период социализма и развёрнутого строительства коммунизма. М., 1965. С. 81.
[3] Они не молчали. Сост. Афанасьев А. М., 1991. С. 41-42.
[4] Рубинштейн Г. Развитие внутренней торговли в СССР. Л., 1964. С. 349, 355-356.
[5] РГАЭ. Ф. 7971. Оп. 16. Д. 65. Л. 107-117; РГАСПИ (Российский государственный архив социально-политической истории). Ф. 17. Оп. 121. Д. 99. Л. 61-65.
[6] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». М., 1998. С. 185.
[7] РГАЭ. Ф. 7971. Оп. 16. Д. 75. Л. 151-170.
[8] Вопросы истории. 1996. № 1. С. 22-23.
[9] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 215.
[10] Независимая газета. 1992. 9 июня.
[11] Дихтяр Г. Советская торговля в период социализма и развернутого строительства коммунизма. С. 93.
[12] Там же. С. 94.
[13] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 200.
[14] Там же. С. 195.
[15] Там же. С. 198.
[16] История социалистической экономики СССР. Т. 5. М., 1978. С. 113, 114.
[17] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 199.
[18] Там же. С. 201.
[19] Дихтяр Г. Советская торговля в период построения социализма. М., 1961. С. 121-122.
[20] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 220.
[21] История крестьянства СССР. Т. 3. М., 1987. С. 26.
[22] РГАЭ. Ф. 7971. Оп. 16. Д. 77. Л. 65; Д. 78. Л. 207; Д. 87. Л. 7.
[23] Дихтяр Г. Советская торговля в период построения социализма. С. 116-119.
[24] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 191.
[25] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 672. Л. 10-13.
[26] ЦАФСБ. Ф. 3. Оп. 7. Д. 880. Л. 27-29, 36-40.
[27] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 670. Л. 24.
[28] Там же. Л. 157.
[29] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 189-190.
[30] Там же. С. 192.
[31] Там же. С. 228-229.
[32] ЦАФСБ. Ф. 3. Оп.7. Д. 944. Л. 199-207; Д. 872. Л. 240-241.
[33] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 231.
[34] Там же. С. 232-233.
[35] Вопросы истории. 1996. № 1. С. 22.
[36] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 212.
[37] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 3. Д. 993. Л. 83.
[38] Народное хозяйство СССР за 70 лет. Стат. сб. М., 1987. С. 431.
[39] Бюллетень оппозиции. 1938. № 65. С. 15.
[40] Клифф Т. Советская Россия: пропасть в благосостоянии и дискриминация. ЭКО. 1989. № 9. С. 128-129.
[41] Литературный фронт. История политической цензуры. М., 1994. С. 50.
[42] Вопросы истории. 1996. № 1. С. 18-19.
[43] Там же. С. 21-22.
[44] РГАЭ. Ф. 7971. Оп. 16. Д. 81. Л. 214-219.
[45] Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. М., 1991. С. 152.
[46] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 224.
[47] ЦАФСБ. Ф. 3. Оп. 7. Д. 945. Л. 378.
[48] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 225.
[49] ЦАФСБ. Ф. 3. Оп. 7. Д. 945. Л. 347, 363, 364.
[50] Вопросы истории. 1996. № 1. С. 9, 17, 20, 14.
[51] Там же. С. 16.
[52] Там же. С. 8.
[53] Там же. С. 13-14.
[54] Там же. С. 14.
[55] Там же. С. 11-12.
[56] Там же. С. 12.
[57] Там же. С. 8-9.
[58] Там же. С. 8.
[59] Там же. С. 5.
[60] Там же. С. 19.
[61] Там же.
[62] Там же. С. 16-17.
[63] Там же. С. 12.
[64] Там же. С. 11.
[65] Там же. С. 17, 19.
[66] Там же. С. 6.
[67] Там же. С. 21.
[68] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 197.
[69] Вопросы истории. 1996. № 1. С. 14.
[70] Там же. С. 10.
[71] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия». С. 207.
[72] Исторический архив. 1995. № 2. С. 23.
[73] Осокина Е. За фасадом «сталинского благополучия».
[74] Директивы КПСС и Советского правительства по хозяйственным вопросам. М., 1957. С. 544.
[75] КПСС в резолюциях. Т. 7. С. 41-43.
[76] Правда. 1938. 19 декабря.
[77] Правда. 1938. 15 декабря.
[78] Правда. 1940. 26 июня.
[79] Правда. 1940. 29 июня.
[80] Бюллетень оппозиции. № 85. С. 13.
[81] Источник. 1997. № 5. С. 112.
[82] Коммунист. 1989. № 9. С. 88.
[83] Большевик. 1940. № 11-12. С. 5.
[84] Правда. 1940. 29 июня.
[85] Бюллетень оппозиции. № 85. С. 14.
[86] Коммунист. 1989. № 9. С. 89.
[87] Кнышевский П. Н. Государственный комитет обороны: методы мобилизации трудовых ресурсов. Вопросы истории. 1994. № 2. С. 54.
[88] Источник. 1997. №5. С. 112.
[89] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 672. Л. 50, 64.
[90] Там же. Л. 59.
[91] Там же. Л. 95.
[92] Источник. 1997. № 5. С. 113.
[93] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 674. Л. 63.
[94] Там же. Д. 672. Л. 68, 69.
[95] Там же. Л. 73, 75.
[96] Правда. 1940.-20 июля.
[97] Правда. 1940. 22 октября.
[98] Коммунист. 1989. № 9. С. 93.
[99] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 672. Л. 86, 87.
[100] Там же. Д. 674. Л. 60.
[101] Там же. Л. 51.
[102] Там же. Л. 62.
[103] Там же. Д. 672. Л. 60.
[104] Источник. 1997. № 5. С. 113.
[105] Правда. 1940. 18 октября.
[106] Бюллетень оппозиции. 1940. № 85. С. 13.
[107] Военно-исторический журнал. 1989. № 11. С. 13.
[108] История Великой Отечественной войны Советского Союза 1941-1945. Т. 1. М., 1963. С. 409.
[109] Военно-исторический журнал. 1989. № 11. С. 13.
[110] История второй мировой войны - 1939-1945. Т. 3. С. 388.
[111] Военно-исторический журнал. I960. № 3. С. 17.
[112] Вопросы истории. 1994. № 4. С. 187.
[113] Военно-исторический журнал. 1989, № 11. С. 12.
[114] Откровения и признания. М., 1996. С. 120.
[115] Военно-исторический журнал. 1989. № 11. С. 14.
[116] Устинов Д. Во имя победы. М., 1988. С. 120.
[117] Военно-исторический журнал. 1991. № 4. С. 33-35.
[118] Там же. 1989. № 11. С. 14.
[119] Канун и начало войны. Документы и материалы. Л., 1991. С. 244, 262.
[120] Там же. С. 237.
[121] Вопросы истории. 1994. № 4. С. 187.
[122] Исторический архив. 1995. № 2. С. 31.
[123] Канун и начало войны. С. 235.
[124] Волкогонов Д. Сталин. Кн. 2. М., 1996. С. 73.
[125] Родина. 1992. № 5. С. 33.
[126] Исторический архив.1995.№ 2.С. 24.
[127] Вопросы истории. 1990. № 3. С. 187.
[128] Там же. № 7. С. 103.
[129] Там же. С. 80-81.
[130] Верт Н. История советского государства 1917-1991. М., 1995. С. 302.
[131] Вопросы истории. 1998. № 1. С. 137.
[132] Наше отечество. Опыт политической истории. Т. 2. М., 1991. С. 395.
[133] Правда. 1989. 22 июня.
[134] Военно-исторический журнал. 1990. № 2. С. 28.
[135] Известия ЦК КПСС. 1990. № 1. С. 188.
[136] Там же.
[137] Известия ЦК КПСС. 1989. № 4. С. 80.
[138] Канун и начало войны. С. 281.
[139] Вопросы истории. 1990. № 7. С. 104.
[140] Волкогонов Д. Сталин. Кн. 2. С. 48.
[141] Военно-исторический журнал. 1988. № 10. С. 31.
[142] Симонов К. Глазами человека моего поколения. М., 1990. С. 339-340.
[143] Новобранец В. Накануне войны. — В кн. Кривицкого «Я был агентом Сталина». М., 1991. С. 355.
[144] Маршал Жуков. Каким мы его помним. М., 1988. С. 86.
[145] Канун и начало войны. С. 301.
[146] Военно-исторический журнал. 1989. № 4. С. 34.
[147] Канун и начало войны. С. 302-303.
[148] Маршал Жуков. Каким мы его помним. С. 86.
[149] Откровения и признания. С. 176.
[150] Там же. С. 101.
[151] Военно-исторический журнал. 1988. № 5. С. 73-75.
[152] Новая и новейшая история. 1993. № 4. С. 121.
[153] Хрестоматия по истории России. 1917-1940. М., 1994. С. 386.
[154] Сообщение Т. И. Смилги автору книги.
[155] Эренбург И. Люди, годы, жизнь. Т. 9. М., 1967. С. 246.
[156] Ваксберг А. Нераскрытые тайны. М., 1993. С. 66, 70-74.
[157] Там же. С. 126-128.
[158] Там же. С. 129.
[159] Трагические судьбы: репрессированные учёные АН. М., 1995. С. 85.
[160] The God that failed. N.Y., 1949. P. 61-62.
[161] Верните мне свободу! Мемориальный сборник документов из архивов бывшего КГБ. М., 1997. С. 202.
[162] ВаксбергА.Нераскрытые тайны. С. 133.
[163] Там же. С. 134.
[164] Судебный отчёт по делу антисоветского «право-троцкистского блока». М., 1938. С. 547.
[165] Реабилитация. Политические процессы 30-50-х годов. М., 1991. С. 239.
[166] Там же. С. 286.
[167] Там же. С. 307.
[168] Там же. С. 291.
[169] Пятницкий В. Заговор против Сталина. М., 1998. С. 75.
[170] Там же. С. 74.
[171] Источник. 1997. № 5. С. 114.
[172] Резолюции XVIII конференции ВКП(б). М., 1941. С. 21-22.
[173] Волкогонов Д. Сталин. Кн. 2. С. 70.
[174] Независимая газета. 1992. 9 июня.
[175] Мегаполис-экспресс. 1991. № 19. С. 9.
[176] Независимая газета. 1992. 9 июня.
[177] Литературный фронт. История политической цензуры 1932-1946. Сборник документов. М., 1994. С. 217.
[178] Троцкий Л. Д. В защиту марксизма., Cambridge, MA, USA., 1995. С. 103.
[179] Архив Троцкого. № 4888.
[180] Там же.
[181] Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 8.
[182] Независимая газета. 1992. 9 июня.
[183] Откровения и признания. С. 220.
[184] Там же. С. 101.
[185] Копелев Л. «И сотворил себе кумира». Ан Арбор (США), 1978. С. 221.
[186] Там же. С. 146.
[187] Wehner H. Zeugnis. Koln, 1988. S. 275.
[188] Откровения и признания. С. 207.
[189] Вопросы истории. 1994. № 8. С. 168.
[190] Литературный фронт. История политической цензуры 1932-1946. Сборник документов. С. 48.
[191] ГАРФ. Ф. 9425. Оп. 1. Д. 9. Л. 39; Оп. 2. Д. 19. Л. 103, 115, 132.
[192] Эренбург И. Люди, годы, жизнь. Т. 9. С. 263.
[193] Там же. С. 263.
[194] Откровения и признания. С. 68.
[195] Большевик. 1941. № 9. С. 4-5.
[196] Гефтер М. Из тех и этих лет. М., 1991. С. 262.
[197] Вопросы истории. 1994. № 8. С. 166.
[198] Волкогонов Д. Сталин. Кн. 2. С. 135.
[199] Откровения и признания. С. 68.
[200] Гефтер М. Из тех и этих лет. С. 261-262.
[201] Лерт Р. На том стою. М., 1991. С. 250.
[202] Эренбург И. Люди, годы, жизнь. Т. 9. С. 259.
[203] Год кризиса. 1938-1939. Т. 2. М., 1990. С. 323.
[204] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. I. M., 1994. С. 95.
[205] Внешняя политика СССР. Сборник документов. Т. IV (1935 - июнь 1941 г.). М., 1946. С. 445.
[206] Архивы раскрывают тайны... М., 1991. С. 106.
[207] Вопросы истории. 1994. № 4. С. 66.
[208] 1939 год. Уроки истории. М., 1990. С. 378.
[209] Вопросы истории. 1997. № 7. С. 19.
[210] Советско-нацистские отношения. 1939-1941. Документы. Париж-Нью-Йорк, 1983. С. 94.
[211] Вопросы истории. 1997. № 7. С. 21.
[212] Советско-нацистские отношения. С. 96.
[213] Там же. С. 93-94.
[214] Архивы раскрывают тайны... С. 107.
[215] Советско-нацистские отношения. С. 96.
[216] Там же. С. 99.
[217] Там же. С. 100.
[218] Откровения и признания. М., 1996. С. 69.
[219] Правда. 1939. 18 сентября.
[220] Вопросы истории. 1997. № 7. С. 24.
[221] История и сталинизм. М., 1991. С. 222.
[222] Вопросы истории. 1990. № 8. С. 54.
[223] Вопросы истории. 1997. № 7. С. 24-25.
[224] РГАСПИ. Ф. 81. Оп. 3. Д. 332. Л. 97-102.
[225] Правда. 1939. 7 ноября.
[226] Вопросы истории. 7997. № 7. С. 26.
[227] Инквизитор: сталинский прокурор Вышинский. М., 1992. С. 282.
[228] Красная звезда. 1940. 17 сентября.
[229] Волкогонов Д. Сталин. Кн. 2. С. 39.
[230] Вопросы истории. 1993. № 1. С. 19.
[231] Там же. С. 20-21.
[232] Внешняя политика СССР. Т. 4. С. 449.
[233] Там же.
[234] Некрич А. 1941. 22 июня. Изд. 2. М., 1995. С. 35.
[235] Вопросы истории. 1990. № 9. С. 60.
[236] Советско-нацистские отношения. С. 106.
[237] Там же. С. 107.
[238] Откровения и признания. С. 97-98.
[239] Троцкий Л. Д. К истории русской революции. М., 1990. С. 410.
[240] Вопросы истории. 1990. № 9. С. 60.
[241] Буллок А. Гитлер и Сталин. Жизнь и власть. Т. 2. Смоленск, 1994. С. 276.
[242] Вопросы истории. 1997. № 7. С. 28.
[243] Правда. 1939. 1 ноября.
[244] Правда. 1939. 7 ноября.
[245] Вопросы истории. 1994. № 4. С. 66.
[246] Бережков В. Как я стал переводчиком Сталина. М., 1993. С. 300.
[247] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. 1. М., 1994. С. 400.
[248] Бережков В. Как я стал переводчиком Сталина. С. 301.
[249] Правда, Известия. 1939. 29 сентября.
[250] Архивы раскрывают тайны... с. 110.
[251] Советско-нацистские отношения. С. 259.
[252] Правда. 1939. 29 сентября.
[253] Откровения и признания. С. 23.
[254] Там же. С. 70-77.
[255] Там же. С.61.
[256] Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. М., 1991. С. 19.
[257] Откровения и признания. С. 43.
[258] Правда. 1939. 30 сентября.
[259] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 394. Л. 252-253.
[260] Типпельскирх К. История второй мировой войны. М., 1956. С. 8.
[261] Советско-нацистские отношения. С. 113.
[262] Правда. 1939. 7 октября.
[263] Правда. 1939. 1 ноября.
[264] Вопросы истории 1990. № 9. С. 59.
[265] Правда. 1939. 1 ноября.
[266] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. I. С. 70.
[267] Там же. С. 101.
[268] Там же. С. 184.
[269] Там же. С. 100.
[270] Там же. С. 107.
[271] Там же. С. 13.
[272] Там же. С. 104-105.
[273] Там же. С. 128.
[274] Там же. С. 92.
[275] Там же. С. 132.
[276] Там же. С. 144.
[277] Коммунистический интернационал в документах. М., 1933. С. 35.
[278] Новая и новейшая история. 1994. № 1. С. 32.
[279] Там же. С. 32.
[280] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. 1. С. 13, 217.
[281] Новая и новейшая история. 1994. № 1. С. 33.
[282] Там же. С. 34.
[283] Коминтерн и вторая мировая война. С. 89.
[284] Лондон А. Признание. Иностранная литература. 1989. № 4. С. 172.
[285] Wehner H. Zeugnis. S. 271.
[286] Коминтерн и вторая мировая война. С. 95.
[287] Wehner H. Zeugnis. S. 271.
[288] Новая и новейшая история. 1994. № 1. С. 35, 36.
[289] Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. С. 19.
[290] Коминтерн и вторая мировая война. С. 13.
[291] Там же. С. 133, 135.
[292] Известия ЦК КПСС. 1989. № 12. С. 209.
[293] Там же. С. 210.
[294] Там же. С. 210, 211.
[295] Коммунистический интернационал. 1939. № 8-9. С. 26, 28.
[296] Коминтерн и вторая мировая война. С. 325.
[297] Там же. С. 290.
[298] Там же. С. 448.
[299] Там же. С. 176.
[300] Там же. С. 248, 249.
[301] Там же. С. 252.
[302] Там же. С. 252-257.
[303] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 397. Л. 141-142.
[304] Коминтерн и вторая мировая война. С. 282.
[305] Там же. С. 20.
[306] Там же. С. 383.
[307] Правда. 1939. 9 октября.
[308] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. I. М., 1995. С. 7, 57, 77.
[309] Правда. 1940. 13 февраля.
[310] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 399. Л. 50-51.
[311] Новая и новейшая история. 1997. № 2. С. 39.
[312] Откровения и признания. С. 198.
[313] Новая и новейшая история. 1997. № 2. С. 32-33.
[314] Петров И. Я. Я выполнял задание Сталина. - Родина. 1992. № 5. С. 32-33.
[315] Исторический архив. 1995. № 3. С. 4-20.
[316] Откровения и признания. С. 218.
[317] Источник. 1994. № 2. С. 54.
[318] Откровения и признания. С. 77.
[319] Новая и новейшая история. 1997. № 2. С. 96-97.
[320] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 396. Л. 277-278.
[321] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 406. Л. 135.
[322] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 398. Л. 79.
[323] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 404. Л. 179-180.
[324] Там же. Л. 115.
[325] Там же.
[326] Новая и новейшая история. 1997. № 2. С. 90, 95.
[327] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 404. Л. 114-115.
[328] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 406. Л. 81.
[329] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 399. Л. 99.
[330] Там же.
[331] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д.406. Л. 136.
[332] Там же. Л. 63.
[333] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 398. Л. 158.
[334] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 400. Л. 10.
[335] Там же.
[336] Новая и новейшая история. 1997. № 2. С. 98.
[337] Там же. С. 97.
[338] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 403. Л. 189.
[339] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 398. Л. 79.
[340] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 396. Л. 189-190.
[341] РГАСПИ. Ф. 495. On.83.Д. 394. Л. 145.
[342] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 406. Л. 4-5.
[343] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 398. Л. 78-79.
[344] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 403. Л. 226.
[345] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 399. Л. 98.
[346] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 398. Л. 158.
[347] Там же.
[348] Ваксберг А. Валькирия революции. С. 460.
[349] Пятницкий В. Заговор против Сталина. М., 1998. С. 341.
[350] Вопросы истории. 1994. № 4. С. 65.
[351] Пятницкий В. Заговор против Сталина. С. 73.
[352] Треппер Л. Большая игра. М., 1990. С. 102.
[353] РГАСПИ. Ф. 495 Оп. 13. Д. 7. Л. 4-6.
[354] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. 1. С. 401.
[355] Там же. С. 399.
[356] Там же. С. 401.
[357] Там же. С. 375.
[358] Верните мне свободу! С. 121.
[359] Шрейдер М. НКВД изнутри. М., 1995. С. 152-153.
[360] За рубежом. 1989. № 47. С. 17.
[361] Бубер-Нейман М. Мировая революция и сталинский режим. М., 1995. С. 258.
[362] Там же. С. 258-259.
[363] Коминтерн и втог рая мировая война. Ч. 1. С. 510.
[364] Там же. С. 491.
[365] Полвинен Т. Финляндия в международной политике до «зимней войны». — Вопросы истории. 1990. № 10. С. 187.
[366] Черчилль У. Вторая мировая война. Кн. 1. Т. 1-2. М., 1991. С. 173.
[367] Вопросы истории. 1990. № 10. С. 188.
[368] Мерецков К. А. На службе народу. Страницы воспоминаний. М., 1971. С. 177-178.
[369] Правда. 1939. 1 ноября.
[370] От Мюнхена до Токийского залива. Взгляд с Запада. М., 1992. С. 97.
[371] Правда. 1939. 27 ноября.
[372] Правда. 1939. 29 ноября.
[373] Правда. 1939. 30 ноября.
[374] РГАСПИ. Ф. 81. Оп. 3. Д. 333. Л. 133-137.
[375] Вопросы истории. 1990. № 7. С. 100, 104.
[376] Архивы раскрывают тайны... С. 126.
[377] Канун и начало войны. С. 193.
[378] Правда. 1939. 2 декабря.
[379] Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. С. 159.
[380] Некрич А. 1941, 22 июня. Изд. 2. C. 140.
[381] Правда. 1939. 2, 3 декабря.
[382] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. I. С. 386.
[383] Правда. 1939. 2 декабря.
[384] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. I. С. 204.
[385] Правда. 1939. 5 декабря.
[386] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 348.
[387] Правда. 1939. 5 декабря.
[388] Правда. 1939. 16 декабря.
[389] Черчилль У. Вторая мировая война. Кн. I. Т. 1-2. С. 245.
[390] Майский И. И. Воспоминания советского посла. Война 1939-1945. М., 1965. С. 40, 42.
[391] Ваксберг А. Валькирия революции. Смоленск, 1997. С. 489-490.
[392] Московские новости. 1989. 3 декабря. С. 7.
[393] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 89; Майский И. И. Воспоминания советского посла. С. 42.
[394] От Мюнхена до Токийского залива. Взгляд с Запада. С 109; Архивы раскрывают тайны... С. 131.
[395] Известия. 1940. 15 января.
[396] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 393. Л. 112-113.
[397] Архивы раскрывают тайны... С. 128, 129.
[398] Новая и новейшая история. 1993. № 4. С. 116.
[399] Цит. по кн.: Ваксберг А. Валькирия революции. С. 498.
[400] Новая и новейшая история. 1993. № 4. С. 113.
[401] Канун и начало войны. С. 190.
[402] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. М., 1991. С. 286.
[403] Гриф секретности снят: потери Вооружённых сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. М., 1993. С. 121.
[404] От Мюнхена до Токийского залива. Взгляд с Запада. С. 102.
[405] Архивы раскрывают тайны... С. 130-131.
[406] Откровения и признания. С. 180, 201.
[407] Типпельскирх К. История второй мировой войны. С. 50.
[408] Буллок А. Гитлер и Сталин. Жизнь и власть. Т. 2. Смоленск, 1994. С. 287.
[409] Вопросы истории. 1990. № 7. С. 103.
[410] Ваксберг А. Валькирия революция. С. 495.
[411] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 68.
[412] Там же. С. 101, 104.
[413] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 401. Л. 74; Д. 402. Л. 50.
[414] Правда. 1940. 30 марта.
[415] Новая и новейшая история. 1993. № 4. С. 104, 109, 111.
[416] Источник. 1997. № 5. С. 110.
[417] Вопросы истории. 1990. № 7. С. 104.
[418] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. I. С. 368-370.
[419] Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 31.
[420] Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. С. 165.
[421] Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 7.
[422] Там же. С. 6.
[423] Троцкий Л. Д. В защиту марксизма. С. 114.
[424] Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 7.
[425] Там же. С. 6.
[426] Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. С. 165-166.
[427] Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 7.
[428] Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. С. 165.
[429] Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 32.
[430] Бюллетень оппозиции. 1940. № 84. С. 19.
[431] Троцкий Л. Д. Дневники и письма. М., 1994. С. 176.
[432] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. I. C. 320.
[433] Полпреды сообщают... М., 1990. С. 138-139, 140, 144.
[434] Там же. С. 147-152.
[435] РГАСПИ. Ф. 81. Оп. 3. Д. 332. Л. 97-102.
[436] Известия ЦК КПСС. 1989. № 12. С. 210-211; Полпреды сообща ют... С. 312-314, 318-319.
[437] Коминтерн и вторая мировая война. Ч. 1. С. 319; Правда. 1940. 18 апреля.
[438] Известия. 1940. 16 мая.
[439] Полпреды сообщают... С. 331.
[440] Известия. 1940. 30 мая.
[441] Полпреды сообщают... С. 375.
[442] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 350, 351.
[443] Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. С. 15.
[444] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 353.
[445] Полпреды сообщают... С. 434.
[446] Родина. 1991. № 6-7. С. 22.
[447] Полпреды сообщают... С. 485-490.
[448] Там же. С. 493.
[449] Источник. 1996. № 1. С. 137-138.
[450] Правда. 1989. 11 августа.
[451] Откровения и признания. С. 209, 219.
[452] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 365-366.
[453] Советско-нацистские отношения. С. 158.
[454] Там же. С. 159.
[455] Там же. С. 160-161.
[456] Там же. С. 163.
[457] Там же. С. 164.
[458] Откровения и признания. С. 214.
[459] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 381.
[460] Там же. С. 431.
[461] Сиполс В. Я. Тайны дипломатические. Канун Великой Отечественной. М., 1997. С. 246.
[462] Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. С. 17-18.
[463] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 409.
[464] Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 5.
[465] Бюллетень оппозиции. 1940. № 81. С. 10.
[466] Цит. по: Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 30-31.
[467] Троцкий Л. Д. В защиту марксизма. Cambridge, MA, USA, 1995. С. 113.
[468] Там же. С. 113.
[469] Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. С. 159.
[470] Троцкий Л. Д. В защиту марксизма. С. 98.
[471] Там же. С. 114.
[472] Бюллетень оппозиции. 1939. № 79-80. С. 8.
[473] Там же. С. 9.
[474] Бюллетень оппозиции. 1940. № 81. С. 10.
[475] Бюллетень оппозиции. 1940. № 82-83. С. 5.
[476] Там же. С. 31.
[477] Там же. С. 5.
[478] Советско-нацистские отношения. С. 140.
[479] Там же. С. 142.
[480] Известия ЦК КПСС. 1989. № 12. С. 213.
[481] Буллок А. Гитлер и Сталин. Жизнь и власть. Т. 2. С. 294.
[482] Советско-нацистские отношения. С. 144.
[483] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 343-344.
[484] Эренбург И. Собр. соч. в 9 томах. Т. 9. М., 1967. С. 244-246.
[485] Бюллетень оппозиции. 1940. № 84. С. 29.
[486] Там же. С. 28.
[487] Кретье Ф., Эстаже Ж. Как это было. Французская коммунистическая партия в 1939-1940 гг. М., 1989. С. 130.
[488] Смирнов В. П. Французская коммунистическая партия и Коминтерн в 1939-1940 годах. Новые архивные материалы. - Новая и новейшая история. 1994. № 1. С. 36.
[489] Там же. С. 36.
[490] Там же. С. 37-38.
[491] Там же. С. 39-41.
[492] Там же. С. 42.
[493] Там же. С. 44.
[494] Коминтерн и вторая мировая война. С. 340.
[495] Там же. С. 367.
[496] Бюллетень оппозиции. 1940. № 84. С. 22-23.
[497] Коминтерн и вторая мировая война. С. 396, 401-402.
[498] Там же. С. 405.
[499] Там же. С. 411.
[500] Там же. С. 408-409.
[501] Миллер А. Пьесы. М., 1999. С. 562-563.
[502] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 406. Л. 107-109.
[503] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 404. Л. 106.
[504] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 407. Л. 67-68.
[505] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 410. Л. 122.
[506] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 409. Л. 202.
[507] РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 83. Д. 410. Л. 46.
[508] Документы внешней политики. Т. XXIII. Кн. 1. С. 361-362.
[509] Известия. 1940. 23 июня.
[510] Откровения и признания. С. 213.
[511] Эренбург И. Собр. соч. в 9 томах. Т. 9. С. 258.
[512] Коминтерн и вторая мировая война. С. 413.
[513] Там же. С. 436.
[514] Свободная мысль. 1995. № 2. С. 21.
[515] Коминтерн и вторая мировая война. С. 475.
[516] Там же. С. 466.
[517] Там же. С. 485; Свободная мысль. 1995. № 2. С. 22.
[518] Гиренко Ю. Сталин-Тито. М., 1991. С. 86, 88.
[519] Коминтерн и вторая мировая война. С. 518, 519-520.
[520] Там же. С. 525.
[521] Свободная мысль. 1995. № 2. С. 23-24.
[522] Там же. С. 24.
[523] Архив Троцкого. № 907.
[524] Фоке М. Троцкий и его критики о природе СССР. - Вопросы истории. 1992. № 11-12. С. 33.
[525] Троцкий Л. Д. В защиту марксизма. С. 95.
[526] Там же. С. 120-121.
[527] Там же. С. 92.
[528] Бюллетень оппозиции. 1940. № 84. С. 6. |