Карл Поппер
ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО И ЕГО ВРАГИ
Том II. ВРЕМЯ ЛЖЕПРОРОКОВ
К оглавлению
ДОПОЛНЕНИЯ
I
ФАКТЫ, НОРМЫ И ИСТИНА:
ДАЛbНЕЙШАЯ КРИТИКА РЕЛЯТИВИЗМА
(1961)
Интеллектуальный и моральный релятивизм — вот главная болезнь философии нашего времени. Причем моральный релятивизм, по крайней мере частично, основывается на интеллектуальном. Под релятивизмом или, если вам угодно, скептицизмом я имею в виду концепцию, согласно которой выбор между конкурирующими теориями произволен. В основании такой концепции лежит убеждение в том, что объективной истины вообще нет, а если она все же есть, то все равно нет теории, которая была бы истинной или, во всяком случае, хотя и не истинной, но более близкой к истине, чем некоторая другая теория. Иначе говоря, в случае двух или более теорий нет никаких способов и средств для ответа на вопрос, какая из них лучше.
В этом «Дополнении»1 я, во-первых, намереваюсь показать, что даже отдельные идеи теории истины А. Тарского2, усиленные моей теорией приближения к истине, могут способствовать радикальному лечению этой болезни. Конечно, для этой цели могут потребоваться и другие средства, например, неавторитар-кая теория познания, развитая в некоторых моих работах3.
Во-вторых, я попытаюсь продемонстрировать (в разделе 12 и следующих), что положение в мире норм — особенно в его моральной и политической сферах — в чем-то схоже с положением, сложившимся в мире фактов.
1 Я глубоко признателен доктору У. Бартли за его глубокую критику,
которая не только помогла мне улучшить главу 24 згой книги (особенно
страницы 267-268 тома 2), но также заставила внести важные изменения в
данное «Дополнение».
2 См. A. Tarski. Das Wahrheitsbegriff In den formalisierten Sprachen // Studia
philosophica, 1935.
3 См., например, статью «On the Sources of Knowledge and of Ignorance»,
которая позднее была опубликована в качестве «Введения» к моей книге
«Conjectures and Refutations. The Growth of Scientific Knowledge» (London,
Routledge and Kegan Paul, 1963) и особенно главу 10 этой книги (русский
перевод этой главы в: К. Поппер. Логика и рост научного знания. М., Прогресс,
1983, с. 325-378), а также, конечно, и другую мою книгу «The Logic of
Scientific Discovery» (London, Hutchinson, 1959) — (сокращенный русский
перевод : там же, с. 33-235).
442
1. Истина
«Что есть истина?» — в этом вопросе, задаваемом тоном убежденного скептика, заранее уверенного в несуществовании ответа, кроются возможности защиты релятивизма. Однако на вопрос Понтия Пилата можно ответить просто и убедительно, хотя такой ответ вряд ли удовлетворит нашего скептика. Ответ этот заключается в следующем: утверждение, суждение, высказывание или мнение истинно, если и только если оно соответствует фактам.
Что же, однако, мы имеем в виду, когда говорим о соответствии высказывания фактам? Хотя наш скептик или релятивист, пожалуй, скажет, что на этот второй вопрос так же невозможно ответить, как и на первый, на самом деле получить на него ответ столь же легко. Ответ на этот вопрос не труден — и это неудивительно, особенно если учесть, что любой судья предполагает наличие у свидетеля знания того, что означает истина (в смысле соответствия фактам). Более того, искомый ответ оказывается почти что тривиальным.
В некотором смысле он действительно тривиален. Поскольку, согласно теории Тарского, проблема истины заключается в том, что мы нечто утверждаем или говорим о высказываниях и фактах, а также о некотором отношении соответствия между высказываниями и фактами, постольку решение интересующей нас проблемы состоит в том, что нечто утверждается или говорится о высказываниях и фактах, а также о некотором отношении между ними. Рассмотрим следующее утверждение:
Высказывание «Смит вошел в ломбард чуть позже 10.15» соответствует фактам, если и только если Смит вошел в ломбард чуть позже 10.15.
Когда вы прочтете эту набранную курсивом фразу, то прежде всего, по всей вероятности, удивитесь ее тривиальности. Однако не поддавайтесь обманчивому впечатлению. Если вы вглядитесь в нее снова и на этот раз более внимательно, то увидите, что в ней говорится (1) о высказывании, (2) о некоторых фактах и в ней формулируются (3) вполне ясные условия, выполнение которых необходимо для того, чтобы указанное высказывание соответствовало указанным фактам. Тем же, кто считает, что набранная курсивом фраза слишком тривиальна или слишком проста для того, чтобы сообщить нам что-либо интересное, следует напомнить: поскольку каждый (пока не задумывается над этим) знает, что имеется в виду под истиной или соответствием фактам, то наше прояснение этого должно быть в некотором смысле также тривиальным.
443
Продемонстрировать правильность идеи, сформулированной в набранной курсивом фразе, можно при помощи следующей фразы:
Сделанное свидетелем заявление «Смит вошел в ломбард чуть позже 10.15» истинно, если и только если Смит вошел в ломбард чуть позже 10.15.
Очевидно, что и эта набранная курсивом фраза достаточно тривиальна. Тем не менее в ней полностью приводятся условия применения предиката «истинно» к любому высказыванию, которое может сделать свидетель.
Возможно, что некоторым покажется более приемлемой следующая формулировка этой фразы:
Сделанное свидетелем заявление «Я видел, как Смит входил в ломбард чуть позже 10.15» истинно, если и только если свидетель видел, как Смит вошел в ломбард чуть позже 10.15.
Сравнивая третью набранную курсивом фразу со второй, нетрудно увидеть, что во второй из них речь идет об условиях истинности высказывания о Смите и его действиях, тогда как в третьей — об условиях истинности высказывания о свидетеле и его действиях (или о том, что он видел). Таково единственное различие между этими двумя фразами: обе формулируют полные условия истинности для двух различных высказываний, заключенных в кавычки.
Основное правило дачи свидетельских показаний требует, чтобы очевидцы события ограничивались в своих показаниях только тем, что они действительно видели. Соблюдение этого правила иногда может помочь судье отличить истинное свидетельство от ложного. Поэтому можно сказать, что, с точки зрения поиска истины и ее обнаружения, третья фраза имеет некоторые преимущества по сравнению со второй.
Однако для стоящих перед нами целей важно не смешивать вопрос реального поиска и обнаружения истины (то есть эпистемологический или методологический вопрос) с вопросом о том, что мы имеем в виду или что мы намереваемся сказать, когда говорим об истине или о соответствии фактам (логическая или онтологическая проблема истины). С точки зрения этого второго вопроса, третья набранная курсивом фраза не имеет никаких преимуществ по сравнению со второй. В каждой из этих фраз формулируются полные условия истинности входящих в них высказываний.
Следовательно, во всех трех случаях мы получаем совершенно одинаковый ответ на вопрос «Что есть истина?» Однако ответ этот дается не прямо, а при помощи формулировки условий истинности некоторого высказывания, причем в
444
каждой из рассматриваемых фраз эти условия формулируются для разных высказываний.
2. Критерии
Самое существенное теперь — осознать и четко провести следующее различение: одно дело — знать, какой смысл имеет термин «истина» или при каких условиях некоторое высказывание называется истинным, а другое дело — обладать средствами для разрешения, или критерием разрешения, вопроса об истинности или ложности того или иного высказывания.
Это различение имеет очень общий характер и, как мы увидим далее, очень важно для оценки релятивизма.
Рассмотрим такой пример. Мы вполне можем знать, что имеется в виду, когда речь идет о «свежем мясе» или о «портящемся мясе», и в то же время, по крайней мере в некоторых случаях, можем совершенно не уметь отличить одно от другого. Именно это мы подразумеваем, когда говорим об отсутствии критерия доброкачественности мяса. Аналогичным образом каждый врач более или менее точно знает, что он понимает под словом «туберкулез», но не всегда может распознать эту болезнь. И хотя вполне вероятно, что в наше время существует целая группа тестов, которые почти равносильны методу решения, или, иначе говоря, критерию для распознавания туберкулеза, шестьдесят лет назад такой группы тестов в распоряжении врачей, без сомнения, не было, и поэтому они не имели критерия для распознавания туберкулеза. Однако и в те времена врачи хорошо знали, что, употребляя термин «туберкулез», они имеют в виду легочную инфекцию, вызываемую одним из видов микробов.
По общему признанию критерий, то есть некоторый метод решения, если нам удается его получить, может сделать обсуждаемые нами проблемы более ясными, определенными и точными. С этой точки зрения нетрудно понять, почему некоторые жаждущие точности люди требуют критериев. И в тех случаях, когда мы можем получить такие критерии, это требование представляется вполне разумным.
Однако было бы ошибочным считать, что прежде чем мы получим критерий, позволяющий определить, болен человек туберкулезом или нет, фраза «Xболен туберкулезом» бессмысленна; что прежде чем мы приобретем критерий доброкачественности или испорченности мяса, бессмысленно говорить о том, начал некоторый кусок мяса портиться или нет; что прежде чем мы будем иметь надежный детектор лжи, мы не представляем, что же подразумевается, когда речь идет о
445
том, что Xпреднамеренно лжет, и поэтому даже не должны рассматривать такую возможность, поскольку это вообще не возможность, а нечто бессмысленное; и, наконец, что прежде чем мы будем обладать критерием истинности, мы не узнаем, что же имеется в виду, когда речь идет об истинности некоторого высказывания.
Поэтому явно заблуждаются те, кто заявляет, что без критерия, то есть надежного теста для распознавания туберкулеза, лжи или истины, нельзя выразить ничего определенного посредством слов «туберкулез», «ложный» и «истинный». В действительности построение групп тестов для распознавания туберкулеза или выявления лжи происходит уже после установления, хотя бы приблизительного, того смысла, который вкладывается в термины «туберкулез» или «ложь».
Ясно, что в ходе разработки тестов для определения туберкулеза мы, без сомнения, способны узнать много нового об этой болезни. Приобретенные знания могут оказаться очень важными, и мы тогда будем вправе сказать, что под влиянием нового знания изменилось само значение термина «туберкулез» и поэтому — после установления критерия — значение этого термина стало не таким, каким было прежде. Некоторые, вероятно, даже могут заявить, что термин «туберкулез» теперь может определяться на основе такого критерия. Однако все это не изменяет того факта, что и прежде мы вкладывали в этот термин некий смысл, хотя наши знания о данном предмете, конечно, могли быть значительно беднее. Верно и то, что существует не так уж много болезней, если таковые вообще есть, для распознавания которых в нашем распоряжении имеются критерии или хотя бы четкие определения. Кроме того, немногие критерии, если они вообще существуют, являются надежными (если же они ненадежны, то их лучше не называть «критериями»).
Предположим, что нет критерия, позволяющего нам отличить настоящую фунтовую банкноту от поддельной. Однако, если нам встретятся две банкноты с одинаковым серийным номером, то у нас будут достаточные основания заявить, что по крайней мере одна из них поддельная. Отсутствие критерия подлинности банкнот, очевидно, не лишает это утверждение смысла.
Сказанное позволяет сделать вывод, что теория, согласно которой для определения смысла некоторого слова следует установить критерий правильного использования или применения его, ошибочна: на практике в нашем распоряжении никогда не бывает таких критериев.
446
3. Философия критериев
Отвергнутый нами взгляд, в соответствии с которым только обладание определенными критериями позволяет нам понять, что, собственно, мы имеем в виду, говоря о туберкулезе, лжи или о существовании, значении, истине и т. п., явно или неявно лежит в основе многих философских учений. Философию такого рода можно назвать «философией критериев».
Основное требование философии критериев обычно невыполнимо, а потому, как нетрудно понять, приняв философию критериев, мы во многих случаях приходим к полному разочарованию, релятивизму и скептицизму.
На мой взгляд, многие люди считают ответ на вопрос «Что есть истина?» невозможным главным образом в силу их стремления к обладанию критерием истины. На самом же деле отсутствие критерия истины не в большей степени лишает понятие истины смысла, чем отсутствие критерия здоровья делает бессмысленным понятие здоровья. Больной может жаждать здоровья, не имея его критерия. Заблуждающийся человек может жаждать истины, не обладая ее критерием.
Больной и заблуждающийся могут просто стремиться к здоровью или к истине, не слишком заботясь о точном значении этих терминов и, подобно другим людям, довольствуясь той степенью точности, которой достаточно для достижения их целей.
Одним из непосредственных результатов предпринятого А. Тарским исследования понятия истины является следующая логическая теорема: универсальный критерий истины невозможен (исключением являются некоторые искусственные языковые системы, обладающие чрезвычайно бедными выразительными средствами).
Этот результат можно точно обосновать, причем такое обоснование использует понятие истины как соответствия фактам.
Названная теорема Тарского является весьма интересной и важной с философской точки зрения (особенно в связи с проблемой авторитарной теории познания4). Существенно, что этот результат был установлен при помощи понятия истины, для которого у нас нет критерия. Мы никогда не получили бы этот логический результат, представляющий большой философский интерес, если бы придерживались неразумного требования философии критериев, состоящего в
4Описание и критика авторитарных (или нефаллибилистских) теорий познания даны в разделах V, VI и X «Введения» к «Conjectures and Refutations».
447
том, что мы не должны серьезно относиться к понятию до тех пор, пока не будет установлен критерий его использования. Между прочим, утверждение о невозможности универсального критерия истины является непосредственным следствием еще более важного результата (полученного А. Тар-ским путем соединения теоремы К. Геделя о неразрешимости5 с его собственной теорией истины), согласно которому универсального критерия истины не может быть даже для относительно узкой области теории чисел, а значит — и для любой науки, использующей арифметику. Естественно, что этот результат применим a fortiori к понятию истины в любой нематематической области знания, в которой, тем не менее, широко используется арифметика.
4. Учение о погрешимости знания (fallibilism)
Упомянутые в конце предыдущего раздела логические результаты наглядно демонстрирует не только ошибочность некоторых все еще модных форм скептицизма и релятивизма, но и их безнадежную отсталость. В основе таких форм релятивизма лежит логическое недоразумение — смешение значения термина и критерия его правильного использования, хотя средства для устранения этого недоразумения доступны нам вот уже тридцать лет.
Следует, однако, признать, что и в скептицизме, и в релятивизме имеется зерно истины — это отрицание существования универсального критерия истины. Это, конечно, не означает, что выбор между конкурирующими теориями произволен. Смысл отрицания существования универсального критерия истины предельно прост: мы всегда можем ошибиться при выборе теории — пройти мимо истины или не достигнуть ее, иначе говоря — люди подвержены ошибкам, и достоверность не является прерогативой человечества (это относится и к знанию, обладающему высокой вероятностью, что я доказывал неоднократно)6.
5 Как пояснил по моей просьбе автор, он здесь имеет в виду знаменитый
результат К. Геделя, опубликованный им в работе К Goedel. Ueber formal
unentscheidbare Saetze der Principia Mathematica und verwandter Systeme I //
Monalshefte fuer Mathematik und Physik, Bd. 38, 1931, SS. 173-198. В русской
логической литературе этот результат К. Геделя обычно называется «теоремой
о неполноте». Неполнота достаточно богатых формальных систем доказыва
ется К. Геделем с помощью построения для таких систем неразрешимых
высказываний — отсюда и название этой теоремы как «теоремы о неразре
шимости». — Прим. редактора.
6 См., например, главу 10 «Conjectures and Refutations» (русский перевод
в: К. Поппер. Логика и рост научного знания. М., Прогресс, 1983, с. 325-378).
448
Сказанное, как мы хорошо знаем, — очевидная истина. В сфере человеческой деятельности имеется не так уж много областей, если они вообще есть, свободных от человеческой погрешимости. То, что в некоторый момент представляется нам твердо установленным и даже достоверным, в следующий миг может оказаться не совсем верным (а значит — ложным) и потребовать исправления.
Весьма впечатляющим примером такой ситуации может служить открытие тяжелой воды и тяжелого водорода (дейтерия, впервые выделенного Гарольдом К. Юри в 1931 году). До этого открытия нельзя было вообразить в химии ничего более достоверного и точно установленного, чем наше знание о воде (Н2О) и тех элементах, из которых она состоит. Вода использовалась даже для «операционального» определения грамма — единого стандарта массы «абсолютной» метрической системы. Таким образом, при помощи воды определялась одна из основных единиц экспериментальных физических измерений. Это свидетельствует о том, что наше знание о воде считалось достаточно хорошо установленным для того, чтобы служить прочным основанием остальных физических измерений.
Однако после открытия тяжелой воды стало ясно, что вещество, представлявшееся до этого химически чистым, в действительности является смесью химически неразличимых, но физически существенно различных соединений. Эти соединения различаются удельным весом, точками кипения и замерзания, хотя ранее «вода» использовалась в качестве эталона для определения всех этих свойств.
Этот исторический эпизод весьма характерен: он показывает, что мы не способны предвидеть, какие области нашего научного знания могут в один прекрасный день потерпеть фиаско. Поэтому вера в научную достоверность и в авторитет науки оказывается благодушным пожеланием:
наука погрешила, ибо наука — дело рук человеческих.
Однако концепция погрешимости (fallibility) знания или тезис, согласно которому все наше знание состоит из догадок, хотя часть из них и выдержала самые суровые проверки, не должны использоваться в поддержку скептицизма или релятивизма. Из того факта, что мы можем заблуждаться, а критерия истинности, который уберег бы нас от ошибок, не существует, отнюдь не следует, что выбор между теориями произволен или нерационален, что мы не умеем учиться и не можем двигаться по направлению к истине, что наше знание не способно расти.
449
5. Учение о погрешимости и рост знания
Под «учением о погрешимости», или «фаллибилизмом» («fallibilism»), я понимаю концепцию, основывающуюся на признании двух фактов: во-первых, что мы не застрахованы от заблуждений и, во-вторых, что стремление к достоверности знания (или даже к его высокой вероятности) ошибочно. Отсюда, однако, не следует, что мы не должны стремиться к истине. Наоборот, понятие заблуждения подразумевает понятие истины как образца, которого мы, впрочем, можем и не достичь. Признание погрешимости знания означает, что хотя мы можем жаждать истины и даже способны обнаруживать ее (я верю, что во многих случаях это нам удается), мы тем не менее никогда не можем быть уверены до конца, что действительно обладаем истиной. Всегда имеется возможность заблуждения, и только в случае некоторых логических и математических доказательств эта возможность столь незначительна, что ею можно пренебречь.
Подчеркнем, что учение о погрешимости не дает никаких поводов для скептических или релятивистских заключений. В этом нетрудно убедиться, если задуматься о том, что все известные из истории примеры человеческой погрешимости, включая все известные примеры судебных ошибок, являются вехами прогресса нашего познания. Каждый раз, когда нам удается обнаружить ошибку, наше знание действительно продвигается на шаг вперед. Как говорит в «Жане Баруа» Р. Мартен дю Гар: «Это уже шаг вперед. Пусть мы не обнаружили истины, но зато уверенно указали, где ее не следует искать»7.
Открытие тяжелой воды, если возвратиться к нашему примеру, показало, что ранее мы глубоко заблуждались. При этом прогресс нашего знания состоял не только в отказе от этого заблуждения. Сделанное Г. Юри открытие в свою очередь было связано с другими достижениями, которые породили новые продвижения вперед. Следовательно, мы умеем извлекать уроки из наших собственных ошибок.
Это фундаментальное положение действительно служит базисом всей эпистемологии и методологии. Оно указывает нам, как учиться систематически, как идти по пути прогресса быстрее (не обязательно в интересах техники — для каждого отдельного искателя истины нет проблемы неотложнее, чем ускорение своего собственного продвижения вперед). Эта позиция, попросту говоря, заключается в том, что нам сле-
7 См. Р. Мартен дю Гар. Жан Баруа. М., Художественная литература, 1958, с. 327.
450
дует стремиться обнаруживать свои ошибки или, иначе, стараться критиковать свои теории.
Критика, по всей вероятности, — это единственный доступный нам способ обнаружения наших ошибок и единственный систематический метод извлечения из них уроков.
6. Приближение к истине
Центральное ядро всех наших рассуждений составляет идея роста знания или, иначе говоря, идея приближения к истине. Интуитивно эта идея так же проста и прозрачна, как и сама идея истины. Некоторое высказывание истинно, если оно соответствует фактам. Некоторое высказывание ближе к истине, чем другое высказывание, если оно полнее соответствует фактам, чем это второе высказывание.
Идея приближения к истине достаточно интуитивно ясна, и вряд ли кто-либо из непричастных к науке людей или ученых сомневается в ее законности. И все же она, как и идея истины, была подвергнута критике некоторыми философами как незаконная (вспомним, к примеру, недавнюю критику этой идеи У. Куайном8). В связи с этим следует отметить, что путем объединения двух введенных А. Тарским понятий — истины и содержания — мне недавно удалось дать «определение» понятия приближения к истине в чисто логических терминах теории Тарского. (Я просто объединил понятия истины и содержания и получил понятие истинного содержания высказывания а, то есть класса всех истинных высказываний, следующих из а, и его ложного содержания, которое можно приблизительно определить как содержание данного высказывания за вычетом его истинного содержания. Используя введенные понятия, можно сказать, что высказывание а ближе к истине, чем высказывание b, если и только если его истинное содержание превосходит истинное содержание b, тогда как ложное содержание а не превосходит ложного содержания b9. Поэтому нет никаких оснований для скептического отношения к понятию приближения к истине и, соответственно, к идее прогресса знания. И хотя мы всегда можем ошибаться, однако во многих случаях, особенно тогда, когда проводятся решающие эксперименты, определяющие выбор одной из двух теорий, мы прекрасно осознаем, приблизились мы к истине или нет.
8 См. W. V. Quine. Word and Object. New York, Technology Press of MIT and
John Wiley, I960, p. 23.
9 См. главу 10 моей книги «Conjectures and Refutations», p. 233 и след.
(русский перевод в: К, Поппер. Логика и рост научного знания. М., Прогресс,
1983, с. 352 и след.)
451
Следует хорошо уяснить, что идея о том, что высказывание а может быть ближе к истине, чем некоторое другое высказывание Ъ, ни в коем случае не противоречит идее, согласно которой каждое высказывание является либо истинным, либо ложным, и третьей возможности не дано. Идея близости к истине отражает только тот факт, что в ложном высказывании может заключаться значительная доля истины. Если, например, я говорю: «Сейчас половина четвертого — слишком поздно, чтобы успеть на поезд в 3.35», то это высказывание может оказаться ложным, потому что я мог бы еще успеть на поезд в 3.35, поскольку он, к примеру, опоздал на четыре минуты. Тем не менее в моем высказывании содержится значительная доля истины — истинной информации. Конечно, я бы мог сделать оговорку: «Если поезд в 3.35 не опоздает (что случается с ним весьма редко)» — и тем самым несколько обогатить истинное содержание моего высказывания, но вполне можно считать, что эта оговорка подразумевалась в первоначальном высказывании. (Однако и в этом случае мое высказывание все равно может оказаться ложным, если, к примеру, в момент его произнесения было только 3.28, а не 3.30, хотя и тогда в нем содержалась бы значительная доля истины.)
О теории, подобной теории Кеплера, которая описывает траектории планет с замечательной точностью, можно сказать, что она содержит значительную долю истинной информации, несмотря на то, что это — ложная теория, так как на самом деле имеют место отклонения от кеплеровских эллиптических орбит. Точно так же и теория Ньютона (хотя мы вправе считать ее ложной) содержит, по нашим нынешним представлениям, чрезвычайно много истинной информации — значительно больше, чем теория Кеплера. Поэтому теория Ньютона представляет собой лучшее приближение, чем теория Кеплера, — она ближе к истине. Однако все это еще не делает ее истинной. Теория может быть ближе к истине, чем другая теория, и все же быть ложной.
7. Абсолютизм
Многие подозрительно относятся к идее философского абсолютизма на том основании, что эта идея, как правило, сочетается с догматической и авторитарной претензией на обладание истиной или критерием истины.
Вместе с тем существует и другая форма абсолютизма — абсолютизм концепции погрешимости, который решительно отвергает такие претензии. Согласно абсолютизму такого
452
рода, по крайней мере наши ошибки являются абсолютными ошибками в том смысле, что если теория отклоняется от истины, то она — ложная теория, даже если она содержит ошибки менее грубые, чем ошибки другой теории. Поэтому понятия истины и отклонения от истины могут считаться абсолютными нормами для сторонников теории погрешимос-ти. Абсолютизм такого рода совершенно свободен от упрека в приверженности к авторитарности и способен оказать огромную помощь при проведении серьезной критической дискуссии. Конечно, он сам, в свою очередь, может быть подвергнут критике в полном соответствии с принципом: ничто не свободно от критики. Вместе с тем мне кажется маловероятным, что, по крайней мере в настоящее время, критика логической теории истины и теории приближения к истине может быть успешной.
8. Источники знания
Принцип «все открыто для критики» (из которого следует, что и само это утверждение не является исключением из этого принципа) ведет к простому решению проблемы источников знания, как я пытался это показать в других работах10. Решение это таково: любой «источник знания» — традиция, разум, воображение, наблюдение или что-либо иное — вполне приемлем и может быть полезен, но ни один из них не является авторитарным.
Это отрицание авторитарности источников знания отводит им роль, в корне отличную от тех функций, которые им приписываются в эпистемологических учениях прошлого и настоящего. И такое отрицание авторитарности, подчеркнем, является неотъемлемой частью нашего критического подхода и теории погрешимости. Мы приветствуем любой источник знания, но ни одно высказывание, каков бы ни был его «источник», не исключено из сферы критики. В частности, традиция, к отрицанию которой склонялись и интеллектуалисты (Декарт), и эмпирики (Бэкон), с нашей точки зрения, вполне может считаться одним из важнейших «источников» знания. Действительно, ведь почти все, чему мы учимся (у старших, в школе, из книг и т. п.), проистекает из традиции. Поэтому я считаю, что антитрадиционализм следует отбросить за его пустоту. Однако и традиционализм — подчеркивание авторитарности традиции — следует также отбросить, но не за пустоту, а за его ошибочность. Традиционализм
10 См., например, «Предисловие» к моей книге «Conjectures and Refutations».
453
такого рода ошибочен, как и любая другая эпистемология, признающая некоторый источник знания (скажем, интеллектуальную или чувственную интуицию) в качестве непреложного авторитета, гарантии или критерия истины.
9. Возможен ли критический метод?
Если мы действительно отбрасываем любые претензии на авторитарность любого отдельного источника знания, то как же в таком случае можно осуществлять критику некоторой теории? Разве любая критика не отталкивается от некоторых предпосылок? Разве действенность критики не зависит от истинности таких предпосылок? И какой толк в критике теории, если эта критика необходимо оказывается необоснованной? Если же мы хотим показать, что она верна, разве не должны мы обосновать или оправдать ее предпосылки? И разве не к объявленному мною невозможным обоснованию или оправданию любой предпосылки стремится каждый (хотя зачастую это ему и не удается)? И если такое обоснование невозможно, то не является ли тогда (действенная) критика также невозможной?
Я считаю, что именно эта серия вопросов-возражений представляет собой главную преграду на пути (предварительного, пробного) принятия защищаемой мною точки зрения. Как показывают эти возражения, легко склониться к мнению, что в логическом отношении критический метод ничем не отличается от всех других методов. Если он, как и эти последние, не может функционировать без принятия предпосылок, то эти предпосылки следует обосновать и оправдать. Но как же тогда быть с основным принципом нашей концепции, согласно которому мы не в состоянии обосновать или оправдать достоверность и даже вероятность наших предпосылок, и вместе с тем мы вынуждены иметь дело с теориями, которые подлежат критике.
Конечно, эти возражения весьма серьезны. Они подчеркивают важность нашего принципа: ничто не свободно и не должно считаться свободным от критики — даже сам основной принцип критического метода.
Таким образом, приведенные возражения содержат интересную и существенную критику моей точки зрения. Однако эту критику, в свою очередь, можно критиковать, и ее можно опровергнуть.
Отметим прежде всего то, что если бы мы даже присоединились к мнению о том, что любая критика отталкивается от некоторых предпосылок, то это еще отнюдь не означает,
454
что необходимым условием действенной критики является обоснование и оправдание принятых предпосылок. Эти предпосылки, к примеру, могут быть частью теории, против которой направлена критика. (В этом случае говорят об «имманентной критике».) Они также могут представлять собой предпосылки, которые хотя и не являются частью критикуемой теории, но могут считаться общепринятыми. В этом случае критика сводится к указанию на то, что критикуемая теория противоречит (чего ее защитники не осознают) некоторым общепринятым взглядам. Такого рода критика, даже если она и не особенно убедительна, может представлять большую ценность, поскольку она способна вызвать у защитников критикуемой теории сомнение в общепринятых взглядах, что, в свою очередь, может привести к важным открытиям. (Интересным примером такой ситуации является история создания теории античастиц П. Дираком.)
Предпосылки критики могут быть также органической частью конкурирующей теории (в этом случае мы имеем дело с «трансцендентной критикой» в противоположность «имманентной критике»). Среди предпосылок такого рода могут быть, например, гипотезы или догадки, которые можно критиковать и проверять независимо от исходной теории. В этом случае критика равносильна вызову первоначальной теории на проведение решающих экспериментов, которые позволили бы разрешить спор между двумя конкурирующими теориями.
Все эти примеры показывают, что серьезные возражения, выдвинутые против моей теории критики, основываются на несостоятельной догме, согласно которой «действенная» критика должна исходить из каким-либо образом обоснованных или оправданных предпосылок.
Я же, со своей стороны, считаю возможным утверждать следующее. Критика, вообще говоря, может быть неверной, но тем не менее важной, открывающей новые перспективы и поэтому плодотворной. Доводы, выдвинутые для защиты от необоснованной критики, зачастую способны пролить новый свет на теорию и их можно использовать в качестве (предварительного) аргумента в пользу этой теории. О теории, которая таким образом способна защищаться от критики, вполне можно сказать, что ее подкрепляют критические доводы.
Итак, говоря в самом общем плане, мы теперь в состоянии установить, что действенная критика теории состоит в указании на неспособность теории решить те проблемы, для решения которых она первоначально предназначалась. Такой подход означает, что критика вовсе не обязательно зависит от некоторого конкретного набора предпосылок (то есть
455
критика может быть «имманентной»), хотя вполне возможно, что ее вызвали к жизни некоторые внешние для обсуждаемой теории (то есть «трансцендентные») предпосылки.
10. Решения
С точки зрения развиваемой нами концепции, окончательное обоснование или оправдание теории в общем случае находится вне сферы наших возможностей. И поэтому хотя критические доводы могут оказывать поддержку нашим теориям, эта' поддержка никогда не является окончательной. Следовательно, нам надо тщательно размышлять, чтобы определить, достаточно ли сильны наши критические доводы для оправдания предварительного, или пробного, принятия данной теории. Иначе говоря, нам каждый раз заново приходится выяснять, дает ли данная критическая дискуссия достаточные основания предпочесть некоторую теорию ее соперницам.
В этом пункте в критический метод проникают принимаемые нами решения. Они всегда носят предварительный, или пробный, характер, и каждое такое решение открыто для критики.
Такие решения следует отличать от того, что некоторые философы — иррационалисты, антирационалисты и экзистенциалисты — именуют «решением», или «прыжком в неизвестность». Эти философы, вероятно, под влиянием (опровергнутого нами в предыдущем разделе) аргумента о невозможности критики, которая не предполагала бы каких-нибудь первоначальных предпосылок, разработали теорию, согласно которой все наши теоретические построения должны основываться на некотором фундаментальном решении — на некотором прыжке в неизвестность. Оно должно быть таким решением, или прыжком, который мы выполняем, так сказать, с закрытыми глазами. Конечно, если мы ничего не можем «знать» без предпосылок, без предварительного принятия какой-либо фундаментальной установки, то такую установку нельзя принять на основе одного только знания. Поэтому принятие этой установки является результатом выбора, причем выбора рокового и практически непреложного, который можно совершить только вслепую, на основе инстинкта, случайно или с благословения Бога.
Приведенное в предыдущем разделе опровержение возражений, выдвинутых против критического метода, показывает, что иррационалистический взгляд на принятие решений сильно преувеличивает и излишне драматизирует реальное положение дел. Без сомнения, принятие решения — необходимый
456
компонент человеческой деятельности. Однако если наши решения не запрещают выслушивать приводимые доводы и прислушиваться к голосу разума, если они не запрещают учиться на собственных ошибках и выслушивать тех, кто может возражать против наших взглядов, то ничто не обязывает их быть окончательными. Это относится и к решению анализировать критику. (Отметим, что в своем решении отказаться от необратимого прыжка в неизвестность иррациональности рационализм оказывается не самодостаточным в смысле, определенном в настоящей книге (см. главу 24)).
Я полагаю, что кратко обрисованная мною критическая теория познания бросает свет на важнейшие проблемы всех теорий познания: Как же случилось так, что мы знаем так много и так мало? Как же нам удается медленно вытаскивать себя из трясины незнания, так сказать, за волосы?
Нам удается все это благодаря выдвижению догадок и совершенствованию этих догадок посредством критики.
11. Социальные и политические проблемы
Теория познания, кратко очерченная в предыдущих разделах настоящего «Дополнения», имеет, по моему мнению, важное значение для оценки современной социальной ситуации. Особенности этой ситуации во многом определяются упадком влияния авторитарной религии. Этот упадок привел к широкому распространению релятивизма и нигилизма, к утрате всякой веры, даже веры в человеческий разум, и как следствие этого — к утрате веры людей в самих себя.
Однако выдвинутые мною в этом «Дополнении» аргументы показывают, что нет никаких оснований для столь безнадежных выводов. В действительности все релятивистские и нигилистские (да и экзистенциалистские) аргументы включают в себя ошибочные рассуждения. Кстати, уже сам факт использования ими рассуждений свидетельствует, что в этих философских учениях роль разума фактически признается, однако он не применяется в них должным образом. Пользуясь терминологией, принятой в такого рода философии, можно сказать, что ее сторонникам не удалось понять «человеческой ситуации». В частности, они не смогли осмыслить способность человека расти как интеллектуально, так и морально.
В качестве яркой иллюстрации такого рода заблуждения и безнадежных следствий, выведенных из неудовлетворительного понимания эпистемологической ситуации, я приведу отрывок из «Несвоевременных размышлений» Ф. Ницше (раздел 3 его эссе об А. Шопенгауэре):
457
«Такова была первая опасность, в тени которой вырастал Шопенгауэр: одиночество. Вторая же называется: отчаяние в истине. Эта опасность сопровождает каждого мыслителя, путь которого исходит от кантонской философии, если только он сильный и цельный человек в своих страданиях и желаниях, а не дребезжащая мыслительно-счетная машина... Правда, мы всюду можем прочесть, что [влияние Канта]... вызвало революцию во всех областях духовной жизни; но я не могу поверить этому... Но как скоро Кант начнет оказывать действительное влияние на массы, оно скажется в форме разъедающего и раздробляющего скептицизма и релятивизма; и лишь у самых деятельных и благородных умов... его место заступило бы то духовное потрясение и отчаяние во всякой истине, какое пережил, например, Генрих Клейст... "Недавно, — пишет он в своем захватывающем стиле, — я ознакомился с философией Канта и должен теперь сообщить тебе одну мысль из нее; ведь мне не нужно бояться, что она потрясет тебя так же глубоко, так же болезненно, как и меня. Мы не можем решить, есть ли то, что мы зовем истиной, подлинная истина или это только так нам кажется. Если верно последнее, то истина, которую мы здесь собираем, после нашей смерти не существует более, и все наше стремление приобрести достояние, которое следовало бы за нами в могилу, тщетно. Если острие этой мысли не затронет твоего сердца, то улыбнись над другим человеком, который чувствует себя глубоко раненным в своем интимнейшем святилище. Моя единственная, моя высшая цель пала, и у меня нет другой"»11.
Я согласен с Ницше, что слова Клейста волнуют. Я также согласен, что прочтение Клейстом кантовского учения о невозможности достижения знания вещей в себе достаточно искренне, хотя и расходится с намерениями самого Канта. Кант верил в возможности науки и в возможность достижения истины. (К принятию субъективизма, который Клейст правильно признал шокирующим, Канта привела только необходимость объяснения парадокса существования априорного естествознания.) К тому же отчаяние Клейста было, по крайней мере частично, результатом разочарования, вызванного осознанием упадка сверхоптимистической веры в простой критерий истины (типа самоочевидности). Однако, каковы бы ни были исторические источники этого философского отчаяния, оно не является неизбежным. Хотя истина и не открывается нам сама по себе (как представлялось сторонникам Декарта и Бэкона) и хотя достоверность может быть недостижима для нас, тем не менее положение человека по отношению к знанию далеко от навязываемой нам безнадежности. Наоборот, оно весьма обнадеживающее: мы существуем, перед нами стоит труднейшая задача — познать прекрасный мир, в котором мы живем, и самих себя, и хотя мы подвержены ошибкам, мы тем не менее к нашему удивлению обнаруживаем, что наши силы познания практически адек-
11 См. Ф. Ницше. Несвоевременные размышления // Собр. соч. Т. 2. М., 1909, с. 197-198.
458
ватны стоящей перед нами задаче — и это больше, чем мы могли бы представить себе в самых необузданных наших мечтаниях. Мы действительно учимся на наших ошибках, пробуя и заблуждаясь. К тому же мы при этом узнаем, как мало мы знаем: все это происходит точно так же, как при восхождении на вершину, когда каждый шаг вверх открывает новые перспективы в неизвестное, и перед нами раскрываются новые миры, о существовании которых мы в начале восхождения н не подозревали.
Таким образом, мы можем учиться и мы способны расти в своем знании, даже если мы никогда не можем что-то познать, то есть знать наверняка. И пока мы способны учиться, нет никаких причин для отчаяния разума; поскольку же мы ничего не можем знать наверняка, нет никакой почвы для самодовольства и тщеславия по поводу роста нашего знания.
Могут сказать, что изложенный нами новый путь познания слишком абстрактен и изощрен для того, чтобы возместить утрату авторитарной религии. Возможно, это так. Однако нам не следует недооценивать силу интеллекта и интеллектуалов. Именно интеллектуалы — «торговцы подержанными идеями», по меткому выражению Ф. Хайека, — распространяли релятивизм, нигилизм и интеллектуальное отчаяние. Почему же тогда некоторые другие — более просвещенные — интеллектуалы не могут преуспеть в распространении доброй вести, что нигилистический шум на самом деле возник из ничего?
12. Дуализм фактов и норм
В настоящей моей книге я говорил о дуализме фактов и решений и отмечал, следуя Л. Дж. Расселу (см. прим. 5 (3) к гл. 5), что этот дуализм можно описать как дуализм предложений (propositions) и предложений-проектов, или рекомендаций (proposals)12. Использование такой терминологии имеет важное достоинство — оно помогает нам понять, что и предложения, фиксирующие факты, и предложения-проекты, предлагающие линии поведения, включая принципы и нормы политики, открыты для рациональной дискуссии. Более того, решение, скажем, о выборе принципа поведения,
12Как мы отметили ранее (см. наше примечание на с. 98 тома 1), в силу того, что в русском языке нет одного общего слова-эквивалента английскому слову «proposal», мы переводим «proposals» в зависимости от контекста как «предложения-проекты», «рекомендации», «предложения по установлению норм», «советы» и т. п. — Прим. редактора и переводчиков.
459
принятое после дискуссии по поводу некоторого предложения-проекта, вполне может носить пробный, предварительный характер и во многих отношениях может походить на решение принять (также в предварительном порядке) в качестве наилучшей из доступных нам гипотез некоторое предложение, фиксирующее факт.
Вместе с тем между предложением и предложением-проектом имеется важное различие. Можно сказать, что предложение-проект некоторой линии поведения или нормы с целью принятия его после последующей дискуссии и решение о принятии этой линии поведения или нормы создают некоторую линию поведения или норму. Выдвижение же гипотезы, дискуссия по поводу нее и решение о ее принятии или принятие некоторого предложения не создают в том же самом смысле факта. Именно это различие, как я теперь считаю, послужило основанием для высказанного мною ранее мнения о возможности выразить при помощи термина «решение» контраст между принятием линий поведения или норм и принятием фактов. Однако все это было бы, несомненно, значительно понятнее, если бы вместо дуализма фактов и решений я говорил о дуализме фактов и линий поведения или о дуализме фактов и норм.
Терминологические тонкости, однако, не должны оттеснять на второй план самое важное в данной ситуации, а именно — неустранимость указанного дуализма. Каковы бы ни были факты и каковы бы ни были нормы (к примеру, принципы нашего поведения), между ними следует провести границу и четко осознать причины, обусловливающие несводимость норм к фактам.
13. Предложения-проекты и предложения
Итак, отношение между нормами и фактами явно асимметрично: решившись принять некоторое предложение-проект (хотя бы в предварительном порядке), мы создаем соответствующую норму (по крайней мере, в пробном порядке), тогда как, решив принять некоторое предложение, мы не создаем соответствующего факта.
Асимметричность норм и фактов проявляется и в том, что нормы всегда относятся к фактам, а факты оцениваются согласно нормам, и эти отношения нельзя обратить.
О любом встретившемся нам факте, и особенно о факте, который мы, возможно, способны изменить, можно поставить вопрос: согласуется ли он с некоторыми нормами или нет? Важно понять, что такой вопрос в корне отличается от вопроса
460
о том, нравится ли нам этот факт. Конечно, зачастую нам приходится принимать нормы в соответствии со своими симпатиями и антипатиями. И хотя при выдвижении некоторой нормы наши симпатии и антипатии могут играть заметную роль, вынуждая нас принять или отвергнуть эту норму, однако, кроме таких норм, имеется, как правило, множество других норм, которые мы не принимаем, и вполне можно судить и оценивать факты согласно любой из них. Все это показывает, что отношение оценивания (некоторого неопределенного факта на основе некоторой принятой или отвергнутой нормы) с логической точки зрения совершенно отлично от личного психологического отношения (которое представляет собой не норму, а факт) — симпатии или антипатии — к интересующим нас факту или норме. К тому же наши симпатии и антипатии сами представляют собой факты, которые могут оцениваться точно так же, как и все другие факты.
Аналогичным образом факт принятия или отбрасывания некоторой нормы некоторым лицом или обществом следует как факт отличать от любой нормы, включая и ту норму, которая принимается или отбрасывается. Поскольку акт принятия или отбрасывания нормы представляет собой факт (и к тому же изменяемый факт), его можно судить и оценивать с точки зрения некоторых (других) норм.
Таковы основные причины, которые требуют четкого и решительного различения норм и фактов и, следовательно, предложений-проектов и предложений. И поскольку такое различение проведено, мы можем теперь рассмотреть не только различие, но и сходство фактов и норм.
Предложения-проекты и предложения, во-первых, сходны в том, то мы можем дискутировать по поводу них, критиковать их и принимать относительно них некоторые решения. Во-вторых, и к тем, и к другим относятся некоторого рода регулятивные идеи. В мире фактов такой регулятивной идеей является идея соответствия между высказыванием или предложением и фактом, то есть идея «истины». В мире норм или предложений-проектов соответствующую регулятивную идею можно описать разными способами и назвать различными именами, к примеру «справедливостью» или «добром». По поводу некоторого предложения-проекта можно сказать, что оно является справедливым (или несправедливым) или добрым (или злым). И при этом мы имеем в виду, что оно соответствует (или не соответствует) некоторым нормам, которые мы решили принять. Однако и по поводу некоторой нормы можно сказать, что она является справедливой или несправедливой, доброй или злой, верной или неверной,
461
достойной или недостойной, и при этом мы вполне можем иметь в виду то, что соответствующее предложение-проект следует (или не следует) принимать. Приходится, следовательно, признать, что логическая ситуация в сфере «справедливости» или «добра» как регулятивных идей значительно запутаннее, чем в сфере идеи «истины» — соответствия предложений фактам.
Как указывалось в настоящей книге, эта трудность косит логический характер и ее нельзя устранить при помощи введения какой-либо религиозной системы норм. Тот факт, что Бог или любой другой авторитет велит мне делать нечто, не гарантирует сам по себе справедливости этого веления. Только я сам должен решить, считать ли мне нормы, установленные каким-либо (моральным) авторитетом, добром или злом. Бог добр, только если его веления добры, и было бы серьезной ошибкой — фактически неморальным принятием авторитаризма — говорить, что его веления добры просто потому, что это — его веления. Конечно, сказанное верно лишь в том случзе, если мы заранее не решили (на свой собственный страх и риск), что Бог может повелевать нам только справедливое и доброе.
И именно в этом состоит кантовская идея автономии в противоположность идее гетерономии.
Таким образом, никакое обращение к авторитету и даже к религиозному авторитету не может избавить нас от указанной трудности: регулятивная идея абсолютной «справедливости» и абсолютного «добра» по своему логическому статусу отличается от регулятивной идеи «абсолютной истины», и нам ничего не остается делать, как примириться с этим различием. Именно это различие обусловливает отмеченный нами ранее факт — в некотором смысле мы создаем наши нормы, проектируя, обсуждая и принимая их.
Нам приходится мириться с таким положением дел в мире норм. Вместе с тем мы можем использовать идею абсолютной истины как соответствия фактам в качестве своего рода образца для мира норм. И нам это нужно для того, чтобы понять, что точно так же, как и в мире фактов, мы можем стремиться к абсолютно справедливым или абсолютно верным нормативным предположениям или, может быть, лучше было бы сказать — к более верным предложениям-проектам.
Распространение такого подхода с процесса поиска на его результат — обнаружение — представляется мне ошибочным. Конечно, следует искать абсолютно справедливые или абсолютно верные предложения-проекты, но никогда не следует убеждать себя, что нам действительно удалось обнару-
462
жить их. Очевидно, что критерий абсолютной справедливости невозможен еще в большей степени, чем критерий абсолютной истины. Можно, конечно, в качестве такого критерия попытаться рассматривать максимизацию счастья. Но я никогда не рекомендовал бы принять в качестве такого критерия минимизацию нищеты, хотя я думаю, что такой критерий был бы усовершенствованием некоторых идей утилитаризма. Я также высказывал мысль о том, что уменьшение нищеты, которой в принципе можно избежать, является задачей общественной политической деятельности (это, конечно, не означает, что любой вопрос общественной политической деятельности следует решать при помощи исчисления минимизации нищеты), тогда как максимизация счастья должна быть предоставлена заботам самого индивида. (Я совершенно согласен с теми моими критиками, которые показали, что при использовании в качестве критерия принцип минимума нищеты приводит к абсурдным следствиям, и я полагаю, что то же самое можно сказать о любом другом моральном критерии.)
Таким образом, хотя в нашем распоряжении нет критерия абсолютной справедливости, тем не менее и в этой области вполне возможен прогресс. Здесь, как и в области фактов, перед нами широкий простор для открытий. К таким открытиям принадлежит, например, понимание того, что жестокость всегда несправедлива и ее по мере возможности следует избегать; что «золотое правило» — хорошая корма, которую, пожалуй, можно даже улучшить, если наши действия по возможности будут совпадать с желаниями других. Все это элементарные, но тем не менее чрезвычайно важные примеры открытий, совершенных в мире норм.
Эти открытия создают нормы, можно сказать, из ничего. Здесь, как и при открытии фактов, нам приходится, так сказать, самим вытягивать себя за волосы. Совершенно удивительным фактом является то, что мы умеем учиться — на наших ошибках и в результате их критики, и тем более удивительно, что мы не утрачиваем этой способности, переходя из мира фактов в мир норм.
14. Два заблуждения не равносильны двум правдам
С принятием абсолютной теории истины становится возможным ответить на старый и серьезный, но тем не менее вводящий в заблуждение аргумент в пользу релятивизма как интеллектуалистского, так и оценочного типа. Этот аргумент заключается в проведении аналогии между истинными фак-
463
тами и верными нормами и обращает внимание на то, что идеи и убеждения у других людей значительно отличаются от наших. Кто же мы такие, чтобы настаивать на своей правоте? Уже Ксенофан 2500 лет тому назад пел так:
Черными пишут богов и курносыми все эфиопы,
Голубоокими их же и русыми пишут фракийцы.
Если быки, или львы, или кони имели бы руки,
Или руками могли рисовать и ваять, как и люди,
Боги тогда б у коней с конями схожими были,
А у быков непременно быков бы имели обличье;
Словом, тогда походили бы боги на тех, кто их создал13.
Да, каждый из нас видит своих богов и свой мир со своей собственной точки зрения, согласно традициям своего общества и полученному воспитанию. И никто из нас не свободен от субъективных пристрастий.
Указанный аргумент развивался в самых различных направлениях. Доказывали, например, что наша раса, национальность, наше историческое происхождение, наше историческое время, наш классовый интерес или социальное происхождение, наш язык или индивидуальное исходное знание представляют собой непреодолимый или почти непреодолимый барьер для объективности.
Несомненно, факты, на которых основывается этот аргумент, следует признать: действительно, мы не можем избавиться от пристрастий. Однако нет никакой необходимости принимать сам этот аргумент и тем более релятивистские следствия из него. Во-первых, мы можем постепенно избавляться от части наших пристрастий, критически мысля сами и прислушиваясь к критике других. К примеру, Ксенофану его собственное открытие, без сомнения, помогло увидеть мир в менее пристрастном ракурсе. Во-вторых, фактом является то, что люди с крайне различными культурными предпосылками могут вступать в плодотворную дискуссию при условии, что они заинтересованы в приближении к истине и готовы выслушивать друг друга и учиться друг у друга. Все это показывает, что культурные и языковые барьеры не являются непреодолимыми.
Таким образом, очень важно извлечь максимальную пользу из открытия Ксенофана, для чего следует отбросить всякую самоуверенность и открыть свой взор для критики. При этом чрезвычайно важно не перепутать это открытие, этот шаг по направлению к критическому методу с продвижением по пути к релятивизму. Если две спорящие стороны не согласны друг
13См. Античная лирика. М., Художественная литература, 1968, с. 185-186.
464
с другом, то это может означать, что не права одна из сторон, или другая, или обе. Такова позиция сторонников критического метода. Это ни в коем случае не означает, как думают релятивисты, что обе стороны могут быть в равной степени правыми. Они, без сомнения, могут в равной степени заблуждаться, хотя такая ситуация не является необходимой. Поэтому любой, кто утверждает, что, если спорящие стороны в равной степени заблуждаются, то это означает, что они в равной степени правы, на самом деле только играет словами или пользуется метафорами.
Научиться самокритичному отношению, научиться думать, что наши оппоненты могут быть правы, даже в большей степени, чем мы сами, — это величайший шаг вперед. Однако в нем скрыта огромная опасность. Мы можем вообразить, что возможна такая ситуация, когда и наш оппонент, и мы сами одновременно правы. Такая установка, на первый взгляд, скромная и самокритичная, на самом деле не является ни столь скромной, ни столь самокритичной, как мы склонны это себе представлять. Значительно более вероятно, что и мы сами, и наш оппонент заблуждаемся. Таким образом, самокритика не должна быть оправданием лени и принятия релятивизма. И как злом не исправишь зло и не создашь добро, так и в споре две заблуждающиеся стороны не могут быть обе правыми.
15. «Опыт» и «интуиция» как источники знания
Наша способность учиться на своих ошибках и извлекать уроки из критики в мире норм, как и в мире фактов, имеет непреходящее значение. Однако достаточно ли нам только опоры на критику? Не следует ли вдобавок опереться на авторитет опыта или (особенно в мире норм) на авторитет интуиции?
В мире фактов мы не просто критикуем наши теории, мы критикуем их, опираясь на опыт экспериментов и наблюдений. Однако было бы серьезной ошибкой верить в то, что при этом мы можем опереться на некий авторитет опыта, хотя некоторые философы, особенно эмпирики, считают чувственное и прежде всего зрительное восприятие источником знания, который обеспечивает нас вполне определенными «данными», из которых состоит опыт. Я считаю, что такая картина познания совершенно ошибочна. Даже наш опыт, получаемый из экспериментов и наблюдений, не состоит из «данных». Скорее он состоит из сплетения догадок — предположений, ожиданий, гипотез и т.п., — с которыми связаны принятые нами традиционные научные и ненаучные знания и предрас-
465
судки. Такого явления, как чистый опыт, полученный в результате эксперимента или наблюдения, просто не существует. Нет опыта, не содержащего соответствующих ожиданий и теорий. Нет никаких чистых «данных» и эмпирических «источников знания», на которые мы могли бы опереться при проведении нашей критики. «Опыт» — обыденный, как и научный — значительно больше похож на то, что имел в виду О. Уайльд в «Веере леди Уиндермир» (действие III)14:
Дамби: Все называют опытом собственные ошибки.
Сесил Грэхем: Не надо их совершать.
Дамби: Без них жизнь была бы не жизнь, а сплошная скука.
Обучение на ошибках, без которого жизнь действительно была бы скучной, — именно такой смысл вкладывается в термин «опыт» в известной шутке д-ра С. Джонсона о «триумфе надежды над опытом» и в замечании Ч. Кинга: «Британским лидерам следовало бы поучиться в... "единственной школе, где учат дураков, — в школе опыта"»15.
Таким образом, мне кажется, что по крайней мере некоторые из обычных способов употребления термина «опыт» значительно лучше согласуются с тем, что, по моему мнению, является характерной чертой как «научного опыта», так и «обыденного эмпирического знания», чем с традиционными способами анализа этого термина, бытующими у философов эмпи-ристской школы. К тому же сказанное, по-видимому, согласуется и с первоначальным значением термина «empeiria» (от «peirao» — стараться, проверять, исследовать) и, следовательно, терминов «experientia» и «experimentum». Проведенное рассуждение не следует рассматривать в качестве аргумента, основанного на обыденных способах употребления термина «опыт» или на его происхождении. При помощи соответствующих ссылок я лишь намеревался проиллюстрировать предпринятый мною логический анализ структуры опыта. Следуя такому анализу, опыт, особенно научный опыт, можно представить как результат ошибочных, как правило, догадок, их проверки и обучения на основе наших ошибок. Опыт в таком смысле не является «источником знания» и не обладает какой-либо авторитарностью.
При таком понимании опыта критика, опирающаяся на опыт, не имеет значения непреложного авторитета. В сферу ее компетенции не входит сопоставление сомнительных результатов с твердо установленными результатами или со
14 См. О. Уайльд. Веер леди Уиндермир // Избранные произведения в двух томах. Т. 2. М., Художественная литература, 1960, с. 52.
15См. С. С. King. Story of the British Army, 1897, p.112.
466
«свидетельствами наших органов чувств» («данными»). Такая критика, скорее, заключается в сравнении некоторых сомнительных результатов с другими, зачастую столь же сомнительными, которые могут, однако, для нужд данного момента быть приняты в качестве достоверных. Вместе с тем такие принимаемые за достоверные знания также могут быть подвергнуты критике, как только возникнут какие-либо сомнения в их достоверности или появится какое-то новое представление или предположение, например, предположение о том, что определенный эксперимент может привести к новому открытию.
Теперь я могу сказать, что процесс получения знаний о нормах представляется мне полностью аналогичным только что описанному процессу получения знаний о фактах.
В мире норм философы издавна стремились обнаружить авторитарные источники знания. При этом они в основном находили два таких источника: во-первых, чувство удовольствия и страдания, моральное чувство или моральную интуицию в отношении добра и зла (аналогичные восприятию в эпистемологии фактуального знания) и, во-вторых, источник, обычно называемый «практическим разумом» (аналогичный «чистому разуму», или способности «интеллектуальной интуиции», в эпистемологии фактуального знания). Вокруг вопроса о том, существуют ли все названные или только некоторые из таких авторитарных источников морального знания, постоянно бушевали неутихающие споры.
Я думаю, что все это не что иное, как псевдопроблема. Дело заключается вовсе не в вопросе о «существовании» какой-либо из таких способностей (это темный и весьма сомнительный психологический вопрос), а в том, могут ли они быть авторитарными «источниками знания», обеспечивающими нас «данными» или другими отправными точками для наших построений, или, по крайней мере, могут ли они быть точной системой отсчета для нашей критики. Я решительно отрицаю существование каких-либо авторитарных источников такого рода как в эпистемологии фактуального знания, так и в эпистемологии знания о нормах. И я также отрицаю необходимость любой такой системы отсчета для проводимой нами критики.
Как же мы приобретаем знание о нормах? Как в этой области нам удается учиться на ошибках? Вначале мы учимся подражать другим (между прочим, это мы делаем путем проб и ошибок) и при этом учимся взирать на нормы поведения, как если бы они состояли из фиксированных «данных» правил. Впоследствии мы обнаруживаем (также при помощи проб и ошибок), что мы продолжаем заблуждаться, например
467
причинять вред людям. При этом мы можем узнать о «золотом правиле». Затем обнаруживается, что мы зачастую можем неправильно судить о позиции другого человека, о запасе его знаний, о его целях и нормах. И наши ошибки могут научить нас заботиться о людях даже в большей степени, чем этого требует от нас «золотое правило».
Без сомнения, такие явления, как сочувствие и воображение, могут играть важную роль в этом развитии, но и они, точно так же, как и любой из наших источников знания в мире фактов, не являются непреложными авторитетами. Аналогичным образом, несмотря на то, что нечто подобное интуиции добра и зла вполне может играть существенную роль в этом развитии, оно равным образом не является авторитарным источником знания. Это происходит потому, что сегодня мы можем быть уверены в своей правоте, а завтра вдруг обнаружить, что ошибались.
«Интуитивизм» — таково название философской школы, которая учит, что у нас имеется некоторая особая способность интеллектуальной интуиции, позволяющая «видеть» истину. В результате все, что представляется нам истинным, и на самом деле оказывается истинным. Таким образом, интуитивизм является теорией некоторого авторитарного источника знания. Антиинтуитивисты обычно отрицают существование этого источника знания, но в то же время они, как правило, утверждают существование другого источника, например чувственного восприятия. С моей точки зрения, ошибаются обе стороны, и причем по двум причинам. Во-первых, я согласен с интуитивистами в том, что существует нечто вроде интеллектуальной интуиции, которая наиболее убедительно дает нам почувствовать, что мы видим истину (это решительно отвергается противниками интуитивизма). Во-вторых, я утверждаю, что интеллектуальная интуиция, хотя она в некотором смысле и является нашим неизбежным спутником, зачастую сбивает нас с истинного пути, и эти блуждания представляют собой серьезную опасность. В общем случае мы не видим истину тогда, когда нам наиболее ясно кажется, что мы видим ее. И только ошибки могут научить нас не доверять нашей интуиции.
Во что же тогда нам следует верить? Что же все-таки нам следует принять? Ответ на эти вопросы таков: во-первых, в то, что мы принимаем, верить следует только в пробном, предварительном порядке, всегда помня, что в лучшем случае мы обладаем только частью истины (или справедливости) и по самой нашей природе вынуждены совершать, по крайней мере, некоторые ошибки и выносить неверные суждения. Это
16*
468
относится не только к фактам, но и к принимаемым нами нормам. Во-вторых, мы можем верить в интуицию (даже в пробном порядке) только в том случае, если мы пришли к ней в результате многих испытаний нашего воображения, многих ошибок, многих проверок, многих сомнений и долгих поисков возможных путей критики.
Нетрудно заметить, что эта форма антиинтуитивизма (или, как могут сказать некоторые, интуитивизма) радикально отличается от до сих пор существовавших форм антиинтуитивизма. Не составляет труда понять, что в этой теории имеется один существеннейший компонент, а именно — идея, согласно которой мы можем не достигнуть (и, пожалуй, так будет всегда) некоторой нормы абсолютной истины или абсолютной справедливости — как в наших мнениях, так и в наших действиях.
На все сказанное можно, конечно, возразить, что, независимо от вопроса о приемлемости или неприемлемости моих взглядов на природу этического знания и этического опыта, эти взгляды все же оказываются «релятивистскими», или «субъективистскими». Поводом для такого обвинения служит то, что я не устанавливаю каких-либо абсолютных моральных норм, а в лучшем случае только показываю, что идея абсолютной нормы является некоторой регулятивной идеей, полезной лишь для того, кто уже обращен в нашу веру, кто уже жаждет искать и открывать истинные, верные или добрые моральные нормы. Мой ответ на это возражение таков: даже «установление», скажем, с помощью чистой логики, абсолютной нормы или системы этических норм не принесло бы в этом отношении ничего нового. Предположим на минуту, что мы настолько преуспели в логическом доказательстве верности некоторой абсолютной нормы или системы этических норм, что для определенного субъекта можем чисто логически, вывести, каким образом он должен действовать. Однако даже в таком случае этот субъект может не обращать на нас никакого внимания или, к примеру, ответить: «Ваше "должен" и ваши моральные правила — все это интересует меня не более, чем ваши логические доказательства или, скажем, ваша изощренная математика». Таким образом, даже логическое доказательство не может изменить описанную нами принципиальную ситуацию: наши этические или любые другие аргументы могут произвести впечатление только на того, кто готов принять рассматриваемый предмет всерьез и жаждет что-либо узнать о нем. Одними аргументами вы не сможете никого принудить принимать эти аргументы серьезно или заставить уважать свой собственный разум.
469
16. Дуализм фактов и норм и идея либерализма
По моему глубокому убеждению, учение о дуализме фактов и норм — это одна из основ либеральной традиции. Дело в том, что неотъемлемой частью этой традиции является признание реального существования в нашем мире несправедливости и решимость пытаться помочь ее жертвам. Это означает, что имеется (или возможен) конфликт (или, по крайней мере, разрыв) между фактами и нормами. Факты могут отклоняться от справедливых (верных или истинных) норм, особенно те социальные и политические факты, которые связаны с принятием и проведением в жизнь сводов законов.
Иначе говоря, либерализм основывается на дуализме фактов и норм в том смысле, что его сторонники всегда стремятся к поиску все лучших норм, особенно в сфере политики и законодательства.
Однако такой дуализм фактов и норм был отвергнут некоторыми релятивистами, которые противопоставили ему следующие аргументы:
Принятие предложений-проектов и, следовательно, принятие нормы представляет собой социальный, политический или исторический факт.
Если принятая норма оценивается с точки зрения другой, еще не принятой нормы и в результате возникает потребность в улучшении первой нормы, то это оценочное суждение (кто бы его ни делал) также является социальным, политическим или историческим фактом.
Если оценочное суждение такого рода становится основанием социального или политического движения, то это также исторический факт.
Если такое движение добивается успеха и, как следствие, старые нормы реформируются или заменяются новыми нормами, то все это также исторический факт.
Таким образом, заявляет релятивист или этик-пози-тивкст, нам никогда не удается выйти за пределы мира фактов, конечно, при условии, что мы включаем в этот мир социальные, политические и исторические факты, из чего следует, что никакого дуализма фактов и норм не существует.
Я считаю, что заключение (5) является ошибочным. Оно не следует из посылок (1) — (4), истинность которых я признаю. Причины отказа от (5) очень просты: мы всегда можем спросить, является ли некоторое событие — то или иное социальное движение, основанное на принятии соответствующей программы реформ определенных норм, «хорошим» или «плохим». Постановка же этого вопроса вновь
470
раскрывает пропасть между фактами и нормами, которую релятивисты пытались заполнить при помощи монистического рассуждения (1) — (5).
Из сказанного можно с полным основанием заключить, что монистическая позиция — философия тождества фактов и норм — весьма опасна. Даже там, где она не отождествляет нормы с существующими фактами, и даже там, где она не отождествляет существующую сегодня силу (власть) с правом, она тем не менее неизбежно ведет к отождествлению будущей власти и права. Поскольку, по мнению мониста, вопрос о справедливости или несправедливости (правоте или неправоте) некоторого движения за реформы вообще нельзя поставить, если не встать на точку зрения какого-либо другого движения с противоположными тенденциями, то все, что мы можем спросить в данной ситуации, сводится к тому, какое из этих противоположных движений в конечном счете добилось успеха в деле превращения своих норм в социальные, политические или исторические факты.
Другими словами, охарактеризованная нами философия, представляющая собой попытку преодоления дуализма фактов и норм и построения некоторой монистической системы, создающей мир из одних только фактов, ведет к отождествлению норм или с властвующей ныне, или с будущей силой. Эта философия неизбежно приводит к моральному позитивизму или моральному историцизму, как они были описаны мною в главе 22 настоящей книги.
17. И снова Гегель
Мою главу о Гегеле в «Открытом обществе» много критиковали. Большую часть критики я не могу принять, потому что она бьет мимо моих главных возражений против философии Гегеля. Эти возражения состоят в том, что его философия, если сравнить ее с философией Канта (я даже считаю почти кощунственным ставить эти имена рядом), служит примером кошмарного упадка в интеллектуальной искренности и интеллектуальной честности, что его философские аргументы не следует принимать всерьез и что его философия была главным фактором, породившим «век интеллектуальной нечестности», как назвал его Артур Шопенгауэр, и подготовившим то современное trahison des clercs 16 (я имею в виду великую книгу Жюльена Бенда), которое помогло столь далеко зайти в двух мировых войнах.
16 «Trahison des clercs» (франц.) — «предательство интеллигентов». — Прим. переводчика.
¦*
471
Не следует забывать, что я рассматриваю мою книгу «Открытое общество и его враги» как мой вклад в военные действия. Будучи действительно убежден в ответственности Гегеля и гегельянцев за большую часть случившегося в Германии, я чувствовал, что я, как философ, был обязан разоблачить псевдофилософский характер этой философии.
Время создания этой книги может, пожалуй, объяснить и мое оптимистическое допущение (которое я могу отнести к влиянию на меня А. Шопенгауэра), согласно которому суровые реальности войны должны разоблачить действительное содержание таких игр интеллектуалов, как релятивизм, и что это словесное привидение вскоре рассеется. Я определенно был настроен слишком оптимистично. В действительности, большинство критиков моей книги, по-видимому, настолько бессознательно принимают некоторую форму релятивизма, что они оказались совершенно неспособны поверить в серьезность моего отрицания его.
Я согласен с тем, что я сделал несколько фактических ошибок. Г-н Г. Родмен из Гарвардского университета сообщил мне, что я ошибся, написав в одном месте «два года», а должен был написать «четыре года». Он также сообщил, что, по его мнению, в этой главе есть некоторое число более серьезных — но менее очевидных — исторических ошибок и что некоторые из моих попыток выявить скрытые мотивы деятельности Гегеля, по его мнению, исторически неоправданны.
Об этом следует, конечно, пожалеть, хотя такие ошибки случаются и у лучших, чем я, историков. Однако действительно важный вопрос состоит в следующем: влияют ли эти ошибки на мою оценку гегелевской философии и ее ужасного воздействия на последующую философию?
Мой ответ на этот вопрос: «Нет». Именно философия привела меня к изложенному взгляду на Гегеля, а вовсе не биография. Я, кстати, до сих пор удивляюсь, что серьезные философы были оскорблены моей явно частично шутливой атакой на философию, которую я не принимал всерьез. Я пытался выразить это в шутливом стиле моей главы о Гегеле, надеясь этим показать всю неуклюжесть его философии, которую я могу воспринимать только со смесью презрения и ужаса.
На все это было ясно указано в моей книге17. В ней также обращено внимание на тот факт, что я и не мог, и не желал тратить неограниченное время на глубокие исследования по истории философа — к такой работе я отношусь весьма отрицательно. Поэтому я и писал о Гегеле в такой манере, которая предполагала, что немногие могут воспринимать Ге-
17 См. «Введение» и «Предисловие ко второму изданию».
472
геля всерьез. Хотя эта манера не была замечена критиками-гегельянцами, которые были определенно не довольны, я все еще надеюсь, что некоторые из моих читателей поняли шутку.
Однако все это сравнительно несущественно. А вот что может оказаться существенным, так это вопрос о том, действительно ли оправданно мое отношение к философии Гегеля. Я хотел бы теперь попытаться дать ответ именно на этот вопрос.
Я полагаю, что большинство гегельянцев признают, что к числу основных мотивов и намерений философии Гегеля принадлежит стремление заменить и «превзойти» дуалистический взгляд на факты и нормы, который был разработан Кантом и который составил философское основание идей либерализма и социального реформирования.
Упразднение этого дуализма фактов и норм и есть главная цель гегелевской философии тождества — тождества идеального и реального, права и силы. Все нормы историчны, они представляют собой историческими факты, стадии в развитии разума, одинаковые для развития и идеального, и реального. Нет ничего, кроме фактов, и при этом некоторые из социальных и исторических фактов оказываются нормами.
Гегелевское рассуждение в основном совпадает с тем рассуждением, которое я изложил (и критиковал) в предшествующем разделе. Правда, сам Гегель преподносит его в чрезвычайно смутной, неясной и лицемерной форме. К тому же я твердо заявляю, что гегелевская философия тождества (несмотря на некоторые «прогрессистские» предложения и некоторые содержащиеся в ней умеренные изъявления симпатии к различным «прогрессивным» движениям) играла важнейшую роль в упадке либерального движения в Германии, того самого движения, которое под влиянием кантовской философии породило таких крупных либеральных мыслителей, как Фридрих Шиллер и Вильгельм фон Гумбольдт и такие важные работы, как гумбольдтовский «Опыт определения границ государственной власти».
Это мое первое и основное обвинение. Мое второе обвинение, тесно связанное с первым, состоит в том, что, поддерживая историцизм и отождествление силы и права, гегелевская философия тождества вдохновляла тоталитарные формы мышления.
Мое третье обвинение состоит в том, что рассуждения Гегеля (которые явно потребовали от него определенной степени изощренности, хотя и не большей, чем можно ожидать от философа) содержали множество логических ошибок и трюков, преподнесенных с претенциозным величием. Это подорвало и неизбежно снизило традиционные нормы интеллектуальной ответственности и честности. Это также внесло
473
вклад в подъем тоталитарного философствования и, что еще более серьезно, в недостаток сколь-нибудь четко выраженного интеллектуального сопротивления ему.
Таковы мои главные возражения против философии Гегеля. На мой взгляд, они достаточно ясно сформулированы в главе 12. Однако я, безусловно, не проанализировал главный вопрос — философию тождества фактов и норм — так четко, как я должен был это сделать. Поэтому я надеюсь, что в этом «Дополнении» я загладил свою вину — не по отношению к Гегелю, а по отношению к тем, кому он мог причинить вред.
18. Заключение
Заканчивая, я, как никогда, осознаю все недостатки моей книги. Частично они вызваны широтой охвата материала, далеко выходящего за пределы тех проблем, которые я с каким-либо основанием могу считать объектами своего профессионального интереса. Частью эти недостатки являются просто следствием моей личной погрешимости, ведь я недаром считаю себя сторонником теории погрешимости, т. е. фаллибилистом.
Однако, несмотря на полное осознание своей личной погрешимости и даже степени ее влияния на то, что я собираюсь сказать сейчас, я действительно верю в плодотворность подхода, предлагаемого теорией погрешимости для философского исследования социальных проблем. Действительно, как признание принципиально критического и, следовательно, революционного характера человеческого мышления, то есть того факта, что мы учимся на ошибках, а не посредством накопления данных, так и понимание того, что почти все проблемы и все (неавторитарные) источники нашего мышления коренятся в традиции, и именно традиция является объектом нашей критики, — все это позволяет критическому (и прогрессивному) учению о погрешимости открыть нам столь насущную перспективу для оценки как традиции, так и революционной мысли. И это учение, что еще важнее, показывает, что роль мышления заключается в проведении революций путем критических споров, а не при помощи насилия и войн, что битва слов, а не мечей, является замечательной традицией западного рационализма. Именно поэтому наша западная цивилизация по своему существу является плюралистической, а монолитное социальное состояние означает гибель свободы — свободы мысли, свободы поиска истины, а вместе с ними рациональности и достоинства человека.
474
II
ЗАМЕЧАНИЕ ПО ПОВОДУ КНИГИ Л. ШВАРЦШИЛbДА О К. МАРКСЕ (1965)
Через несколько лет после написания «Открытого общества» мне стала известна книга Леопольда Шварцшильда о Марксе под названием «Красные пруссаки» (L. Schwarzschild. The Red Prussian. Translated by M. Wing. London, 1948). Нельзя не заметить, что Л. Шварцшильд смотрит на Маркса без всякого сочувствия и даже, можно сказать, враждебными глазами и что он часто рисует его самыми мрачными красками. Однако, хотя эта книга и не всегда является справедливой, она содержит документальные свидетельства, в частности из переписки Маркса и Энгельса, которые показывают, что Маркс был меньшим гуманистом и меньшим почитателем свободы, чем он представлен в моей книге. Л. Шварцшильд характеризует его как человека, который видел в «пролетариате» главным образом орудие для своих собственных личных амбиций. Обвинения, возможно, сформулированы резче, чем это позволяют имеющиеся свидетельства! однако следует признать, что используемые Л. Шварцшильдом свидетельства сокрушительны.
КРАХ МАРКСИСТСКОГО ШТУРМА:
КАК ПОНИМАТb ПРОШЛОЕ И ВЛИЯТb НА
БУДУЩЕЕ
Послесловие вместо предисловия к русскому изданию
(1992)
Как вы можете догадаться из названия этого «Послесловия», я — противник марксизма. В «Послесловии» я хочу дать анализ марксистского штурма западной цивилизации. Начало этому штурму положила подготовленная Лениным и Троцким революция, происшедшая в октябре 1917 года, а его крах мы видим сегодня своими глазами.
Мало кто из нас достиг столь почтенного возраста, чтобы помнить события, положившие начало всем нашим тревогам. Я — один из немногих людей, доживших до настоящего времени, которые отчетливо помнят 28 июня 1914 года — день, когда австрийский эрцгерцог Франц Фердинанд был убит в Сараево. Я все еще слышу крик мальчишки-газетчика: «Убийца был сербом!» (»Der Tater ein Serbe!»). Я отчетливо помню и 28 июля 1914 года — в этот день, когда началась Первая мировая война, мне исполнилось двенадцать лет. Я узнал о начале войны из письма моего отца и из плаката с текстом манифеста императора Франца Иосифа I, адресованного «Моему народу». Я все еще помню и тот день в 1916 году, когда я понял, что Австрия и Германия скорее всего проиграют развязанную войну. Я помню дни февраля 1917 года, когда в России началась демократическая революция, помню организованный Лениным путч, свергнувший правительство Керенского, начало гражданской войны в России, мирный договор в Брест-Литовске между Германией и коммунистической Россией и развал австрийской и германской империй, который привел в октябре 1918 года к концу войны. Это — важнейшие события из тех, которые я отчетливо помню и которые, как я теперь понимаю, привели все человечество на край гибели.
В этом кратком «Послесловии» я, конечно, вынужден сильно упростить описываемые события. Я попытаюсь лишь нарисовать панораму истории XX века широкими мазками и грубыми красками.
До Первой мировой войны индустриализация вполне могла бы привести страны Западной Европы, в частности Германию, а также Северную Америку к установлению подлинно свободного общества. Действительно, в этих стра-
476
нах уже существовали и свобода, и впечатляющий экономический рост: с одной стороны, открытые границы, отсутствие паспортов, уменьшение насилия и преступности, рост грамотности, с другой — увеличение заработной платы и благосостояния граждан. Благодаря техническому прогрессу удалось даже несколько улучшить все еще чудовищно тяжелые условия труда рабочих. Первая мировая война, развязанная Австрией и Германией, все это уничтожила. Стало ясно, что старые формы правления, позволившие этим странам ввергнуть мир в войну, более не заслуживают доверия. Впрочем, мы и сегодня все еще не решили тех проблем, которые стояли перед нами в то время.
После Первой мировой войны властные структуры побежденных государств — Германии, Австрии и Турции — были разрушены странами-победительницами. Этому способствовали и происшедшие в ряде стран — в особенности в Австрии — революции, частично вызванные событиями в России. Потрясения затронули и страны-победительницы, прежде всего Францию и Италию. Попытки продолжить довоенный путь либеральных реформ были предприняты лишь в Великобритании и в Соединенных Штатах Америки, хотя и в этих странах осуществление таких реформ оказалось возможным лишь после поражения всеобщей забастовки в Англии, также вызванной событиями в России и многим представлявшейся прологом к революции.
Пример этих двух англоязычных стран помог стабилизировать ситуацию и в других государствах, хотя их также сотрясали в это время Великий банковский крах и Великая депрессия. В 1935 году Англия, несмотря на безработицу и гитлеровскую угрозу, была самой счастливой европейской промышленной страной, какую мне довелось видеть в жизни. Любой чернорабочий, кондуктор автобуса, таксист или полицейский был настоящим джентльменом. Однако победа марксистов в России и огромные средства, которые коммунисты тратили на пропаганду и подготовку мировой революции, привели повсюду на Западе к резкой поляризации правых и левых сил. В результате пришел фашизм — сначала в Италии при Муссолини, а затем и в других западноевропейских странах, копировавших итальянский опыт (особенно в Германии и в Австрии). В них началась своего рода гражданская война, в которой убийцы были только справа.
Вот какая ситуация сложилась в то время: на Востоке, в особенности в Советском Союзе, господствовала безжалостная марксистская диктатура, основанная на мощной идеологии и неограниченном арсенале лжи. На Западе, под влияни-
477
ем пропаганды марксистских партий и под сильным впечатлением от могущества России, постоянно возникала угроза насилия со стороны мощных левых сил, побуждавшая правых прибегать к ответному насилию и тем самым укреплявшая фашизм. Германия, Австрия и страны южной Европы сдались фашизму в ситуации резкой поляризации левых и правых сил — поляризации, которая достигла крайнего накала во время страшной гражданской войны в Испании, отчасти послужившей Советскому Союзу и немецким нацистам полигоном для испытания новейшего боевого оружия.
Фашистские партии появились даже во Франции и Великобритании. Однако здесь и в небольших североевропейских странах демократия сумела сохраниться.
В этой ситуации, предшествовавшей гитлеровскому нападению на Запад, почти все мудрецы и интеллектуалы провозглашали, что демократия — это лишь временная фаза человеческой истории, и предрекали ее неизбежное исчезновение. Поэтому я начал свою книгу об открытом обществе с критики этих воззрений и порочных методов исторического пророчества.
Затем Гитлер развязал Вторую мировую войну и проиграл ее. В его поражении большую роль сыграл один человек — Уинстон Черчилль, благодаря которому была образована коалиция западных демократических государств с Россией. Эта коалиция в конечном счете смогла разгромить Гитлера и его союзников. Однако в результате этой победы левые в демократических обществах в своем противостоянии правым приобрели после войны такую силу, какой они раньше никогда не обладали. Хотя после разгрома Гитлера и Муссолини фашизм был побежден, началась чреватая небывалой опасностью холодная война между Востоком и Западом. При этом Восток, стиснутый железным кулаком коммунистической диктатуры, оказался более сплоченным, чем когда-либо раньше, а Запад все еще раздирали внутренние противоречия и ослабляла критика со стороны левых, вскормленных и поддерживаемых Советским Союзом. Кроме того, СССР настраивал против так называемых капиталистических западных стран государства Ближнего Востока, да и весь остальной мир.
Тем не менее страны свободной демократии, открытые общества Запада победили. Они не развалились под воздействием колоссального внутреннего напряжения, наличие которого в этих обществах никогда ни от кого не скрывалось. Первой рухнула чрезвычайно сплоченная и монолитная восточногерманская диктатура, похоронив под своими обломками железный кулак единой советской империи.
478
Я призываю читателей принять во внимание то огромное напряжение, которое сумели вынести в послевоенный период западные демократии. Я убежден, что пережить подобное напряжение не удавалось до того ни одной крупной властной структуре. Западная демократическая структура состояла из свободного объединения демократических наций. И каждая из них не только раздиралась внутренними противоречиями, но еще и подвергалась угрозам и нападкам чрезвычайно мощных внешних сил, усугублявшим внутренние противоречия. Каждая из этих наций стояла перед крупными проблемами, решать которые ей предстояло самостоятельно и понять которые не могли даже ее ближайшие союзники. Каждая такая нация представляла собой дом, внутренне «разделенный», но «если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот» (Марк 3, 25). Каждому такому дому к тому же угрожали мощные внешние силы. Однако эти дома, эти свободные общества могли устоять, и они устояли — ведь это были открытые общества.
А закрытое, тесно сплоченное общество — этот дом, скрепленный железными цепями — дало трещину и стало разваливаться на части.
Так открытые общества победили, а советская империя проиграла, не обменявшись, к счастью, ни единым выстрелом. Однако в стане наших бывших врагов не обошлось, к глубокому сожалению, без кровопролития. И мы полны желания, если к нам обратятся, помочь справиться, по крайней мере частично, с теми бедствиями, которые принес марксизм (хотя сейчас и сами переживаем экономический кризис).
Мое объяснение этих важных событий, свидетелями которых мы стали начиная с 1989 года и которые все еще далеки от завершения, мой диагноз болезни, которая привела марксизм к гибели, можно выразить формулой:
Марксизм погиб от марксизма.
Марксистская теория и марксистская идеология были, по-видимому, довольно искусными построениями, но они противоречили фактам истории и общественной жизни, ибо марксизм — это совершенно ложная и весьма претенциозная теория. Для того, чтобы скрыть ложность и теоретическую несостоятельность марксизма, марксисты часто применяли обман — и крупный, и мелкий. Обман, опиравшийся на жесткую власть и насилие, вскоре превратился в привычное интеллектуальное средство в руках тех, кто в России принадлежал к диктаторскому коммунистическому классу, и тех, кто вне России страстно желал стать диктаторами. Созданная
479
ими вселенная лжи сжалась в интеллектуальную черную дыру. Как вам должно быть известно, черная дыра обладает неограниченной способностью все в себя втягивать и превращать в ничто. Исчезло различие между ложью и истиной. В конце концов интеллектуальная пустота поглотила саму себя: так марксизм погиб от марксизма. На самом деле это случилось уже давно, однако я боюсь, что миллионы марксистов на Востоке и Западе будут и дальше возиться с ним, как делали это прежде, независимо от того, что происходит в действительности: ведь факты можно игнорировать или подгонять под любую схему.
На этом я хотел бы закончить мой краткий и очень общий исторический обзор и остановиться на двух моментах. Сначала я обрисую основные черты марксизма и дам его краткую критику, а затем попытаюсь показать, как можно использовать сложившуюся сегодня ситуацию для улучшения нашей жизни путем политического реформирования — реформирования нашей демократии. Я имею в виду главным образом не смену имеющихся у нас институтов, а изменение нашего мировоззрения.
Вводная часть моего «Послесловия» оказалась слишком абстрактной, и теперь я хотел бы вместо довольно утомительных умозрительных рассуждений поделиться с вами некоторыми моими личными впечатлениями. Расскажу вам о том, как сам я в молодости обратился — или почти обратился — в марксистскую веру и как случилось, что 28 июля 1919 года, накануне моего семнадцатилетия, я стал противником марксизма и с тех пор не менял своих убеждений.
Мои родители были твердыми пацифистами и оставались ими даже в преддверии Первой мировой войны, а мой отец, весьма образованный юрист, был, кроме того, либералом и поклонником Иммануила Канта, Вильгельма фон Гумбольдта и Джона Стюарта Милля. Мне было 14 или 15 лет, когда во время войны мне пришла интересная мысль о трудностях, связанных с политической свободой. Прогуливаясь по Вене возле памятника И. Гутенбергу и с надеждой размышляя о мире и демократии, я неожиданно подумал, что демократию невозможно сделать стабильной. Ведь как только свобода становится стабильной, люди начинают воспринимать ее как нечто само собой разумеющееся и тем самым подвергают свободу опасности. Люди перестают относиться к свободе с благоговением, когда забывают, что ее потеря может привести к террору и войне.
Вместе с тем, вопреки этому озарению, я почувствовал симпатию к коммунистической партии, когда после подписа-
480
ния мирного договора в Брест-Литовске в марте 1918 года эта партия объявила, что является партией мира. В то время перед окончанием Первой мировой войны, было много разговоров о мире, но никто, кроме коммунистов, не был готов на политические жертвы ради его сохранения. А Л. Троцкий в Брест-Литовске заявил именно об этом и его услышали повсюду. Этот призыв был услышан и мною, хотя я не доверял большевикам, о фанатизме и вероломстве которых много слышал от моего русского друга. Однако их декларация пацифизма мне импонировала.
После крушения австрийской и германской империй я решил оставить школу и продолжать необходимое для поступления в университет обучение самостоятельно. Вскоре из любознательности мне захотелось выяснить, что же представляет собой коммунистическая партия. Приблизительно в апреле 1919 года я направился в штаб-квартиру партии и предложил свои услуги в качестве добровольного помощника. К тому времени я уже знал многое о марксизме, и хотя я был тогда слишком молод, чтобы стать членом партии, меня встретили с распростертыми объятиями высокие партийные чины. Я стал выполнять различные поручения. К моему удивлению, меня допускали даже на закрытые партсобрания, где я очень многое узнал об образе мышления коммунистов. И я едва выскользнул из марксистской идеологической мышеловки (как я назвал ее много позднее). Я с готовностью подчинялся тому, что считал своим моральным долгом, и именно это чуть не погубило меня.
Я хочу описать вам эту идеологическую мышеловку и рассказать о том, как я сумел выскользнуть из нее благодаря пережитому мною моральному шоку.
Важнейший аспект марксистской теории и марксистской идеологии состоит в том, что марксизм — это теория истории, претендующая на предсказание будущего с абсолютной научной определенностью (хотя и в самых общих чертах). В частности, марксизм утверждает, что способен предсказывать социальные революции, подобно тому, как ньютоновская астрономия может предсказывать солнечные и лунные затмения. Фундаментальным положением, на котором Маркс основал свою теорию, является тезис о том, что история человечества есть история борьбы классов.
В 1847 году в конце своей книги «Нищета философии» Маркс впервые провозгласил, что классовая борьба должна привести к социальной революции, цель которой — установление бесклассового, или коммунистического, общества. Суть его аргументов можно изложить кратко: поскольку рабочий
481
класс («пролетариат») остается единственным угнетенным классом и поскольку он — основной производящий класс, к тому же составляющий большинство населения, то его победа неизбежна. Революционная победа пролетариата должна привести к упразднению всех других классов и к возникновению общества, в котором будет существовать только один класс. Общество же, состоящее из одного единственного класса — это бесклассовое общество, то есть общество, в котором не существует ни класса угнетенных, ни класса угнетателей. Поэтому такое общество будет коммунистическим — именно это и провозгласили в 1848 году Маркс и Энгельс в «Манифесте Коммунистической партии».
Поскольку вся история есть история борьбы классов, постольку коммунизм означает конец истории. Больше не будет войн, вражды, насилия, угнетения, государственной власти. Используя религиозную терминологию, можно сказать, что это будет установлением Царства Божия на Земле.
Действительно, современное Марксу общество, которое он назвал «капитализмом», являлось обществом безраздельного господства капиталистов. Это была классовая диктатура буржуазии. В «Капитале», гигантском трехтомнике, содержащем 1748 страниц, Маркс показал, что в силу действия исторического закона — закона концентрации капитала — число капиталистов должно постоянно убывать, а число рабочих увеличиваться. Согласно другому закону — закону абсолютного и относительного обнищания рабочего класса — рабочему классу уготовано дальнейшее обнищание, а класс капиталистов, напротив, будет все больше богатеть. Невыносимая нищета способствует превращению рабочих в радикальных революционеров, осознающих свои классовые интересы. Рабочие всех стран объединятся и осуществят социальную революцию. Капитализм и капиталисты будут уничтожены — ликвидированы — и воцарится мир на Земле.
Сегодня мало кто верит в предсказания Маркса и даже западные марксисты уже не придерживаются этих взглядов, хотя им все еще удается успешно пропагандировать теорию, согласно которой мы живем в диком и морально разложившемся «капиталистическом» мире. Однако в голодные годы Первой мировой войны и в гораздо более голодный послевоенный период марксизм еще казался правдоподобной теорией и среди его сторонников, как это ни странно, было немало видных физиков и биологов. Так, А. Эйнштейн не был марксистом, поскольку знал, что все теории, включая и его собственную теорию относительности, далеки от совершенства. Однако несомненно, что он симпатизировал марксизму и
482
даже преклонялся перед ним. Многие ведущие британские ученые — в том числе Дж. Холдейн и Дж. Бернал — были членами коммунистической партии. Их привлекали претензии марксизма на статус исторической науки. Незадолго до смерти Сталина Дж. Бернал утверждал, что Сталин является одним из величайших ученых всех времен.
Приведу еще один пример, наколько серьезно воспринималась претензия марксизма на научность. У меня есть книга, написанная Александром Вайсбергом1, венским физиком, ныне покойным, которого я хорошо знал до его отъезда в 1931 году в Россию. Он был большим почитателем Сталина. В 1936 году — во время «большой чистки» — он был арестован. Его неоднократно пытали и содержали в невыносимых условиях. В 1939 году после заключения мирного пакта между Гитлером и Сталиным он, как и многие другие австрийские и немецкие коммунисты, был продан Сталиным германскому правительству. Это была одна из самых грязных сделок в истории. В Германии он был отправлен в нацистский концентрационный лагерь. Оттуда ему удалось бежать, его схватили, но он снова бежал. Окончательное освобождение ему принесли советские войска в 1945 году. И вот в своей чрезвычайно интересной книге, описывая пребывание в сталинских тюрьмах, А.Вайс-берг, тем не менее, продолжает защищать претензии марксизма на статус научной теории. Когда в 1946 году я встретил его в Лондоне, и он рассказал мне о своих злоключениях, я решил, что он излечился от марксистских заблуждений. Но нет! Даже в 1951 году, когда его книга была опубликована в Германии, он все еще был сторонником марксистской исторической теории, хотя и соглашался, что марксизм следует подправить. Конечно, я пытался обратить его на истинный путь, однако сомневаюсь, что у меня получилось то, чего не сумели сделать даже сталинские лагеря.
Упомяну еще трех великих ученых и больших почитателей марксизма. Прежде всего — два выдающихся физика по фамилии Жолио-Кюри — Ирен, дочь мадам Кюри, первоот-крывательницы радия, и супруг Ирен Фредерик Жолио-Кюри, получившие в 1935 году Нобелевскую премию по химии. Они были членами французского Сопротивления и Французской комиссии по атомной энергии. И оба они до самой смерти были активными членами коммунистической партии.
Третий человек, которого я хочу назвать в этой связи, это — Андрей Сахаров, отец советской водородной бомбы. Я
1 A. Weissberg-Cybulski. Hexensabbat. Russland im Schmelztiegel der Saeuberungen. Verlag der Frankfurter Hefle, 1951; английские переводы: Conspiracy of Silence. London, Hamish Hamilton; The Accused. New York, Simon and Shuster.
483
всегда был и остаюсь большим почитателем А. Сахарова как великого диссидента. В день его шестидесятилетия я выступил в Нью-Йорке с речью в поддержку А. Сахарова, требуя от советского правительства его освобождения. Однако к немалому моему удивлению я узнал из его «Воспоминаний»2, что даже в сорокалетнем возрасте он все еще глубоко верил официальной коммунистической доктрине. А. Сахаров был сильно опечален смертью Сталина, а сторонником теории социальной революции он оставался по крайней мере до 1961 года. Позднее он радикально пересмотрел свои взгляды.
Таким образом, марксистской ловушкой я называю не столько теорию, претендующую на научный статус, на которую опирался Маркс в своих исторических пророчествах. Марксистской ловушкой являются, скорее, нравственные цепи, которыми человек, верящий в марксовы пророчества, привязывает себя к партии. Я хорошо помню немало случаев, когда эти цепи и вера в истинность пророчества превращали людей в пленников такой ловушки.
С ранней юности я испытывал некоторый скептицизм по отношению к Царству Божьему, которое должно было возникнуть после социалистической революции. Конечно, мне не нравилось существовавшее в то время в Австрии общество с его голодом, бедностью, безработицей, галопирующей инфляцией и спекулянтами, умевшими извлечь выгоду из разницы курсов различных валют. Однако стремление коммунистических партийных лидеров разжечь в своих сторонниках то, что мне казалось убийственным инстинктом ненависти к классовым врагам, внушало мне беспокойство. Меня убеждали в том, что пробуждение таких инстинктов в массах диктуется необходимостью, что не следует принимать это слишком близко к сердцу и что в деле революции важна лишь победа, к тому же при капитализме ежедневно погибает больше людей, чем будет убито за всю революционную эпоху. Скрепя сердце, я согласился с этим, хотя и чувствовал, что тем самым сильно поступаюсь своими нравственными принципами. Еще более гнетущее впечатление произвели на меня многочисленные случаи обмана со стороны партийных лидеров. Сегодня они говорили одно, завтра — другое, а послезавтра — третье. Сегодня, например, они отрицали красный террор, а назавтра провозглашали его необходимость. Когда я пытался протестовать, мне отвечали, что эти противоречия диктуются необходимостью и что на них не следует обращать
2 A. Sakharov. Memoirs. New York, Alfred A. Knopf Inc., 1990; London, Hutchinson, 1990, chapter «1953»; русское издание — А. Сахаров. Воспоминания. Публикация Е. Боннэр. Глава «1953 год» // Знамя, декабрь 1990.
484
внимания, потому что на них не следует обращать внимания никогда, ибо важнейшим условием победы Революции является сохранение классового единства. От ошибок никто не застрахован, но верность партийной линии должна быть абсолютной. Для победы общего дела необходима крепкая партийная дисциплина. Неохотно соглашаясь с этим, я чувствовал, что меня вынуждают принести что-то в жертву партии, например мою личную честность.
Вскоре, однако, произошла катастрофа. Проходившая в июне 1919 года по призыву коммунистов демонстрация безоружных молодых людей была встречена огнем полицейских. Несколько человек погибли — по-моему, погибших было восемь человек. Я был буквально убит не только действиями полиции, но и своими собственными действиями. Ведь я не только участвовал в демонстрации — я одобрил призыв к ее проведению и даже уговаривал сомневающихся идти на нее. Некоторые из этих сомневавшихся, возможно, были убиты. В чем был смысл их смерти? Я чувствовал на себе ответственность за то, что с ними произошло. Я решил, что хотя я имею право рисковать собственной жизнью во имя моих идеалов, мне вовсе не следовало призывать других отдать жизни за эти идеалы, тем более за такую теорию, как марксизм, в истинности которой можно сомневаться.
Я спросил себя, подвергал ли я серьезному критическому рассмотрению марксистскую теорию, и с глубоким сожалением вынужден был признать, что ответ на этот вопрос должен быть отрицательным.
Вернувшись после этих событий в штаб-квартиру коммунистической партии, я столкнулся с совершенно иной атмосферой. Революция требует жертв, говорили мне, и они неизбежны. Все, что произошло — это в конечном счете прогресс, так как у рабочих укрепится ненависть к полицейским и они осознают, кто их классовый враг...
Больше я туда не ходил: я избежал марксистской ловушки. Однако с тех пор я стал критически анализировать марксизм.
По многим причинам, прежде всего потому, что я не желал помогать фашизму, результаты моего исследования марксизма я опубликовал лишь 26 лет спустя в книге «Открытое общество и его враги». Тем временем я получил и опубликовал некоторые другие мои результаты, в частности разработанный мною критерий определения того, заслуживает ли некоторая теория статуса науки — такой, например, как ньютоновская астрономия.
Я, конечно, не имею здесь возможности обсуждать многие аспекты, в которых марксова историческая теория является
485
ложной. В «Открытом обществе» я подробно и критически проанализировал марксово пророчество о пришествии социализма. Сейчас я хотел бы упомянуть лишь то, что является для меня почти очевидным: «капитализм» в смысле Маркса более не существует. Общество, каким его знал Маркс, претерпело огромные и поистине чудесные превращения. Невыносимо тяжелый и изматывающий миллионы мужчин и еще больше женщин ручной труд исчез в нашем западном обществе. Эти превращения, неведомые тем, кто с ними не сталкивался, я видел воочию: под влиянием «эпидемического» роста технологических нововведений произошла настоящая революция.
Развитие общества пошло в направлении, противоположном тому, которое предсказывал Маркс. Рабочие стали менее бедными, а многие из них в странах западной демократии даже счастливы. Разумеется, левые — как красные, так и зеленые — все еще пытаются навязать людям мысль о мерзости нашего мира и о том, что мы несчастливы. Именно таким образом они, к сожалению, распространяют само несчастье, ведь счастье зависит и от направленности наших мыслей. Однако с исторической точки зрения наше открытое общество — лучшее и справедливейшее из всех доныне существовавших на Земле.
Конечно, это уже совсем не то общество, которое Маркс когда-то назвал «капитализмом», и неясно, почему мы должны и дальше себя обманывать, называя его так.
Как я написал в «Письме моим русским читателям», «капитализм» в том историческом смысле этого термина, в котором использовал его Маркс, никогда не существовал на Земле. Не было общества, которое несло в себе тенденцию, подобную марксову «закону абсолютного и относительного обнищания рабочего класса» или скрытой диктатуре капиталистов. Все это — абсолютное заблуждение. Действительно, на первых порах индустриализация давалась очень тяжело. Однако индустриализация привела к повышению производительности труда и внедрению поточного производства. Поэтому часть серийной продукции рано или поздно оказалась доступной широким массам. Пророчество Маркса и нарисованная им историческая картина не просто неверны — они невозможны. Все уменьшающийся слой богатых капиталистов, о котором говорил Маркс, сам по себе не нуждался в массовом производстве.
Итак, в действительности Марксов капитализм является умственной конструкцией, которая никогда не существовала, то есть заблуждением.
486
В то же время для того, чтобы уничтожить то, чего в действительности не существовало, Советский Союз создал самый большой в мире объем вооружений, в том числе и огромное количество ядерного оружия. Если за единицу отсчета взять бомбу, сброшенную на Хиросиму, то в Советском Союзе было создано 50 миллионов таких единиц, а, может быть, даже больше. И все это — для разрушения несуществующей преисподней и всех приписываемых ей мерзостей. Конечно, действительность западного мира вовсе не рай, но она к нему гораздо ближе, чем реальность коммунистического общества.
И я вторично пришел к тому же самому заключению о ложности марксизма, но теперь уже иным путем — основываясь на логическом анализе и критике марксистской идеологии.
Вывод, который мы должны из всего этого сделать, таков: нельзя позволить подобным идеологиям вновь овладеть нашими умами.
В заключение я попытаюсь ответить на вопросы: Какие уроки на будущее можно извлечь из прошлого? Что можно посоветовать нашим политикам?
Прежде всего нам следует расстаться с одной нелепой привычкой: мы не должны думать, что мудрец способен предсказать, что произойдет. Многие все еще верят в то, что мудрость означает способность к истинным пророчествам. И почти все убеждены в том, что рациональная программа на будущее должна основываться на истинном предсказании.
Многие рассматривают историю по аналогии с могучей рекой, катящей перед нашим взором свои воды. Мы видим, как струится эта река из прошлого, и если мы достаточно сведущи, то можем предсказать — хотя бы в общих чертах — как она будет двигаться дальше.
Многим эта аналогия кажется удачной. Я же считаю, что она не только не верна, но и безнравственна. Я думаю, что этот взгляд на историю следует заменить совершенно иным. И вот что я предлагаю.
История заканчивается сегодня. Мы можем извлечь из нее уроки, однако будущее — это вовсе не продолжение и не экстраполяция прошлого. Будущее еще не существует, и именно это обстоятельство налагает на нас огромную ответственность, так как мы можем влиять на будущее, можем приложить все силы, чтобы сделать его лучше. Для этого мы должны использовать все, чему научились в прошлом. А один из важнейших уроков прошлого состоит в том, что нам следует быть скромными.
Итак, что же, на мой взгляд, нам следует делать?
487
Мы видели, что прошлое было омрачено поляризацией левых и правых, в основе которой лежало главным образом представление о несуществующем капиталистическом аде, который следует уничтожить во имя блага человечества, даже если оно при этом жестоко пострадает. Человечество действительно едва не погибло. Однако теперь мы можем надеяться, что эта безумная иллюзия утратила свое влияние (хотя, боюсь, полностью ее влияние исчезнет еще не скоро).
Мне кажется, что нам следует приложить все усилия, чтобы разоружиться не только внешне — в международном плане, но и внутренне. Необходимо пытаться вести такую политику, при которой не было бы места для поляризации левых и правых сил. Достичь этого, наверное, трудно, но я убежден, что возможно.
Однако разве не существовали всегда правые и левые партии? Возможно, что так и было, но никогда до Ленина не существовало такой безумной поляризации этих сил, такой ненависти и фанатизма, которые к тому же прикрывались бы претензиями на «научность». Действительно, Уинстон Черчилль мог поддерживать в парламенте как левых, так и правых. Это часто вызывало с обеих сторон негодование, личные обиды и даже обвинения в предательстве. Однако эта ситуация существенно отличается от того, что имеет место при существующей поляризации правых и левых. Действительно, даже честные коммунисты всегда жили под угрозой обвинения в предательстве партии и — если они жили в Советском Союзе — под угрозой тюрьмы или смерти. Поэтому различие, которое я имею в виду, можно описать следующим образом.
Для нормального человека шпионить, более того — за своими друзьями, — дело немыслимое и отвратительное. Вместе с тем честные коммунисты чаще всего страдали именно за свое нежелание писать доносы — так было, по крайней мере, во времена Сталина. Это свидетельствует о том, какая атмосфера возникла под влиянием крайней поляризации левых и правых. В открытом обществе от всего этого, безусловно, можно избавиться.
Чем же мы заменим поляризацию «правые — левые»? Или, точнее говоря, какую программу мы можем ей противопоставить, чтобы окончательно ее уничтожить?
Мне представляется крайне целесообразным, чтобы одна из партий — одна из основных партий, как я надеюсь, — заявила: теперь мы можем демонтировать машину идеологической войны и принять более или менее гуманную программу, подобную следующей. (Обратите внимание, что даже
488
если все наши программы будут полностью согласованы, должны существовать по крайней мере две партии, чтобы оппозиция могла удостовериться в честности и административных способностях партии большинства.) Наша предварительная программа, которую мы с готовностью предаем обсуждению и критике с целью ее улучшения, состоит в следующем:
Укрепление свободы и осознание вытекающей из нее ответственности. Мы надеемся достичь максимальной личной свободы. Однако это возможно лишь в цивилизованном обществе, то есть в обществе, которое целиком разделяет идею ненасилия. Отличительной чертой цивилизованного общества является то, что оно постоянно занято поиском мирного, ненасильственного решения стоящих перед ним проблем.
Мир во всем мире. В связи с изобретением атомных бомб и боеголовок все цивилизованные общества должны сотрудничать в поддержании мира и тщательно следить за нераспространением ядерного и термоядерного оружия. Это действительно наша первейшая обязанность, ведь иначе исчезнет цивилизация, а вслед за ней и все человечество. (Эту простую истину иногда называют доктриной идеологического империализма Запада. Звучит умно, но совершенно не к месту.)
Борьба с бедностью. Благодаря развитой технике мир, по крайней мере потенциально, достаточно богат, чтобы устранить бедность, а также свести безработицу к минимуму. Экономисты поняли, что устранить безработицу совсем не просто — и это на самом деле так. Поэтому они довольно неожиданно (примерно в 1965 году) перестали считать ее ликвидацию одной из своих основных целей. Эта проблема внезапно как бы вышла из моды, и многие экономисты ведут себя так, как будто доказана ее неразрешимость. На самом же деле существует (и не одно) доказательство разрешимости проблемы безработицы, хотя при ее решении будет, пожалуй, очень трудно избежать некоторого вмешательства в механизм свободного рынка. Мы, однако, вмешиваемся в него постоянно и, возможно, чаще, чем это необходимо. Это проблема требует немедленного решения и то, что она сейчас не в моде — позор для нас. Если экономисты не могут предложить ничего лучшего, то следует просто организовать необходимые общественные работы в частном секторе — такие, как строительство дорог, школ, подготовка учителей и т. д., причем по мере возрастания безработицы в периоды экономического спада эти работы в целях осуществления антициклической политики следует существенно интенсифицировать.
489
4. Борьба с демографическим взрывом. Сейчас, после
изобретения противозачаточных средств, а также других
методов контроля за рождаемостью, биохимическая техноло
гия достигла такого состояния, когда обучение методам де
мографического контроля должно стать доступным людям во
всем мире. Утверждение, что демографический контроль —
часть империалистической политики Запада, можно будет
опровергнуть тогда, когда открытые общества начнут рабо
тать над снижением своего — и без того сокращающегося —
населения.
Это чрезвычайно важный момент, и он должен стоять в политической повестке дня каждой партии с гуманистической программой. Совершенно очевидно, что все наши так называемые экологические проблемы обусловлены взрывом численности народонаселения. Возможно правы те, кто утверждает, что потребление электроэнергии на душу населения у нас слишком велико и что его следует сокращать. Если это действительно так, то еще более важной представляется борьба с причинами демографического взрыва, которые, по-видимому, связаны с бедностью и безграмотностью. Кроме того, из гуманных соображений мы должны стремиться к тому, чтобы рождались только желанные дети, поскольку жестоко давать жизнь нежеланному ребенку, который может стать жертвой физического или морального насилия.
5. Обучение ненасилию. Я давно придерживаюсь мнения
(хотя, возможно, и неверного), что в последнее время в мире
стало больше жестокости. Это, конечно, всего лишь гипотеза,
которую следует еще проверить. Мне кажется, нужно иссле
довать, не учим ли мы наших детей терпимости к проявле
ниям жестокости. Если да, то необходимо срочно предприни
мать решительные меры, поскольку терпимость к жестокости,
вне всякого сомнения, представляет собой угрозу цивилиза
ции. И вообще, всегда ли мы правильно воспитываем детей,
всегда ли готовы придти к ним на помощь с необходимым
советом? Это чрезвычайно важный вопрос, так как совершен
но очевидно, что наши дети в раннем возрасте практически
во всем зависят от нас, и мы несем за них ничем не
измеримую ответственность.
Несомненно, что это вопрос тесно связан с некоторыми из упомянутых ранее проблем, например с ростом народонаселения. Я полагаю, что если мы и не сумеем обучить детей добродетели не-насилия, то нам следует научить их хотя бы тому, что величайшим из всех грехов является жестокость. Я не употребляю слов «неоправданная жестокость», поскольку жестокость никогда не может быть оправдана и она никогда
490
не должна допускаться. Я имею в виду не только физическую, но и нравственную жестокость, которую мы совершаем из бездумья, глупости, лени или эгоизма.
Теперь стало немодно говорить об этих педагогических проблемах. Это вызвано отчасти тем, что в моду вошло такое понимание свободы, которое позволяет делать все, что угодно, даже вещи — с точки зрения ныне немодных моральных принципов — отвратительные, а отчасти тем, что с моралью связано много лицемерия. Я хочу напомнить, что Кант в свое время провозгласил: «Посмей быть мудрым!»3 Я же дам вам более скромный совет: Посмей презирать моду и каждый день будь немного ответственнее. Это — лучшее, что ты можешь сделать во имя свободы.
3 Sapere aude! (И. Кант. Ответ на вопрос: Что такое Просвещение? // Сочинения в шести томах. Том 6. М., 1966, с. 27).
Выпуск издания осуществлен фирмой "Интерпракс"
ФИНАНСИРОВАНИЕ ИЗДАНИЯ ОСУЩЕСТВЛЕНО ФОНДОМ СОРОСА (США)
КАРЛ РАЙМУНД ПОППЕР ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО И ЕГО ВРАГИ
ТОМ 2
ВРЕМЯ ЛЖЕПРОРОКОВ: ГЕГЕЛb, МАРКС И ДРУГИЕ ОРАКУЛЫ
Подписано в печать 09.09.92. Формат 84x108/32. Бумага офсетная №1.
Гарнитура "Таймс". Печать высокая. Усл. п. л. 27,72.
Тираж 40000 экз. Зак 1115. С38
Отклонения по качеству обусловлены состоянием оригиналов, представленных для съемки.
Открытое общество "Феникс"
103009, Москва, Тверская ул., 6, строение 7
Ярославский полиграфкомбинат Министерства печати и информации
Российской Федерации
150049, Ярославль, ул. Свободы, 97
|