Александр Орлов
ТАЙНАЯ ИСТОРИЯ СТАЛИНСКИХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ
К оглавлению
ТЕР-ВАГАНЯН: Я БОЛЬШЕ НЕ ХОЧУ БЫТЬ ЧЛЕНОМ ПАРТИИ...
Мы познакомились с разными категориями сталинских следователей: с садистами вроде Чертока, с беспринципными карьеристами типа Молчанова и Слуцкого, с людьми, страдавшими от болезненной раздвоенности, вроде Миронова и Бермана, которые во имя партии заглушили в себе голос совести, но всё же скрепя сердце выполняли преступные распоряжения Сталина.
Следователи НКВД имели немалую власть над арестованными. Но в таких делах, в которых был заинтересован лично генсек, их власть оказывалась сильно урезанной: они лишались права хоть а малейшей мере сомневаться в вине подследственных.
Даже те следователи, кто испытывал сочувствие к ближайшим сподвижникам Ленина, не имели возможности хоть чем-нибудь им помочь. Всё, что было связано с предстоящим судом, решалось помимо следственных органов и лишь потом должно было подтверждаться "признаниями" подследственных. Жертвы предстоящего суда отбирал Сталин; обвинения придумывались тоже им; он же диктовал условия, которые ставились подследственным; и, наконец, приговор суда предопределялся тоже Сталиным.
Ярким примером искренней симпатии следователя к своему подследственному могли служить отношения, сложившиеся у заместителя начальника Иностранного управления НКВД Бермана с обвиняемым Тер-Ваганяном.
Тер-Ваганян был моим старинным другом. Я познакомился с ним ещё весной 1917 года в Московском юнкерском училище, куда мы, лишённые права стать армейскими офицерами при царском режиме, были приняты после Февральской революции. Тер-Ваганян, уже тогда имевший солидный стаж пребывания в большевистской партии, распространял среди юнкеров коммунистические идеи. Впрочем, главное внимание он уделял пропагандистской работе на московских заводах и среди солдат московского гарнизона, из которых он надеялся создать со временем боевые отряды для будущего восстания. Тер-Ваганян не был выдающимся оратором, но он покорял рабочую и солдатскую аудиторию фанатичной верой в успех своего партийного дела и искренностью. Перед его личным обаянием трудно было устоять. Его смуглое красивое лицо дышало добротой и искренностью, приятный низкий голос звучал убеждённо и задушевно.
Когда подошло время выпуска из училища, Тер-Ваганян постарался провалиться на выпускных экзаменах. Дело в том, что провалившихся направляли в качестве вольноопределяющихся в 55-й и 56-й полки, квартировавшие в Петровских бараках, в центре Москвы. Тер-Ваганян был послан в один из этих полков и в течение двух месяцев сумел сделать их сплошь большевистскими. После Октября он повёл их на штурм Кремля, где засели юнкера, оставшиеся верными Временному правительству.
Когда большевики захватили власть, Тер-Ваганян был назначен заведующим военным отделом Московского комитета партии. В дальнейшем он принимал активное участие в гражданской войне. Когда революция докатилась до Закавказья, Тер-Ваганян стал вожаком армянских коммунистов и под его руководством в Армении была установлена советская власть.
Меньше всего Тер-Ваганяна интересовала его собственная карьера. Он был несравненно больше увлечён идеологическими вопросами большевизма и марксистской философией. Когда советский режим в Закавказье окончательно утвердился, Тер-Ваганян с головой ушёл в науку и написал несколько книг по проблемам марксизма. Он основал главный теоретический журнал большевистской партии - "Под знаменем марксизма" - и сделался его первым редактором. Когда появилась левая оппозиция, Тер-Ваганян примкнул к Троцкому. За это он был в дальнейшем исключён из партии, а в 1933 году отправлен в сибирскую ссылку.
Когда Сталин начал готовить первый из московских процессов, в его памяти всплыло имя Тер-Ваганяна, и он решил использовать его в качестве одного из троих представителей Троцкого в призрачном "троцкистско-зиновьевском террористическом центре". Тер-Ваганян был доставлен в Москву, и его обработка поручена Берману.
Услышав об этом, я заговорил с Берманом о Тер-Ваганяне и попросил его не обращаться с моим другом слишком жёстко.
Он очень понравился Берману. Больше всего его поражала исключительная порядочность Тер-Ваганяна. Чем больше Берман узнавал его, тем большим уважением и симпатией к нему проникался. Постепенно, в необычной атмосфере официального расследования "преступлений" Тер-Ваганяна, крепла дружба следователя сталинской инквизиции и его жертвы.
Разумеется, при всей своей симпатии к Тер-Ваганяну, Берман не мог быть откровенен с ним. Внешне он соблюдал декорум и старался вести допрос, используя партийную фразеологию сталинского толка. Вместе с тем он не пытался внушить Тер-Ваганяну сознание вины и не применял к нему те инквизиторские приёмы, которые должны были вызвать у него ощущение обречённости.
Не вдаваясь в детали, в чём "органы" усматривают вину Тер-Ваганяна, Берман объяснил ему, что Политбюро считает необходимым подкрепить его признанием те показания, которые уже получены от других арестованных и направлены против Зиновьева, Каменева и Троцкого, поскольку он, Тер-Ваганян, тоже признан участником заговора. При этом Берман предоставлял ему самому, исходя из этих предпосылок, избрать свою линию поведения на следствии и на суде.
Вот некоторые из его бесед с Тер-Ваганяном, в которые он меня в своё время посвятил.
Отказываясь давать показания, Тер-Ваганян говорил Берману: "Я был бы искренне рад выполнить желание ЦК, но таких ложных признаний подписать не смогу. Поверьте, гибели я не страшусь. Я неоднократна рисковал жизнью и в дни Октябрьской революции на баррикадах, и в гражданскую войну. Кто из нас думал тогда о спасении собственной жизни! Но, подписывая показания, которые вы требуете, я должен быть, по крайней мере, убеждён, что они действительно отвечают интересам партии и революции. Я же всей душой чувствую: такие показания только опозорят нашу революцию и дискредитируют в глазах всего мира самую сущность большевизма". Берман возразил, что ЦК лучше знать, в чём действительно нуждаются в настоящее время партия и революция. ЦК лучше осведомлён, чем Тер-Ваганян, оторванный от политической деятельности в течение длительного времени. Кроме того, каждый большевик должен доверять решениям высшего органа партии.
- Дражайший Берман, - возражал Тер-Ваганян, - вы утверждаете, что я не должен раздумывать, а обязан слепо подчиниться ЦК. Но уж так я устроен, что не могу перестать мыслить. И вот я прихожу к выводу, что утверждение, будто старые большевики превратились в банду убийц, нанесёт неисчислимый вред не только нашей стране и партии, но и делу социализма во всём мире. Могу поклясться: я не понимаю чудовищного плана Политбюро и удивляюсь, как он укладывается у вас в голове. Может быть, я сошел с ума. Но в таком случае, какой смысл требовать показаний от больного, ненормального человека? Не лучше ли посадить его в сумасшедший дом?
- Ну и что вы ему ответили на это? - спросил я Бермана.
- Я сказал ему, - с иронической усмешкой ответил он, - что его доводы свидетельствуют лишь об одном: значит, корни оппозиции так глубоко проникли в его сознание, что он полностью потерял представление о партийной дисциплине.
Тер-Ваганян возразил ему на это, что ещё Ленин говорил: из четырёх заповедей партийца самая главная - согласие с программой партии. "Если теперь, - заключил подследственный, - новая программа ЦК считает необходимым дискредитировать большевизм и его основателей, то я не согласен с такой программой и не могу больше считать себя связанным партийной дисциплиной. А кроме того, я ведь уже исключён из партии и поэтому вообще не считаю себя обязанным подчиняться партийной дисциплине".
Однажды вечером Берман зашёл ко мне в кабинет и предложил пойти в клуб НКВД, где Иностранное управление устраивает бал-маскарад. С тех пор как Сталин объявил: "Жить стало лучше, товарищи! Жить стало веселее!" - советская правящая элита отказалась от практики тайных вечеринок с выпивкой, танцами и игрой в карты, а начала устраивать подобные развлечения открыто, без всякого стеснения. Руководство НКВД восприняло указание вождя насчёт "сладкой жизни" с особым энтузиазмом. Роскошное помещение клуба НКВД превратилось в некое подобие офицерского клуба какого-либо из дореволюционных привилегированных гвардейских полков. Начальники управлений НКВД стремились превзойти друг друга в устройстве пышных балов. Первые два таких бала, устроенные Особым отделом и Управлением погранвойск, прошли с большим успехом и вызвали сенсацию среди сотрудников НКВД. Советские дамы из новой аристократии устремились к портнихам заказывать вечерние туалеты. Теперь они с нетерпением ожидали каждого следующего бала.
Начальник Иностранного управления Слуцкий решил продемонстрировать "неотёсанным москвичам" настоящий бал-маскарад по западному образцу. Он задался целью перещеголять самые дорогие ночные клубы европейских столиц, где сам он во время своих поездок за границу оставил уйму долларов.
Когда мы с Берманом вошли, представшее нам зрелище, действительно, оказалось необычным для Москвы. Роскошный зал клуба был погружён в полумрак. Большой вращающийся шар, подвешенный к потолку и состоявший из множества зеркальных призм, разбрасывал по залу массу зайчиков, создавая иллюзию падающего снега. Мужчины в мундирах и смокингах и дамы в длинных вечерних платьях или опереточных костюмах кружились в танце под звуки джаза. На многих женщинах были маски и чрезвычайно живописные костюмы, взятые Слуцким напрокат из гардеробной Большого театра. Столы ломились от шампанского, ликёров и водки. Громкие возгласы и неистовый хохот порой заглушали звуки музыки. Какой-то полковник погранвойск кричал в пьяном экстазе: "Вот это жизнь, ребята! Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!"
Заметив нас с Берманом, устроитель бала воскликнул: "Пусть они выскажутся! Это два европейца. Скажите откровенно, - продолжал он, обращаясь к нам, - видели вы что-нибудь подобное в Париже или в Берлине? Я переплюнул все их Монмартры и Курфюрстендамы!"
Нам пришлось подтвердить, что бал, устроенный Иностранным управлением, превосходит всё, что нам доводилось видеть в Европе. Слуцкий просиял и принялся наливать нам шампанское. Миронов, сидевший за тем же столом, воскликнул: "Что и говорить, ты был бы неплохим содержателем какого-нибудь перворазрядного парижского борделя!"
В самом деле, это амплуа подошло бы Слуцкому гораздо больше, чем должность начальника советской разведки, не говоря уж о должности секретаря парткома НКВД, которую он занимал по совместительству последние три года,
В зале стояла страшная духота, и мы быстро покинули этот бал. Прямо напротив клуба возвышалось огромное мрачное здание НКВД, облицованное снизу чёрным гранитом. За этой гранитной облицовкой томились в одиночных камерах ближайшие друзья и соратники Ленина, превращённые теперь в сталинских заложников.
Мы с Берманом долго бродили по тёмным московским улицам. Я подумал о Тер-Ваганяне, и как бы в ответ на мои мысли Берман вдруг сказал: "У меня из головы не выходит Тер-Ваганян. Что за человек, какой светлый ум! Жаль, что он связался с оппозицией и попал в эти жернова. Ему и вправду жизнь не дорога. Его действительно занимает только судьба революции и вопрос, имеет ли он как большевик моральное право подписать показания, которые от него требуются, - Берман вздохнул. - Из тех, кого мы сейчас встретили в клубе, никто не сделал для революции и одного процента того, что сделал Тер-Ваганян. Я часто жалею, что взялся за его дело. А с другой стороны - хорошо, что он не достался такой сволочи, как Черток". С минуту помолчав, Берман уже не таким унылым тоном произнёс: "Если б ты только слышал, как он обращается ко мне: дра-а-ажайший Бе-е-ерман!"
Из сказанного я сделал вывод, что Берман применяет к Тер-Ваганяну особую тактику. Он действительно не знал, что лучше для его подследственного - подписать требуемые показания или отказаться от этого. И потому он не оказывал на него ни малейшего нажима. Пока Зиновьев и Каменев держались, Берман склонен был думать, что Тер-Ваганян прав, не желая подписывать явную ложь. Но когда Берман узнал, что Сталин искренне обещал Зиновьеву и Каменеву не расстреливать старых большевиков и что тот и другой дали согласие выступить на суде со своими "признаниями" - он пришёл к выводу, что и для его подследственного лучше последовать их примеру. Он начал настойчиво убеждать Тер-Ваганяна подписать требуемые показания и выступить с ними на суде. Тер-Ваганян, за время следствия привыкший ему доверять, сознавал, что изменившееся поведение Бермана - это не инквизиторский приём. К тому же опасения Тер-Ваганяна скомпрометировать партию и дело революции потеряло смысл с тех пор, как Зиновьев и Каменев - куда более видные партийные деятели - согласились подтвердить на суде сталинскую клевету. Тер-Ваганян капитулировал. Когда он подписал своё "признание". Берман произнёс:
- Так-то лучше!.. Всякое сопротивление было бесполезно. Самое главное - сохранить в себе мужество. Пройдёт несколько лет, и я, надеюсь, ещё увижу вас на ответственной работе в партии!
- Дражайший Берман, - ответил Тер-Ваганян, - кажется, вы меня совсем не поняли. Я не имею ни малейшего желания возвращаться к ответственной работе. Если моя партия, ради которой я жил и за которую готов был отдать жизнь в любой момент, заставила меня подписать это, - тогда я больше не хочу быть членом партии. Я завидую сегодня самому последнему беспартийному.
Незадолго до суда прокурор Вышинский начал принимать от НКВД дела вместе с самими обвиняемыми. Процедура "передачи" выглядела так: обвиняемых доставляли в кабинет Молчанова или Агранова, где Вышинский в присутствии руководителей НКВД задавал им один и тот же вопрос: подтверждают ли они показания, подписанные ими на следствии. После этой формальности, занимавшей не более десяти минут, обвиняемых возвращали в тюрьму, где они оставались в распоряжении тех же самых следователей НКВД, которые их допрашивали.
"Передача" Вышинскому Тер-Ваганяна не обошлась без характерного инцидента. Обвиняемого ввели в кабинет Агранова, где, кроме хозяина кабинета, находились Вышинский, Молчанов и Берман. В ответ на стандартный вопрос Вышинского Тер-Ваганян, презрительно глядя на него, сказал: "Собственно говоря, я имею законное право отвести вас как прокурора. Во время гражданской войны я вас арестовывал за настоящую контрреволюцию!" Вышинский побледнел и не нашёлся, что ответить. Довольный произведённым впечатлением, Тер-Ваганян обвёл глазами всех присутствующих и снисходительно добавил: "Ну, да ладно! Не бойтесь, я этого не сделаю."
Ягоде и всей верхушке НКВД выходка Тер-Ваганяна доставила немалое удовольствие. Хотя Вышинский всегда подхалимничал перед руководством НКВД, к нему здесь относились с явной снисходительностью.
ЕЖОВ МСТИТ АННЕ АРКУС
Среди арестованных по делу "троцкистско-зиновьевского террористического центра" оказалась некая Анна Аркус. Это была привлекательная и интеллигентная молодая женщина, когда-то побывавшая замужем за членом правления Госбанка Григорием Аркусом. Когда супруги развелись, с Анной остался их единственный ребёнок - двухлетняя девочка. Григорий Аркус вскоре женился вторично на знаменитой балерине Ильюшенко из Большого театра. Анна, в свою очередь, вышла замуж за видного сотрудника НКВД Бобрищева - начальника политотдела Московской дивизии войск НКВД. Как жена чекиста она была знакома со многими людьми из руководства "органов" и, в частности, очень подружилась с семьёй Слуцкого, старого приятеля Бобрищева. Хоть это замужество Анны Аркус тоже оказалось непродолжительным, тем не менее она сохранила добрые отношения со своими знакомыми из НКВД. Первый муж щедро помогал деньгами и ей, и своей маленькой дочери.
Летом 1936 года приятели Анны Аркус с удивлением узнали, что Ягода, подписывая ордера на арест ряда старых большевиков, приказал арестовать и её. Сотрудники НКВД не могли себе представить, каким образом арест этой женщины, не имеющей ничего общего ни с партией, ни с политикой, связан с судом над старыми товарищами Ленина.
Анну Аркус арестовали в подмосковном доме отдыха для высших служащих Госбанка. Она проводила там лето вместе с дочерью, которой исполнилось уже пять лет. Не чувствуя за собой никакой вины и к тому же не имея особых причин трепетать перед "органами", где у неё было много друзей, Анна Аркус скорее удивилась тому, что с ней произошло, чем испугалась. Полагая, что это недоразумение и, как только всё выяснится, её освободят, она оставила девочку на попечении жены одного из руководителей Госбанка, находившейся в том же доме отдыха.
Услышав об аресте Анны Аркус, Слуцкий тут же отправился к Молчанову, в чьих руках была сконцентрирована подготовка судебного процесса. Молчанов сообщил ему, что это имя включил в чёрный список лично Ежов. Туда же он внёс и мужа Анны, Григория Аркуса. Тот возглавлял отделение зарубежных операций Госбанка, и Слуцкому пришло в голову, что Ежов, вероятно, намерен обвинить его в снабжении Троцкого зарубежной валютой. В таком случае Анна Аркус арестована, вернее всего, лишь для того, чтобы оказать давление на своего бывшего мужа.
Дело Анны Аркус было поручено С., довольно видному сотруднику НКВД. Единственное обвинение, касавшееся её, представляло собой отрывок из показаний Рейнгольда. Тот утверждал, что он и ещё два члена "московского террористического центра", Пикель и Григорий Аркус, на протяжении 1933-1934 годов проводили тайные совещания в квартире Анны.
Следователь С., прекрасно понимавший, зачем Сталину этот процесс и какими методами НКВД получает показания, воспринял признание Рейнгольда с недоверием. Тем не менее, он считал себя обязанным начать следствие по всем правилам. На первом же допросе он потребовал от Анны Аркус, чтобы она назвала фамилии всех посещавших её квартиру начиная с 1933 года. Но когда Анна заметила, что он собирается записывать, она прервалась и спросила, прилично ли, если в протоколе допроса окажется такой перечень - ведь среди её гостей фигурировало несколько весьма известных лиц - руководителей НКВД и даже членов ЦК! Для примера она назвала Слуцкого с женой, одного видного прокурора и так далее.
Все её знакомые, как на подбор, оказывались либо видными партийцами, либо крупными членами Совнаркома, и Анна Аркус не понимала, каким образом эти знакомства могут ей повредить. Впрочем, ей вспомнился случай, когда некая значительная персона назвала одного из её знакомых "двурушником", - однако скорее всего из ревности. Дело было так. Как-то вечером к ней зашли Николай Ежов из ЦК с дипломатом Богомоловым, а у неё в гостях был приятель по фамилии Пятигорский, бывший советский торгпред в Иране. В дальнейшем, уже уходя, Ежов спросил, как это Анна может принимать у себя дома таких "двурушников", как Пятигорский. Она обиделась. "Если Пятигорский двурушник, - сказала она Ежову, - то зачем же вы держите его в партии, а правительство доверяет ему такие ответственные должности?"
Ежов разозлился и обозвал её глупой мещанкой. Анна вышла из себя. "Все мои друзья - порядочные люди! - заявила она. - А вот ваш закадычный друг Конар оказался польским шпионом!"
Она имела в виду крупного польского шпиона по фамилии Полещук, которого польская разведка снабдила в 1920 году партбилетом погибшего в бою красноармейца и забросила в СССР. За двенадцать лет "Конару" удалось добраться до самого верха советской бюрократической иерархии и стать заместителем наркома сельского хозяйства. "Конар" и Ежов были близкими друзьями, и не было тайной, что именно Ежов помог ему занять столь высокий пост. Разоблачили Полещука совершенно случайно: коммунист, знавший настоящего Конара, сообщил в ОГПУ, что заместитель наркома, выдающий себя за Конара, на самом деле вовсе не Конар.
Анна Аркус заявила следователю, что после этой стычки с Ежовым она больше никогда не приглашала его в гости и не отвечала на его настойчивые телефонные звонки.
Она не знала, что Сталин поручил Ежову надзор за подготовкой суда над старыми большевиками и, следовательно, её судьба оказалась всецело в руках Ежова. Зато это очень хорошо осознал следователь. Он теперь прекрасно понял, почему Ежов включил Анну Аркус в список старых большевиков, к которым она не имела никакого отношения.
С. решил провести беспристрастное расследование и обратиться к руководству с предложением освободить Анну Аркус из-под стражи. По совету одного из друзей он собирался скрыть от Молчанова всё, что узнал от Анны об её отношениях с Ежовым.
Анна Аркус узнала от С., что, по свидетельству Рейнгольда, он и другие "члены террористического центра" в 1933 - 1934 годах тайно встречались у неё в квартире. Она отказывалась верить, что Рейнгольд действительно говорил такую чушь. Действительно, Рейнгольд со своим другом Пикелем несколько лет назад изредка заглядывали к ней сыграть в покер, однако последний раз это было в 1931 году, и, если ей устроят очную ставку с Рейнгольдом, тот наверняка подтвердит, что она показывает правду. Когда следователь заметил, что не может разделить её оптимизм, Анна Аркус возразила, что верит в порядочность Рейнгольда до такой степени, что, если Рейигольд в её присутствии подтвердит показание, она не станет его оспаривать.
Следователи НКВД, которые хорошо знали друг друга, в разговорах между собой называли вещи своими именами. Но в остальных случаях, особенно когда собеседники не были равны по чину, они говорили о предстоящем процессе так, словно искренне верили в существование заговора против Сталина. Следователь С. решил придерживаться этой тактики в разговоре с Чертоком, который вёл дело Рейнгольда. Репутация Чертока читателю уже известна; его качества не составляли тайны и для С. Итак, он позвонил Чертоку и сообщил ему, что подследственная Анна Аркус категорически отрицает показание Рейнгольда, будто он посещал её в 1933 году, и требует с ним очной ставки. С. просил Чертока допросить Рейнгольда по этому пункту ещё раз и, если тот будет настаивать, устроить очную ставку между ним и Анной Аркус.
Конечно, существовала опасность, что Рейнгольд, продавший душу Ежову и ревностно помогавший НКВД, не моргнув глазом повторит свои ложные показания. Но следователь С. использовал оставшееся в его распоряжении время для того, чтобы создать вокруг её дела благоприятное "общественное мнение" в среде влиятельных сотрудников НКВД. С этой целью он начал приглашать на допросы Анны Аркус своих друзей; среди них был Берман, к которому нередко прислушивался Молчанов, и ещё один сотрудник, близкий друг Агранова.
Было совершенно очевидно, что Анна Аркус не сознаёт серьёзности своего положения. Она не делала попыток заискивать перед следователями и однажды, когда Борис Берман в разговоре с ней нелестно отозвался о Григории Аркусе, назвав его "бабником", Анна резко осадила его: "А вы и ваше начальство - разве не бабники? Вы думаете, в Москве не знают, за кем вы увиваетесь?"
Между тем время шло, а Черток всё оттягивал её очную ставку с Рейнгольдом. Это был верный признак, что он натолкнулся на какую-то трудность. Наконец, он был вынужден признать, что Рейнгольд отказывается подтвердить свои, давние показания в отношении Анны Аркус. Итак, единственное свидетельство, на котором держалось её обвинение, отпало. С. дал понять Чертоку, что, в таком случае тому надлежало бы переписать протокол допроса Рейнгольда, исключив из него строчки, относящиеся к Анне Аркус. Но Черток ответил, что об этом не может быть и речи, потому что показания Рейнгольда уже доложены Сталину и утверждены им. Быть может, для того чтобы оправдать себя в глазах С., Черток добавил: "Вы должны принять во внимание, что это - политическое дело!"
Не слишком рассчитывая на успех, С. предпринял, тем не менее, дальнейшие шаги, чтобы спасти Анну Аркус от ежовской мести. Он написал официальное заключение, предлагая в нём прекратить дело Анны Аркус за отсутствием состава преступления. С этой бумагой он пошёл к Молчанову. Прочитав написанное, Молчанов спросил у С., известно ли ему, что Анна Аркус арестована по инициативе Ежова. С. ответил утвердительно. "А вы не хотите доложить это дело Ежову лично?" - спросил Молчанов. С. выразил такую готовность.
На следующий же день его без объяснения причин отстранили от следствия поэтому делу. Ему было приказано передать дело Анны Аркус Борису Берману. Стало ясно, что Молчанов не рискнул поставить перед Ежовым вопрос об её освобождении
Кончилось дело так: Берман и Молчанов всё-таки доложили Ежову своё мнение. Услышав, что могла бы идти речь о её освобождении, он скривился и пробурчал: "Эта скандалистка заслуживает расстрела! Дайте ей пять лет - не ошибётесь".
ШАНТАЖ
Будучи назначен контролировать подготовку процесса, направленного против Зиновьева и Каменева, Ежов, по-видимому, уже знал, что через несколько месяцев Сталин назначит его наркомом внутренних дел. Только этим можно объяснить необычный интерес, какой он проявлял к методам оперативной работы НКВД и к чисто технической стороне обработки заключённых. Он любил появляться ночью в обществе Молчанова или Агранова в следовательских кабинетах и наблюдать, как следователи вынуждают арестованных давать показания. Когда его информировали, что такой-то и такой, до сих пор казавшийся несгибаемым, поддался, Ежов всегда хотел знать подробности и жадно выспрашивал, что именно, по мнению следствия, сломило сопротивление обвиняемого.
Время от времени Ежов и сам прикладывал руку к следствию. Мне рассказывали, как несколько вечеров подряд он "работал" со старым большевиком, заслуги которого перед страной были широко известны, и с его женой, тоже старым членом партии. Я не стану приводить их настоящих имён, потому что боюсь, как бы преследования не коснулись их детей, которые, по моим данным, пережили сталинщину и смерть своих родителей. Условимся называть этого старого большевика Павлом Ивановым, а его жену - Еленой Ивановой.
Павел Иванов, человек аскетичной внешности, при царском режиме подвергался неоднократным арестам и отбыл десятилетний срок на каторге. В годы гражданской войны он стал выдающимся военачальником. Его жена тоже имела немалые заслуги перед революцией, пользуясь широкой известностью среди старых членов партии. Оба они примкнули к троцкистской оппозиции и после её разгрома были сосланы в Сибирь. В 1936 году их доставили в Москву и поместили во внутреннюю тюрьму НКВД.
У Ивановых было двое сыновей. Младший, которому к тому времени исполнилось пятнадцать лет, жил в Москве с бабушкой.
Следователи "работали" с Ивановым и его женой целых четыре месяца, однако безуспешно. Иванов оставался твёрд как кремень и не поддавался на уговоры и угрозы. Елена Иванова, женщина очень экспансивная, со всей страстью парировала домогательства следователей. Правда, в её позиции было одно слабое место, которое в конце концов и оказалось для неё роковым. То ли потому, что сама она была кристально честным человеком, то ли потому, что следователи хорошо разыгрывали свою роль, у Елены Ивановой создалось впечатление, что НКВД верит, будто старые большевики намеревались убить Сталина. Поэтому она считала своей главной задачей убедить их, что ни она, ни муж, ни их товарищи по сибирской ссылке никогда ничего не слышали о заговоре против Сталина и что НКВД введён в заблуждение информацией, исходившей от какого-то слишком усердного агента-провокатора. Как это часто встречается среди арестованных, не очень искушённых в вопросах права, она ошибочно полагала, что не обвинители должны доказать её виновность, напротив, она должна доказать им, что невиновна в приписываемых ей грехах.
Как-то поздним вечером Ежов в сопровождении Молчанова зашёл в помещение, где допрашивали Елену Иванову. Услышав, что это Ежов, она взволнованно обратилась к нему, приводя те же доводы, какими безуспешно пыталась воздействовать на следователей. Она умоляла его сказать только, что ей следует сделать, чтобы доказать невиновность - свою и своего мужа, - и она докажет! На это Ежов отвечал, что НКВД слезам не верит и что для спасения обоих, а также чтобы оградить своих детей от грозящих им неприятностей, она может сделать лишь одно: искренне раскаяться и помочь партии.
- Вы отрицаете, что обсуждали план убийства товарища Сталина, потому что боитесь ответственности! - заявил Ежов.
- Ничего подобного! - воскликнула Елена Иванова. - Как мне убедить вас, что я отвергаю эти обвинения не из трусости, а потому, что я не виновна?
И тут ей в голову пришла отчаянная идея.
- Я вам докажу» - истерически закричала она, - что я не трушу! Если вам угодно, я сию же минуту напишу тут, в вашем присутствии, заявление, что я хотела убить Сталина, хотя это и неправда! Я это сделаю только, чтобы доказать вам, что если я отвергаю ваши обвинения, то не из трусости, а оттого, что я не виновна!
- Прекратите провокацию! - прошипел Ежов.
- Это не провокация! - кричала Елена Иванова. - Дайте мне... Я сейчас же подпишу!..
- Посмотрим, - буркнул Ежов.
Он сделал следователям знак, чтобы они воспользовались состоянием обвиняемой. Те не двинулись с места. Только после того, как Ежов повторил своё приказание, один из следователей поспешно набросал от имени Елены Ивановой такой текст: будучи настроенной враждебно к руководству партии, она чувствует себя способной совершить террористический акт, направленный против Сталина. Следователь подсунул эту бумажку Елене Ивановой и подал ей перо.
Она заколебалась на секунду, затем, повернувшись к Ежову, произнесла:
- Вы знаете, что всё тут написанное - неправда. Но я это подписываю, полагая, что совесть вам не позволит использовать это против меня.
И она подписала бумажку - это было всё равно, что подписать себе смертный приговор.
Ежов отправил Елену Иванову обратно в тюремную камеру, приказал привести её мужа и объявил ему, что его жена только что во всём созналась: будучи в сибирской ссылке, они обсуждала с ним и с другими ссыльными секретную директиву Троцкого о необходимости убийства Сталина. В доказательство Ежов предъявил Павлу Иванову признание, подписанное его женой, заметив при этом, что у следователя не нашлось времени подробно запротоколировать её показания.
Увидев подпись своей жены, Павел Иванов выкрикнул в лицо Ежову: "Что вы с ней сделали?" В этот вечер он впервые утратил выдержку, Однако он по-прежнему отказывался оговаривать себя и своих товарищей. То обстоятельство, что Ежов являлся секретарём Центрального Комитета партии, не производило на Иванова никакого впечатления, и, когда тот принялся оскорблять его и поучать, что большевик дескать должен жертвовать чем-то для партии, Иванов ответил: "Мне хотелось бы знать, чем вы пожертвовали для партии! Я что-то не слышал вашей фамилии ни в царском подполье, ни в дни Октября, ни в гражданскую войну. Может, вы скажете, откуда вы взялись?"
Ежову пришлось в присутствии следователей проглотить эту пилюлю, так что весть о том, как Иванов отбрил Ежова, быстро разнеслась среди сотрудников НКВД.
На другой день Ежов опять вызвал Иванова, стараясь запугать его всеми доступными ему средствами. Убедившись, что угрозы не действуют на обвиняемого, он в присутствии Иванова приказал следователям арестовать его сыновей.
- Но моему младшему сыну всего пятнадцать лет! - сказал Иванов...
Прошло ещё несколько дней, и Ежов снова явился обрабатывать Иванова. На этот раз он был настроен более миролюбиво и обещал ему от имени Сталина, что если тот подчинится воле партии, ЦК "примет во внимание его прежние заслуги перед революцией". Ежов предлагал Иванову серьёзно подумать о будущем его сыновей и о том, что может с ними произойти, если их арестуют.
- Но они ещё не арестованы? - спросил Иванов.
- Это мы сейчас выясним, - ответил Ежов. - Может быть, их ещё не успели взять.
Ежов прекрасно знал, что сыновья Иванова ещё находятся на свободе: отданный им приказ об их аресте с самого начала был провокацией, рассчитанной на то, чтобы сломить упорство Иванова. Однако, продолжая играть на его нервах, Ежов предложил одному из следователей позвонить во внутреннюю тюрьму и узнать, содержатся ли там сыновья Иванова. Пока следователь с телефонной трубкой в руке ждал ответа из тюрьмы, доложили, что сыновья Иванова у них "не числятся". Ежов спросил у Иванова номер его квартирного телефона, снял трубку и позвонил ему домой.
К телефону подошла теща Иванова.
- Говорят из НКВД, - объявил ей Ежов. - Павел Иванов хочет знать, как себя чувствуют его дети.
В ночной тишине Иванов, сидя, близко от аппарата, мог слышать голос старой женщины. Она отвечала, что старшего внука нет в Москве, а "младшенький" здоров и сейчас спит. Ежов повторил её фразу и протянул трубку Иванову, но тот задыхался от волнения и не хотел, чтобы об его состоянии узнали близкие.
- Хотите ей что-нибудь передать? - спросил Ежов.
- Скажите ей, чтобы берегла мальчика, - с трудом ответил Иванов. - И пусть переделает для него моё зимнее пальто.
Ежов повторил в трубку эти слова. В эту минуту Павел Иванов упал грудью на стол и, закрыв руками лицо, горько зарыдал.
На следователей эта сцена произвела тяжёлое впечатление. Они сидели, стараясь не встречаться друг с другом глазами. Перед ними плакал старый большевик, закалённый царской каторгой, но не сумевший сдержать слез в советской тюрьме.
Один из следователей, присутствовавший при этой сцене, потом говорил мне:
- Никогда в жизни я не встречал такого подлеца, как этот Ежов. Ведь он всем этим только тешится.
Ежов действительно торжествовал. Сопротивление Павла Иванова было сломлено. Когда Иванов, мучимый тревогой за судьбу своих сыновей, узнал, что беда их не коснулась и что младший сын спокойно спит у себя дома, он был готов сделать всё, что от него потребуют, лишь бы отвести опасность от них.
По сигналу, данному Ежовым, следователи поспешно подготовили короткий "протокол допроса", в котором говорилось, что в 1932 году Иванов узнал от И. Н. Смирнова, будто бы от Троцкого получена директива начать действовать против руководства партии террористическими методами и что в соответствии с этой директивой он, Павел Иванов, выделил одного из ссыльных троцкистов, некоего X., и отправил его в Москву для убийства Сталина. Подписав протокол, Иванов сказал Ежову, что, насколько он помнит, в ссылке вместе с ним не было человека, носившего такую фамилию. Ежов промолчал.
МОЛОТОВ: НА ВОЛОСКЕ ОТ АРЕСТА
Из официального стенографического отчёта о процессе "троцкистско-зиновьевского центра" видно, что, перечисляя на суде фамилии руководителей, которых "центр" намеревался убить, никто ни разу не упомянул фамилию Молотова. Между тем Молотов занимал в стране первое место после Сталина и был главой правительства. Подсудимые заявляли, что они готовили террористические акты против Сталина, Ворошилова, Кагановича, Жданова, Орджоникидзе, Косиора и Постышева, но к Молотову подобные злодейские замыслы почему-то не относились.
Очень знаменательным представляется и тот факт, что ни государственный обвинитель Вышинский, ни судьи ни разу не попросили у подсудимых объяснить такую странную избирательность: замышляя убить всех основных руководителей партии и правительства, для Молотова они, несомненно, делали исключение. Столь заботливое отношение заговорщиков к жизни Молотова могло означать только одно: он, хотя и не разоблачённый, был, по-видимому, одним из тех, кто тоже участвовал в заговоре против Сталина!
Но почему же в таком случае это имя сделалось на суде как бы запретным и не произносилось ни обвиняемыми, ни судьями, ни прокурором?
Сейчас мы увидим, что ничего таинственного в этом нет. С самого начала следствия сотрудникам НКВД было приказано получить от арестованных признания, что они готовили террористические акты против Сталина и всех остальных членов Политбюро. В соответствии с такой директивой Миронов потребовал от Рейнгольда, который согласился, как мы помним, давать показания против старых большевиков, чтобы тот засвидетельствовал, что бывшие лидеры оппозиции готовили убийство Сталина, Молотова, Ворошилова, Кагановича, Кирова и других вождей. В СССР принято перечислять эти фамилии в строго определённом порядке, который показывает место каждого из "вождей" в государственно-партийной иерархии. Сообразно этому порядку Молотов и был назван в показаниях Рейнгольда сразу после Сталина. Но когда протокол этих показаний был представлен Сталину на утверждение, тот, как я уже упоминал, собственноручно вычеркнул Молотова. После этого следователям и было предписано не допускать того, чтобы имя Молотова фигурировало в каких-либо материалах будущего процесса.
Этот эпизод вызвал в среде руководства НКВД понятную сенсацию. Напрашивался вывод, что логически должно последовать распоряжение об аресте Молотова, чтобы посадить его на скамью подсудимых вместе с Зиновьевым и Каменевым как соучастника заговора. Среди следователей начал циркулировать слух, будто Молотов уже находится под домашним арестом. В НКВД никто, исключая, быть может, Ягоду, не знал, что Молотов навлёк на себя сталинское недовольство, но если верить тогдашним упорным слухам, Сталина рассердили попытки Молотова отговорить его устраивать позорное судилище над старыми большевиками.
Вскоре Молотов отправился на юг отдыхать. Его неожиданный отъезд тоже был воспринят верхушкой НКВД как зловещий симптом, больше того - как последний акт разворачивающейся драмы. Все знали, что не в обычаях Сталина убирать наркома или члена Политбюро, арестовывая его на месте, при исполнении служебных обязанностей. Прежде чем отдать распоряжение об аресте любого из своих соратников, Сталин имел обыкновение отсылать их на отдых или объявлять в газетах, что такой-то получает (либо получит) новое назначение. Зная всё это, руководство НКВД со дня на день ожидало распоряжения об аресте Молотова. В "органах" были почти уверены, что его доставят из отпуска не в Кремль, а во внутреннюю тюрьму на Лубянке.
Перед отъездом Молотова Ягода вызвал к себе ответственного сотрудника Транспортного управления НКВД некоего Г. - одного из моих подчинённых, и приказал ему сопровождать Молотова в отпуск, предупредив Г., что на него возлагается очень деликатное задание, исходящее от самого "хозяина". Ягода сказал далее, что под предлогом усиленной охраны Молотова Г. должен организовать постоянное наблюдение за ним и принять особые меры к тому, чтобы предупредить его попытки покончить с собой. Г. был снабжён специальным шифром для передачи Ягоде ежедневных сводок о поведении Молотова и его настроениях.
Сталин не выносил, когда выбранная им жертва уходила от возмездия, пусть даже совершая самоубийство. В дальнейшем он даст Ягоде свирепый нагоняй за то, что тот не предупредил самоубийства Томского, ради которого Сталин готовил очередной судебный спектакль. Вовремя поднеся к виску пистолет, Томский ускользнул из лап преследователей буквально в последний момент.
На этот раз Сталин не приехал на вокзал проводить Молотова в отпуск, как он это делал из года в год. Меня это, впрочем, нисколько не удивило. Гораздо более удивительным было то, что последовало дальше: примерно через час после отхода экспресса, которым следовал Молотов, Ягода приказал Транспортному управлению НКВД передать по железнодорожной спецсвязи телеграмму, где говорилось, что Сталин прибыл на вокзал проводить Молотова, но опоздал к отходу поезда. При этом сам Сталин распорядился, чтобы такую телеграмму послали и Молотову.
Что заставило Сталина лгать Молотову, будто он приезжал на вокзал? Зачем вообще понадобилось отправлять такую телеграмму? Конечно, не затем, чтобы Молотов не мучился неизвестностью, и не затем, чтобы продемонстрировать примирение с ним. Если б Сталина занимали эти соображения, он прежде всего распорядился бы восстановить фамилию Молотова в показаниях обвиняемых, чтобы Молотов перестал быть белой вороной. Пусть его уравняют в правах с остальными членами Политбюро, то есть признают, что он тоже был намечен заговорщиками в качестве жертвы! Но такого распоряжения Сталин не отдал. Выходит, посланной вдогонку телеграммой он просто хотел усыпить подозрения Молотова: это должно было облегчить НКВД слежку за ним и уменьшить риск его самоубийства.
Итак, несмотря на успокоительную телеграмму, положение Молотова выглядело безнадёжным. Отдыхая на юге в роскошном дворце, окружённом изумительными розариями, он фактически оказался в капкане, который в любой момент мог защёлкнуться. Отсутствие его имени в списке: намечаемых жертв "троцкистско-зиновьевского заговора", безусловно, не выходило у него из головы, тем более что он оказался там единственным исключением.
Сталин держал Молотова в таком состоянии, между жизнью и смертью, шесть недель и лишь после этого решил "простить" его. Молотов всё ещё был ему нужен. Среди заурядных, малообразованных чиновников, коими Сталин заполнил своё Политбюро, Молотов был единственным исключением. Его отличала невероятная работоспособность. Он освобождал Сталина от тяжкого бремени управления текущими государственными делами. Кроме того, Молотов оставался единственным, не считая самого Сталина, членом Политбюро, кто с полным правом мог называть себя старым большевиком, так как оставил определённый след в предреволюционной истории партии.
К удивлению энкаведистской верхушки, Молотов вернулся из отпуска к своим обязанностям председателя Совета народных комиссаров. Это означало, что между Сталиным и Молотовым достигнуто перемирие, хотя, быть может, и временное.
Правда, фамилия Молотова так и не была восстановлена в злополучных списках. Для этого просто не оставалось времени. Судебный процесс и без того неоднократно откладывался. Не было никакой возможности заново переписывать многочисленные протоколы допросов и инструктировать обвиняемых, когда и где они рассчитывали убить Молотова. А кроме того, Сталин, как правило, далеко не сразу возвращал своё расположение тем, кто в чём бы то ни было перед ним "провинился". Он устанавливал таким "грешникам" некий испытательный срок, в течение которого согрешившие должны были показать, насколько глубоко и искренне их раскаяние.
Итак, на суде фамилия Молотова вовсе не упоминалась... Даже в заключительной речи Вышинского, где он восхвалял "чудесных сталинских соратников", ему пришлось опустить Молотова. "Имена наших чудесных большевиков, - говорил Вышинский, - талантливых и неустанных зодчих нашего государства - Серго Орджоникидзе, Клима Ворошилова, Лазаря Моисеевича Кагановича, вождей украинских большевиков. Косиора и Постышева и вождя ленинградских большевиков Жданова - близки и дороги сердцу всех тех, кто полон сыновней любви к родине".
Вышинский пропустил Молотова в этом перечне, конечно, не по собственной инициативе: он имел специальные указания личного секретариата Сталина, в соответствии с которыми Молотова впредь не следует перечислять среди "чудесных большевиков, талантливых и неустанных зодчих нашего государства".
Зато на последующих двух процессах всё обстояло иначе. Молотов вернул себе расположение Сталина, был включен по его указанию в перечень вождей, которых намеревались уничтожить заговорщики. И те дружно сознавались на суде в своих злодейских замыслах против Молотова. Более того, на этих последующих процессах заговорщики утверждали, что убийство Молотова планировалось также Зиновьевым и Каменевым (которые к тому времени давно уже были расстреляны по приговору, вынесенному на первом процессе). То обстоятельство, что сами Зиновьев и Каменев по приказу Сталина должны были тщательно пропускать это имя в своих показаниях, теперь уже не имело значения. Ведь тогда сам Сталин не знал, куда отнести Молотова: то ли к жертвам заговорщиков, то ли, наоборот, к их соучастникам. То, что произошло с Молотовым, могло случиться и с любым другим членом Политбюро, попавшим в немилость к Сталину. А сам Молотов, как мы могли убедиться, был лишь на волосок от того, чтобы угодить из отпуска прямо в тюрьму НКВД. В таком случае подсудимые наверняка утверждали бы, что Молотов является их сообщником в заговоре, направленном против Сталина, и мы, со своей стороны, ничуть бы не сомневались, что и Молотов, сидя на скамье подсудимых, подтвердит это, едва дойдёт до него очередь - ведь у него тоже быта семья.
ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ
Сначала Сталин замышлял устроить первый из московских процессов так, чтобы на нём было представлено самое меньшее пятьдесят обвиняемых. Но по мере того как продвигалось, "следствие", это число не раз пересматривалось в сторону уменьшения. Наконец, остановились на шестнадцати подсудимых. Пришлось оставить только тех, в отношении кого не было сомнений, что на суде они повторят всё то, что подписали на допросах.
Пятеро из этих шестнадцати были прямыми помощниками НКВД в подготовке судебного спектакля. К ним относились трое тайных агентов - Ольберг, Фриц Давид и Берман-Юрин, а также Рейнгольд и Пикель, рассматривавшиеся "органами" не как действительные обвиняемые, а как исполнители секретных указаний ЦК.
Последняя неделя перед судом ушла на то, чтобы ещё раз подробно проинструктировать обвиняемых: под руководством Вышинского и следователей НКВД, они вновь и вновь репетировали свои роли.
Проблема выбора подходящего помещения для открытого судебного процесса представлялась настолько важной, что Сталин созвал специальное совещание для обсуждения этого вопроса. Из нескольких помещений, предложенных Ягодой, Сталин выбрал самое маленькое - так называемый Октябрьский зал Дома Союзов, где было всего 350 мест, хотя в том же здании был знаменитый Колонный зал, способный вместить несколько тысяч. Вдобавок Сталин приказал Ягоде заполнить зал суда исключительно сотрудниками НКВД и не допускать проникновения "посторонних", хотя бы то были члены ЦК и правительства. Таким образом, НКВД обеспечил суд, не только обвиняемыми, но и публикой.
В зале сидели архивные работники, секретари, машинистки, шифровальщики. Они получали пропуска, действительные только на полдня, и присутствовали на суде посменно. Каждый знал номер своего места, каждый был одет в штатский костюм. Появляться на суде в военной форме было разрешено только руководителям НКВД.
Высшие сановники из ЦК и правительства, обычно получавшие от НКВД пропуска на съезды, военные парады и прочие торжества, засыпали НКВД по телефону требованиями выслать им пропуск на судебный процесс. Им отказывали под предлогом, что число мест в зале суда очень невелико, и все пропуска уже распределены.
Несмотря на то что обвиняемые обещали в точности выполнить данные ими обязательства, Сталин всё же опасался: вдруг кто-то из старых большевиков, не сдержавшись, выскажет на суде всю правду. Именно поэтому он не разрешил присутствовать в зале даже самым надёжным партийцам. Аполитичные машинистки и шифровальщики из НКВД были сочтены наиболее подходящей аудиторией - за долгие годы работы в "органах" они научились держать язык за зубами.
В зале не было ни одного родственника подсудимых. Сталин был далёк от сентиментальности буржуазных судов и рассматривал близких обвиняемого лишь как заложников.
Страх, что кто-либо из подсудимых вдруг сделает попытку разоблачить фальсификацию, был так велик, что, не довольствуясь тщательным отбором публики, организаторы процесса разработали дополнительные меры, позволявшие незамедлительно заткнуть рот любому взбунтовавшемуся участнику спектакля.
В зале суда там и сям были рассажены группы сотрудников НКВД, прошедшие специальную тренировку. При первых признаках опасности, по сигналу обвинителя, они были готовы вскочить с мест и громкими криками заглушить слова подсудимого. Такое поведение "зала" должно было послужить председательствующему предлогом, чтобы прервать судебное заседание для "восстановления тишины и порядка". Само собой разумеется, что "бунтовщик" никогда больше не появится в зале суда.
Последним штрихом, завершающим следственную подготовку к процессу, была ободряющая беседа, которую Ягода и Ежов провели с главными обвиняемыми - Зиновьевым, Каменевым, Евдокимовым, Бакаевым, Мрачковским и Тер-Ваганяном. Ежов от имени Сталина ещё раз заверил их, что если они будут соблюдать на процессе данные ими обязательства, то всё, что им обещали, будет скрупулёзно выполнено. Он предостерег своих "собеседников", чтобы они не пытались даже исподтишка протаскивать на суде свою политическую линию. Ежов предупредил также, что Политбюро считает их связанными общей ответственностью: если кто-то из них "совершит вероломство", это будет рассматриваться как организованное неповиновение всех.
Судебный процесс начался 19 августа 1936 года. Председательствовал на нём Василий Ульрих, бывший сотрудник отдела контрразведки ВЧК. Судьи и секретариат разместились в дальнем конце зала, лицом к публике. Присяжные отсутствовали. Сталинский режим, "самый демократический в мире", не решался доверить отправление правосудия представителям народа.
У правой стены, боком к аудитории, были усажены обвиняемые. Они сидели на стульях, поставленных в четыре ряда, за низким деревянным барьером. Охрану несли трое бойцов из состава войск НКВД, вооружённые винтовками с примкнутыми штыками. Напротив, у левой стены, занял своё место за небольшим столом государственный обвинитель Вышинский. За спиной подсудимых, в самом углу зала, виднелась скромная дверь. Она вела в узкий коридор с несколькими небольшими комнатами, в одной из которых был устроен буфет с отборными закусками и прохладительными напитками. Сидя в этой комнате, Ягода и его помощники могли слушать показания подсудимых, для чего тут был специально смонтирован радиодинамик. Остальные комнаты предназначались для охраны и для подсудимых. В перерывах между утренними и вечерними заседаниями суда государственный обвинитель должен был встречаться здесь с ними, давая дополнительные инструкции и напоминая о судебных правилах. Здесь же они могли принимать пищу и отдыхать.
Подсудимые выглядели менее измотанными, чем в следовательских кабинетах. За последнюю пару недель они несколько прибавили в весе, и им была дана возможность выспаться. Тем не менее, землистые лица и тёмные круги под глазами ясно говорили о том, что им пришлось перенести.
Впрочем, несколько человек на той же скамье подсудимых отличались вполне здоровой внешностью, что особенно бросалось в глаза в сочетании с их непринужденной манерой держаться, резко контрастировавшей с вялостью и скованностью или, напротив, нервной развязностью остальных. Опытный глаз, таким образом, сразу отличал настоящих подсудимых от фиктивных.
Среди этих последних выделялся Исаак Рейнгольд. Холёное лицо, пышущее здоровьем, и элегантный костюм делали его похожим на актера - любимца публики. Заняв место с краю второго ряда, сразу у барьера, он сидел с таким выражением, словно оказался в трамвае, в обществе случайных пассажиров. Не спуская глаз с государственного обвинителя, он всем своим видом выражал готовность по первому знаку вскочить и прийти ему на помощь. Неподалеку от него сидел тайный агент НКВД Валентин Ольберг, пришибленный своим неожиданным соседством с Зиновьевым и Каменевым и украдкой поглядывавший на них со смешанным выражением страха и почтения. Фриц Давид и Берман-Юрин, секретные представители НКВД в германской компартии, с деловым видом просматривали свои записи, откровенно готовясь к моменту, когда государственный обвинитель предоставит им возможность исполнить свой партийный долг. Из пятерых фиктивных обвиняемых только один Пикель сидел с апатичным и грустным видом.
Наиболее измотанным выглядел Зиновьев. Его одутловатое лицо с мешками, набрякшими под глазами, было нездорового, серого цвета. Он страдал астмой и, задыхаясь, время от времени начинал хватать воздух широко открытым ртом. Опустившись на своё место, он сразу отстегнул и снял воротничок рубашки и так без воротничка просидел все дни, пока длился суд. Он то и дело вглядывался в публику - по-видимому, его удивляло, что на таком судебном процессе не присутствует никто из видных партийцев или крупных государственных деятелей, среди которых он многих знал. Это обстоятельство должно было казаться ещё более странным Каменеву, который много лет подряд был председателем Моссовета и лично знал всех сколько-нибудь выдающихся москвичей. Безусловно, оба они поняли, из кого состоит эта аудитория. Им обоим должно было стать ясно, что их привели не в суд, а всего лишь перевели из одного отдела НКВД в другой, из этого зала не сможет донестись наружу, во внешний мир, никакой голос протеста.
Председательствующий Ульрих начал первое заседание суда с формального установления личности обвиняемых. Затем он объявил, что подсудимые отказались от защитников и поэтому им будет предоставлена возможность самим осуществить свою защиту.
Кому-нибудь может показаться странным, почему вдруг все шестнадцать обвиняемых, зная, что на карту поставлены их жизни, не пожелали прибегнуть к помощи защитников, которые обязаны были попытаться хоть как-то помочь им. Однако этот феномен имеет своё объяснение, притом совсем простое: перед началом суда обвиняемым пришлось дать обещание, что они все, как один, откажутся от адвокатов. Мало того, они пообещали, что и сами они в свою очередь даже пальцем не шевельнут, чтобы защитить самих себя. И действительно, когда их спросили, что они могут сказать в свою защиту, все единогласно заявили, что сказать им нечего.
После чтения обвинительного заключения государственный обвинитель начал допрос подсудимых. На протяжении трёх дней они рассказывали суду о террористических планах, которые они якобы вынашивали годами, однако ни государственный обвинитель, ни они сами не смогли привести ни одного примера, который свидетельствовал бы о начале исполнения этих планов, если не считать убийства Кирова, организованного, как мы знаем, самим Сталиным с помощью Ягоды и Запорожца.
В дальнейшем Сталин приписал убийство Кирова совсем другим группам старых большевиков, которые предстали перед судом на последующих московских процессах - в 1937 и 1938 годах. В общем он использовал кировское дело точно краплёную карту, не знающую износа, в своей долгой и бесчестной игре.
Хотя государственный обвинитель не смог представить Зиновьеву, Каменеву и другим старым большевикам никаких доказательств их участия в убийстве Кирова, они один за другим признали себя виновными в этом преступлении. Только Смирнов отвечал на вопросы обвинителя с такой иронией, что не оставалось и малейших сомнений, что он считает все эти обвинения фальшивкой. Его саркастические замечания и неоднократные намеки, что вся эта история о заговоре является сплошным вымыслом, заставляли Вышинского сильно нервничать. Прежде чем уступить государственному обвинителю по какому-нибудь конкретному пункту, Смирнов взял за правило подвергать сомнению обвинение в целом и только потом, отвечая на конкретный вопрос, снисходительно соглашаться: "Ну пусть будет так..."
Эта саркастическая манера, в какую Смирнов облекал свои "признания", была особо подчёркнута Вышинским в его обвинительной речи:
- Самым закоснелым в своём упорстве является Смирнов, - заявил Вышинский. - Он признал себя виновным только в том, что являлся руководителем троцкистского контрреволюционного подполья. Правда, признание это он сделал с какой-то игривой веселостью.
Когда Мрачковский, Дрейцер и Тер-Ваганян поддержали утверждение Вышинского, что Смирнов был их руководителем по подпольному "центру", Смирнов ответил им так, что даже хорошо обученная аудитория не могла удержаться от смеха. Обернувшись к Мрачковскому и Дрейцеру, Смирнов сказал: "Вам нужен вождь? Ладно, берите меня!"
Невзирая на то, что подсудимые полностью выполнили обязательства, данные следствию, Вышинский подчеркнул, что они в ряде случаев "не сказали всего", правда, не объясняя, что конкретно они утаили от суда. С другой стороны, Вышинский остался вполне доволен показаниями пяти мнимых обвиняемых - Рейнгольда, Пикеля, Ольберга, Фрица Давида и Берман-Юрина. Он похвалил, в частности, Рейнгольда и Пикеля, побуждая их тем самым к ещё более яростным нападкам на остальных подсудимых. Вышинский как будто не замечал, что в своей роли обвиняемого Рейнгольд уж слишком старается и переигрывает.
- Товарищи судьи, - говорил Вышинский, - вам нетрудно понять искренность в поведении Рейнгольда и Пикеля, которые на этом суде вновь и вновь изобличают Зиновьева, Каменева и Евдокимова как виновников совершения многих тяжких преступлений.
Рейнгольд более чем заслужил похвалу обвинителя. Подыгрывая Вышинскому на протяжении всего процесса, он продемонстрировал незаурядный обличительный пафос и блестящую память. Всякий раз, когда он усматривал в показаниях того или иного подсудимого малейшее отклонение от заранее согласованного сценария, он порывался вскочить со стула, чтобы внести поправку, словно бы его товарищ по несчастью сознательно пытался что-то утаить от суда. Когда Рейнгольд замечал, что в чём-то путается государственный обвинитель, он тоже начинал вертеться, как на угольях, и почтительно просил разрешения "дополнить" то, что только что сказал Вышинский. А тот снисходительно, с милостивой улыбкой на устах, выжидал, пока Рейнгольд его поправит.
Пикель, как эхо, повторял каждое слово Рейнгольда, но делал это как-то безучастно, без того лицемерного негодования и пафоса, которым так выделялся Рейнгольд.
Для Вышинского не составляло труда состряпать свою громовую обвинительную речь, обличавшую подсудимых, которые не только не оказали ему сопротивления, а напротив, сделали всё, чтобы поддержать выдвинутые против них обвинения. Приписывая им самые чудовищные преступления, он не принимал во внимание даже то очевидное для всех обстоятельство, что некоторые из обвиняемых были физически не в состоянии совершить эти преступления, поскольку находились в то время либо в тюрьме, либо в отдалённой ссылке. "Я требую, - прокричал Вышинский, заканчивая свою речь, - чтобы эти бешеные псы были расстреляны, все до одного!"
Утром 22 августа, на четвертый день процесса, каждый из подсудимых представил Молчанову проект своего "последнего слова". Эти проекты пошли на проверку к Ежову, который исключил из них в первую очередь все упоминания подсудимых об их близости к Ленину и об их заслугах перед революцией. Организаторы процесса не желали, чтобы старые большевики говорили на суде о своём доблестном прошлом, на фоне которого особенно давал себя знать фантастический характер нынешних обвинений. Вот почему в опубликованных материалах процесса не встречается упоминаний о том, что подсудимые в своё время участвовали в создании партии, советского государства, что они были в числе руководителей Октябрьской революции. Не упоминается даже о том, какие официальные должности занимали эти люди в годы советской власти, - в обвинительном заключении и в приговоре суда вместо этого каждая фамилия, сопровождается безликим словечком "служащий".
"Последние слова" подсудимых являются едва ли не самой драматичной частью всего процесса. В надежде уберечь от сталинского мщения свои семьи и тысячи своих сторонников они достигают здесь крайних пределов самоуничижения. Зная коварство Сталина, они стараются даже перевыполнить обязательства, выжатые из них на следствии, - лишь бы не дать Сталину хоть малейшего повода нарушить его собственное обещание. Они клеймят себя как беспринципных бандитов и фашистов и тут же восхваляют Сталина, которого в душе считают узурпатором и изменником делу революции.
Первым выступил со своим "последним словом" Мрачковский. Вопреки предупреждению не упоминать на суде о своём революционном прошлом, он не смог сдержаться и начал с краткого изложения своей биографии. Ему нечего было стыдиться своего прошлого. Даже его дед был революционером - организатором знаменитого Южно-русского рабочего союза; отец и мать Мрачковского, оба заводские рабочие, отбывали в царское время тюремное заключение за революционную деятельность, а сам он был впервые арестован за распространение революционных листовок в возрасте тринадцати лет.
- А здесь, - с горькой иронией воскликнул Мрачковский, - я стою перед вами как контрреволюционер!
Судьи и прокурор обменялись тревожными взглядами и настороженно уставились на Мрачковского. Вышинский даже привстал, готовясь подать условный сигнал, который вызовет в зале заранее отрепетированный шум и крики и позволит лишить Мрачковского слова. Из глаз подсудимого брызнули слезы отчаяния. Не владея собой, Мрачковский со всего размаху ударил кулаком по барьеру, отгораживающему скамью подсудимых. Физическая боль помогла ему справиться с душевной слабостью и вновь овладеть собой.
Он объяснил, что упомянул о своём прошлом, о своих прежних революционных заслугах не для того, чтобы защитить себя, а чтобы всем стало ясно, что не только царский генерал, князь или дворянин может сделаться контрреволюционером, но и человек пролетарского происхождения, вроде него, если только хоть на йоту отклонится от генеральной линии партии.
Помню, что после этой фразы Мрачковского председательствующий Ульрих послал Вышинскому довольную улыбку, и тот, заметно успокоившись, опустился на стул.
С этого момента Мрачковский уже не отклонялся, от утвержденного текста. Он обвинял во всём Троцкого и оправдывал карательные меры, обрушенные Центральным комитетом партии на оппозицию.
Приближаясь к концу своего "последнего слова", Мрачковский окончательно распластался перед Сталиным: неожиданно для всех, в каком-то мазохистском возбуждении от случившегося с ним несчастья, он истерически выкрикнул: "Мы его вовремя не послушали - и он дал нам хороший урок! Какой он нам дал нагоняй!"
Мрачковский пустил в ход свой последний козырь - единственный, что ещё оставался у него. Он показал, что и в эту минуту всё ещё надеялся заслужить благосклонность Сталина.
Он хорошо знал, что ничем нельзя так угодить Сталину, как немудреным комплиментом: Сталин, дескать искусно расправляется со своими противниками. Надеясь, что на сей раз он выполнит своё обещание и не расстреляет его, Мрачковский в своём "последнем слове" не просил снисхождения, а, напротив, закончил так: "Я поступал, как изменник делу партии, и как изменник заслуживаю расстрела!"
Каменев в своём последнем слове повторил, что он признаёт все выдвинутые против него обвинения. Вместо того, чтобы сказать хоть что-нибудь в свою защиту, он пытался доказывать, что не заслуживает снисхождения. Кончив говорить и сев на место, он неожиданно поднялся вновь:
- Я хотел бы сказать несколько слов своим детям... У меня нет другой возможности обратиться к ним. У меня двое детей: один - военный лётчик, другой - пионер. Стоя, быть может, одной ногой в могиле, я хочу им сказать: каким бы ни был мой приговор, я заранее считаю его справедливым. Не оглядывайтесь назад. Идите вперёд. Вместе с советским народом следуйте за Сталиным.
Он снова сел, прикрыв глаза рукой. Все присутствующие были потрясены, и даже лица судей на миг утратили привычное выражение каменного безразличия.
Настала очередь говорить Зиновьеву. Трудно было узнать в нём прежнего блестящего оратора, так завораживавшего, бывало, слушателей на партийных съездах и конгрессах Коминтерна. Тяжело дыша, он начал говорить неуверенно и без всякого выражения. На аудиторию он не смотрел и не искал контакта с нею, как привык за долгие годы. Но прошло несколько минут - и, казалось, он обрел самообладание, его речь полилась плавно. Стоя у барьера и читая слова, написанные для него сталинскими инквизиторами, он напоминал первоклассного актёра, имитирующего ораторскую манеру прежнего Зиновьева, чтобы лучше вжиться в роль старого заслуженного большевика - в роль, согласно которой всё зиновьевское революционное прошлое было мифом, потому что в действительности Зиновьев всегда являлся врагом социализма и предателем.
Последнее его слово было составлено по тому же шаблону, что и у Каменева. Он тоже защищал не себя, а партию и Сталина. Закончил он маловразумительной фразой, явственно отдающей неуклюжим теоретизированием а сталинской манере: "Мой извращённый большевизм превратился в антибольшевизм, и через троцкизм я пришёл к фашизму. Троцкизм - это разновидность фашизма, а зиновьевизм - это разновидность троцкизма..."
Рейнгольд, Пикель и три тайных агента НКВД - Ольберг, Фриц Давид и Берман-Юрин - также произнесли каждый своё "последнее слово". Все они, за исключением Ольберга, заверили суд, что считают для себя невозможным просить о снисхождении. Как и подобает фиктивным обвиняемым, они были уверены, что их жизням ничто не угрожает.
23 августа, в 7 часов 30 минут вечера, судьи удалились в совещательную комнату. Вскоре к ним присоединился Ягода. Текст приговора был заготовлен заранее; на его переписку требовалось часа два, не более. Однако судьи оставались в совещательной комнате целых семь часов. В 2 часа 30 минут ночи, то есть, значит, уже 24 августа, они вновь заняли места за судейским столом. В мёртвой тишине председательствующий Ульрих начал чтение приговора. Когда через четверть часа монотонного чтения он дошёл до его заключительной части, определявшей меру наказания подсудимым, во всех концах зала послышалось нервное покашливание. Выждав, пока восстановится тишина, председательствующий перечислил одного за другим всех обвиняемых и после долгой паузы закончил объявлением, что все они приговариваются к высшей мере наказания - смертной казни "через расстрел".
Сотрудники НКВД, которым был хорошо известен порядок проведения политических процессов, ожидали, что вслед за тем председательствующий произнесёт обычную в таких случаях формулу; "Однако, принимая во внимание прежние революционные заслуги подсудимых, суд считает возможным не применять к ним смертную казнь, а заменить её..."
Но этой привычной формулы не последовало. Каким бы чудовищным ни казался такой исход дела, смертный приговор был финалом процесса. Присутствующие осознали это тогда, когда Ульрих, не спеша, начал засовывать бумагу, которую только что читал, в папку, лежавшую перед ним на столе.
В это мгновение тишину судебного зала прорезал истерический крик, почти визг: "Да здравствует дело Марксаэнгельсаленинасталина!" Кричал подсудимый Лурье - маленький человечек с взлохмаченной, непослушной шевелюрой, из-под которой угольками сверкали чёрные глаза.
По советским законам, лицам, приговорённым к смертной казни, предоставляется 72 часа для подачи просьбы о помиловании. Как правило, смертный приговор не приводится в исполнение, пока этот срок не истечёт, даже если в помиловании успели отказать до его окончания. Но в данном случае Сталин пренебрег этим правилом. Утром 25 августа, спустя сутки после оглашения приговора, московские газеты вышли уже с официальным сообщением о том, что приговор приведён в исполнение. Все шестнадцать подсудимых были расстреляны.
СТАЛИН ОСОЗНАЁТ СВОЙ ПРОМАХ
1
Итак, вопреки ожиданиям следователей НКВД, Сталин не довольствовался унижениями, каким подверглись на суде старые большевики, не отослал их обратно в тюрьмы и лагеря, сохранив жизнь. Не будет преувеличением сказать, что сотрудники НКВД были так же поражены казнью подсудимых, как и все остальные граждане советской страны.
Только инквизиторы вроде Чертока и Южного ходили с надменным видом героев, выполнивших свой гражданский долг. Остальные выглядели подавленными и избегали разговоров о состоявшемся процессе. Многие заказали железнодорожные билеты, стремясь поскорее отбыть в давно обещанный им отпуск. Однако их ожидало разочарование. В конце августа их созвали в Секретное политическое управление, где Молчанов ошеломил всех неожиданным объявлением: "В этом году вам придётся забыть об отпуске. Расследование не закончено: оно только началось!"
Молчанов сообщил собравшимся, что Политбюро доверило им подготовку второго судебного процесса, обвиняемыми на котором будут Радек, Серебряков, Сокольников и другие. Никто из следователей не посмел уклониться от нового задания, исходившего от Сталина. Правда, некоторые начали жаловаться, что их совершенно вымотали многомесячные интенсивные допросы обвиняемых и бессонные ночи, так что у них просто нет сил для ведения следствия по новому делу, Однако подобные жалобы никто не принял во внимание.
Кое-кто из следователей сделал попытку уклониться от нового задания, срочно обратившись в медицинскую часть НКВД с жалобами на действительные и вымышленные недомогания, в расчёте получить бюллетень. Но эта лазейка скоро, была прикрыта.
Итак, в НКВД развернулась подготовка второго судебного процесса, на котором должна была фигурировать новая группа ленинских соратников.
А пока что Сталин, не моргнув глазом, совершил ещё один акт произвола. 1 сентября всё того же 1936 года он вызвал Ягоду и отдал распоряжение, которое заставило содрогнуться даже самых бездушных энкаведистов.
Прошло всего шесть дней после расстрела старых большевиков, которым Сталин, как мы помним, обещал сохранить жизнь. То же обещание он дал в отношении их сторонников, в прошлом участвовавших в оппозиции, а ныне отбывавших заключение в тюрьмах и лагерях. Теперь он велел Ягоде и Ежову отобрать из числа этих заключённых пять тысяч человек, отличавшихся в своё время наиболее активным участием в оппозиции, и тайно расстрелять их всех.
В истории СССР это был первый случай, когда массовая смертная казнь, причём даже без предъявления формальных обвинений, была применена к коммунистам. В дальнейшем, летом 1937 года, когда наркомом внутренних дел был уже Ежов, Сталин приказал ему подготовить второй список на пять тысяч других участников оппозиции, которые точно так же были расстреляны в массовом порядке. Не могу сказать, сколько раз повторялись такие акции, - вероятно, до тех пор, пока бывшая оппозиция не была уничтожена до последнего человека.
В конце 1936 года я уехал в Испанию, куда меня направили советником республиканского правительства. Находясь в Испании, я не мог непосредственно наблюдать, как шла подготовка второго и третьего судебных процессов, где подсудимыми являлись, как и на первом процессе, старые большевики. Однако множество закулисных историй, связанных с этими процессами, дошло до меня через хорошо информированных сотрудников НКВД, которые выезжали по делам службы в Испанию и Францию.
Бывших партийных лидеров, фигурировавших на первом процессе, Сталин обвинил, как помнит читатель, только в террористической деятельности. Тогда ему казалось, что вполне достаточно одного этого обвинения. Во-первых, такое преступление, как террористический заговор против руководителей партии и правительства, вполне оправдывало вынесение смертных приговоров. Во-вторых, Сталин рассчитывал, что подобное обвинение будет выглядеть вполне правдоподобным и мировая общественность не усмотрит ничего невероятного в том, что политические лидеры, потерпев поражение, решились на такую крайнюю меру, чтобы вернуть власть, вырванную у них из рук.
Точно такими же рассуждениями Сталин руководствовался, планируя второй судебный процесс. В самом конце августа 1936 года следователи НКВД получили предписание добиться от Радека, Серебрякова, Сокольникова и ряда других арестованных признания, что они входили в так называемый "параллельный центр". Последний, всё по той, же сталинской версии, должен был начать террористическую деятельность, если б участники "троцкистско-зиновьевского террористического центра" во главе с Зиновьевым и Каменевым оказались арестованными, не успев реализовать свои преступные замыслы.
Такая версия позволяла следователям убедить своих подследственных, что они не будут расстреляны, поскольку в отличие от Зиновьева, Каменева и их товарищей по первому процессу они обвиняются не в подготовке каких-либо конкретных террористических актов, а только в принадлежности к бездействовавшему "параллельному центру".
Однако эту установку, данную следователям, в один прекрасный день пришлось круто изменить. Руководство НКВД распорядилось прервать следствие впредь до получения новых инструкций. Следователи не знали, что и думать. Быть может, увидев, с какой насмешкой и с каким отвращением мир отнёсся к результатам первого из московских процессов, Сталин решил отказаться от подобных процессов? Однако спустя всего несколько дней следователи были созваны Молчановым на срочное совещание, где получили директиву, звучавшую бредом сумасшедшего: им было предписано добиваться от арестованных признаний, что они замышляли захватить власть с помощью двух иностранных держав - Германии и Японии - и реставрировать в СССР капитализм. Следователи не верили своим ушам. Если б не присутствие Ежова, который сидел как ни в чём не бывало, можно было бы сомневаться, не повредился ли Молчанов рассудком.
Итак, из членов относительно невинного "параллельного центра" обвиняемые должны были превратиться в агентов фашистской Германии. Учитывая, в каком невыгодном положении теперь окажутся следователи в отношении своих подследственных, Молчанов велел им поменяться подследственными. Таким образом, каждый из арестованных попадёт к новому следователю, не связанному теми разъяснениями или обещаниями, какие давал его предшественник.
Что же заставило Сталина так резко изменить первоначальную схему обвинений и приписать старым большевикам преступления, от которых за версту несло провокацией, настолько они были абсурдны?
Всё произошло очень обыденно. Сталин вернулся в Москву из отпуска и получил донесение Ягоды, из которого сделал вывод, что только что закончившийся процесс принёс ему больше вреда, чем пользы. Конечно, уничтожение Зиновьева, Каменева и Смирнова Сталин мог засчитать себе в актив. Но во всех других отношениях процесс выглядел сплошным провалом. Общественное мнение за рубежом отнеслось к нему как к нелепому спектаклю и расценило его просто как акт мести Сталина своим политическим противникам. Постепенно на глазах всего мира выявились грубые юридические натяжки и подтасовки, из которых наиболее позорной была история с несуществующей копенгагенской гостиницей "Бристоль". Главное же, этот процесс даже у советских трудящихся вызвал растущее сочувствие к расстрелянным деятелям и даже сожаление, что этим старым революционерам не удалось свергнуть сталинскую тиранию. В донесении Ягоды было сказано, что на стенах некоторых московских заводов появились такие надписи: "Долой убийцу вождей Октября!" "Жаль, что не прикончили грузинского гада!"
Всё это выглядело очень серьёзно. К тому же Сталина беспокоило ещё одно обстоятельство. Он знал, что со времён знаменитой террористической организации "Народная воля" идея революционного террора окружена в представлении русской молодёжи неким ореолом героизма и мученичества за "правое дело". Выдумав легенду, будто старые большевики считали необходимым убить его, Сталина, он сам подал массам мысль о революционном терроре. Он позволил зародиться в головах людей опаснейшей мысли о том, что даже ближайшие соратники Ленина увидели в терроре единственную возможность избавить страну от сталинской деспотии. Так или иначе, Сталину меньше всего хотелось, чтобы трудящимся массам СССР казнённые большевики представлялись в том же ореоле, каким история окружила героев-народовольцев.
2
Как и в прошлом, руководители НКВД использовали при подготовке второго процесса ряд своих агентов, игравших роль "обвиняемых". Не могу сказать, сколько их было всего, назову двоих - Шестова и Граше.
В организованной структуре НКВД "секретный сотрудник" - а Шестов и Граше относились к числу именно секретных сотрудников - это специальный агент, который направлен на предприятие или в учреждение с заданием тайно собирать сведения о деятельности этого учреждения и о его работниках. Для маскировки секретный сотрудник НКВД занимает какую-нибудь легальную должность и обычно не вызывает у коллектива ни малейших подозрений.
Шестов был секретным сотрудником НКВД в Кузнецком угольном бассейне, расположенном в Западной Сибири. Один из руководителей Экономического управления говорил мне, что Шестов считался очень способным агентом, однако не слишком чистоплотным в денежных делах. Другой секретный сотрудник - Граше - занимал ответственную должность в отделе внешних сношений одного из московских химических главков. Официальной задачей Граше было приглашение иностранных специалистов и устройство их на работу в СССР. Его секретная деятельность заключалась главным образом в руководстве сетью тайных информаторов среди служащих своего главка и в наблюдении за иностранными специалистами с точки зрения государственной безопасности.
Экономическое управление НКВД считало Граше очень ценным сотрудником. Будучи по происхождению австрийцем, он свободно владел несколькими европейскими языками и легко заводил знакомства с иностранными инженерами. Некоторых из них он даже завербовал в тайные агенты НКВД. Как правило, они сохраняли свои связи с НКВД даже после возвращения из СССР на родину и снабжали тамошних резидентов советской разведки промышленными секретами своих фирм.
Как Шестов, так и Граше приняли, участие во втором из московских судебных процессов, считая, что выполняют ответственное задание НКВД и ЦК партии (в сущности так оно и было). Едва ли этим видным партийцам могло прийти в голову, что, будучи фиктивными обвиняемыми, они, тем не менее, окажутся приговорёнными к смертной казни и приговор будет приведён в исполнение.
ЮРИЙ ПЯТАКОВ
1
Второй московский процесс, на котором оказалось семнадцать обвиняемых, состоялся в январе 1937 года. Главными фигурами среди обвиняемых были Пятаков, Серебряков, Радек и Сокольников.
Юрий Пятаков был одним из самых одарённых и самых уважаемых людей в большевистской партии. Когда произошла Октябрьская революция, ему было всего двадцать семь лет. Тем не менее за его плечами было уже двенадцать лет революционной деятельности. В 1918 году его старший брат Леонид, руководивший большевистским подпольем в Киеве, был схвачен гайдамаками и замучен. Именно после этого Юрий Пятаков попросил Ленина освободить его от обязанностей главного комиссара Государственного банка (эту должность он в то время занимал) и направить на Украину для участия в подпольной борьбе с Центральной Радой.
После того как на Украине победила революция, Пятаков сделался первым председателем украинского Совнаркома. В годы гражданской войны он стал одним из выдающихся организаторов Красной армии. Командовал 13-й, а затем 6-й армиями, а в дальнейшем был членом реввоенсовета 16-й армии, которая сражалась на польском фронте.
Но по-настоящему способности Пятакова проявились в области народнохозяйственного строительства. По окончании гражданской войны, когда самой острой для страны проблемой стала нехватка топлива, Ленин дал ему задание добиться резкого увеличения угледобычи в Донбассе. Пятаков блестяще выполнил это задание.
О том, сколь высоко Ленин ценил Пятакова, можно видеть хотя бы по тому, что он упоминается в его знаменитом "завещании", где всего-то перечислено шесть фамилий наиболее крупных партийных деятелей. В этом документе, где Ленин предостерег партию против сталинского засилья, он охарактеризовал Пятакова и Бухарина так: "Это, по-моему, самые выдающиеся силы (из самых молодых сил)", а в отношении Пятакова добавил: "Пятаков - человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством..."
Со времени написания ленинского "завещания" до того часа, когда Пятаков появился в качестве подсудимого на втором московском процессе, прошло тринадцать лет. За эти годы он сделался государственным деятелем самого высокого ранга. Достаточно сказать, что именно ему страна в первую очередь была обязана успешным выполнением первой и второй пятилеток. Он был выдающимся организатором производства.
В 1931 году Пятаков был назначен заместителем наркома тяжёлой промышленности. Сталин держал его в "замах" лишь потому, что во второй половине 20-х годов Пятаков принимал активное участие в троцкистской оппозиции. В силу этого наркомом тяжёлой промышленности чисто формально был Серго Орджоникидзе - человек, не получивший образования и слабо разбиравшийся в сложных финансово-экономических вопросах. Среди "командиров социалистической индустрии" и партийных деятелей было, однако, известно, что фактическим руководителем тяжёлой промышленности и душой индустриализации является Пятаков. Орджоникидзе был достаточно умён, чтобы также признавать это. "Чего вы от меня хотите? - спрашивал он Пятакова. - Вы знаете, что я не инженер и не экономист. Если вам данный проект представляется хорошим, я под этим тоже подпишусь обеими руками и вместе с вами буду бороться за него на заседании Политбюро!"
Да и отношение Сталина к Пятакову было, во всяком случае, более дружелюбно, чем к другим бывшим вожакам оппозиции. Сталин нуждался в Пятакове для осуществления программы индустриализации, которая была фундаментом так называемой "генеральной линии партии". А если Сталин в ком-нибудь до зарезу нуждался, он не выказывал своего истинного отношения к такому человеку, а, напротив, старался всячески ублажить его, - даже если знал, что, выжав из него всё, кончит тем, что перережет ему горло.
Сталину было известно, что Пятаков, отличавшийся особым аскетизмом, занимает вместе с семьёй две скромные комнатки в старом, запущенном доме в Гнездниковском переулке и что он вообще живёт на свою зарплату, не пользуясь никакими привилегиями. И вот однажды (дело происходило в 1931 году), когда Пятаков и его жена находились на службе, по поручению Сталина в его квартиру явились сотрудники управления делами Совнаркома и перевезли его сына и всё его скромное имущество в квартиру в новом доме - просторную и роскошно обставленную. Сталин всячески пытался приблизить к себе Пятакова, однако тот оставался равнодушным к сталинским заигрываниям. Пятаков порвал с оппозицией, но поносить своих вчерашних единомышленников и восхвалять Сталина упорно отказывался.
В разговорах с бывшими оппозиционерами Пятаков отвергал их упреки в том, что он переметнулся в сталинский лагерь, он говорил, что просто отошёл от политики. "Меня теперь интересует только одна вещь, - сказал он как-то группе видных оппозиционеров, - я должен быть уверен, что в государственной казне достаточно денег!" (дело происходило в 1929 году, когда Пятаков был назначен председателем правления Госбанка). Сталину всё это было известно. Из донесения НКВД знал он и о том, что в разговоре с группой друзей Пятаков однажды высказался так: "Я не могу отрицать, что Сталин является посредственностью и что он не тот человек, который должен бы стоять во главе партии; но обстановка такова, что, если мы будем продолжать упорствовать в оппозиции Сталину, нам в конце концов придется оказаться в ещё худшем положении: наступит момент, когда мы будем вынуждены повиноваться какому-нибудь Кагановичу. А я лично никогда не соглашусь подчиняться Кагановичу!"
Таких оценок Сталин не прощал. Но он был терпелив и умел ждать. Ему приходилось запастись терпением на довольно длительное время, необходимое для индустриализации страны и подготовки кадров технических специалистов, которые были бы способны продолжать промышленную гонку. Сталин ждал восемь лет. К концу 1936 года он приказал Ягоде арестовать Пятакова.
Я был хорошо знаком с Пятаковым. Начало нашего знакомства относится к 1924 году, когда он возглавлял Главэкономсовет, а я был заместителем начальника Экономического управления ОГПУ и поддерживал постоянный контакт с ведомством Пятакова. Одновременно я являлся прокурором - членом секретной "Юридической комиссии", также возглавляемой Пятаковым. Эта комиссия была образована по решению Политбюро в том же 1924 году и занималась расследованием обвинений, выдвигаемых против руководителей промышленных главков. Комиссия должна была определять, следует ли направить дело того или иного руководителя в суд или же в интересах производства можно ограничиться дисциплинарными мерами.
Наиболее характерная черта Пятакова состояла в том, что у него не было личной жизни, он не принадлежал себе. Приезжая на службу к 11 ти утра, он, покидал свой рабочий кабинет в три часа ночи. Его рабочий день был так заполнен, что и обедал-то он не чаще двух-трёх раз в неделю. Из-за такой интенсивной работы и недостаточного питания Пятаков был худ и болезненно бледен. Долговязый, высокого роста, с редкой рыжеватой бородкой, он представлял собой нечто вроде российского варианта Дон Кихота. Я помню его в неизменно дешёвом плохо сшитом костюме. Он имел обыкновение покупать недорогие костюмы (которые были ему почему-то всегда малы) со слишком короткими рукавами и носить их по многу лет.
Когда Пятаков прибыл в Германию, где ему предстояло разместить советские заказы на пятьдесят миллионов марок, он занял самый дешёвый номер, какой только нашелся в гостинице. Директора немецких компаний, которые вели дела с Пятаковым, не могли взять в толк, почему такой влиятельный член советского правительства, к тому же распоряжавшийся столь крупными денежными суммами, одет хуже последнего служащего их собственных предприятий.
Пятаков был женат, но его семейная жизнь не удалась. Его жена, как и он сам, была членом партии; но это была неряшливая женщина, питавшая слабость к выпивке. О семье она почти не заботилась, и нередко случалось, что Пятаков, которому срочно надо было ехать в отдалённый район или за границу, отправлялся к своему секретарю Коле Москалёву, чтобы одолжить у него пару чистых сорочек. К огорчению москапёвской супруги, он часто забывал их возвращать. В последние годы Пятаков с женой практически разошлись, хотя и оставались добрыми друзьями. Их связывала любовь к единственному сыну, которому ко времени суда над Пятаковым исполнилось всего десять лет.
Ближайший друг и помощник Пятакова Николай Москалёв был человеком исключительного обаяния. В 1937 году ему исполнилось тридцать пять лет, но к тому времени они уже лет пятнадцать проработали вместе. Москалёв обожал своего шефа и был к нему привязан настолько, что жена ревновала его к Пятакову и говорила о последнем с нескрываемым раздражением.
В деле Пятакова сотрудники НКВД, действуя с обычной для них бессовестной жестокостью, использовали против него жену и ближайшего друга. Этот метод вполне соответствовал сталинскому "стилю". Сделавшись после смерти Дзержинского фактическим руководителем НКВД, Сталин неоднократно внушал энкаведистам, что на обвиняемых сильнее всего действуют показания, данные их родными и близкими друзьями. Читатель помнит дело Смирнова - против него выступили его жена (Сафонова) и его ближайший друг - Мрачковский. Особо ценились показания жены против мужа, сына против отца, брата против брата, - не только потому, что это деморализовало арестованного и выбивало у него почву из-под ног. Сталин испытывал особое удовольствие от разрушения семьи политического противника и крушения его дружеских связей. Безусловно, он был непревзойдённым мастером любых видов личной мести.
"Органам" удалось очень быстро сломить "сопротивление жены Пятакова. Она знала об "исчезновении" детей обвиняемых по делу "троцкистско-зиновьевского террористического центра" и была раздавлена страхом за судьбу своего сына. Так вот, чтобы спасти ему жизнь, она согласилась давать любые показания против мужа. У Коли Москалёва, секретаря Пятакова, была маленькая дочь. Если бы он продолжал оставаться тем полуграмотным и наивным крестьянином, каким он когда-то переступил порог кабинета Пятакова, - он, скорее всего, отказался бы клеветать на своего начальника и друга. Но теперь у него за плечами был солидный политический опыт. Общаясь с секретарями других членов правительства, он многое узнал о нравах, царящих в Политбюро, и о характере тех, в чьих руках находится ныне, судьба народа. Он понимал, что раз уж Сталин решил участь Пятакова, НКВД будет выжимать из него, Москалёва, необходимые показания. С другой стороны, все эти показания являются пустой формальностью, потому что приговор Пятакову Сталин вынес задолго до ареста и суда. При всём этом Москалёв соблюдал осторожность. Он сказал Молчанову, что подпишет показания против Пятакова только в присутствии Агранова, которого знал лично (Агранов в то время был заместителем Ежова). Когда Агранов явился, Москалёв предупредил его, что он решил дать показания против Пятакова, подчиняясь партийной дисциплине, но сами эти показания представляют собой неправду.
Пятаков был исключительно принципиальным человеком и к тому же обладал проницательным умом и сильной волей, был бесстрашен. Я почти уверен, что если бы среди "второй волны" арестованных большевиков объявился человек, способный противостоять своим тюремщикам, то этим человеком был бы Пятаков. Поэтому меня очень удивило, что он сравнительно легко сдался. Как выяснилось, дело обстояло так.
В течение довольно длительного времени Пятаков вообще отказывался разговаривать со следователями. Однажды вечером в НКВД приехал Серго Орджоникидзе и выразил желание переговорить с Пятаковым. Ежова, к тому времени сменившего Ягоду, не было на месте. Его заместитель Агранов, поколебавшись, позвонил во внутреннюю тюрьму и приказал доставить Пятакова к нему. Орджоникидзе двинулся навстречу вошедшему Пятакову, явно желая обнять его. Пятаков уклонился и отвёл его руки.
- Юрий! Я пришёл к тебе как друг! - воскликнул Орджоникидзе. - Я выдержал из-за тебя целый бой и не перестану за тебя бороться! Я говорил про тебя ему...
После этого вступления Орджоникидзе попросил Агранова оставить его вдвоём с Пятаковым. Их разговор продолжался с глазу на глаз.
Вёл ли Орджоникидзе коварную игру с Пятаковым под давлением Сталина, или был искренен? Последующий ход событий должен был дать ответ на этот вопрос.
Я знал Орджоникидзе по совместной работе в Тифлисе, ещё с 1926 года, когда я командовал погранвойсками Закавказья, а он был секретарём ЦК Закавказской федерации советских республик (ЗСФСР). Мне было нетрудно представить себе, как экспансивный Орджоникидзе, всё более возбуждаясь и жестикулируя, рассказывает Пятакову, какой "бой" он выдержал из-за него, как упрашивал Сталина не вовлекать Пятакова в готовящийся процесс...
Спустя несколько дней Орджоникидзе снова появился в здании НКВД и опять был оставлен вдвоём с Пятаковым. На этот раз, перед тем как уйти, Орджоникидзе в присутствии Пятакова сообщил Агранову сталинское распоряжение: исключить из числа участников будущего процесса жену Пятакова и его личного секретаря Москалёва. Их не следует вызывать в суд даже в качестве свидетелей. Стало яснее ясного, что самому Пятакову Орджоникидзе посоветовал уступить требованию Сталина и принять участие в жульническом судебном процессе, - разумеется, в качестве подсудимого. Но для меня оставалось несомненным, что Орджоникидзе при этом лично гарантировал Пятакову: смертный приговор ему вынесен не будет.
Поверил ли Пятаков Орджоникидзе? Я убеждён, что поверил. Пятаков знал, что Орджоникидзе в отличие от Сталина был верен дружбе, по крайней мере, в тех случаях, когда друг не представлял собой соперника в борьбе за власть. Он также знал, что Орджоникидзе, образование которого исчерпывалось фельдшерскими курсами, не мог без его помощи руководить промышленностью. Уже хотя бы из чистого эгоизма Орджоникидзе должен был бороться за сохранение жизни Пятакова, обеспечивая себе советника и помощника на будущее. Едва ли Пятаков догадывался, что Орджоникидзе, быть может, сам того не подозревая, выступал в провокационной роли сталинского ставленника. Он был одним из самых влиятельных членов Политбюро. Сталин мог требовать от него покорности при решении важных государственных вопросов, но едва ли мог принудить его играть презренную роль пешки-провокатора. В общем Пятаков вполне мог думать, что его положение лучше, чем у других обвиняемых. Ведь ему протежировал сталинский близкий друг и земляк.
Итак, Пятаков, по-видимому, решил довериться Орджоникидзе. Он подписал ложное признание, в котором подтверждал, что, воспользовавшись поездкой в Берлин в декабре 1935 года, написал оттуда письмо Троцкому, находившемуся тогда в Норвегии. Пятаков якобы испрашивал директив Троцкого об оказании финансовой поддержки заговорщикам внутри СССР. Далее он подтвердил, что получил ответ Троцкого: тот якобы сообщал, что им достигнуто соглашение с германским, нацистским правительством. По этому соглашению немцы обязались вступить в войну с Советским Союзом и помочь Троцкому захватить власть в СССР. За это Троцкий обещал отдать немцам территорию Украины и предоставить ряд экономических уступок. В связи с этим соглашением Троцкий якобы требовал в письме к Пятакову, чтобы антисоветское подполье усилило свою вредительскую деятельность в промышленности.
Слушая на совещании в Кремле доклад о признаниях, сделанных Пятаковым, Сталин спросил : не лучше ли написать в обвинительном заключении, что Пятаков получил директивы Троцкого не по почте, а во время личной встречи с ним? Так родилась легенда о том, как Пятаков летал в Норвегию на свидание с Троцким. Чтобы версия была более убедительной, Сталин распорядился: пусть начальник Иностранного управления НКВД Слуцкий разработает схему путешествия Пятакова из Берлина в Норвегию, с учётом расписания поездов Берлин - Осло.
Когда мы со Слуцким встретились в Париже, в санатории профессора Бержере (это произошло в феврале 1937 года), он рассказал мне, что случилось на следующем кремлёвском совещании по делу Пятакова.
Слуцкий доложил Сталину, что собранные им данные не позволяют принять версию о личной поездке Пятакова в Норвегию. Дело в том, что по действующему расписанию путешествие Пятакова в Осло, учитывая время, необходимое, чтобы добраться из Осло в Вексаль, где жил Троцкий, и побеседовать с ним, займёт минимум двое суток. Было бы очень опасно утверждать, что Пятаков исчезал из Берлина на столь продолжительное время: по данным советского торгпредства в Берлине, он ежедневно проводил там совещания с представителями различных немецких фирм и чуть ли не каждый день подписывал с ними контракты.
Сталин был недоволен докладом Слуцкого и, не дождавшись изложения всех минусов обсуждаемой легенды, возразил: "Может быть, то, что вы говорите насчёт расписания поездов, действительно верно. Однако Пятаков мог ведь слетать в Осло и на самолёте? Полёт туда и обратно, наверное, можно совершить за одну ночь?"
Слуцкий заметил, что самолёт (не забудем, что полёт должен был относиться к 1935 году) берёт очень мало пассажиров и фамилия каждого из них записывается в журнал авиакомпании. Но Сталин уже принял решение: "Надо указать, что Пятаков летал на специальном самолёте. Для такого дела германские власти охотно дали бы самолёт!"
Слуцкий, любивший хвастаться, что ему часто приходится разговаривать со Сталиным, рассказал мне об этом совещании под большим секретом. Впрочем, через несколько дней я узнал, что то же самое он рассказал резиденту НКВД во Франции, тоже под большим секретом, однако в присутствии ещё одного сотрудника Иностранного управления.
Показания, подписанные Пятаковым, пришлось соответственно переписать, исключив из них письмо, якобы пришедшее от Троцкого. Версия насчёт указаний, полученных от Троцкого, несколько усложнилась. Согласно новой версии, оглашённой на суде, в середине декабря 1935 года Пятаков приземлился на аэродроме под Осло и, пройдя официальную проверку документов, отправился на машине к Троцкому, с которым и вёл переговоры. Они обсуждали план свержения сталинского режима и захвата власти с помощью немецких штыков.
Горький опыт предыдущего процесса, когда была упомянута несуществующая гостиница "Бристоль", заставил организаторов нового процесса предостеречь Пятакова от "излишних подробностей". Пятаков не должен был говорить, под каким именем он совершил путешествие в Норвегию и получал ли он въездную визу. В остальном как будто было всё в порядке: Пятаков вполне мог слетать за одну ночь в Осло и обратно, и самый придирчивый скептик не имел возможности проверить, действительно ли одиночный самолёт появлялся над Норвегией под покровом декабрьской ночи.
И тем не менее Сталина ждал жестокий удар.
25 января 1937 года, всего через два дня после того, как Пятаков изложил суду всю эту историю, в норвежской газете "Афтенпостен" появилась такая заметка:
СОВЕЩАНИЕ ПЯТАКОВА С ТРОЦКИМ В ОСЛО ВЫГЛЯДИТ СОВЕРШЕННО НЕПРАВДОПОДОБНЫМ
...Он будто бы прибыл на самолёте на аэродром Хеллер. Однако персонал этого аэродрома утверждает, что никакие гражданские самолёты в декабре 1935 года там не приземлялись...
Это сообщение застало Сталина и его помощников врасплох. Надо было срочно что-то предпринять. Но что? Объявить, что самолёт сел не на аэродром Хеллер, а на какой-нибудь другой? Однако было известно, что в окрестностях Осло только этот аэродром принимал гражданские самолёты. Внушить Пятакову, что он вообще не нуждался в аэродроме, а сел в пределах акватории ближайшего порта, тоже было поздно: ведь стартовал он якобы с берлинского сухопутного аэродрома Темпельгоф.
Чтобы как-то ослабить впечатление, произведённое заметкой в "Афтенпостен", Вышинский предъявил суду официальную справку консульского отдела народного комиссариата иностранных дел СССР, где говорилось: "...аэродром в Хеллере, около Осло, принимает круглый год, согласно международным правилам, аэропланы других стран, прилёт и отлёт аэропланов возможны и в зимние месяцы".
Таким образом, вместо того чтобы ответить на категорическое утверждение норвежской газеты, Вышинский наводит тень на ясный день и вводит в игру столь слабый козырь, как констатацию возможности аэродрома в Хеллере вообще принимать самолёты зимой.
Вдобавок исходило это даже не от официальных норвежских властей, чья точка зрения могла бы считаться беспристрастной, и не от администрации аэродрома Хеллер, а всего лишь от консульского отдела народного комиссариата иностранных дел в Москве, выдавшего такую жалкую справку...
Как и следовало ожидать, на этом дело не кончилось. 29 января уже другая норвежская газета - "Арбейдербладет", орган правящей социал-демократической партии, - опубликовала ещё одно сообщение:
"Сегодня, в ответ на запрос корреспондента газеты "Арбейдербладет", управляющий аэродромом в Хеллере Гулликсен сообщил по телефону, что в декабре 1935 года там не приземлялись никакие иностранные самолёты".
Далее в том же сообщении говорилось, что, согласно официальному журналу полётов, за период между сентябрём 1935 года и 1 мая 1936 года на аэродроме в Хеллере совершил посадку один-единственный самолёт.
Излишне добавлять, что это, конечно, не был самолёт, доставивший Пятакова.
Сталин и Вышинский ещё раз попались с поличным как фальсификаторы.
Не теряя времени, в спор включился Троцкий. Он через посредство мировой прессы предложил Вышинскому спросить Пятакова, какого числа тот вылетел из Берлина в Осло, получал ли он визу на право въезда в Норвегию и, если получал, то на чьё имя.
Троцкий просил московский суд использовать официальные каналы сношений с норвежским правительством для проверки правдивости показаний Пятакова.
"Если выяснится, - заявил Троцкий, - что Пятаков действительно побывал у меня, значит, я окажусь безнадёжно скомпрометирован. Если же, напротив, я смогу доказать, что история нашей встречи вымышлена от начала до конца, - полной дискредитации подвергнется вся система "добровольных признаний" обвиняемых. Показания Пятакова должны быть проверены немедленно, пока он ещё не расстрелян".
Вышинский как прокурор обязан был проверить правдивость показаний Пятакова и без вмешательства Троцкого. Однако он не мог этого сделать: не для того готовил он вместе с другими судебный фарс, чтобы затем разоблачить его.
Когда Троцкий увидел, что организаторы судебного процесса не собираются что бы то ни было проверять и готовы продолжать своё дело, не считаясь с общественным мнением, он решился на отчаянный шаг: бросил вызов советскому правительству, написав в Москву, чтобы оттуда потребовали его выдачи Советскому Союзу для предания суду в качестве сообщника Пятакова и других обвиняемых.
Бросая такой вызов, Троцкий ставил на карту собственную жизнь. Правительство маленькой Норвегии едва ли смогло бы отклонить подобное требование своего могучего соседа, тем более Троцкий сам поднял вопрос о его выдаче. Но всё дело в том, что Сталин боялся выдачи Троцкого, ибо знал, что, согласно закону, сначала норвежский суд должен будет проверить обвинения, выдвинутые против Троцкого, и досконально расследовать историю с полётом Пятакова в Осло, а может быть, заодно и скандальный эпизод, связанный с гостиницей "Бристоль". Сталин, разумеется, не мог допустить, чтобы его фальшивки были представлены на беспристрастный норвежский суд. Более выгодным было требовать не выдачи Троцкого Советскому Союзу, а подослать к нему тайных агентов, которые могли бы заставить его замолчать раз и навсегда.
Пятаков добросовестно выполнил свои обязательства. Болезненно переживая публичный позор и черня своё героическое прошлое, он надеялся ценой таких унижений спасти жизнь близким - жене и ребёнку.
Ему, как и другим подсудимым, было предоставлено "последнее слово", прежде чем суд удалился на совещание для вынесения приговора. Из его краткого выступления мне врезались в память следующие слова, сказанные с трагической проникновенностью:
- Любое наказание, которое вынесет суд, - сказал Пятаков, - будет для меня легче самого факта признания... В ближайшие часы вы произнесёте свой приговор; и вот я стою перед вами в грязи... потерявший свою партию, свою семью, самого себя.
30 января 1937 года военное ведомство Верховного суда приговорило тринадцать из семнадцати подсудимых к смертной казни. Все тринадцать, в том числе Пятаков, Серебряков и другие ближайшие сотрудники Ленина, были расстреляны в подвалах НКВД.
2
Спустя три недели после расстрела Пятакова газеты сообщили, что народный комиссар тяжёлой промышленности Серго Орджоникидзе, которому было всего пятьдесят лет, внезапно умер от сердечного приступа. Орджоникидзе похоронили с большими почестями. ЦК обязал партийные организации по всей стране провести траурные заседания и должным образом оплакать смерть "железного наркома, верного соратника товарища Сталина".
Прошло около двух месяцев и в Испанию с дипломатической почтой прибыл новый дипкурьер, работавший до того в Специальном управлении НКВД, - здоровенный парень с нахальной физиономией и растрепанной копной рыжих волос. В Испании он повстречал старого приятеля, который был в моём подчинении. И вот как-то мой подчинённый зашёл ко мне и с таинственным видом сообщил, что новый дипкурьер рассказывает какие-то странные истории. Например, будто Особое управление НКВД имеет сведения, что корреспондент "Правды" Михаил Кольцов, тоже находившийся в эхо время в Испании, "продался англичанам" и снабжает секретной информацией о Советском Союзе лорда Бивербрука. Или: будто бы Серго Орджоникидзе умер не своей смертью, а был ликвидирован.
Сплетня относительно Михаила Кольцова, моего близкого знакомого, очень не понравилась мне. Это, конечно, не значило, что я не верил сообщению, якобы НКВД имеет какие-то особые сведения о нём. НКВД - это нечто вроде гигантского почтового ящика, куда любая безответственная личность могла направить любые безответственные измышления. Что же касается слухов о будто бы насильственной смерти Орджоникидзе, то они мне показались обычной сплетней, хотя после того, что случилось с Кировым, казалось, я должен был больше доверять слухам такого рода. Однако в этот период (дело было весной 1937 года) Сталин ещё не приступил к массовому уничтожению преданных ему сподвижников и трудно было вообразить, что он способен убить своего близкого друга - последнего остававшегося в Кремле человека, с которым он мог поговорить на родном грузинском языке.
В октябре 1937 года в Испанию наведался Шпигельгляс, заместитель начальника Иностранного управления НКВД. Перед этим, летом, в Москве произошли сенсационные события. Начиная с мая среди самых верных сподвижников Сталина происходили всё новые и совершенно необъяснимые аресты. Арестованные никогда не принимали участия ни в какой политической оппозиции. Не проходило дня, чтобы в Москве или других городах бесследно не пропали виднейшие деятели страны - наркомы, председатели верховных советов союзных республик, секретари обкомов партии, крупнейшие военачальники. Двое членов правительства, считавшиеся сталинскими фаворитами, исчезли в Москве по дороге из дому на службу. Они сгинули вместе со своими автомобилями и личными шоферами. Тайные аресты начались даже среди руководителей НКВД!
Шпигельгляс был буквально нашпигован подобными историями. Ему и самому позволили съездить за границу только потому, что в Москве у него оставались заложники - жена и дочь. Из его рассказов мне стало ясно, что он серьёзно опасается за свою жизнь. Подобные рассказы мне приходилось слышать и раньше, но Шпигельгляс благодаря своему положению в НКВД знал больше других.
Судя по всему, Шпигельгляс завидовал мне - ведь я находился за границей вместе с семьёй, вдали от разразившейся вакханалии арестов и казней. Много раз он признавался, что хотел бы получить назначение на работу в Испанию. Видя, что я никак не реагирую на эти намеки, он как-то раз прямо заявил, что не прочь бы стать моим заместителем, лишь бы только я согласился взять инициативу на себя и попросить Москву о его переводе сюда. Было совершенно ясно, что он смотрит на Испанию, охваченную гражданской войной, как на идеальное прибежище, где можно переждать бурю, бушующую в СССР.
Однажды, когда мы ехали с ним в машине из Валенсии в Барселону, он вновь заговорил о массовых арестах и рассказал, между прочим, о самоубийстве ряда видных сотрудников НКВД, которых мы оба хорошо знали. Он перечислял фамилии крупнейших деятелей, исчезнувших за последние месяцы, и неожиданно произнёс: "Они прикончили также и Орджоникидзе!"
Услышав это, я вздрогнул. Хотя Шпигельгляс только подтвердил слух, дошедший к нам через дипкурьера, у меня невольно вырвалось: "Не может быть!"
- Это точно, - возразил Шпигельгляс. - Я знаю подробности этого дела. У Орджоникидзе тоже текла в жилах кавказская кровь - вот он и поссорился с хозяином. Нашла коса на камень. Всё из-за Пятакова...
КАРЛ РАДЕК
Среди самых известных деятелей, оказавшихся на скамье подсудимых во время второго московского процесса, был Карл Радек. В кругах большевистской "старой гвардии" он, впрочем, не пользовался особым уважением. Во-первых, вероятно, потому что принимал весьма скромное участие в революции и гражданской войне. Во-вторых, старые большевики считали его не особенно серьёзным человеком. Хотя он и вращался в среде выдающихся деятелей нашей эпохи, ни для кого не было секретом, что ему присущи чрезмерная болтливость, склонность к хвастовству и нелепому фиглярничанью.
В речах и докладах он имел обыкновение удаляться от темы и разглагольствовать о своей персоне. При этом в погоне за популярностью он начинал потешать аудиторию неуместными шутками не всегда приличного свойства. Эти дешёвые приёмы, впрочем, снискали ему популярность, однако не среди партийной верхушки, а в кругах молодых партийцев и комсомольцев.
При всём том Радек отнюдь не был обделён способностями. Он был блестяще начитанным и хорошо информированным человеком, способным при необходимости извлечь из памяти массу сведений о любой стране, партии, событии или политическом деятеле. Он считался выдающимся специалистом в области международных отношений, и члены Политбюро нередко пользовались его консультациями по вопросам внешней политики. В партии был широко известен и тот факт, что в 1919 году Радек предостерегал Ленина от похода на Польшу и предсказывал, что в случае нападения советской России весь польский народ, не исключая и рабочих, поднимется на защиту своего отечества и Красная армия потерпит поражение. Предсказание Радека оказалось верным, и Ленин позднее сам признавал, что Политбюро допустило грубую ошибку, не прислушавшись к блестящему анализу ситуации, данному Радеком.
Однако подлинный талант Радек проявил в области журналистики. Сохранив в разговоре сильный иностранный акцент, он научился писать по-русски с редким совершенством. И всё же Ленин не считал возможным доверить ему действительно крупный пост в государстве, например назначить его народным комиссаром или секретарём какого-нибудь важного обкома. Дело в том, что Радек не был способен к усидчивой, планомерной работе, а его экспансивность мешала ему удержаться от разглашения государственных и партийных тайн. В ряде случаев, когда предполагалось обсуждение особо секретных вопросов, Ленин даже считал нужным скрывать от Радека день и час заседания Политбюро. Все эти соображения заставляли ЦК использовать его главным образом как талантливого журналиста и назначать на различные должности, связанные с Коминтерном.
Когда в партии образовалась так называемая левая оппозиция, Радек после некоторых колебаний примкнул к Троцкому. После разгрома оппозиции, в конце 1927 года, ему пришлось отправиться в сибирскую ссылку. Оттуда он разразился едкими письмами и заявлениями, направленными против сталинской политики и призывавшими оппозиционеров "держаться твёрдо". Когда Зиновьев и Каменев капитулировали перед Сталиным, Радек писал (дело было в 1928 году) : "Совершив насилие над своими убеждениями, они отреклись. Невозможно служить рабочему классу, исповедуя ложь. Те, кто остался, должны сказать правду".
Но самому Радеку недолго довелось "говорить правду". Проведя в Сибири полтора года и сообразив, что его ссылка может стать вообще бессрочной, Радек решил переметнуться в сталинский лагерь и таким путём обрести свободу.
Тем, кто проявил готовность сдаться раньше, были поставлены относительно мягкие условия капитуляции. Единственно, что от них требовалось, - это подписать декларацию, где было бы сказано, что они отклонились от настоящей большевистской линии и что сталинская политическая линия была верна. Радек, капитулировавший значительно позже Зиновьева с Каменевым, был поставлен перед необходимостью принять более суровые условия: помимо заявления о раскаянии, он взял на себя обязательство вести пропаганду, направленную против оппозиции. С этого времени Радек поставил своё перо на службу Сталину, всеми силами стремясь войти к нему в доверие и восстановить своё прежнее положение в партии.
Ещё так недавно, находясь в Сибири, Радек писал в адрес ЦК о Троцком (в ту пору находившемся в алма-атинской ссылке):
"Мы не можем оставаться безгласными и пассивными, видя, как малярийная лихорадка сжигает бойца, который всю свою жизнь посвятил рабочему классу и был мечом Октябрьской революции".
Прошло не более года - и тот же самый Радек, стремясь заслужить благосклонность Сталина, начал поливать Троцкого грязью и клеймить его как изменника делу революции и отступника от коммунизма. Вплоть до судебного процесса 1937 года Радек оставался верным сталинским помощником в организации непрекращающейся клеветнической кампании против Троцкого.
В 1929 году, вскоре после возвращения Радека из ссылки в Москву, к нему домой зашёл сотрудник Иностранного управления НКВД Яков Блюмкин. Радек был знаком с ним со времён гражданской войны. Полагая что, несмотря на капитуляцию перед Сталиным, Радек в душе остался искренним и неподкупным революционером Блюмкин сообщил ему, что только что им получено служебное задание, требующее выезда в Турцию. Там он рассчитывает встретиться с Троцким (к тому времени высланным из СССР) и переговорить с ним.
Радек быстро сообразил, что сама судьба предоставила ему редкую возможность доказать преданность Сталину и одним махом восстановить своё былое положение в партии. Как только Блюмкин ушёл, Радек помчался в Кремль и передал Сталину всё, что узнал от Блюмкина. Сталина встревожил тот факт, что даже в НКВД находятся люди, готовые рисковать своей головой ради Троцкого. Он тотчас вызвал Ягоду и приказал ему установить тщательное наблюдение за Блюмкиным, чтобы узнать, с кем из вожаков оппозиции он встретится до отъезда. Таким путём Сталин надеялся поймать в ловушку тех ведущих участников оппозиции, кто формально отрёкся от своих взглядов, обвинить их в двурушничестве и снова отправить в Сибирь.
Ягода не был уверен, что его агентам удастся слежка за таким опытным сотрудником разведки, как Блюмкин. Он решил получить информацию, требующуюся Сталину, иным путём. Обсуждая полученное задание с начальником Иностранного управления, Ягода вызвал в свой кабинет сотрудницу этого управления, некую Лизу Г., красивую молодую женщину, которой Блюмкин одно время оказывал усиленные знаки внимания, и попросил её быть с Блюмкиным поласковее и, изображая разочарование в официальной политике партии, вести себя так, словно она сочувствует троцкистской оппозиции. Ягода надеялся, что, сблизившись с Блюмкиным, Лиза Г. сможет узнать от него о планах его свидания с Троцким и о том, с кем из бывших лидеров оппозиции Блюмкин рассчитывает встретиться после этого свидания. Лизе дали понять, что в интересах партии ей следует отбросить всяческие буржуазные предрассудки и попытаться вступить в интимную связь с Блюмкиным.
Не отличавшийся особой щепетильностью Блюмкин не оттолкнул молодую женщину, открывшую ему душу. Однако, несмотря на "вспыхнувшую" страсть, он ничего не рассказывал ей ни о Троцком, ни о ком-либо другом из оппозиционной верхушки. Сыщики, следовавшие за ним по пятам, отражали в сводках каждый его шаг, включая интимные свидания с Лизой Г., но так и не засекли ни одной его встречи с вожаками оппозиции.
Роман Лизы Г. с Блюмкиным продолжался три недели. После этого, поскольку он не принёс Ягоде ожидаемой информации, тот приказал Иностранному управлению "направить" его наконец в Турцию, однако по дороге на вокзал арестовать - так, чтобы он не успел даже выбраться из Москвы. Лиза Г., как и следовало ожидать, провожала его на вокзал. Машина, в которой они ехали, была задержана, и Блюмкин доставлен в тюрьму. На допросах он держался с поразительным достоинством и смело пошёл на расстрел. В последний момент перед тем, как его жизнь оборвалась, он успел крикнуть: "Да здравствует Троцкий!"
Вскоре "органам" стало известно, что о предательстве Радека и обстоятельствах ареста Блюмкина каким-то образом дознались лидеры оппозиции. Специальное расследование, проведённое по приказу Ягоды, позволило установить, что они получили эти сведения от сотрудника Секретного политического управления Рабиновича, втайне разделявшего взгляды оппозиционеров. Рабинович был тоже расстрелян без суда.
Обо всём происшедшем узнал также и Троцкий в своём турецком изгнании. Вина Радека по своей тяжести была равносильна тому, если бы он сделался агентом-провокатором советских карательных органов. Путь в оппозицию был для него отрезан, и ему не оставалось ничего другого, как навсегда связать свою судьбу со Сталиным.
Тайный расстрел Блюмкина, относящийся к 1929 году, произвёл тяжёлое впечатление на всех, кто узнал об этом деле, В истории СССР это был первый случай расстрела члена большевистской партии за сочувствие оппозиции. Старые большевики - даже те из них, кто никогда не имел ничего общего с оппозицией, - начали бойкотировать Радека и перестали с ним здороваться. Неприязненное отношение прежних товарищей только тесней привязало Радека к сталинскому блоку. В общем, санкционировав расстрел Блюмкина, Сталин превратил Радека в своего покорного раба.
Из-под его пера теперь выходили самые беспринципные обвинения и ядовитые инвективы, направленные против Троцкого. Уже в 1929 году, за семь лет до начала московских процессов, Радек в своих публичных выступлениях называл Троцкого Иудой и обвинял его в том, что он сделался "прихвостнем лорда Бивербрука", Поток этой брани и клеветы с годами усиливался буквально в геометрической прогрессии.
Усердие Радека принесло свои плоды: он вновь получил доступ в Кремль (ему даже выдали туда постоянный пропуск), начал заглядывать в кабинет Сталина и даже на его дачу. Позднее, на суде, он оценит этот период своей жизни словами, обращёнными к государственному обвинителю: "Я оказался в опасной близости к власти".
В 1933 году Радек в свойственной ему блестящей литературной манере написал небольшую книжку под названием "Зодчий социалистического общества": Он совершил в ней фантастический скачок в будущее и, как бы глядя оттуда глазами грядущих поколений, изобразил ретроспективно образ Сталина. Эта весьма оригинальная работа была написана Радеком в. форме лекции, которую будто бы читает в начале последней трети XX века некий знаменитый историк. Лекция посвящена великому Сталину - гению, который преобразовал человеческое общество.
Радек видел, с какой неиссякающей энергией Сталин фальсифицирует из года в год историю революции, чтобы сфабриковать себе героическую биографию вождя Октября и победоносного стратега гражданской войны. Он понимал, что Сталин, как и всякий фальсификатор, в глубине души полон опасений. Как бы ловко он ни манипулировал историческими архивами, уничтожая документы и ликвидируя живых свидетелей и участников революции, - нельзя было поручиться, что не найдутся беспристрастные историки, которые смогут отделить вымысел от действительных фактов. В глубине души Сталин не мог не опасаться приговора истории. Поэтому Радек и решил предпринять фантастический экскурс в будущее и дать Сталину возможность ещё при жизни увидеть собственное отражение в зеркале истории. Надо сказать, что Радек успешно выполнил задачу, за которую взялся. В "Зодчем социалистического общества" он с ловкостью фокусника приподнял перед Сталиным непроницаемую завесу будущего и позволил ему насладиться собственным величественным образом, перед которым бледнели образы великих мужей прошлого.
Сталин, которому уже набили оскомину однообразные хвалебные оды в его честь, наводнившие советскую литературу и прессу, был весьма польщён, познакомившись с оригинальным произведением Радека. Он распорядился опубликовать его громадным тиражом и велел отделу пропаганды ЦК проследить, чтобы оно было проработано в каждой партийной ячейке по всей стране.
Звезда Радека снова засияла. Он был назначен главным редактором "Известий" и советником Политбюро по вопросам внешней политики. Аппарату ЦК было предписано всячески популяризировать имя Радека и организовать цикл его лекций, посвящённых проблемам международных отношений. Эти лекции были затем опубликованы в виде брошюр и распространены в сотнях тысяч экземпляров. Ягода, в 1927 году лично арестовывавший Радека, теперь обращался к нему с преувеличенной вежливостью и почтительно именовал Карлом Бернгардовичем. Кто-то из старых большевиков в разговоре со мной иронически заметил: "Посмотрите-ка на Радека! Если б не его оппозиционное прошлое, ему бы не видать такой карьеры!"
А в 1936 году Сталин - после всего, что Радек для него сделал, - распорядился не только арестовать его, но и представить на судебном процессе как ближайшего приспешника Троцкого. Это не умещалось у меня в голове. Быть может, сталинские поступки объяснялись его неумением забывать старые обиды? Это было бы слишком однобокое объяснение. На мой взгляд, Сталин решил избавиться от Радека скорее всего потому, что держался всё той же своей генеральной линии: ликвидировать всех, кто принадлежал к старой гвардии.
Арестованный Радек не мог прийти в себя от негодования: "После всего, что я сделал для Сталина, - такая с его стороны несправедливость!" Радек умолял дать ему возможность поговорить со Сталиным, однако ему отказали; тогда он написал ему большое письмо, но и оно осталось без ответа.
Видя, что попытка пробудить в Сталине совесть осталась безрезультатной, Радек сосредоточил свои усилия на другой идее: убедить следователей, что в их же собственных интересах - исключить его из числа участников судебного процесса. Его аргументам нельзя было отказать в логике: после всего того, что он говорил и писал о Троцком, смешно изображать его близким другом и соучастником последнего. Руководители НКВД понимали, конечно, что Радек прав, но "хозяин" хотел видеть Радека на суде в качестве обвиняемого, и им оставалось лишь исполнить его прихоть.
Радек не отличался сильной волей, однако чувство горькой обиды придало ему упрямства. Над Радеком работала целая бригада следователей, включая Бермана и Кедрина-младшего; они допрашивали его, пользуясь методом так называемого "конвейера" , он всем на удивление, держался. Он терпеливо сносил оскорбления, какими осыпали его следователи, и не мог стерпеть лишь одного: кто-то из следователей лицемерно и методично заявлял ему, будто он убеждён, что Радек являлся секретным представителем Троцкого в СССР. С этим следователем он отказывался разговаривать.
В феврале 1937 года начальник Иностранного управления НКВД рассказал мне о на редкость пикантной сцене, разыгравшейся между Радеком и начальником Секретного политического управления Молчановым.
Однажды ночью, допрашивая Радека, Молчанов довел его до крайнего озлобления. Не в силах более сдерживаться, Радек ударил по столу кулаком и решительно объявил:
- Ладно! Я согласен сейчас же подписать всё что угодно. И признать, что я хотел убить всех членов Политбюро и посадить на кремлёвский престол Гитлера. Но к своим признаниям я хочу добавить одну небольшую деталь, - что, кроме тех сообщников, которых вы мне навязали, я имел ещё одного, по фамилии... Молчанов... Да, да, Молчанов! - истерически закричал Радек. - Если вы считаете, что необходимо кем-то пожертвовать для блага партии, то пусть мы пожертвуем собой вместе!
Молчанов побледнел как полотно.
- И знаете, что я думаю? - продолжал Радек, наслаждаясь его замешательством. - Я думаю, что, если я всерьёз предложу это условие Ежову, он его охотно примет. Что для Ежова судьба какого-то там Молчанова, когда дело идёт об интересах партии! Чтобы заполучить на суд одного такого, как Радек, он без разговора подкинет дюжину таких Молчановых!
Когда руководители НКВД убедились, что подготовка Радека к судебному процессу непозволительно затягивается, они потребовали от другого обвиняемого - Григория Сокольникова, бывшего посла в Англии - повлиять на Радека. Сокольников, который капитулировал уже давно, опасаясь за жизнь молодой жены и двадцатитрёхлетнего сына от первого брака, согласился поговорить с Радеком. Разговор состоялся в присутствии следователя и в дальнейшем был запротоколирован как очная ставка двух обвиняемых. Однако в протоколе ни единым словом не упомянуто о том, что в действительности происходило на этой встрече. Следователь написал только, что в ответ на его вопросы Сокольников во всём сознавался и указывал на Радека как на своего сообщника.
Тем не менее позиция Сокольникова оказала решающее влияние на дальнейшее поведение Радека. Григорий Сокольников, являвшийся членом ЦК партии ещё при Ленине, в решающие годы революции и гражданской войны, пользовался репутацией исключительно серьёзного и осмотрительного политического деятеля, не склонного к опрометчивым решениям. И когда слабохарактерный и легкомысленный Радек почувствовал себя загнанным в тупик, он послушно последовал примеру человека, который имел смелость прийти к определённому решению и придерживаться его.
Правда, Радек не хотел предстать перед судом на худших условиях, чем те, что Сокольников смог обеспечить себе. Он узнал от Сокольникова, что тому удалось добиться встречи со Сталиным и даже получить от него некоторые обещания. Радеку тоже требовались гарантии - не от руководителей НКВД, а из уст Сталина. На этом условии он был готов подписать "признание" и предстать перед судом в качестве подсудимого.
Однако Сталин не пожелал видеть Радека. Быть может, это был один из тех редких случаев, когда даже ничем не гнушавшийся Сталин испытывал некоторую неловкость.
"Следствие" по делу Радека тянулось уже что-то около двух месяцев, а тот всё продолжал настаивать на свидании с "хозяином". Наконец, Ежов заявил, что если Радеку это так уж необходимо, то сначала он должен обратиться к Сталину с личным письмом, содержащим требуемые признания. Радек написал такое письмо, но по каким-то причинам оно было отклонено Ежовым. Пришлось написать второе, уже при участии самого Ежова. Не могу сказать, почему "органы" придавали этому письму столь серьёзное значение.
Через несколько дней Сталин появился в здании НКВД и в присутствии Ежова у него состоялся долгий разговор с Радеком. После этого Радека привели в кабинет Кедрова, где его ждал уже заранее подготовленный протокол допроса. Он внимательно прочел показания, написанные за него и неожиданно, взяв карандаш, принялся делать поправки, не обращая внимания на протесты, Кедрова. Наконец ему, видимо, надоело это занятие и он объявил: "Это не то, что нужно. Дайте мне бумагу и ручку, и я напишу сам!"
Радек набросал протокол допроса, который привёл следователей в восторг. В нём он сам задавал себе вопросы, сам же и отвечал на них. Руководители НКВД не рискнули сделать в писаниях Радека никаких поправок.
Несколькими днями позже Радек по собственной инициативе приписал такое дополнение: действуя по указаниям Троцкого, он будто бы подтвердил одному из гитлеровских дипломатов (во время какого-то банкета), что подпольный антисоветский "блок" уполномочил Троцкого вести переговоры с германским правительством и что тот же "блок" готов сделать Германии территориальные уступки, которые пообещает Троцкий.
Изменения, внесённые Радеком в сложившуюся к тому времени картину "антисоветского заговора", заставили переписывать почти все показания основных обвиняемых по этому делу. С этого момента Радек сделался личным консультантом Ежова по совершенствованию легенды о заговоре. Легенда сделалась с его помощью ещё более драматичной и получила отличное словесное оформление.
Стремясь угодить Сталину, Радек выдумал ещё одну версию, представленную им в качестве дополнения к показаниям Сокольникова. Согласно этой версии один японский дипломат, нанося официальный визит Сокольникову, в то время заместителю наркома иностранных дел, спросил у него, насколько серьёзны предложения, которые Троцкий сделал германскому правительству. Сокольников якобы подтвердил этому дипломату, что Троцкий действительно получил полномочия на ведение таких переговоров. Сталину понравилась эта выдумка, и Сокольникову тоже пришлось поставить под ней свою подпись.
Но главная услуга, которую Радек оказал следствию, состояла в том, что он помог убедить Николая Муралова, личного друга Троцкого и выдающегося полководца гражданской войны, тоже дать ложные показания, направленные против Троцкого.
Не годясь по своему характеру в настоящие заговорщики, Радек вместе с тем, как никто другой, подходил для того, чтобы разыграть роль заговорщика в сталинской судебной комедии. Для такой роли он обладал поистине блестящими данными. Прирождённый демагог, он считал и правду и ложь одинаково приемлемыми средствами для достижения своих целей. Софистика и риторика были его стихией, и в прошлом он нередко - в тех случаях, когда требовалось партии, - с ловкостью настоящего фокусника умел доказать, что белое - это чёрное, а чёрное - белое. Пообещав Сталину лгать на суде "для блага партии", а фактически для спасения собственной шкуры, Радек бросился исполнять порученное задание с прытью хорошего спортсмена. Стремление первенствовать во всём было одной из его характернейших черт. Теперь он хотел быть первым и здесь. Даже в весьма жалкой роли подсудимого, играющего разоблачённого убийцу и шпиона, он усмотрел свой "шанс" - возможность интеллектуального состязания с другими подсудимыми и даже с прокурором.
Радек сыграл свою роль на суде с таким артистическим совершенством, что непосвящённые были убеждены: он говорит чистую правду. Другие, подсудимые рассказывали суду о своих преступлениях вялым, бесцветным голосом, словно читая лекцию о давно забытых страницах древней истории. А Радек так вжился в роль, что всему, о чём заходила речь, готов был сообщить истинно драматический оттенок, точно это были реальные и притом недавние события.
Он отнюдь не начинал с изложения криминальных разговоров, которые будто бы вёл со своими сообщниками, или с содержанием писем, будто бы полученных им от Троцкого. Нет, будучи прирождённым артистом и незаурядным психологом, он прежде всего набрасывал перед судом драматическую картину терзавших его сомнений, душераздирающих страданий, которые он испытывал, когда "логика фракционной борьбы" шаг за шагом заводила его в лабиринт преступлений, откуда - он чувствовал - ему не выбраться.
На суде Радек буквально скулил, занимаясь безжалостным самобичеванием. О да, теперь он понял: то, что он делал, было чистым безумием... средства, которыми он пользовался, не могли привести его к тем целям, какие он себе ставил... Ему давно уже стало ясно, что если бы даже он и его товарищи преуспели в своём стремлении помочь Гитлеру, то Гитлер не допустил бы их к власти, а отбросил, "как выжатый лимон"...
Радек рассказывал суду, как под влиянием гигантских успехов, достигнутых в стране под руководством Сталина, он понял всю чудовищность преступлений, на которые толкал его Троцкий.
- Просто так, за здорово живешь, ради прекрасных глаз Троцкого страна должна вернуться к капитализму! - возмущенно восклицал он.
Преступные директивы Троцкого, говорил Радек, завели его и других руководителей заговора в тупик. Как вообще они, эти заговорщики, смогли стать членами подпольной антисоветской организации, когда у многих были за плечами десятки лет честной революционной работы? Как было объяснить рядовым троцкистам, что они должны теперь бороться за победу фашистской Германии над советским народом? Сделать это было бы безумием; в результате таких директив надо было ожидать, что возмущенные члены организации отправятся в НКВД и выдадут весь заговор...
- Я чувствовал себя так, будто нахожусь в сумасшедшем доме! - заявил Радек.
- И что же вы предприняли? - перебил его государственный обвинитель Вышинский.
На это Радек ответил, как всегда витиевато:
- Единственным выходом было пойти в ЦК партии, сделать признание, назвать всех участников. Я этого не сделал. Я не пошёл в ГПУ, но ГПУ само пришло ко мне.
- Красноречивое признание! - откликнулся Вышинский.
- Горькое признание, - уточнил Радек.
Борясь за спасение собственной жизни, Радек не только выполнил, но и перевыполнил указания, полученные от Сталина. Но Вышинскому этого было недостаточно. Он полагал, что в задачу прокурора на процессе входит вновь и вновь наносить удары тем, кто уже лежал, поверженный ниц. Задав Радеку несколько каверзных вопросов, Вышинский напомнил ему, что он не только отказался от намерения рассказать о заговоре и своих сообщниках, но даже и после ареста в течение трёх месяцев продолжал отрекаться от своего участия в заговоре.
- Можно ли после этого принимать всерьёз то, что вы тут говорили о своих колебаниях и опасениях? - спрашивал Вышинский.
Придирки Вышинского разозлили Радека, и он огрызнулся: "Да, если игнорировать тот факт, что о программе заговорщиков и об указаниях Троцкого вы узнали только от меня, тогда, конечно, принимать всерьёз нельзя..."
Радек позволил себе опасный намек. Эти слова "вы узнали только от меня" показывали, что ни НКВД, ни государственный обвинитель не имели, кроме этого признания, никаких улик против Радека и остальных обвиняемых.
Радек вполне обоснованно предъявлял свои авторские права на так называемые "инструкции Троцкого". Ведь никто иной, как он, после свидания с глазу на глаз со Сталиным отверг "показания", составленные для него следователем Кедровым, и собственноручно изложил на бумаге новую версию этих "инструкций". Неожиданная вспышка Радека и его намек на особые услуги, оказанные им следствию, встревожили суд и прокурора. Во избежание дальнейших осложнений председательствующий Ульрих поспешил объявить перерыв.
Радек так долго пресмыкался перед Сталиным и так лез из кожи вон, чтобы помочь прокурору, что можно было подумать, будто он был просто растленной личностью, уже равнодушной к тому, что скажет о нём мир. Однако, если внимательнее вдуматься в то, что Радек сказал на суде, станет ясно, что он строил свои саморазоблачения так, чтобы мир мог сделать из них вывод о беспочвенности обвинений и отсутствии у суда каких бы то ни было доказательств вины подсудимых.
Вплоть до конца судебного спектакля его режиссеры не разгадали скользкий замысел Радека. Ублажаемые его саморазоблачением и яростными нападками на Троцкого, прокурор и судьи не заметили, как искусно он протащил свою опасную контрабанду, подточившую тот фундамент, на котором строились многие обвинения.
В своём последнем олове Радек приоткрыл завесу над теми приёмами, с помощью которых ему удалась эта контрабанда . "Последнее слово" он начал с того, что недвусмысленно признал свою вину.
- Нет таких оправданий, - говорил Радек, - которыми взрослый человек, владеющий рассудком, мог бы объяснить свою измену родине. Напрасно и я пытался подыскать себе смягчающие обстоятельства. Человек, проведший тридцать пять лет в рабочем движении, не может оправдывать своё преступление какими бы то ни было обстоятельствами, когда он сознаётся в измене родине. Я не мог прикрываться даже тем, что меня совратил с пути Троцкий. Я был уже взрослым человеком с полностью сформировавшимися, убеждениями, когда встретился с Троцким.
Выплатив таким образом дань, обещанную следователям, и усыпив бдительность прокурора, Радек прибег к тактическому маневру, который давал ему шанс выразить вслух кое-что из того, что отнюдь не входило в планы организаторов процесса. Радек заявил, суду, что, хотя он согласен с прокурором по всем главным пунктам обвинения, он тем не менее протестует против попытки Вышинского охарактеризовать подсудимых как сущих бандитов.
- Слыша, что люди, сидящие здесь на скамье подсудимых, являются попросту бандитами и шпионами, я протестовал против этого! Имеются свидетельства двух человек - моё собственное признание в том, что я получал инструкции и письма от Троцкого (которые, к сожалению, я сжёг), и признание Пятакова, который говорил с Троцким. Все признания остальных обвиняемых основываются на нашем признании. Если вы имеете дело с обычными бандитами и шпионами, на чём же основано ваше убеждение, что мы говорили чистую правду?
Эти слова Радека прозвучали пощёчиной Сталину. Но несмотря на эти несколько коротких, хотя и эффективных выпадов, Радек всё же оказал Сталину неоценимую услугу в подготовке судебного спектакля. В целом он полностью выполнил полученные от Сталина указания.
И вот ранним утром 20 января 1937 года Радек вместе со своими товарищами по скамье подсудимых стоя внимал словам приговора. Все подсудимые вслушивались в чтение Ульриха, затаив дыхание. Покончив с так называемой констатирующей частью приговора, Ульрих перешёл к мерам наказания, определённым каждому из обвиняемых. "К высшей мере наказания...", "к высшей мере наказания...", "к высшей мере наказания...". Дойдя до фамилии Радека, он произнёс: "...приговаривается к лишению свободы на срок десять лет".
Лицо Радека просияло. Он подождал конца чтения, затем повернулся к остальным подсудимым, пожал плечами, точно стесняясь своей удачи, и послал им виноватую усмешку. Точно такую же усмешку он адресовал и аудитории.
РАЗОБЛАЧЕНИЕ
Когда Сталин узнал, что его жульническая выдумка о полётах Пятакова в Осло к Троцкому провалилась, ему стало ясно: его судебные спектакли безнадёжно дискредитированы и независимо от того, что он теперь станет говорить и какие средства использовать для демонстрации вины троцкистов, мир не поверит ни ему, ни аппарату НКВД.
Тем не менее, Сталину показалось, что репутация московских процессов может быть в известной мере спасена, если полиция капиталистических стран тоже начнёт обнаруживать в этих странах троцкистов, завербованных фашистской Германией для ведения шпионажа.
Не дожидаясь окончания второго московского процесса, на котором муссировалась фальшивка о полёте Пятакова к Троцкому, Сталин приказал Ежову уведомить начальника Иностранного управления НКВД Слуцкого (выполнявшего в то время некое задание в Чехословакии), что необходимо подбросить местным троцкистам несколько документов провокационного характера, и, когда это будет сделано, навести на них чехословацкую полицию для производства обысков.
Изучив контакты, установленные с местными троцкистами резидентом НКВД в Праге, Слуцкий выбрал жертву предстоящей провокации. Это был один из руководителей немецких троцкистов, Антон Грилевич, бежавший в Чехословакию от Гитлера. С помощью его близкого знакомого - чехословацкого коммуниста - резиденту удалось подбросить в портфель Грилевичу несколько специально сфабрикованных документов. Среди них была фотокопия плана военного нападения Германии на Судетскую область с целью её оккупации, куча фальшивых паспортов и формулы симпатических чернил. Затем некое лицо, отказавшееся назвать себя, позвонило в чешское полицейское управление и сообщило, что Грилевич является опасным немецким шпионом. Слуцкий полагал, что чешская полиция отреагирует на эти измышления так же поспешно, как это делает в СССР аппарат НКВД. Поэтому он сразу же телеграфировал Ежову, что бумаги успешно подброшены немецкому троцкисту Грилевичу и вот-вот следует ожидать его ареста. Одновременно Слуцкий провёл необходимую подготовку для того, чтобы дать возможность "дружественной прессе" тотчас же раззвонить на весь мир о шпионской деятельности немецкого троцкиста.
Каждое утро Слуцкий являлся в советское посольство в Праге и ждал, пока помощники резидента НКВД просмотрят свежие газеты в поисках столь желанного известия об аресте Грилевича. Однако такого сообщения всё не было. После нескольких дней бесплодного ожидания Слуцкий направил дополнительные "разоблачения" в Главный штаб чехословацкой армии и министру внутренних дел. Время шло, а Грилевич продолжал оставаться на свободе и даже не подозревал, какие злобные и могущественные силы пытаются играть его судьбой.
Между тем вслед за нетерпеливыми запросами Ежов разразился срочной телеграммой. В ней он информировал Слуцкого, что "Иван Васильевич хочет знать результат операции". Во всём аппарате НКВД не более десятка руководителей были осведомлены о том, что это за Иван Васильевич. Таков был новый псевдоним, который Ежов выбрал для Сталина на случай особо секретных операций. Псевдоним был весьма прозрачен - так звали любезного сталинской душе царя, Ивана Грозного, с которым у Сталина были к тому же одинаковые инициалы.
Слуцкому казалось диким, как это чешская полиция не реагирует на факт явного шпионажа, поднесённый ей "как на блюдце". Он был взбешён. Нервно меряя шагами кабинет резидента НКВД, он обзывал здешних полицейских офицеров разгильдяями, которых следовало бы немедленно разогнать.
- Пьянчуги! - негодовал он. - Скажи им, что у Грилевича завелась контрабандная водка - тут же бы набежали, а когда тут серьёзное политическое дело, они спят, точно слепые котята!
Подгоняемый новыми запросами из Москвы и, в частности, известием о том, что Сталин лично "взял это дело под контроль", Слуцкий приказал сообщить руководителю чехословацкой полиции по телефону, будто Антон Грилевич, германский шпион, "приготовился бежать из страны". Но и это не помогло.
Взбешённый Слуцкий отбыл из Праги в Париж в сопровождении своего помощника Партина и резидента НКВД в Чехословакии Фурманова. Вся троица" остановилась в небольшом отеле на Рю дю Бак, неподалеку от советского посольства. Слуцкий зарегистрировался здесь под фамилией Черниговский (такая фамилия стояла у него в дипломатическом паспорте). Из Парижа он отправил письмо в Прагу, адресованное Антону Грилевичу "до востребования" и написанное по-немецки. Между строчками письма специально были оставлены грубые следы симпатических чернил: если письмо будет подвергнуто "проявлению", выступивший текст окажется инструкцией явно шпионского характера. Одновременно чехословацкая полиция была извещена, что германский шпион Антон Грилевич получает из-за границы подозрительные письма, адресуемые ему на почтамт до востребования.
Полиция и на сей раз осталась безучастной. Не желая вернуться в Москву ни с чем и всё ещё надеясь, что чехи в конце концов произведут у Грилевича обыск, Слуцкий решил провести несколько дней в Испании. Возможно, он воображал, что поездка в Испанию, охваченную гражданской войной, придаст его неудавшейся миссии некий оттенок благородного риска. По возвращении из Валенсии в Париж он демонстрировал всем и каждому упавший в двух шагах от него осколок снаряда. В Париже он задержался на несколько дней, чтобы накупить подарков для большого начальства и трубочного табаку лично для Сталина, и отбыл в Москву в конце февраля.
И до и после Испании он также заглянул проведать меня. Я лежал в те дни на обследовании в хирургической клинике профессора Бержере. Слуцкий рассказал, что новый нарком внутренних дел Ежов привёл с собой из ЦК партии около трёхсот сотрудников и что он создал подчинённые ему лично специальные подвижные группы, которые будут направляться за границу с фальшивыми иностранными паспортами. Им предполагается поручать ликвидацию видных зарубежных троцкистов и выполнение других тайных поручений, исходящих от Сталина.
Чехословацкие власти несколько месяцев не беспокоили Грилевича. Наконец в июне 1937 года он был арестован. При обыске его квартиры полиция обнаружила документы, подброшенные агентурой НКВД. Позже мне стало известно, что для ускорения ареста Грилевича резидент НКВД в Чехословакии подкупил, с санкции Москвы, одного из высших чиновников пражской полиции. Чехи продержали Грилевича в тюрьме несколько месяцев, после чего он был освобождён.
Жертва провокации отделалась сравнительно легко. Куда худшая судьба ждала тайного агента НКВД, который подбросил Грилевичу поддельные документы. Опасаясь, что Грилевич догадается, кто вложил в его портфель порочащие бумаги, и дело дойдет до разоблачения хозяев агента, резидент посоветовал ему на время покинуть Чехословакию и совершить поездку в СССР. Бедный чех прибыл в Москву в разгар кровавой сталинской "чистки", когда иностранных коммунистов арестовывали сотнями. Проведя некоторое время в СССР в качестве гостя, он надумал вернуться в Чехословакию и попросил разрешение на выезд. Его начальство, вместо того, чтобы удовлетворить просьбу, предложило ему остаться в СССР и принять советское гражданство. Это его напугало. Он явно не желал для себя участи, какая постигла массу других иностранных коммунистов, и надумал искать защиты... в чехословацком консульстве. Не успел он туда войти, как тут же, на пороге консульства, был арестован.
1
В день, когда советские газеты объявили, что смертный приговор обвиняемым на втором московском процессе приведён в исполнение, один из следователей Секретного политического управления НКВД, принимавший участие в допросах, покончил с собой. Им было оставлено письмо, содержание которого скрыли от прочих сотрудников НКВД. Это породило слухи, что самоубийцу "замучила совесть".
Не прошло и двух месяцев, как застрелился начальник Горьковского управления НКВД Погребинский. В ходе подготовки первого московского процесса он лично арестовывал преподавателей школ марксизма-ленинизма в Горьком и вымогал у них признания, будто они собирались убить Сталина во время первомайской демонстрации.
Погребинский не был инквизитором по призванию. Хоть ему и пришлось исполнять сомнительные "задания партии", по природе это был мягкий и добродушный человек. Именно Погребинскому принадлежит идея специальных коммун для бывших уголовников, где им помогали начать новую, честную жизнь, и трудовых школ для бездомных детей. Обо всём этом было рассказано в широко известном фильме "Путёвка в жизнь", очень популярном в СССР и за рубежом. У Погребинского завязалось близкое знакомство, если не дружба, с А. М. Горьким, очень увлекавшимся одно время идеей "перековки" человека в СССР.
Накануне самоубийства Погребинский оставил письмо, адресованное Сталину. Письмо, прежде чем попасть в Кремль, прошло через руки нескольких видных сотрудников НКВД. Погребинский писал в нём:
"Одной рукой я превращал уголовников в честнейших людей, а другой был вынужден, подчиняясь партийной дисциплине, навешивать ярлык уголовников на благороднейших революционных деятелей нашей страны..."
Самоубийство Погребинского не было единственным в своём роде. С начала тридцатых годов самоубийства среди сотрудников НКВД вообще участились. Особенно среди сотрудников Секретного политического управления, которые отвечали за "успешное" проведение репрессий против членов оппозиции.
Наиболее характерным явилось самоубийство Козельского, начальника Секретного политического отдела украинского управления НКВД. Он покончил с собой ещё до начала московских процессов. Поляк по происхождению, Козельский воспитывался в религиозной католической семье. У него рос четырёхлетний сын, который был ему дороже всего на свете. Однажды мальчик тяжело заболел. Козельский мобилизовал для его спасения лучших врачей, каких только мог найти в СССР, Мальчик трижды подвергался трепанации черепа, но спасти его не удалось. Подавленный смертью сына, Козельский застрелился. В оставленном им письме он писал, что Бог покарал его ребёнка за грехи отца, арестовывавшего и отправлявшего в ссылку невинных людей.
Хотя, с партийной точки зрения, письмо Козельского являлось еретическим и чрезвычайно постыдным документом, он не был посмертно объявлен "чуждым элементом, пробравшимся в партию". Власти нашли более выгодным объявить, что его психика расстроилась, и он "скатился к мистицизму". НКВД Украины устроил ему торжественные похороны, а его семье была назначена пенсия.
2
Если бы в ходе подготовки московских процессов руководители НКВД сделали попытку проанализировать директивы, получаемые от Сталина (не только с узкопрофессиональной, следовательской точки зрения, а с целью изучить характер сталинского мышления и его тайные планы), то они сделали бы такое удивительное для себя открытие: Сталин наметил уничтожить также их самих - как нежелательных свидетелей его преступлений и как своих прямых соучастников в подготовке фальсификаций, направленных против старой ленинской гвардии. Вот они, эти штрихи юридического сценария, которые, будучи зафиксированы в документах, вполне могли быть расшифрованы как сталинский план уничтожения верхушки НКВД.
Когда Миронов доложил Сталину показания Рейнгольда, направленные против Зиновьева и Каменева, Сталин приказал ему внести в эти признания такое дополнение: "Зиновьев к Каменев не исключали возможности, что ОГПУ держит в своих руках нити подготовляемого ими антигосударственного заговора. Поэтому они считали своей важнейшей задачей уничтожить (после захвата власти) все возможные следы совершённых преступлений.
Для этого было решено назначить председателем ОГПУ Бакаева. На него предполагалось возложить обязанности по физическому уничтожению тех лиц, которые непосредственно осуществят террористические акты против Сталина и Кирова и равным образом по уничтожению тех сотрудников ОГПУ, кто был в курсе планируемых преступлений".
Руководители НКВД и следователи отлично знали, что Зиновьев с Каменевым никого не убивали и не собирались убивать. Так что из сталинского добавления к показаниям Рейнгольда они должны были бы сделать исключительно важный вывод, имевший первостепенное значение для них самих: согласно сталинской логике политические лидеры, которые в борьбе за власть организуют убийства своих соперников, должны принимать меры к уничтожению всех следов этих преступлений, не останавливаясь перед ликвидацией тех, кто по их указаниям осуществлял эти убийства. Неужели, записывая дополнение Сталина к показаниям Рейнгольда, Миронов не понял, что Сталин (это бывало с ним крайне редко) выразил здесь свой собственный тайный принцип?
Отлично зная, что не кто иной, как сам Сталин, организовал судебные спектакли, верхушка НКВД должна была уяснить себе, что после уничтожения своих политических противников или соперников Сталин уничтожит также всех следователей НКВД, помогавших ему организовать московские процессы, да и вообще всех тех, кто знаком с кухней этих процессов.
Но увы! Эти люди, подобно охотничьим собакам, были так заняты преследованием дичи, что не обращали внимание на самого охотника. Не будучи в состоянии распознать коварный сталинский план, они лишили себя возможности обратить огромную мощь своего аппарата на спасение собственных жизней.
План физического уничтожения всех сотрудников НКВД, кто знал зловещую закулисную сторону московских процессов, был разработан Сталиным и Ежовым с тщательностью, достойной военной операции. Ещё в октябре 1936 года сталинский фаворит Ежов был назначен наркомом внутренних дел вместо смещённого Ягоды. Те без малого три сотни "своих людей", что Ежов привёл за собой из ЦК, были назначены помощниками начальников управлений НКВД в Москве и на периферии. Приток новых кадров официально объяснялся желанием Политбюро "поднять работу НКВД на ещё более высокий (!) уровень". В действительности новые люди понадобились для того, чтобы в дальнейшем заменить прежних сотрудников НКВД, намеченных к ликвидации.
Несколько месяцев Ежов и руководящие кадры, оставшиеся после Ягоды, работали в кажущемся согласии. Ежову они всё ещё были необходимы - шла подготовка ко второму московскому процессу, требовалось обучать новых людей искусству ведения следствия.
К исполнению сталинского плана Ежов приступил уже после второго процесса. Перестраховываясь, уничтожали не только тех сотрудников НКВД, которые знали грязные сталинские секреты, но и тех, кто мог их знать. Происходило это так.
Однажды мартовским вечером 1937 года Ежов созвал совещание своих заместителей, занимающих эти должности со времён Ягоды, а также начальников основных управлений НКВД. Он сообщил, что по распоряжению ЦК каждому из них поручается выехать в определённую область для проверки политической надёжности руководства соответствующих обкомов партии. Ежов снабдил их подробными инструкциями, роздал мандаты на бланках ЦК и приказал срочно отбыть к месту назначения. Только четыре руководителя управлений НКВД не получили таких заданий. Это были начальник Иностранного управления Слуцкий, начальник погранвойск Фриновский, начальник личной охраны Сталина Паукер и начальник московского областного управления НКВД Станислав Реденс, женатый на свояченице Сталина (Аллилуевой ).
На следующее утро все получившие мандаты отбыли из Москвы. Места назначения, указанного в этих мандатах, никто из них не достиг: все были тайно высажены из вагонов на первой же подмосковной станции и на машинах доставлены в одну из подмосковных тюрем. Через два дня Ежов проделал тот же трюк с заместителями "уехавших". Им перед отъездом сообщили, что они направляются для участия в выполнении того же задания.
Прошло несколько недель, прежде чем сотрудники НКВД узнали о безвозвратном исчезновении начальства. За этот срок Ежов сменил в НКВД охрану, а также всех командиров в энкаведистских частях, размещённых в Москве и Подмосковье. Среди вновь назначенных командиров оказалось множество грузин, присланных из Закавказского НКВД.
Чтобы старые сотрудники НКВД не могли бежать за границу, Ежов изъял из ведения Иностранного управления группу, ответственную за выдачу заграничных паспортов, и присоединил её к собственному секретариату. Одновременно он сместил командиров авиаэскадрилий НКВД, лишив тем самым потерявших голову чекистов всякой возможности побега за границу на боевом самолёте.
Опасаясь со стороны сотрудников НКВД безрассудных действий, продиктованных отчаянием, Ежов забаррикадировался в отдалённом крыле здания НКВД и окружил себя мощным контингентом личной охраны. Каждый, кто хотел попасть в его кабинет, должен был сначала подняться на лифте на пятый этаж и пройти длинными коридорами до определённой лестничной площадки, затем спуститься по лестнице на первый этаж, опять пройти по коридору к вспомогательному лифту, который и доставлял его в приёмную Ежова, расположенную на третьем этаже. В этом лабиринте посетителю неоднократно преграждали путь охранники, проверявшие документы у любого посетителя, будь то сотрудник НКВД или посторонний, имеющий какое-либо дело к Ежову.
Осуществив всё эти предупредительные мероприятия, Ежов начал действовать более энергично. Пошли массовые аресты следователей, принимавших участие в подготовке московских процессов, и всех прочих лиц, которые знали или могли знать тайны сталинских фальсификаций. Их арестовывали одного за другим, днём - на службе, а ночью - в их квартирах. Когда в предрассветный час опергруппа явилась в квартиру Чертока (прославившегося свирепыми допросами Каменева), он крикнул: "Меня вы взять не сумеете!" - выскочил на балкон и прыгнул с двенадцатого этажа, разбившись насмерть.
Феликс Гурский, сотрудник Иностранного управления, за несколько недель перед этим награждённый орденом Красной звезды "за самоотверженную работу", выбросился из окна своего кабинета на девятом этаже. Также поступили двое следователей Секретного политического управления. Сотрудники Иностранного управления, прибывшие в Испанию и Францию, рассказывали жуткие истории о том, как вооружённые оперативники прочесывают дома, заселённые семьями энкаведистов, и как в ответ на звонок в дверь в квартире раздается выстрел - очередная жертва пускает себе пулю в лоб. Инквизиторы НКВД, не так давно внушавшие ужас несчастным сталинским пленникам, ныне сами оказались захлёстнутыми диким террором.
Комплекс зданий НКВД расположен в самом центре Москвы, и случаи, когда сотрудники НКВД выбрасывались с верхних этажей, происходили на виду у многочисленных прохожих. Слухи о самоубийствах энкаведистов начали гулять по Москве. Никто из населения не понимал, что происходит.
По делам арестованных сотрудников НКВД не велось никакого следствия, даже для видимости. Их целыми группами обвиняли в троцкизме и шпионаже и расстреливали без суда. Тем сотрудникам, кто был или считался польского происхождения, объявляли, что они польские шпионы, латышам, - что они шпионы Латвии, русским, - что они шпионы Германии, Англии или Франции.
О том, что представляли собой эти обвинения, можно судить по делу Казимира Баранского, ветерана Иностранного управления НКВД, которому Ежов навесил ярлык "шпиона". Баранский был польского происхождения. Фанатичный коммунист, во время гражданской войны он сражался на западном фронте против польских войск и был награждён орденом за то, что вытащил раненого командира своего полка из-под пулемётного обстрела. При этом он сам был ранен. По окончании войны Баранского направили в Иностранное управление ГПУ. В 1922 году он был послан этим Управлением в Польшу для организации агентурной сети. В Варшаве он занял официальный пост второго секретаря советского полпредства, под именем Казимира Кобецкого.
В 1923 году, когда советское правительство разрабатывало планы посылки войск через Польшу для оказания помощи немецким рабочим, Баранский получил приказ взорвать склады боеприпасов и амуниции, размещавшихся в варшавской цитадели. Это опасное задание ему удалось выполнить 12 октября 1923 года.
Поляки каким-то образом узнали, что взрыв в варшавской цитадели - дело рук их земляка, второго секретаря советского посольства Казимира Кобецкого. Однако они не стали требовать его отзыва, а решили поймать его с поличным и тогда уж взять реванш за всё. Такого случая им пришлось ждать почти год. Польская контрразведка сумела внедрить в агентурную сеть Баранского собственного агента, официальным местом работы которого было польское министерство иностранных дел. Чтобы разжечь аппетит Баранского, этот человек начал снабжать советское посольство подлинными (хотя и без подписей должностных лиц) документами своего министерства. Постепенно агент завоевал доверие Баранского, и тот начал лично встречаться с ним. Как-то летним днём 1925 года Баранскому предстояло встретиться с этим агентом, чтобы возвратить тому полученные на время бумаги. Среди них был, между прочим, доклад польского посла в Японии, некоего Патека.
Придя на условленное место встречи, Баранский заметил поблизости подозрительных лиц, проявлявших к нему интерес. Он попытался ускользнуть, однако сыщики стали окружать его. Баранский вырвался из окружения, стремясь во что бы то ни стало избавиться от компрометирующих документов, которые лежали у него в кармане, - он бросился в боковую улицу и вбежал в костёл святой Екатерины. Там опустился на скамью для молящихся, сунул документы в какую-то щель и покинул костёл через другие двери, выходящие на Иерусалимские аллеи. Выбежав на улицу, он вновь наткнулся на сыщиков, уже было потерявших его из виду. Они схватили его, обыскали, но, не найдя нужных бумаг, стали избивать, топтать его ногами, несколько раз ударили по голове.
Баранский боялся, что его убьют тут же на улице и советское полпредство так и не узнает, что с ним стряслось. Он начал кричать по-польски, обращаясь к прохожим: "Господа, смотрите, как польская полиция бьёт советского дипломата!" - и потерял сознание.
Очнулся он в главном управлении полиции. Он отказался отвечать на вопросы руководителей польской контрразведки и, ссылаясь на свой дипломатический иммунитет, требовал, чтобы его освободили. Однако это произошло только после протестов со стороны советского правительства. Баранского доставили в советское полпредство с кровоподтёками на лице и с сочащейся кровью повязкой на голове. Пролежав с неделю в больнице, он вскоре по требованию польского правительства был отозван в Москву.
По возвращении Баранского из Польши нарком иностранных дел Чичерин пожаловался на его поведение в Центральную контрольную комиссию, - высший орган, расследовавший поведение членов партии. Ведомство Чичерина жаловалось, что, находясь в Варшаве, Баранский ввязался в исключительно опасные и скандальные авантюры с участием поляков, что вызвало ухудшение отношений между Польшей и СССР, Зная вспыльчивый характер Баранского, помощник Ягоды Трилиссер посоветовал ему на заседании комиссии "вести себя смирно" и признать, что, действительно, в ряде случаев он зашёл в своих действиях слишком далеко. Во время слушания дела Баранского в помещение, где заседала комиссия, вошёл её председатель Арон Сольц. Присев, он некоторое время молча слушал, как обвиняет Баранского советский полпред в Польше Оболенский, и вдруг неожиданно вмешался: "Кого вы в этом обвиняете? Бойца Красной армии, раненного в стычке с врагом! Я предлагаю, товарищи, чтобы мы представили Баранского за его работу к ордену Красного знамени!"
Кончилось тем, что Оболенскому объявили выговор за клевету на Баранского, а тот действительно получил орден - в то время знак высшего боевого отличия.
Избиение Баранского польскими шпиками серьёзно отразилось на его здоровье. Вскоре после возвращения в Москву он оказался частично парализован, у него отнялась речь. Позже паралич прошёл, однако Баранский на всю жизнь остался инвалидом. И вот этого инвалида, потерявшего здоровье по милости польской контрразведки, Ежов в числе других объявил польским шпионом и приказал расстрелять без суда и следствия. Сталин с Ежовым прекрасно знали, что никакой он не шпион и никогда им не был. Они попросту считали его теперь "ненадёжным": у него было много друзей среди следователей НКВД, и от них он мог узнать - да наверняка и узнал!, - закулисную сторону московских процессов, в том числе и сталинские указания, полученные следователями.
Постепенно волна арестов распространилась и на периферию. Только за один 1937 год было казнено более трёх тысяч оперативников НКВД. Среди исчезнувших в этой кровавой мясорубке были Молчанов, заместители Ягоды Агранов и Прокофьев, а также все начальники управлений НКВД в Москве и провинции. До расстрела самого Ягоды дело пока не дошло.
Будь эти люди виновны в растрате крупных денежных сумм или даже а убийстве, совершённом по каким-нибудь личным мотивам, - им, вероятно, удалось бы отделаться несколькими годами заключения. Но они были "повинны" в гораздо более тяжком грехе - самом тяжком, какой существовал в Советском Союзе: они знали тайну сталинских преступлений. Этот грех влек за собой неизменно лишь одну кару - смертную казнь. Только одному человеку из числа руководителей НКВД удалось избежать такого конца. Это был заместитель начальника Секретного политического управления НКВД Люшков, помогавший Молчанову в подготовке первого московского процесса. Благодаря дружеским отношениям с Ежовым Люшков продержался на своей должности до лета 1938 года, а затем получил назначение начальником Дальневосточного управления НКВД. Увидев из своего далёка, что Сталин как будто уже не оставил в живых никого из опасных свидетелей своих преступлений, Люшков использовал преимущества своей новой должности и тем же летом перелетел к японцам. Ему удалось это сделать без особого труда: дальневосточные войска погранохраны находились в его прямом подчинении.
3
Высокопоставленные сотрудники НКВД, приезжавшие во Францию и Испанию, рассказывали о кошмарной судьбе детей расстрелянных чекистов. Когда родителей арестовывали и квартиры опечатывали, дети оказывались в буквальном смысле слова выброшенными на улицу. Друзья этих семей и даже близкие родственники не решались дать приют детям арестованных, опасаясь навлечь на себя серьёзные неприятности. В школах и пионерских отрядах они не находили ни малейшей моральной поддержки. Их сверстники всячески изводили и били их как детей предателей и шпионов. При этом нередко случалось, что ученики, издевавшиеся над ними, за одну ночь сами превращались в детей "врага народа", которым теперь предстояло хлебнуть горя.
Отношения между детьми в это смутное время отражали, как в зеркале, отношения взрослых. Отравленные сталинистскими изречениями о "притаившихся врагах народа", наученные педагогами принимать резолюции с требованием смертной казни для старых большевиков, школьники утрачивали черты, присущие детям, да и вообще всякое представление о человечности. Чувство дружбы вытеснялось из их детских душ подозрительностью и страстью всеобщего разоблачения, то есть доносительства.
В крупных городах появилось ещё одно страшное знамение времени: случаи самоубийства подростков 10-25 лет. Мне рассказывали, например, такой случай. После расстрела группы сотрудников НКВД четверо их детей, оставшиеся сиротами, украли из квартиры другого энкаведиста пистолет и отправились в Прозоровский лес под Москвой с намерением совершить самоубийство. Какому-то железнодорожнику, прибежавшему на пистолетные выстрелы и детские крики, удалось выбить пистолет из рук четырнадцатилетнего мальчика. Два других подростка лежали на земле, - как выяснилось, тяжело раненные. Тринадцатилетняя девочка, сестра одного из раненых, рыдала, лёжа ничком в траве. Рядом валялась записка, адресованная "дорогому вождю народа товарищу Сталину". В ней дети просили дорогого товарища Сталина найти и наказать тех, кто убил их отцов. "Наши родители были честными коммунистами, - следовало дальше. - Враги народа, подлые троцкисты, не могли им этого простить..." Откуда детям было знать, кто такие троцкисты!
Сталинский секретариат получал десятки таких писем. Отсюда они направлялись в НКВД с требованием убрать маленьких жалобщиков из Москвы. Здесь не должно было быть места детским слезам! Иностранные журналисты и гости из-за рубежа не должны были видеть эти массы выброшенных на улицу сирот.
Многие из осиротевших детей не ждали, когда их вышлют из Москвы. Столкнувшись в домах друзей своих родителей с равнодушием и страхом, они присоединились к тем, кто принял их в свою среду как равных - к бездомным подросткам, жертвам более ранней "жатвы", которую принесла сталинская коллективизация. Банда беспризорных обычно забирала у новичка, в качестве вступительного взноса, часть его одежды, часы и другие ценные вещи и быстро обучала его своему ремеслу - воровству.
Хуже было осиротевшим девочкам. О судьбе одной из них я узнал от того же Шпигельгляса. Весной 1937 года были внезапно арестованы заместитель начальника разведуправления Красной армии Александр Карин и его жена. Обоих расстреляли. До начала службы в разведуправлении Карин несколько лет работал в Иностранном управлении НКВД, помогая Шпигельглясу при выполнении секретных и опасных заданий за границей. Карины и Шпигельглясы дружили семьями; единственная дочь Кариных, которой было к моменту ареста отца тринадцать лет, была лучшей подругой дочери Шпигельгляса.
После ареста Кариных их дочь оказалась на улице, а их квартиру занял один из "людей Ежова". Девочка пришла к Шпигельглясам. "Ты должен меня понять, - втолковывал мне Шпигельгляс, - Я люблю этого ребёнка не меньше собственной дочери. Она пришла ко мне со своим горем, как к родному отцу. Но мог ли я рисковать... и оставить её у себя? У меня язык не повернулся сказать ей, чтобы она уходила. Мы с женой постарались её утешить и уложили спать. Ночью она несколько раз вскакивала с постели с душераздирающими криками, не понимая, где она и что с нею. Утром я пошёл к ежовскому секретарю Шапиро и рассказал ему, в каком положении я очутился. "В самом деле, положение щекотливое, - заметил Шапиро. - Надо найти какой-то выход... Во всяком случае, тебе не стоит держать её у себя... Мой тебе совет: попробуй от неё избавиться!"
"Совет Шапиро, - продолжал Шпигельгляс, - был по существу приказом выгнать ребёнка на улицу. Моя жена вспомнила, что у Кариных были какие-то родственники в Саратове. Я дал девочке денег, купил ей билет на поезд и отправил её в Саратов. Мне было стыдно глядеть в глаза собственной дочери. Жена беспрестанно плакала. Я старался поменьше бывать дома...
Через два месяца дочь Кариных вернулась в Москву и пришла к нам. Меня поразило, как она изменилась: бледная, худая, в глазах застыло горе. Ничего детского в её облике не осталось. "Я подала в прокуратуру заявление, - сказала она, - и прошу, чтобы люди, которые живут в нашей квартире, вернули мою одежду". Так посоветовал сделать человек, приютивший её в Саратове. "Я была в нашей пионерской дружине, - продолжала девочка, - и получила там удостоверение для прокуратуры, что меня два года назад приняли в пионеры. Но пионервожатый потребовал, чтобы я выступила на пионерском собрании и сказала, что одобряю расстрел моих родителей. Я выступила и сказала, что если они были шпионы, то это правильно, что их расстреляли. Но от меня потребовали сказать, что они на самом деле были шпионы и враги народа. Я сказала, что на самом деле... Но мне-то известно, что это неправда и они были честные люди. А те, кто их расстрелял, - вот они и есть настоящие шпионы!" - сердито закончила она. Девочка отказалась от еды и не пожелала взять денег..."
В это же самое время на митингах и в газетах до небес превозносили "гуманизм сталинской эпохи". Крики обездоленных детей заглушались дифирамбами "сталинской заботе о людях" и "трогательной любви к детям".
4
Уничтожение чекистских кадров в СССР было делом куда более лёгким, чем ликвидация тех же кадров за рубежом. Разумеется, с ними было бы легче расправиться, если бы удалось их заманить в Советский Союз.
Отзыв сотрудников НКВД из-за границы был деликатной операцией, требовавшей особого такта. Массовые расстрелы в СССР заставили закордонных сотрудников серьёзно опасаться за свою собственную судьбу. С другой стороны, отказ сотрудника вернуться из-за границы был связан с опасностью, что он раскроет Западу тайны чекистских операций на территории иностранных государств.
Сталин и Ежов не могли не принять во внимание эти обстоятельства. Чтобы не вызывать паники среди иностранных сотрудников НКВД, они временно воздержались от "чистки" Иностранного управления, которое руководило работой резидентов. Вот почему, безжалостно ликвидировав руководителей всех управлений, Ежов почти год не трогал начальника Иностранного управления НКВД Слуцкого.
У сотрудников, работавших за границей, следовало создать обманчивое впечатление, будто кровавая чистка к ним не относится.
Не доверяя ветеранам Иностранного управления и разрабатывая секретный план их уничтожения, Ежов образовал в декабре 1936 года так называемое Управление специальных операций, подчинённое лично ему. В его задачи входило выполнение за рубежом личных поручений Сталина, которые не могли быть поручены кадровым энкаведистам. В состав Управления входили подвижные группы, укомплектованные террористами и разъезжающие по разным странам с целью убийства лидеров зарубежных троцкистских партий, а также сотрудников НКВД, отказавшихся вернуться на родину. К январю 1937 года это Управление создало нелегальные представительства в трёх европейских столицах и в Мексике. Все его представители жили там с фальшивыми документами.
Отзыв сотрудников НКВД из-за рубежа начался летом 1937 года. Для начала отозвали тех, у кого в СССР оставались семьи. Это была наименее трудная часть операции: в сталинской системе жёны, и дети всегда считались надёжными заложниками. Отозванные сотрудники не были арестованы сразу по прибытии. Как правило, Слуцкий, выслушав их доклады, предоставлял им месячный отпуск и путёвку в южный дом отдыха или санаторий, предназначенный для видных советских чиновников. Оттуда они писали восторженные письма остающимся за границей товарищам. По возвращении с юга следовало назначение этих людей на нелегальную работу в какую-нибудь страну, где раньше им не приходилось бывать. Их снабжали фальшивыми документами; в назначенный день они должны были выехать поездом на новое место назначения. Нередко на вокзале их провожали друзья. Однако путешествие кончалось тут же под Москвой. В дороге их высаживали из поезда и доставляли в секретную тюрьму. Проходило несколько месяцев, прежде чем становилось известно, что эти сотрудники так и не появились в стране назначения.
Приблизительно в июле 1937 года резидент НКВД во Франции Николай Смирнов (его настоящая фамилия была Глинский) был вызван в Москву для доклада. Через неделю по прибытии в Москву он написал жене, остававшейся в Париже, что получил новое назначение - на подпольную работу в Китай и просит её срочно приехать и привезти с собой вещи. Смирнов проработал во Франции четыре года, так что его перевод в другую страну был вполне обычным делом. Парижские сотрудники НКВД ещё много лет оставались бы в неведении относительно судьбы Смирнова, если бы не произошло событие, которого люди Ежова не могли предвидеть.
Недели через две после того, как Смирнов уехал на родину, в Париж вернулась супруга некоего Грозовского - чекиста, работавшего во Франции. Она по секрету поведала женам других сотрудников, что перед отъездом из СССР зашла в гостиницу "Москва", где остановился Смирнов, чтобы получить его, так сказать, благословение на дорогу. Только она собралась постучать в дверь его номера, как дверь распахнулась и вышел Смирнов, сопровождаемый двумя вооружёнными агентами. Ей ничего не оставалось, как скорее повернуться и уйти прочь.
Жена Смирнова выехала в Москву в одном вагоне с советскими дипкурьерами. Вернувшись в Париж, дипкурьеры рассказали сотрудникам советского полпредства, что едва поезд подошёл к перрону Белорусского вокзала, в вагоне появился агент НКВД и попросил Смирнову следовать за ним.
- А где же мой муж? - спросила она, удивлённая тем, что его нет на перроне.
- Он ждёт вас в машине, - ответил агент.
Явно обеспокоенная, она последовала за ним. Когда они вышли из здания вокзала, подъехал старенький открытый газик; агент жестом предложил ей сесть в машину. Смирнова там не было. Несчастная женщина лишилась чувств, и дипкурьерам пришлось помочь агенту уложить её на сиденье автомобиля. С тех пор она как в воду канула.
Когда Ежов услышал, что парижские подчинённые Смирнова знают об его аресте, он велел распустить слух, будто Смирнов был французским и польским шпионом. Французским - потому, что работал во Франции; польским - потому что по происхождению был поляком.
Сотрудники НКВД в Париже не могли в это поверить, ибо знали преданность Смирнова своей стране. С другой стороны, будь Смирнов агентом французской контрразведки, это означало бы, что он передавал французам секретную информацию, которая была в его распоряжении, и уж наверняка передал бы шифр, с помощью которого резиденты НКВД во Франции сносились с Москвой. Если бы Ежов верил в измену Смирнова, первым долгом он должен был бы распорядиться сменить шифр и порвать все связи с тайными информаторами, которые при Смирнове поставляли резидентам французские секретные документы и сведения. Но Ежов не сделал ни того ни другого: резидентура продолжала пользоваться прежним шифром и услугами всё тех же информаторов.
В течение лета 1937 года под разными предлогами в Москву были отозваны примерно сорок сотрудников. Только пятеро из них отказались вернуться и предпочли остаться за границей; остальные попались в ежовскую ловушку. Из тех, кто не вернулся, я знал Игнатия Рейсса, глубоко законспирированного резидента НКВД, Вальтера Кривицкого, возглавлявшего резидентуру в Голландии, и двух тайных агентов, известных мне под псевдонимами Пауль и Бруно.
Раньше всех вышел из игры Игнатий Рейсс. В середине июля 1937 года он направил советскому полпредству в Париже письмо, предназначенное для ЦК партии. Рейсс информировал ЦК о том, что он порывает со сталинской контрреволюцией и "возвращается на свободу". Из того же письма следовало, что под свободой он понимает "возврат к Ленину, его учению и его делу".
Разрыв Рейсса с НКВД и партией являлся опасным прецедентом, которому могли последовать и другие сотрудники, работавшие за рубежом. Это наверняка привело бы к целой серии разоблачений, касающихся энкаведистских преступлений и кремлёвских тайн.
Когда Сталину доложили об "измене" Рейсса, он приказал Ежову уничтожить изменника, вместе с его женой и ребёнком. Это должно было стать наглядным предостережением всем потенциальным невозвращенцам.
Подвижная группа Управления специальных операций немедленно выехала из Москвы в Швейцарию, где скрывался Рейсс. Агенты Ежова рассчитывали на помощь друга семьи Рейссов, некоей Гертруды Шильдбах. Рейсс доверял госпоже Шильдбах, и с её помощью, действительно, удалось напасть на след "изменника". На рассвете 4 сентября тело Рейсса, изрешечённое пулями, было найдено на шоссе под Лозанной.
Гертруда Шильдбах и её сообщники бежали так поспешно, что в отеле, где они останавливались, остался их багаж. Среди вещей Шильдбах швейцарская полиция нашла коробку шоколадных конфет, отравленных стрихнином. Конфеты явно предназначались для ребёнка "изменника". У Шильдбах не хватило то ли времени, то ли совести, чтобы угостить ими ребёнка, привыкшего доверчиво играть с ней.
Убийство Игнатия Рейсса было организовано с такой быстротой, что он не успел даже сделать разоблачения, касавшиеся Сталина, к которым так стремился.
Не прошло, однако, и двух месяцев - и в СССР отказался вернуться ещё один резидент НКВД - Вальтер Кривицкий, до 1935 года работавший в Разведуправлении Красной армии. Он оставил свой пост в Гааге и приехал в Париж с женой и маленьким сыном.
Ежов немедленно направил во Францию аналогичную подвижную группу, и Кривицкий не прожил бы и месяца, если б не решительная акция французского правительства, которое предоставило ему вооружённую охрану и, кроме того, сделало Кремлю соответствующее предупреждение. В министерство иностранных дел Франции был вызван советский поверенный в делах Гиршфельд. Его попросили довести до сведения советского правительства, что французская общественность так возмущена только что совершённым похищением бывшего царского генерала Миллера, что в случае повторения советскими агентами аналогичных действий - похищения или убийства неугодных СССР лиц на французской территории, - правительство Франции окажется вынужденным порвать дипломатические отношения с Советским Союзом.
Похищение генерала Миллера, руководителя Российского общевоинского союза, средь бела дня, в самом центре Парижа, действительно ошеломило французов. Эта вылазка советской агентуры, совершённая 23 сентября 1937 года, фактически спасла Кривицкого. Но в конечном счёте он всё же не ушёл от Сталина. В 1941 году его нашли застреленным в одном из номеров вашингтонской гостиницы.
Ряд заграничных сотрудников НКВД исчез, не привлекая в отличие от Рейсса и Кривицкого внимания иностранной печати. Часто их ликвидировали только из-за того, что подозревали в намерениях порвать со сталинским режимом и остаться за границей.
В начале 1938 года в Бельгии был застрелен Агабеков, бывший резидент ОГПУ в Турции, порвавший со сталинским режимом ещё в 1929 году. Как видим, за ним охотились целых десять лет. Убийство Агабекова прошло почти незамеченным. Один только Бурцев, известный русский политэмигрант, регулярно встречавшийся с Агабековым, поднял тревогу после его таинственного исчезновения. Случай с Агабековым показал, что срок давности не имеет для "органов" никакого значения: сколько бы лет ни прошло после отказа резидента вернуться в СССР, люди Сталина рано или поздно нападут на его след и постараются его уничтожить.
Иностранцам, слабо разбиравшимся в особенностях сталинского аппарата власти, трудно было понять, почему многие советские работники покорно возвращались из-за границы в СССР, где за немногим исключением их ждала верная смерть. Но если подробнее рассмотреть дилемму, стоявшую перед сотрудниками НКВД, оказавшимися за рубежом, мы увидим, что сталинская система террора и шантажа не оставляла им выбора.
Решающим мотивом, удерживающим их от разрыва с режимом, была боязнь репрессий но отношению к членам их семей. Им всем был известен чрезвычайный закон, изданный Сталиным 8 июня 1934 года. Закон предусматривал в случае бегства военнослужащего за рубеж высылку его ближайших родственников в отдалённые районы Сибири, даже при условии, что они не знали о его намерениях. На энкаведистских "оперативках" было объявлено секретное дополнение к этому закону, которое гласило: если сотрудник НКВД откажется вернуться после заграничного задания, либо бежит из СССР, то его близкие подвергаются лишению свободы на срок до десяти лет. А в случае выдачи этим сотрудником государственной тайны, его близким грозила высшая мера наказания - смертная казнь. Отсюда становится понятным, что мало кто отваживался, переступая через трупы близких, порвать со сталинским режимом и обречь себя на вечно опасное существование в чужой стране.
Сотрудники НКВД, работавшие за границей, знали, что едва ли не в каждой стране НКВД имеет платных информаторов среди правительственных чиновников, иногда очень высокого ранга и что с их помощью подвижные группы Ежова без труда могут получить адрес "изменника" и прикончить его.
Особенно сложным было положение тех, у кого в семье были маленькие дети. Из Москвы мог поступить приказ попросту выкрасть их. Для бандитов вроде тех, что среди бела дня похитили в Париже двух русских генералов - Кутепова и Миллера, - не составило бы сложности завлечь в ловушку детей - обманом или силой.
Мне думается, что большинство сотрудников НКВД воз вращалось в Москву, как только из СССР приходил приказ, ещё и по такой причине: они не знали за собой никаких грехов по отношению к Сталину и его режиму. Странным образом люди верили в то, что по отношению к ним не будет учинено явной несправедливости, хотя и знали, как часто принципы справедливости грубейшим образом попирались, когда дело касалось других людей. Многие сотрудники НКВД надеялись, что, если они добровольно вернутся в Советский Союз именно в то время, когда их товарищей арестовывают и расстреливают, они тем самым докажут Сталину свою беззаветную преданность и уже за одно это заслужат иного отношения.
Среди сотрудников Иностранного управления НКВД, отозванных в 1937 году в СССР, был некто Малли (псевдоним - "Манн"), работавший в Европе в качестве нелегального резидента. Биография этого человека необычна.
В годы первой мировой войны он служил капелланом одного из венгерских полков, входивших в австро-венгерскую армию, и попал в плен к русским. Октябрьская революция сделала Малли большевиком. После гражданской войны партия направила его в ГПУ, где он несколько лег проработал в Управлении контрразведки. В начале 30-х годов его перевели в Иностранное управление и послали в Западную Европу нелегальным резидентом. В НКВД Малли пользовался репутацией одного из лучших работников своего управления. В то время как любому русскому сотруднику разведки приходилось скрывать свою национальность и усиленно работать над собой, чтобы сойти за гражданина какой-либо из европейских стран, Малли был прирождённым европейцем. Его с равной лёгкостью принимали за венгра, австрийца, немца или швейцарца. Он отличался смелостью и охотно брался в гитлеровской Германии за выполнение самых опасных заданий, каждое из которых могло кончиться для него смертью в гестаповском застенке. Слуцкий, очень ценивший Малли, приписывал его успехи внешнему обаянию этого человека и его внутреннему такту в общении с людьми. Внешне Малли, действительно, был очень привлекателен. Высокий, суровое мужественное лицо. Большие голубые глаза с почти детским выражением.
Несмотря на свой солидный стаж в партии и заслуги перед "органами", Малли очень стеснялся своего "поповского" прошлого. Ему казалось, что все вокруг и даже его коллеги видят в нём прежде всего бывшего венгерского капеллана. Поэтому Малли даже не мог считать себя полноценным членом партии, хотя, как известно, сам Сталин учился в духовной семинарии и до двадцатилетнего возраста зубрил катехизис, собираясь стать священником.
В дальнейшем оказалось, что это чувство неполноценности сыграло в жизни Малли роковую роль. И произошло это как раз в тот критический момент, когда следовало бы освободиться от подобных предрассудков и обрести полную ясность мышления.
В июле 1937 года Малли был отозван в Москву. Возвращаясь в СССР, он встретил в Париже одного из своих коллег, они заговорили об арестах и расстрелах чекистов, что для тех дней было обычным. Малли был очень подавлен тем, что именно в такое время ему приходится возвращаться в Москву. К тому же он знал, что трое его старых друзей по НКВД - Штейнбрук, Сили и Бодеско, подобно ему взятые русскими в плен в первую мировую войну, уже арестованы. Всё это не предвещало лично Малли ничего хорошего. "Я знаю, - мрачно заметил он - у меня, бывшего попа, нет шансов на спасение. Но я решил ехать, чтобы никто потом не говорил: этот поп и вправду оказался-таки шпионом!"
Я не очень понимал, что его заставляет ехать в Москву. Он не был связан по рукам и ногам, как многие из его русских коллег в Париже. Такие мотивы, как любовь к родине или страх за близких, тоже не играли для него никакой роли. Его родиной была Венгрия, а не Россия, и родных в СССР у него не было. Быть может, он решился на столь отчаянный шаг в силу профессиональной привычки к смертельной опасности? Или он полагал, что человеку, прошедшему путь от священника до атеиста и чекиста, нет больше места в буржуазном обществе?
Итак, Малли вернулся в Москву. Месяца три он спокойно работал в Иностранном управлении НКВД. Многие решили было, что он перехитрил судьбу и каким-то чудом избежал верной гибели. Однако в ноябре 1937 года Малли внезапно исчез. С тех пор о нём ничего не было известно.
В то время как разгром всех остальных управлений НКВД завершился очень быстро, аресты сотрудников Иностранного управления производились с большой осмотрительностью и были, так сказать, строго дозированными. До тех пор, пока начальник этого управления Слуцкий находился на своём посту, многим казалось, что Сталин решил не ослаблять это управление поголовными арестами, а, напротив, поберечь наиболее квалифицированные кадры, знающие заграницу и владеющие иностранными языками.
К началу 1938 года в СССР вернулось большинство ветеранов НКВД, работавших за рубежом. Теперь Сталин уже более не нуждался в сохранении такой приманки, как всё не смещённый Слуцкий.. 17 февраля в рабочее время Слуцкого, вызвали в кабинет его старого друга Михаила Фриновского, которого Ежов сделал одним из своих заместителей. Спустя полчаса Фриновский позвонил заместителю Слуцкого Шпигельглясу: "Зайдите ко мне!" В просторном кабинете Фриновского Шпигельгляс прежде всего увидел странную фигуру Слуцкого, бессильно сползшую с кресла. На столе перед ним стояли стакан чая и тарелка с печеньем. Слуцкий был мёртв. Шпигельгляс сразу же подумал, что Слуцкого убили, но лучше было не задавать вопросов. Нервничая, он предложил позвать врача, однако Фриновский заметил, что врач только что был и "медицина тут не поможет". "Сердечный приступ", - небрежно добавил он с видом знатока.
Фриновский назначил Шпигельгляса исполняющим обязанности начальника Иностранного управления и попросил его разослать во все зарубежные резидентуры циркулярное письмо, информирующее о смерти Слуцкого. По просьбе Фриновского Слуцкий был охарактеризован в этом письме как "верный сталинец, сгоревший на работе" и "крупный деятель, которого потерял НКВД". Эта фразеология должна была усыпить подозрения тех немногих ветеранов Иностранного управления, которые всё ещё находились за границей. Продолжая этот фарс, Ежов распорядился, чтобы гроб с телом Слуцкого был выставлен в главном клубе НКВД "для прощания с умершим" и чтобы вокруг гроба нёс дежурство почётный караул.
Этот маскарад, однако, не достиг цели, скорее наоборот. Сотрудники НКВД кое-что смыслили в судебной медицине и сразу же заметили на лице покойного характерные пятна - признак цианистого отравления.
Ежов не спешил рассылать циркулярное письмо о смерти Слуцкого, составленное Фриновским и Шпигельглясом: его не передали по телеграфу, а послали обычной дипломатической почтой, так что многие из работающих за границей узнали о смерти Слуцкого с трёхнедельным опозданием. Я, например, получил циркулярное письмо на двенадцатый день после смерти Слуцкого. За эти дни мне пришлось отправить несколько телеграмм на его имя и получить на них телеграфные ответы за его подписью. В "Правде", прибывшей к нам одновременно с циркулярным письмом, был опубликован короткий некролог, подписанный: "Группа товарищей". Ни нарком Ежов, ни его заместители не сочли нужным поставить свои подписи под некрологом.
|