Глеб Удинцев
«Вот прапорщик юный со взводом пехоты...»
http://www.moskvam.ru/2004/10/udinzcev.htm
См. библиография.
Глеб Борисович Удинцев родился в 1923 году в Москве. После окончания геофака МГУ работал в Институте океанологии
им. П.П. Ширшова, а затем в Институте физики Земли им.О.Ю. Шмидта и в Геологическом институте РАН. В настоящее
время руководит лабораторией геоморфологии и тектоники дна океанов в Институте геохимии и аналитической химии
им. В.И. Вернадского РАН. Член-корреспондент РАН, профессор, доктор географических наук.
Г.Б. Удинцев — участник Великой Отечественной войны (штурман самолета-бомбардировщика авиации дальнего действия),
награжден боевыми и трудовыми орденами и медалями, дважды лауреат Государственной премии СССР.
...Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям...
Данте Алигьери.
«Божественная комедия»
Оказавшись после нескольких лет скитаний в годы гражданской войны в Москве, вдали от родного Екатеринбурга и
города юных лет Петербурга-Петрограда, мои родители часто любили вспоминать своих старых гимназических и университетских
друзей. Кто-то остался на Урале и в Сибири, кто-то в Ленинграде, а кто и вовсе оказался на чужбине или пропал
без вести. На воспоминания наводили встречи с родственниками и друзьями; немногие из них оказались в Москве
и жили здесь постоянно, другие приезжали в столицу в командировки. В доме нашем всегда по выходным и воскресным
дням полно бывало старых отцовских друзей, и рано или поздно начинались разговоры о делах минувших дней, относительно
счастливых и безмятежных по сравнению с достаточно суровым, бурлящим событиями временем настоящим.
Мне тогда казалось порою странным, что взрослые уходят в своих воспоминаниях в такое далекое прошлое, именуемое
ими обычно «царское время» или «до войны». Ведь это было, как я считал, так бесконечно давно! А было-то это
всего лишь лет десять-пятнадцать тому назад. С позиций человека наших дней и моего нынешнего возраста — совсем
недавно, и понятно теперь, что все вспоминавшееся ими было для них словно события вчерашнего дня.
Юность и молодость поколения моих родителей пришлись на время Первой мировой войны, февральской революции,
октябрьского переворота и гражданской войны. Молодежь неотвратимо была вовлечена в эти события. Поэтому весьма
характерным было, что с началом германской войны большая часть учащейся молодежи оказалась в рядах русской армии
вольноопределяющимися — прапорщиками. Популярным был в те годы городской романс со словами: «Вот прапорщик юный
со взводом пехоты готовится знамя полка защищать...» Хотя и говорилось в пословице тех лет, что «курица не птица,
а прапорщик не офицер», а все же прапорщик был офицером, так же, как в годы Великой Отечественной войны — младший
лейтенант, «Ванька взводный» армейского фольклора, на которого все шишки валятся. В составе как Красной, так
и Белой армий было очень велико число такой молодежи. Меня поразило, когда я знакомился с мемуарной литературой
о Белой армии, что в офицерстве преобладали совсем не аристократы, «корнеты Оболенские», не дети помещиков и
капиталистов, а дети разночинной, как городской, так и деревенской интеллигенции, бывшие гимназисты, студенты,
учителя, также были выходцами из этой среды и генералы Корнилов, Деникин, Алексеев, адмирал Колчак...
Особо хочется сказать об адмирале Колчаке, талантливом ученом, мужественном исследователе арктических морей,
участнике экспедиций Академии наук и гидрографических работ в Арктике, приведших к открытию Северной Земли.
Во время Первой мировой войны он блестяще руководил минно-заградительными операциями на Балтике, а затем проявил
себя талантливым флотоводцем, командуя Черноморским флотом. Сложное стечение обстоятельств поставило его на
пост командующего сибирской Белой армией и Верховного правителя России в 1919–1920 гг., а затем привело к трагической
гибели в Иркутске.
Отцу моему на военной службе не пришлось быть из-за плохого зрения и туберкулезного заболевания. Однако «прапорщики
юные» в его окружении были и среди родственников, и среди друзей. С военной службой была связана молодость трех
моих дядьев. Мамин брат Михаил Метелкин в 1917 году окончил военное инженерное училище и стал прапорщиком в
Перми. Георгий Малкин, муж маминой сестры Гали, учился в Германии в Высшем техническом училище города Цвикау
и ушел на войну прапорщиком русской армии — на румынский фронт. Муж маминой сестры Веры окончил Морской кадетский
корпус и служил на флоте мичманом; имени его я не запомнил, знаю только фамилию— Вердеревский. Военные судьбы
выпали и двум друзьям детства и юности отца — Михаилу Коровину и Борису Герасимову.
* * *
Над письменным столом отца висела приколотая к стене фотография женщины в боярском уборе — это была певица
Инна Архипова, певшая в 20-х годах в Большом театре, в том числе партию Любаши в «Царской невесте». В конце
20-х годов она внезапно исчезла. Исчез и ее муж Борис Герасимов, артист театра оперетты, выступавший на сцене
под псевдонимом «Сергеев». Отец часто вспоминал о них обоих. Инна Сергеевна Архипова была гимназической подругой
моей мамы и ее сестер, очень талантливая певица, меццо-сопрано, окончившая в Петрограде консерваторию по классу
вокала. Диплом ее был подписан знаменитым Глазуновым. Ее муж стал опереточным артистом, судя по всему, не случайно.
У него был хороший баритон, но никакого специального музыкального образования он не имел, хотя уже в юности
выступал в Екатеринбурге в оперном театре как любитель. Профессиональным артистом он стал уже после революции
и гражданской войны, потому что никакой специальности, кроме военной, он приобрести не успел. Помните, Солженицын
в «Архипелаге ГУЛАГ» упоминает допрашиваемого в Соловках молодого офицера: какая, мол, у него основная профессия.
Ответ был — «пулеметчик!». Окончив в Екатеринбурге реальное училище, Борис поехал продолжать свое образование
в Петербург. Однако, будучи моложе моего отца, не успел поступить в Петербургский университет, а с началом Первой
мировой войны был зачислен в Павловское военное училище; окончив одногодичный курс, получил звание не прапорщика,
а подпоручика. Сразу же после окончания училища он был направлен на фронт во 2-й Софийский полк 1-й пехотной
дивизии армии Самсонова и воевал в Восточной Пруссии в должности начальника полковой команды пеших разведчиков.
Проявляя беззаветную храбрость, он заслужил награждение тремя солдатскими Георгиевскими крестами и офицерским
орденом Святого Георгия. В результате развала армии после февральской революции и приказа № 1 он вернулся в
Екатеринбург.
Там он встретился с Инной, приехавшей из Петрограда, и они поженились. Дальнейшая его судьба в хаосе гражданской
войны и вплоть до появления вместе с Инной в Москве была отцу неизвестна. Уже будучи в Москве, Борис по каким-то
причинам избегал встреч со старыми друзьями, хотя Инна, несмотря на занятость театральной работой, все же изредка
бывала у нас дома. Отец узнал от нее только то, что в конце гражданской войны Борис оказался в Иркутске, где
тяжело болел. Инна разыскала его в тамошней больнице. Вместе вернулись в Екатеринбург, где Инна пела в оперном
театре, но вскоре получила приглашение в Большой, и они перебрались в Москву. Впрочем, московская жизнь их была
недолгой, и оба они в конце 20-х годов куда-то исчезли.
* * *
В марте 1931 года мой отец был арестован ОГПУ; ему было предъявлено обвинение во вредительстве при составлении
первого пятилетнего плана развития печати. Он работал в ту пору в Госплане. Поздно вечером отец со своим коллегой
Сергеем Георгиевичем Сбитниковым засиделись у нас дома, составляя статистические таблицы для пятилетнего плана.
Пришли одетые в кожанки чекисты, и начался обыск. Сбитников осведомился, не может ли он уехать домой, не дожидаясь
конца обыска, ибо время позднее. Спросили: «А как ваша фамилия?» Ответил. Обрадовались: «Вот вы-то нам и нужны
как раз, на вас у нас тоже есть ордер!» Почти весь 31-й год они оба провели на Лубянке. В одну из осенних ночей
отец внезапно вернулся домой. Приговоренный к ссылке «в места не столь отдаленные», он был отпущен на три дня
домой для сборов в дорогу. В ту же ночь вернулся домой к себе и Сбитников. Не без юмора извинился перед женой:
«Прости, Сонечка, задержался у Удинцевых, заработались мы с Борисом Дмитриевичем над пятилетним планом».
Рассказывая о «сидении» на Лубянке, отец особо отмечал своих следователей — грубого мужчину со зловещей фамилией
Черток и очень вежливую даму, которую заключенные прозвали «ласковой коброй», — Марианну Герасимову. Она оказалась
землячкой. Мало того: в гимназии она была ученицей моей бабушки Елизаветы Наркисовны Удинцевой-Маминой и одноклассницей
моей тетки Натальи. «Как же, помню Мурку прекрасно, — сказала тетя Наташа, — они еще с Риммой Юровской подружками
были и обе мне в альбомчике стихи написали». Альбомчик тут же был продемонстрирован всем нам. Сентиментальные
стишки подружек сопровождались изящными рисунками по каким-то японским мотивам.
Отец тогда спросил у Марианны, не знает ли она что-нибудь о судьбе исчезнувшего с нашего горизонта ее старшего
брата Бориса. Та с негодованием отвечала, что ее двоюродный брат Борис Герасимов враг советской власти и она
о нем говорить не желает.
Отец отбыл срок ссылки в Тюмени. Хлопотами одного из старых друзей нашей семьи, бывшего эсера Г.Г. Сушкина,
обратившегося в связи с этим к своему близкому знакомому, П.Г. Смидовичу, в ту пору бывшему председателем комиссии
по амнистиям ЦИК РСФСР, отец получил разрешение жить в Москве. Работая в Литературном музее, он встречался иногда
со старшей сестрой Мурки Герасимовой — советской писательницей Валерией Герасимовой, тоже гимназической ученицей
моей бабушки, первой женой секретаря Союза писателей Александра Фадеева. Разумеется, о своих встречах на Лубянке
с Марианной отец ей не рассказывал. Когда грянул 37-й год, в ГПУ пришел Ежов, а прежний начальник Ягода и большинство
его сотрудников были арестованы, в том числе и Марианна Герасимова, заведовавшая 5-м отделом — по делам культуры
— в Управлении, возглавляемом Я.С. Аграновым. Как-то Валерия, встретив отца, рассказала ему об аресте Марианны
и спросила его, не согласится ли он от своего имени посылать ей собираемые Валерией продуктовые посылки: Марианна
жаловалась на скудный лагерный паек, а сама Валерия отправлять посылки опасалась из боязни скомпрометировать
этим Фадеева. Отец согласился...
Шли годы. В хрущевские времена «ласковая кобра» была реабилитирована и вернулась в Москву. Поселилась на квартире
у Валерии. Вскоре по приезде пошла на Лубянку справиться о возможности восстановиться на работе. Вернувшись,
ничего не рассказала сестре и повесилась в туалетной комнате. Следователь Черток покончил с собой еще раньше,
при аресте в 1937 году на Лубянке.
А в один прекрасный день постучалась в дверь несколько постаревшая, но очень бодрая и радостная Инна Архипова.
Рассказала, что в те дни, когда ее муж Борис Герасимов был арестован и, по-видимому, тут же расстрелян, она
была уволена из Большого, выслана из Москвы и осела в Харькове, где пела в оперном театре. При стремительном
наступлении немцев в 1941 году не успела эвакуироваться и продолжала петь в опере и при немцах. При столь же
стремительном отступлении немцев в 1943 году она сочла для себя безопаснее не ждать ареста за работу при немцах,
а уехать на Западную Украину, где преподавала в музыкальной школе во Львове. Там же через некоторое время вышла
замуж, но после войны муж был арестован по обвинению в украинском национализме и выслан в лагеря под Хабаровск.
Инна решила добровольно ехать вместе с ним и разделила его участь — сначала в этапировании в холодной «теплушке»,
где высылаемые постепенно умирали от холода и голода, а затем в работах на лесоповале в дальневосточной тайге.
Однажды какой-то высокопоставленный кагебэшный инспектор из Хабаровска обнаружил в ее личном деле диплом об
окончании Петербургской консерватории за подписью знаменитого композитора Глазунова и предложил ей работу в
музыкальной школе в Хабаровске. Она согласилась, но поставила условием, чтобы вместе с ней в этом городе отбывал
свою ссылку и ее муж. Согласие на это было дано, и они поселились в Хабаровске. А там подошла и реабилитация.
Они направились сначала в Новосибирск к моей тете Гале — гимназической подруге Инны, потом к нам в Москву и,
наконец, к Черному морю — в Лазаревское, где купили часть дома и прожили еще несколько счастливых лет до своей
кончины. Бывая временами у нас, Инна избегала воспоминаний о своем первом муже.
Отец же часто вспоминал Бориса Герасимова — очень яркого, необычайно талантливого и смелого человека, горевал
о его трагической судьбе. До конца своей жизни отец так и не узнал ничего о подробностях перипетий судьбы Бориса
в годы гражданской войны.
Папа всю жизнь занимался работой с литературным наследием и архивом своего дяди Д.Н. Мамина-Сибиряка и помогал
в создании литературно-мемориальных музеев писателя в Свердловске (ныне снова Екатеринбурге) и Висиме (пригородный
район Нижнего Тагила). Уже после смерти отца, последовавшей в 1973 году, я бывал в этих музеях и изредка переписывался
с его сотрудниками, делясь сведениями о судьбе нашей семьи и о попытках приведения в порядок отцовского архива.
В одном из писем я написал об обстоятельствах ареста отца и встрече его с «ласковой коброй» — Марианной Герасимовой.
В ответ на это получил сведения, ставшие известными моим уральским знакомым при раскрытии секретных архивов
КГБ.
Выяснилось, как сообщил мне энтузиаст, любитель-историк Николай Борисович Неуймин, что Борис Герасимов вернулся
в Екатеринбург в 17-м году из армии в чине капитана, награжденный многими боевыми орденами за храбрость, проявленную
в боях с немцами. Вскоре на Урале стала формироваться Белая армия, позднее, после переворота в Омске, ставшая
армией адмирала Колчака. Борис Герасимов возглавил организацию 25-го Екатеринбургского добровольческого полка,
сформированного в основном из студентов, гимназистов, реалистов, кадетов и мелких городских и заводских чиновников.
Он стал командиром этого полка, вошедшего в корпус генерала Каппеля; за проявленные боевые успехи полк (единственный!)
был удостоен названия «Полк имени адмирала Колчака». Кажется, именно этот полк проводил «психическую атаку»,
показанную в известном кинофильме «Чапаев». В 1919 году Борис Герасимов имел уже чин полковника (а позже — генерал-майора,
по данным следственного дела Екатеринбургского ЧК). После ареста Колчака в Иркутске и начавшегося распада Белой
армии он сначала отходил с дивизией Войцеховского в сторону Китая, но вскоре вернулся к Иркутску на розыски
Инны Архиповой, оставшейся в оперной труппе иркутского театра. Он сдался сам или был взят в плен в Черемхове
группой красных партизан Щетинкина. При первом же допросе открыто заявил, что он «доброволец» (таких особенно
ненавидели в отличие от принудительно призванных), был жестоко избит ударами прикладов по голове до сотрясения
мозга и на два-три месяца оказался в больнице. Это и спасло его тогда от немедленного расстрела. Оказавшийся
захваченным вместе с Борисом его брат Алексей не признался, что и он «доброволец», был позднее судим в Томске
и расстрелян.
Инна разыскала Бориса в иркутской больнице; ей удалось подлечить его и устроить в оперную труппу театра. Борис
участвовал в оперных спектаклях. Однако вскоре по чьему-то доносу он был арестован прямо за кулисами после исполнения
партии в опере «Демон» и отправлен в екатеринбургскую ЧК. Инна последовала за ним. Во время следствия он уже
тогда подвергся ожесточенным обвинениям своей двоюродной сестры Марианны, упрекавшей его в том, что он не добился
освобождения из колчаковской тюрьмы ее отца, а Бориного дяди Анатолия Сергеевича Герасимова, бывшего при большевиках
комиссаром по культуре Урала. Тем не менее Борис был отпущен на свободу по ручательству командовавшего дивизией
Красной Армии Г.В. Малкина, мужа моей тети Гали (я уже говорил, что все сестры моей мамы дружили с Инной Архиповой,
а Галина была ее самой близкой подругой). Это позволило ему уехать вместе с Инной из Екатеринбурга в Москву,
где он на какое-то время оказался вне внимания чекистов и пел в московском театре оперетты под старым оперным
псевдонимом —Сергеев. Все же довольно скоро он был обнаружен (как можно думать, не без помощи Марианны Герасимовой)
в ходе специальной операции по ликвидации остатков белого офицерства под сентиментальным кодовым названием «Весна»,
арестован и расстрелян. Так закончилась жизнь этого храброго подпоручика, ставшего генералом армии адмирала
Колчака.
Интересно, что его злосчастная судьба не отразилась ни на судьбах его двоюродных сестер Марианны и Валерии,
с которыми он рос в семье своего дяди Анатолия после гибели отца, геолога Апполинария Герасимова, в экспедиции
на реке Лозьве, ни на судьбе его младшего брата, ставшего выдающимся и преуспевающим советским кинорежиссером
Сергеем Апполинарьевичем Герасимовым. Примечательно и заслуживает уважения, что в своих опубликованных еще при
жизни воспоминаниях С.А. Герасимов упоминает о своих старших братьях Борисе и Алексее и не боится сказать, что
очень любил их. Видно, аппетиты мстителей в ту пору уже были вполне удовлетворены казнью Бориса. Да и сами-то
мстители почти все были в годы ежовского террора арестованы и большей частью уничтожены, так что и мстить-то
семье Герасимовых за генеральство юного подпоручика Бориса Герасимова было уже некому.
* * *
Среди таких же прапорщиков— генералов армии адмирала Колчака, погубленной в известной мере предательством чехословацкого
корпуса и французских и британских «советников» при штабе армии, были счастливо спасшиеся, ушедшие в эмиграцию.
Запомнились мне стихи одного из тех «счастливых» эмигрантов (захвачен в 1945 году в Харбине и вскоре расстрелян)
Арсения Несмелова (Митропольского) — дань памяти А.В. Колчаку.
В Нижнеудинске
День расцветал и был хрустальным,
В снегу скрипел протяжно шаг,
Висел над зданием вокзальным
Беспомощно нерусский флаг.
И помню звенья эшелона,
Затихшего, как неживой,
Стоял у синего вагона
Румяный чешский часовой.
И было точно погребальным
Охраны хмурое кольцо
Но вдруг, на миг, в стекле зеркальном
Мелькнуло строгое лицо.
Уста, уже без капли крови,
Сурово сжатые уста!
Глаза, надломленные брови,
И между них — Его черта,
Та складка боли, напряженья,
В которой роковое есть...
Рука сама пришла в движенье,
И, проходя, я отдал честь.
И этот жест в морозе лютом,
В той перламутровой тиши,
Моим последним был салютом,
Салютом сердца и души!
В послевоенные годы наш уединенный домик на Соломенной Сторожке стали частенько навещать разбросанные по всему
свету арестами, войной и эвакуациями старые друзья родителей. Однажды в нашу дверь постучался высланный из Советского
Союза еще до ареста отца близкий друг его, а теперь датский подданный Михаил Михайлович Бренстедт. Как ни в
чем не бывало сказал открывшей ему дверь моей матери: «Добрый день, Екатерина Яковлевна! А что, Борис Дмитриевич
дома?» Приехал Бренстедт из Франции. Как активный участник Сопротивления, он был приветливо встречен советским
посольством, получил советский паспорт и вернулся на родину. Дружба с ним возобновилась, хотя в Москве ему поселиться
не разрешили, и он жил в Сталинграде, откуда частенько наезжал в Москву, пытаясь опубликовать свои воспоминания
о зарубежных скитаниях и о движении Сопротивления.
Один из колчаковских генералов — генерал-майор Иннокентий Семенович Смолин, участник формирования первых полков
и дивизий сибирской Белой армии, встретился мне «в моей кочующей судьбе» моряка-океанолога в порту Папеете на
острове Таити. Вместе со множеством местных жителей, французов и таитян, он пришел на причал посмотреть на наше
исследовательское судно «Витязь», когда оно вошло в этот порт в августе 1961 года. Наша страна тогда была в
ореоле славы первенства в освоении космического пространства — запуск первого спутника, полет первого космонавта
Юрия Гагарина... Нас тогда всюду встречали с распростертыми объятиями. Статная фигура худощавого седого старика,
не решавшегося подняться на борт судна вместе с толпой весело галдевших французов и таитян, привлекла мое внимание.
Я подошел к нему и спросил, почему он не поднимется на борт «Витязя», разве не интересно? «Знаете, конечно же
интересно, но как-то неловко, я ведь воевал против вас, когда служил в Белой армии адмирала Колчака», — отвечал
он. Я все-таки уговорил его зайти на судно, из патриотических побуждений и желания показать нашу страну в благоприятном
свете убедив, что распри далеких дней сгладились в человеческой памяти и не играют уже большой роли. Он поднялся
на борт судна, и я, показав Смолину наши лаборатории и красиво отделанный салон кают-компании, задал обычный
в те дни разрядки международных отношений вопрос: не тянет ли его вернуться на родину? «Тянет, конечно, но слишком
уж много тяжелых воспоминаний связано с гибелью адмирала и всей нашей армии, так что лучше не пробуждать их
возвратом на ту ставшую злой для нас землю. Правда, признаюсь, что хотелось бы хоть на минутку побывать на могиле
моей жены. Она была сестрой милосердия, умерла от сыпного тифа и похоронена в Николаевске-Уссурийском, теперь
это Ворошилов-Уссурийский. Да видно, уже не удастся».
Он в свою очередь пригласил меня в гости к себе домой, но то ли стояночная суета, то ли (стыдно признаться,
но это вернее) опасения доноса судового помполита о нежелательном для советских граждан общении с белоэмигрантами
во время пребывания за границей удержали меня. В ту пору, несмотря на мои слова о разрядке напряженности, угроза
лишения выездной визы и тем самым возможности участия в необходимых мне по моей научной работе морских экспедициях
оставалась вполне реальной. От французских ученых, приходивших к нам на судно, я узнал, что генерал Смолин служит
главным бухгалтером в банке Папеете и пользуется огромным уважением как прекрасный специалист и надежнейший
человек безукоризненной репутации. Он одинок и ведет замкнутый образ жизни...
Сейчас его уже нет в живых, он умер в Папеете в 1974 году, но я часто вспоминаю его, особенно когда встречаю
его фамилию в статьях о судьбе Белой армии адмирала Колчака.
Иннокентий Смолин (1881 года рождения), выпускник Иркутского военного училища, был участником русско-японской
и германской войн, дважды тяжело ранен, награжден многими орденами, к моменту февральской революции дослужился
до чина полковника. После захвата власти на Урале большевиками он возглавил в городе Туринске антибольшевистскую
организацию, а с 1918 года командовал белым партизанским отрядом, затем Курганским стрелковым полком, позже
— 4-й Сибирской стрелковой дивизией; наконец, уже генерал-майором, командовал 2-м Сибирским стрелковым корпусом.
После гибели адмирала Колчака он добрался до Владивостока, эмигрировал в Китай, где некоторое время работал
в Шанхае жокеем, а затем завербовался на работу на Таити.
Сколько же их, юных прапорщиков, раскидало по свету! Во время той же экспедиции «Витязя» на тихоокеанском острове
Вити-Леву, что в архипелаге Фиджи, в порту Сува местные коллеги пригласили меня на обед в дом одного из своих
друзей. В прихожей мне бросился в глаза большой серебряный щит с выгравированным посвящением: «Отцу-командиру
гусары Н-ского полка в день его пятидесятилетия». Спрашиваю хозяина дома: «Откуда же это у вас?» — «Да это от
отца осталось, в память о нем сохраняю». — «А вы что же, русский и тоже гусаром были?» — «Да нет, так — всего
лишь прапорщиком пехотным, а теперь вот дороги для фиджийцев строю». Вот ведь куда занесло прапорщика юного,
аж на острова Фиджи!
С одним из уральских земляков моих родителей меня столкнула командировка в Германию. Мой коллега говорит мне:
«Ты знаешь, что у тебя в Берлине есть не то родственница, не то однофамилица?» — «Понятия не имею». А тот: «Вот
тебе ее телефон, позвони-ка, может быть, интересным окажется». Позвонил и был приглашен в гости. Уже после первых
же минут встречи выясняется, что отец моей однофамилицы, сверстник моего отца, Аркадий Никанорович Удинцов,
сын священника в одной из деревень Ирбитского уезда, был студентом Киевского коммерческого института, во время
германской войны — прапорщиком, трижды ранен, дважды отравлен газами, награжден за храбрость пятью орденами,
Георгиевским оружием и Георгиевским крестом. Храбрец был! В конце войны он уже капитаном стал. Оказавшись после
революции на родине, на Урале, женился на тюменской гимназистке Е.И. Шевелевой, а в 1918 году стал командиром
батальона в Ирбитском-Перновском полку горных стрелков.
В 1919 году А.Н. Удинцов в чине полковника становится начальником личного конвоя охранной сотни адмирала Колчака,
а его жена — секретарем-машинисткой адмирала. Незадолго до ареста чехами, передавшими Колчака иркутским эсерам
(а те — большевикам), адмирал отправил Удинцова с его сотней на подмогу отступавшему с боями генералу Каппелю.
Это спасло полковника от ареста в Иркутске и позволило в дальнейшем эмигрировать в Германию.
Эти и другие сведения об А.Н. Удинцове любезно сообщили мне члены Екатеринбургского военно-исторического общества
А.М. Кручинин и Н.Б. Неуймин. Некоторые сведения о нем я нашел в рукописных воспоминаниях его жены, переданных
в фонд А.И. Солженицына моей новой знакомой, его дочерью Ириной Аркадьевной Удинцовой, в замужестве Пабст. Она
же рассказала мне, что устные воспоминания ее отца были положены частично в основу прекрасного романа «Заглянуть
в бездну» встречавшимся с ним Владимиром Максимовым. В этом романе он выведен писателем под фамилией Удальцов.
Во время недавней моей поездки в Германию узнал печальную весть: Ирина Аркадьевна скончалась в марте этого года.
* * *
Дядя Миша Метелкин, родной брат моей матери, — еще один из юных прапорщиков. Короток был его век. Окончил военное
инженерное училище и оказался в Белой армии Колчака. Как раз в дни ее отступления с Урала он заболел скарлатиной,
лежал пластом и не смог отходить со своим полком. Покончил с собой, когда красные пришли арестовывать его. Мама
до последних дней своей жизни хранила в память о нем его фотографию в офицерской форме да ножны от его офицерского
кортика с золочеными пряжками и серебряным темляком. На фотографии стройный юноша с милым лицом и легкой улыбкой,
чем-то напоминающий мне моего старшего брата Диму, талантливого поэта, ушедшего в армию по окончании пединститута
в октябре 41-го года, потом пехотного лейтенанта, начальника полковой разведки, четыре раза раненного и погибшего
в 44-м году под Витебском. Остались они оба в памяти родных совсем юными, как запечатлели их фотографии, вечно
молодыми.
А судьба второго моего дяди, Георгия Малкина (я всегда звал его уважительно — Георгий Васильевич), пошла совсем
другим руслом. Уйдя с объявлением Германией войны из Высшего технического училища в Цвикау и вернувшись в Россию,
он пошел вольноопределяющимся в армию. И тут оказалось, что он попал в свою родную стихию, ибо был от природы
не только прирожденный интеллигент и способнейший поэт, но и то, что называют «военная косточка». Впервые увидал
я его, когда он появился в нашем доме в конце 20-х годов, будучи крупным командиром Всевобуча. Как сейчас помню
его крепкую фигуру, жесткое волевое лицо и строгий, грубоватый, прямо-таки командирский голос, бритую по-армейски
голову, затянутую широким ремнем гимнастерку и армейские сапоги. Участвуя в боях Первой мировой войны на румынском
фронте, прапорщик Георгий не только показал себя отважным воином, но и сумел заслужить большое уважение солдат.
Благодаря этому в дни февральской революции и недоброй памяти приказа № 1, с которого начался развал армии и
разгул расправ с офицерами, он не только не пострадал, но был избран солдатским комитетом сперва на должность
командира полка, а затем и командира дивизии. Союзные румыны его в этой должности за генерала почитали. С распадом
фронта он вернулся к Гале, сестре моей матери, с которой успел познакомиться несколько раньше, в 1917 году,
в Петрограде. Они поженились в 1918-м, а вскоре он двинулся в рядах Красной Армии с боями против колчаковской
армии на восток. Был ли он большевиком? Партийным не был, это я точно знаю. В разговорах с моими родителями
резко осуждал Троцкого, особенно за введение в войсках так называемых «децимальных» наказаний — расстрела каждого
десятого за дезертирство или ошибку воинской части в бою, по давней практике Юлия Цезаря и Чингисхана. Как я
понял, просто у него, в отличие от офицеров Белой армии, было иное понимание судьбы России. Двигаясь с Красной
Армией на восток, оказался в Новосибирске. С окончанием боев остался там руководителем Всевобуча.
Приезжал в командировки в Москву. Как-то проходил с батальоном Всевобуча через наш поселок у Соломенной Сторожки
и далее через лес Тимирязевской сельскохозяйственной академии в Павшино на стрельбища. Помню, жаркий был день,
середина лета, потные бойцы с шинельными скатками через плечо, с винтовками, с саперными лопатками и противогазами,
а кто еще и станковый пулемет тащил. Георгий Васильевич задержался немного в разговоре с моей мамой и бросился
лесом догонять колонну, а мы, ребятишки, побежали за ним. Обогнал он колонну, повернулся к строю и гаркнул:
«Запевала! Песню!» И дружным ревом рявкнула колонна, покатилась вдоль нее песня:
Белая армия, черный барон
Снова готовят нам царский трон!
Но от тайги до Британских морей
Красная Армия всех сильней!
Так пусть же Красная сжимает властно
Свой штык мозолистой рукой,
И все пойдем мы неудержимо
На наш последний, смертный бой!
Повеяло тогда на нас, ребятишек, предгрозовыми вихрями грядущих войн, и с восхищением смотрел я на командовавшего
батальоном дядю Георгия...
Выйдя на «гражданку», Георгий Васильевич глубоко влез в дела экономики и планирования хозяйства Сибири, работая
в Сибгосплане. Трое сыновей пошли по его стопам. Старший, Алексей, поступил в Ленинградский военно-кораблестроительный
институт, после третьего курса ушел добровольцем-лыжником на финскую войну, участвовал в обороне Ленинграда,
загибался от голодухи в блокаде, но выжил, вывезенный по «дороге жизни»; весил он в это время сорок два килограмма,
так что мать его на руках понесла в больницу. А выздоровев, доучился и стал профессором в Новосибирском институте
речного транспорта. Средний, Михаил, окончил артиллерийское училище и оборонял Кавказ, по злобному доносу угодил
в штрафной батальон и пропал там без вести. Младший, Сергей, отвоевал Отечественную в саперных войсках и работает
до сих пор строителем.
А «прапорщик юный» — дядя Георгий Васильевич — в Отечественную войну был начальником штаба пехотного полка,
воевал на гиблых Синявинских болотах, участвовал в прорыве блокады Ленинграда и выходил с боями к станции Мга
—
...под пулеметной пургой
наши полки на болотах Синявина,
наши штыки подо Мгой...
После Победы вернулся в Новосибирск, в свой родной Сибгосплан. Был он дружен с моим отцом, вел с ним интенсивную
переписку, присылал ему прекрасные стихи своего сочинения. Когда приезжал в командировки в Москву, то останавливался
у нас, и часами вели они с отцом полуночные беседы. Яркий был человек.
А вот третьего дядю — флотского офицера Вердеревского — я никогда даже на фотографиях не видал и помню только
по рассказам матери и тетушек. Мама моя и ее сестры учились в Петербурге в Демидовской гимназии, в здании которой
на набережной Мойки, напротив Новой Голландии, теперь институт имени Лесгафта. Порядки в этой гимназии были
строгие, образование давали отличное, и многие выпускницы уходили продолжать учебу на знаменитых Бестужевских
курсах — это был первый женский университет Петербурга. На вечера-балы этой гимназии приглашались военные. Вот
тогда-то моя юная тетушка Галя познакомилась с Георгием Васильевичем, а тетушка Вера — с мичманом Вердеревским.
Семья его была флотская, отец — адмирал, командовал дивизионом подводных лодок на Балтике. Муж тети Веры едва
успел послужить на флоте, как февральская революция, а за ней — октябрьский переворот. Флот разваливается, матросня
золотопогонное офицерство на штыки подымает да в море топит. Однако адмирал Вердеревский все же пользовался
большим уважением у «братишек», и его не тронули. Он даже стал последним военно-морским министром Временного
правительства. Эмигрировал, жил в Париже, а в 1945 году получил советский паспорт и собирался вернуться в Россию,
но не успел. Умер в Париже в 1947 году.
Упоминание о нем я нашел в опубликованных в 1967 году воспоминаниях секретаря Военно-революционного комитета
партии большевиков М.А. Антонова-Овсеенко (расстрелян в 1937 году).
Поздно вечером 25 октября 1917 года, как вспоминает Антонов-Овсеенко, после долгих попыток найти топор или
лом, чтобы открыть запертые двери Зимнего дворца, «штурмовавшая» дворец толпа солдат и матросов, ворвавшись
через Эрмитажный подъезд, добралась наконец до Белого зала, где заседали покинутые Керенским «временные». Ворвавшись
в зал, растерялись. Нет чтобы по Владимиру Маяковскому рявкнуть: «Которые тут временные? Слазь! Кончилось ваше
время, наша теперь власть!» А Антонов-Овсеенко сел у стола в раздумье, достал расческу и стал причесываться,
не зная, что дальше делать. Заминка вышла, братва ждет, что дальше будет, громыхают по дворцовому паркету прикладами,
шаркают сапогами. Тут встал адмирал Вердеревский и говорит: «Господа товарищи, вы, вероятно, пришли арестовать
нас? Тогда заберите у нас оружие во избежание недоразумений. А вы, господа министры, у кого есть пистолеты,
сдайте их». У кого что было, выложили на стол. Всех повели в Петропавловскую крепость. Правда, по дороге двое
министров как-то отбились, отстали. Антонов-Овсеенко подумал — сбежали! Обругал охрану — чего смотрели? А те
двое через несколько минут прибежали, запыхавшиеся, в Петропавловку— оправдываются, говорят, что толпа их оттерла
от остальных и побить хотела, еле убежали. Позже всех их выпустили.
Что было после этого сыновьям-офицерам делать? Муж тети Веры подался в Сибирь, в Белую армию адмирала Колчака.
Тетя Вера следом за ним, и вся женская часть многочисленной семьи моего деда Якова Адриановича Метелкина двинулась
в эшелоне отступавшей Белой армии с Урала в Сибирь. Докатились до Красноярска, а затем до Минусинска. В это
время в Иркутске адмирала чехи сдали местным эсерам, и те его под руководством большевика Чудновского расстреляли.
Белая армия распадалась, кто мог — в эмиграцию уходил, а Вердеревский вместе со всей нашей семьей и с малолетней
своей младшей сестренкой застрял в деревне под Минусинском; может, думали переждать там грозу, да не удалось:
нагрянула «банда Щетинкина» — партизанская армия перешедшего к красным штабс-капитана Щетинкина (его потом расстреляло
ГПУ за утайку награбленного золота). Сразу же Вердеревского вместе со всеми моими тетками и родителями моими
— к стенке! Местные мужики заступились за мою мать: «Учителку нашу не трожьте! Она нашу ребятню обучает (вот
где учительский диплом Бестужевских курсов сработал), а муж ейный штатский». Оставили в покое. Офицера Вердеревского
тут же расстреляли, а тетю Веру с незамужней тетей Олей на глазах моей матери растерзали и штыками закололи.
Отца с матерью прикладами взашей — убирайтесь! Чтобы духу вашего тут не было! Забрали они младшую сестренку
Вердеревского и со всей остальной семьей стали пробираться на запад, подальше от кровавых расправ, начавшихся
в Сибири и на Урале. Долго мать с отцом спорили, что делать с младшей Вердеревской. Мама — «Давай удочерим сироту».
Отец настаивает — надо в Петроград к ее старшей сестре отправить. Не смогла мама его переубедить, отправили
бедолагу-малолетку с кем-то из знакомых в Петроград на поиски родни. Что с ней сталось — не знали. Потом мама
всю жизнь за это отца попрекала, а мне наказывала: «Если попадешь когда-нибудь за границу, постарайся найти
девчоночку. Узнай, как там она. На совести у меня ее судьба. Слухи дошли, что адмирала Вердеревского вместе
с его дочерьми и вторым сыном за границу выслали». Папа всегда эти разговоры прерывал, зная, что как пойдут
воспоминания о том, как сестер Веру и Олю на глазах у мамы терзали, то обязательно это кончится маминой истерикой,
нервным припадком.
Случилось мне уже после кончины отца и матери в 70-х годах быть в командировке в Париже, в ЮНЕСКО. Друзья свезли
на русское кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа. Там нашел я могилу адмирала Вердеревского и его второго сына. Узнал
в конторе кладбища телефон и адрес сыновней вдовы, проживавшей в Ницце. Созвонился с ней о встрече, в надежде
услыхать что-нибудь о судьбе этой семьи. Не сразу смог приехать. На другой год после научной конференции, проходившей
в Монако, смог все же добраться до Ниццы. В Ницце разыскал дом, спрашиваю о мадам Вердеревской у консьержа,
как к ней пройти. «На кладбище надо идти, — говорит. — На днях умерла». Так и не отыскал я следов младшей сестренки
мичмана Вердеревского.
* * *
Судьба гимназического товарища моего отца Михаила Коровина была еще короче, чем у моего дяди Миши. После окончания
гимназии воевал он вольноопределяющимся прапорщиком, после февральской революции вернулся в Екатеринбург, женился
на Елене Вайнштейн — тоже гимназической подруге моих тетушек Наташи и Ани. А летом того же 17-го на улице в
центре Екатеринбурга пьяный солдат застрелил его. Не дожил до рождения своей дочери. Вдова Елена Григорьевна
Коровина вместе с дочерью и со многими екатеринбуржцами двинулась в Москву, преподавала в одном из вузов высшую
математику. А дочь — Елена Михайловна Коровина, Леся, стала одной из лучших трагических актрис Вахтанговского
театра. Елена Григорьевна постоянно бывала в нашем доме, рассказывала о работе дочери, иногда приезжала вместе
с ней. Леся всех нас восхищала чтением стихов Пушкина, особенно запомнилось, как читала она «Вновь я посетил
тот уголок земли, где я провел изгнанником два года незаметных...». Отец мой с часто бывавшим у нас ближайшим
его гимназическим другом Андреем Магницким постоянно вспоминали бесшабашного богатыря Мишку Коровина и его героические
проделки в годы их учебы в гимназии. Жалели, что не дожил он до театральных успехов своей талантливой дочери.
* * *
Вскоре после ареста отца в 1931 году был арестован один из его близких друзей, Сергей Николаевич Крылов, бывший
эсер, да к тому же член ЦК партии эсэров. Его судьба оказалась тяжелее отцовской — он был приговорен на большой
срок, а семья была выслана из Москвы в Черкассы, на Украину. Его сын Алик был товарищем моих детских лет, и
мы с ним переписывались.
Сергей Николаевич на несколько лет сгинул в лагерях, но незадолго до начала Отечественной войны, в 1940 году,
был «списан» по полной слепоте и добрался к семье в Черкассы. Всего-то два-три месяца провел он со своим сыном
Аликом, как тот ушел служить в армию. Как я понял из писем Алика, он был настроен уверенно патриотически, несмотря
на все происшедшее с их семьей. В 41-м году немцы быстро дошли до Черкасс, и связь с семьей Крыловых прервалась.
Я с началом войны тоже ушел в армию. Справился у отца, не обижу ли его этим, учитывая его не вполне советские
настроения. «Какой может быть вопрос, — отвечал он, — плохая Родина или хорошая, а защищать ее наш долг. Иди
с Богом, воюй!». Я долго был в военном авиационном училище, и у нас с Аликом Крыловым наладилась переписка.
Он окончил ускоренные курсы, стал младшим лейтенантом (прапорщиком!) и погиб в боях под Сталинградом.
После войны я разыскал в Черкассах семью Крыловых и стал помогать Сергею Николаевичу в хлопотах о реабилитации
и возвращении в Москву, о московской квартире. Он — слепой, беспомощный старик с двумя старухами, женой и свояченицей
— ждал результатов в Черкассах. Добились мы и реабилитации, и ордера на квартиру. Прихожу с ордером на квартиру
в отличный дом на Кутузовском проспекте, иду к коменданту с паспортами на прописку и за ключами. Комендант почему-то
необычного вида — полковник с синими погонами КГБ. Удивленно спрашиваю: что это вас на такую низкую должность
определили? А он в ответ: «А вы что, не знаете, кто в этом доме живет?» — «Понятия не имею! Кто-нибудь из начальства?»
Усмехается: «Сам Леонид Ильич здесь живет!» Я по простоте удивление высказал: «Как же это моего подопечного
старика-зека сюда поселяют?» А полковник так уважительно объясняет: «Дак ведь он членом ЦК был!» Батюшки, про
себя изумляюсь, что же они там, не поняли, какого ЦК членом был Крылов? Ведь не капээсэсовского, а эсеровского!
Ну да ладно, авось уж теперь не спохватятся, пускай старик со своими старухами в чистоте да тепле свои дни доживают.
Может, и Алик на том свете за них порадуется. Вот какие сюрпризы бывают.
* * *
Привожу в порядок свои воспоминания о родителях, и встают они передо мной окруженные друзьями их молодости,
зрелых и закатных дней, и хочется рассказать моим детям, какие интересные и яркие это были люди — простые русские
интеллигенты-разночинцы, какую полную хороших дел жизнь они прожили, не согнувшись в бушующем жизненном море
XX века. Войны и революции, аресты и ссылки, расстрелы и лагеря, переломавшие их судьбы. Нищенские зарплаты,
продуктовые карточки, и вместе с тем полнокровная духовная жизнь. В годы передышек — концерты и театры, музеи
и выставки, библиотеки, туристические походы, постоянные встречи с друзьями, духовная близость с православными
подвижниками — новомучениками Русской Православной Церкви — священниками Романом Медведем, Василием Надеждиным,
Владимиром Амбарцумовым и Михаилом Шиком. Два последних из них — молодые и лишь недавно пришедшие в ряды служителей
церкви демократические интеллигенты были своего рода тоже «прапорщиками» в церковных рядах на поле битвы за
воспитание и спасение человеческих душ. Знакомство с рассекреченными следственными делами этих духовных пастырей
моих родителей, их родственников и друзей, свидетельствует о необычайной душевной стойкости узников Лубянки—
ни один не назвал имен опекаемой ими духовной паствы, спасая ее от неизбежных репрессий и предпочитая самому
взойти на Голгофу расстрельного Бутовского полигона.
Духовная пища людей того времени обреталась в чтении и наедине и вслух в семейном кругу любимых стихов и самиздатской
литературы — и это сыграло большую роль в жизни тех поколений. Так изыскивали они возможность относительно свободной
духовной жизни в не очень-то свободной стране, чтобы не кривя душой избегать столкновений с окружающей действительностью.
Часто слышал я тогда от отца грустные строфы Максимилиана Волошина:
...Ни Сергиев, ни Оптина, ни Саров
Народный не уймут костер.
Они уйдут, спасаясь от пожаров,
На дно серебряных озер.
Так отданная на поток татарам
Святая Киевская Русь
Ушла с земли, прикрывшись Светлояром...
И так достойно они доживали жизнь, никогда не сетуя на свою судьбу, а если жалели поломанные жизни, то скорее
не свои, а близких друзей, знакомых и известных им людей. Задумываюсь: что давало им такую жизненную энергию,
такую духовную силу — любовь к России, к ее истории и великой русской культуре? Глубокая православная религиозность?
Да, это, несомненно, было им присуще. Задумываюсь и о том, как бы они восприняли, будь живы, нынешнее, вроде
бы свободное от прежнего террора лихолетье с его грязью телевизионных передач, дикой погоней за добычей любой
ценой материальных благ и комфорта, с пренебрежением к богатству духовной жизни. Наверное, пристыдили бы нас
за небрежение важнейшими жизненными ценностями. Дай Бог нам и нашим непогибшим поколеньям воспринять их опыт
свободной и нелукавой жизни...
|