ПУТЕШЕСТВИЯ ГУЛЛИВЕРА
К оглавлению
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
ПУТЕШЕСТВИЕ В БРОБДИНГНЕГ
ГЛАВА V
Различные приключения автора. —
Казнь преступника. — Автор показывает свое искусство в мореплавании.
Жизнь моя была бы довольно счастливой в этой стране, если бы маленький
рост не подвергал меня разным смешным и досадным случайностям, о
которых я позволю себе рассказать читателям. Глюмдальклич часто
выносила меня в меньшем ящике в дворцовый сад и иногда вынимала
оттуда и держала на руке или спускала на землю прогуляться. Я вспоминаю,
как однажды, еще в то время, когда карлик жил при дворе, он пошел
в сад следом за нами. Моя нянюшка спустила меня — землю возле карликовых
яблонь, где остановился также и он. И тут меня дернуло блеснуть
своим остроумием и сделать глупый намек на то, что деревья являются
такими же карликами, как и он (тамошний язык выражал это так же
хорошо, как и наш). В отместку злой шут, улучив момент, когда я
проходил под одной из яблонь, встряхнул ее прямо над моей головой,
вследствие чего с десяток яблок, величиной в бристольский бочонок
каждое, посыпалось вокруг меня, причем одно из них угодило мне в
спину, когда я нагнулся, сшибло меня с ног, и я плашмя растянулся
на земле, но не ушибся, и по моей просьбе карлик был прощен, тем
более что я сам вызвал его на шалость.
В другой раз Глюмдальклич, оставив меня одного на зеленой лужайке,
отлучилась куда-то со своей гувернанткой. Тем временем внезапно
разразился такой страшный град, что я немедленно был повален им
на землю, и, когда я упал, градины стали пребольно стегать меня
по всему телу, точно теннисные мячи. Кое-как на четвереньках мне
удалось доползти до края грядки с тимьяном и найти там убежище,
уткнувшись лицом в землю, но я был так исколочен, что пролежал в
постели десять дней. В этом нет ничего удивительного, потому что
природа соблюдает здесь точное соответствие во всех своих явлениях,
и каждая градина почти в тысячу восемьсот раз больше, чем у нас
в Европе; я могу утверждать это на основании опыта, потому что из
любопытства взвешивал тамошние градины и измерял их.
В том же саду со мной случилось другое, более опасное приключение.
Однажды моя нянюшка, оставив меня в безопасном, по ее предположению,
месте (о чем я часто просил ее, чтобы иметь возможность на свободе
предаться своим размышлениям) и не взяв с собой моего ящика, чтобы
не утруждать себя его переноской, ушла с гувернанткой и другими
знакомыми дамами в другую часть сада, откуда не могла слышать моего
голоса. Во время ее отсутствия небольшой белый спаниель, принадлежавший
одному из садовников, забравшись случайно в сад, пробегал недалеко
от места, где я лежал. Почуяв меня, собака устремилась ко мне, схватила
меня в пасть и принесла к хозяину, подле которого осторожно положила
меня на землю, виляя хвостом. По счастливой случайности, она была
так хорошо выдрессирована, что принесла меня в зубах, не только
не повредив моего тела, но даже не порвав платья. Бедный садовник,
хорошо знавший меня и чувствовавший ко мне большое расположение,
страшно перепугался. Он осторожно поднял меня обеими руками и спросил,
как я себя чувствую; но от неожиданности у меня захватило дух, и
я не мог выговорить ни слова. Спустя несколько минут я пришел в
себя, и садовник отнес меня невредимым к моей нянюшке, которая в
это время возвратилась, и, не найдя меня на прежнем месте, а также
не получая ответа на зов, была в смертельном испуге. Она сильно
выбранила садовника за собаку. Но мы умолчали об этом случае — она
из боязни гнева королевы, а я, по правде говоря, из нежелания разглашать
при дворе историю, в которой я играл не очень завидную роль.
После этого случая Глюмдальклич твердо решила ни на минуту не выпускать
меня из виду, когда мы выходили из дому. Я давно боялся такого решения
и потому скрывал от нее некоторые незначительные приключения, случавшиеся
со мной в ее отсутствие. Раз коршун, паривший над садом, ринулся
на меня, и если бы я не вытащил храбро тесак и, обороняясь им, не
убежал под густой шпалерник, он, наверное, унес бы меня в своих
когтях. В другой раз, взобравшись на вершину кротовины, я провалился
по шею в нору, через которую крот выбрасывал землю; чтобы объяснить,
почему у меня испорчено платье, я выдумал какую-то небылицу, которую
не стоит повторять. Точно так же, гуляя раз в одиночестве и вспоминая
мою бедную Англию, я споткнулся о раковину улитки и сломал себе
голень правой ноги.
Не могу определить, удовольствие или унижение испытывал я во время
этих одиноких прогулок, когда даже самые маленькие птицы не выказывали
никакого страха в моем присутствии, но прыгали на расстоянии ярда
от меня, отыскивая червяков и букашек с таким равнодушием и спокойствием,
точно вблизи никого не было. Помню, раз дрозд настолько обнаглел,
что клювом выхватил у меня из рук кусок пирога, который Глюмдальклич
дала мне на завтрак. Когда я пытался поймать какую-нибудь птицу,
она смело поворачивалась ко мне и норовила клюнуть в пальцы, а затем
как ни в чем не бывало продолжала охотиться за червяками или улитками.
Но однажды я взял толстую дубинку и так ловко запустил ею изо всей
силы в коноплянку, что она повалилась замертво; тогда, схватив ее
за шею обеими руками, я с торжеством побежал с ней к нянюшке. Между
тем птица, которая была только оглушена, оправилась и начала наносить
мне крыльями такие удары по голове и телу (хотя я держал ее вытянутыми
руками и она не могла достать меня своими когтями), что раз двадцать
я едва не выпустил ее. Но на выручку подоспел слуга, который свернул
птице шею. На следующий день, по приказанию королевы, мне подали
эту коноплянку на обед. Насколько могу припомнить, она показалась
мне более крупной, чем наш лебедь.
Часто фрейлины приглашали Глюмдальклич в свои комнаты и просили
ее принести меня с собой ради удовольствия посмотреть и потрогать
меня. Часто они раздевали меня донага и голого клали себе на грудь,
что мне было очень противно, потому что, говоря правду, их кожа
издавала весьма неприятный запах. Я упоминаю здесь об этом обстоятельстве
вовсе не с намерением опорочить этих прелестных дам, к которым я
питаю всяческое почтение; просто мне кажется, что мои чувства, в
соответствии с моим маленьким ростом, были более изощренны и нет
никаких оснований думать, чтобы эти достопочтенные особы были менее
приятны своим поклонникам или друг другу, чем особы того же ранга
у нас в Англии. Наконец, я нахожу, что их природный запах гораздо
сноснее тех духов, которые они обыкновенно употребляют и от которых
мне всегда бывало дурно. Я никогда не забуду, как однажды в жаркую
погоду, после того как я долго занимался физической работой, один
мой близкий друг лиллипут позволил себе пожаловаться на исходящий
от меня резкий запах, хотя я так же мало страдаю этим недостатком,
как и большинство представителей моего пола, и полагаю, что чувствительность
лиллипута была столь же тонкой по отношению ко мне, как моя по отношению
к этим великанам. Но я не могу при этом не отдать должного моей
повелительнице королеве и Глюмдальклич, моей нянюшке, тело которых
было так же душисто, как тело самой деликатной английской леди.
Неприятнее всего у этих фрейлин (когда моя нянюшка приносила меня
к ним) было слишком уж бесцеремонное их обращение со мной, словно
я был существом, не имеющим никакого значения. Они раздевались донага,
меняли сорочки в моем присутствии, когда я находился на туалетном
столе перед их обнаженными телами; но я уверяю, что это зрелище
совсем не соблазняло меня и не вызывало во мне никаких других чувств,
кроме отвращения и гадливости; когда я смотрел с близкого расстояния,
кожа их казалась страшно грубой и неровной, разноцветной и покрытой
родимыми пятнами величиной с тарелку, а волоски, которыми она была
усеяна, имели вид толстых бечевок; обойду молчанием остальные части
их тела. Точно так же они нисколько не стеснялись выливать при мне
то, что было ими выпито в количестве, по крайней мере, двух бочек,
в сосуд, вмещавший не менее трех тонн. Самая красивая из этих фрейлин,
веселая шаловливая девушка шестнадцати лет, иногда сажала меня верхом
на один из своих сосков и заставляла совершать по своему телу другие
экскурсии, но читатель разрешит мне не входить в дальнейшие подробности.
Это до такой степени было неприятно мне, что я попросил Глюмдальклич
придумать какое-нибудь извинение, чтобы не видеться больше с этой
девицей.
Однажды молодой джентльмен, племянник гувернантки
моей нянюшки, пригласил дам посмотреть смертную казнь {1}. Приговоренный
был убийца близкого друга этого джентльмена. Глюмдальклич от природы
была очень сострадательна, и ее едва убедили принять участие в компании;
что касается меня, то хотя я питал отвращение к такого рода зрелищам,
но любопытство соблазнило меня посмотреть вещь, которая, по моим
предположениям, должна была быть необыкновенной. Преступник был
привязан к стулу на специально воздвигнутом эшафоте; он был обезглавлен
ударом меча длиною в сорок футов. Кровь брызнула из вен и артерий
такой обильной и высокой струей, что с ней не мог бы сравняться
большой версальский фонтан, и голова, падая на помост эшафота, так
стукнула, что я привскочил, несмотря на то что находился на расстоянии,
по крайней мере, английской полумили от места казни.
Королева, часто слышавшая мои рассказы о морских путешествиях и
пользовавшаяся каждым удобным случаем, чтобы доставить мне развлечение,
когда видела меня печальным, спросила однажды, умею ли я обращаться
с парусами или с веслами и не будет ли полезно для моего здоровья
позаниматься немного греблей. Я отвечал, что то и другое я умею
в совершенстве, потому что хотя по профессии своей я хирург, или
корабельный врач, но в критические минуты мне приходилось исполнять
обязанности простого матроса. Правда, я не видел, каким образом
желание королевы могло быть исполнено в этой стране, где самая маленькая
лодка по своим размерам равнялась нашему первоклассному военному
кораблю; с другой стороны, судно, которым я был бы в силах управлять,
не выдержало бы напора воды ни одной здешней реки. Тогда ее величество
сказала, что ее столяр сделает лодку, если я буду руководить его
работой, и что она прикажет устроить бассейн для катания в этой
лодке. Столяр, весьма искусный мастер, в десять дней соорудил по
моим указаниям игрушечную лодку со всеми снастями, которая могла
свободно выдержать восемь европейцев. Когда лодка была окончена,
королева пришла « такой восторг, что тотчас же понесла показать
ее королю. Последний приказал пустить ее для испытания в лохань
с водой, но по недостатку места я не мог действовать там веслами.
Однако королева еще раньше составила другой проект. Она приказала
столяру сделать деревянное корыто в триста футов длины, пятьдесят
ширины и восемь глубины. Это корыто, хорошо просмоленное для предохранения
от течи, было поставлено на полу у стены одной из комнат дворца.
На дне его находился кран для спуска воды, когда она начинала застаиваться,
и двое слуг легко могли в полчаса снова наполнить его водой. В нем
я часто занимался греблей как для собственного развлечения, так
и для удовольствия королевы и ее фрейлин, которых очень забавляли
мое искусство и ловкость. Иногда я ставил парус, и тогда моя работа
ограничивалась управлением им, дамы же производили ветер своими
веерами, когда же они уставали, то на мой парус дули пажи, между
тем как я с настоящим искусством моряка держал лодку то на штирборте,
то на бакборте. После катания Глюмдальклич уносила лодку в свою
комнату и вешала ее на гвоздь для просушки.
Раз во время этих упражнений случилось происшествие, которое едва
не стоило мне жизни. Когда паж опустил лодку в корыто, гувернантка
Глюмдальклич любезно подняла меня, чтобы посадить в лодку. Но я
проскользнул у нее между пальцами и непременно упал бы на пол с
высоты сорока футов, если бы, по счастливой случайности, меня не
задержала большая булавка в корсаже этой любезной дамы. Головка
булавки прошла между рубашкой и поясом моих штанов, и, таким образом,
я повис в воздухе, пока Глюмдальклич не прибежала ко мне на помощь.
В другой раз слуга, на обязанности которого лежало наполнять мое
корыто каждые три дня свежей водой, по небрежности не доглядел,
как вылил из ведра вместе с водой громадную лягушку. Когда меня
сажали в лодку, лягушка притаилась; но едва увидев место, на которое
можно было сесть, она вскарабкалась в лодку и так сильно накренила
ее на одну сторону, что я должен был налечь всею тяжестью тела на
противоположный борт, чтобы не дать лодке опрокинуться. Очутившись
в лодке, лягушка стала прыгать взад и вперед над моей головой, обдавая
мое лицо и платье своей вонючей слизью. Благодаря огромным своим
размерам и нескладности она казалась мне самым безобразным животным,
какое можно себе представить. Тем не менее я просил Глюмдальклич
предоставить мне самому разделаться с ней. После нескольких тумаков
веслом я наконец заставил ее выскочить из лодки.
Но величайшая опасность, какой только я подвергался в этом королевстве,
исходила от обезьяны, принадлежавшей одному из служащих королевской
кухни. Ушедши куда-то по делу или в гости, Глюмдальклич заперла
меня в своей комнате. Погода стояла жаркая, и потому окно комнаты
было открыто, точно так же как окна и дверь моего большого ящика,
в котором я любил проводить время, так как он был обширен и удобен.
Я сидел спокойно за столом и предавался размышлениям, как вдруг
услышал, что кто-то проник через окно в комнату Глюмдальклич и стал
прыгать по ней из конца в конец. Несмотря на сильный испуг, я все
же рискнул, не трогаясь с места, взглянуть, что там происходит.
Я увидел обезьяну: она резвилась и скакала взад и вперед, пока не
наткнулась на мой ящик, который стала рассматривать с большим любопытством
и удовольствием, заглядывая во все окна и в дверь. Я забился в дальний
угол своей комнаты, то есть ящика, но взор обезьяны, исследовавший
его содержимое, привел меня в такой ужас, что я потерял способность
соображать и не догадался спрятаться под кровать, хотя легко мог
это сделать. Между тем обезьяна, с гримасами и дикими воплями осматривавшая
мою комнату, в заключение обнаружила меня; тогда, просунув в дверь
лапу, как кошка, играющая с мышью, она, — хотя я часто перебегал
с места на место, чтобы ускользнуть от чудовища, — изловчилась,
схватила меня за полу кафтана (сшитого из местного шелка, очень
толстого и прочного) и вытащила наружу. Она взяла меня в верхнюю
правую лапу и стала держать так, как кормилица держит ребенка, которому
собирается дать грудь; у нас в Европе я сам наблюдал, как обезьяны
берут таким образом котят. Когда я попытался сопротивляться, она
так сильно сжала меня, что я счел более благоразумным покориться.
По всей вероятности, она приняла меня за детеныша своей породы,
потому что часто нежно гладила меня по лицу свободной лапой. Шум
отворяемой двери прервал эти нежности; обезьяна мгновенно бросилась
в окно, через которое она проникла в комнату, а оттуда на трех лапах,
держа меня в четвертой, полезла по водосточным трубам на крышу соседней
постройки. Я услышал крик Глюмдальклич в ту минуту, когда обезьяна
уносила меня. Бедная девочка едва не помешалась; весь дворец был
поднят на ноги, слуги побежали за лестницами; сотни людей видели
со двора, как обезьяна уселась на самом коньке крыши: одной лапой
она держала меня, как ребенка, а другой набивала мой рот яствами,
которые вынимала из защечных мешков, и угощала тумаками, когда я
отказывался от этой пищи. Стоявшая внизу челядь покатывалась со
смеху, глядя на эту картину; и мне кажется, что людей этих нельзя
строго осуждать, так как зрелище бесспорно было очень забавно для
всех, кроме меня. Некоторые стали швырять камнями, надеясь прогнать
таким образом обезьяну с крыши, но дворцовая полиция строго запретила
это, так как иначе мне, вероятно, размозжили бы голову.
Были приставлены лестницы, и по ним поднялось несколько человек;
увидя себя окруженной и сообразив, что на трех лапах ей не удрать,
обезьяна бросила меня на конек крыши и дала тягу. Я остался на высоте
трехсот ярдов от земли, ожидая каждую минуту, что меня сдует ветер
или что вследствие головокружения я сам упаду и кубарем скачусь
с конька до края крыши; но тут один бравый парень, слуга моей нянюшки,
взобрался на крышу, положил меня в карман своих штанов и благополучно
спустился вниз.
Я почти задыхался от дряни, которой обезьяна набила мой рот; но
моя милая нянюшка извлекла ее оттуда небольшой иголкой, после чего
меня вырвало, и я почувствовал большое облегчение. Однако я так
ослабел и так был помят объятиями этого мерзкого животного, что
пятнадцать дней пролежал в постели. Король, королева и все придворные
каждый день осведомлялись о моем здоровье, и ее величество несколько
раз навещала меня во время болезни. Обезьяну убили, и был отдан
приказ не держать во дворце подобных животных.
Когда, по выздоровлении, я явился к королю благодарить его за оказанные
мне милости, его величество изволил много шутить над моим приключением
и спрашивал, какие мысли мне приходили в голову, когда я был в лапах
обезьяны, как мне понравились ее кушанье и ее способ угощенья; подействовал
ли свежий воздух на мой аппетит. Его величеству угодно было также
знать, что я стал бы делать при подобной оказии у себя на родине.
На эти вопросы я отвечал его величеству, что в Европе нет обезьян,
кроме тех, которые как диковинки привозятся из чужих стран и которые
так малы, что я бы справился с целой дюжиной их, если бы они осмелились
на меня напасть. Что же касается чудовища, с которым мне недавно
пришлось иметь дело (обезьяна в самом деле величиной была со слона),
то, не отними у меня страх способности владеть тесаком (произнося
эти слова, я стал в воинственную позу и ухватился за рукоятку своего
тесака), я, может быть, нанес бы этому страшилищу, когда оно просунуло
лапу в мою комнату, такую рану, что оно радо было бы как можно скорее
убраться от меня. Все это я сказал твердым тоном, как человек, ревниво
заботящийся о том, чтобы не возникло никаких сомнений насчет его
храбрости. И все же речь моя вызвала лишь громкий смех придворных,
от которого они не могли удержаться, несмотря на все почтение к
его величеству. Это навело меня на грустные мысли о тщете попыток
добиться уважения к себе со стороны людей, стоящих неизмеримо выше
нас. Однако поведение, подобное моему, я очень часто наблюдал по
приезде в Англию, где какой-нибудь ничтожный и презренный плут,
не имея за собой ни благородного происхождения, ни личных заслуг,
ни ума, ни здравого смысла, осмеливается иногда напускать на себя
важный вид и ставить себя на одну ногу с величайшими людьми в государстве.
Каждый день я давал при дворе повод для веселого смеха; и даже Глюмдальклич,
несмотря на свою нежную привязанность ко мне, не упускала случая
рассказать королеве о моих выходках, когда считала, что они способны
будут позабавить ее величество. Однажды девочке нездоровилось, и
она была взята гувернанткой на загородную прогулку, миль за тридцать
от дворца, подышать чистым воздухом. Карета остановилась у тропинки,
пересекавшей поле; Глюмдальклич поставила мой дорожный ящик на землю,
и я отправился прогуляться. На пути лежала куча коровьего помета,
и мне вздумалось испытать свою ловкость и попробовать перескочить
через эту кучу. Я разбежался, но, к несчастью, сделал слишком короткий
прыжок и оказался в самой середине кучи, по колени в помете. Немало
труда стоило мне выбраться оттуда, после чего один из лакеев тщательно
вытер своим носовым платком мое перепачканное платье, а Глюмдальклич
больше не выпускала меня из ящика до возвращения домой. Королева
немедленно была извещена об этом приключении, а лакеи разнесли его
по всему дворцу, так что в течение нескольких дней я был предметом
общих насмешек.
{1} «...пригласил дам посмотреть
смертную казнь.» — В Англии даже маленьких детей брали с собой
смотреть на это зрелище вплоть до 1868 г., когда публичные казни
были отменены.
ГЛАВА VI
Различные выдумки автора для развлечения
короля и королевы. — Он показывает свои музыкальные способности.
— Король интересуется общественным строем Европы, который автор
излагает ему. — Замечания короля по этому поводу.
Обыкновенно раз или два в неделю я присутствовал при утреннем
туалете короля и часто видел, как его бреет цирюльник, что сначала
наводило на меня ужас, так как его бритва была почти в два раза
длиннее нашей косы. Следуя обычаям страны, его величество брился
только два раза в неделю. Однажды я попросил у цирюльника дать
мне помылки или мыльную пену и вытащил оттуда около сорока или
пятидесяти самых толстых волос. Затем, раздобыв тоненькую щепочку,
я обстрогал ее в виде спинки гребешка, просверлив в ней на равных
расстояниях, с помощью самой тонкой иголки, какую можно было достать
у Глюмдальклич, ряд отверстий. В отверстия я вставил волоски,
обрезав и оскоблив их на концах моим перочинным ножом так искусно,
что получился довольно сносный гребень. Эта обновка оказалась
очень кстати, потому что на моем гребне зубцы пообломались, а
здесь не было такого искусного мастера, который мог бы сделать
мне новый. Это навело меня на мысль устроить одно развлечение,
которому я посвятил много часов моего досуга. Я попросил камеристку
королевы сохранять для меня вычески волос ее величества. Через
некоторое время у меня набралось их довольно много. Тогда, посоветовавшись
с моим приятелем столяром, получившим приказание исполнять все
мои маленькие заказы, я поручил ему сделать под моим наблюдением
два стула такой же величины, как те, что стояли у меня в спальне,
и просверлить в них тонким шилом отверстия вокруг тех частей,
которые предназначались для сиденья и спинки. В эти отверстия
я вплел самые крепкие волосы, какие мне удалось набрать, как это
делается в плетеных английских стульях. Окончив работу, я подарил
стулья королеве, которая поставила их в своем будуаре, показывая
всем как редкость; они действительно вызывали удивление всех,
кто их видел. Королева изъявила желание, чтобы я сел на один из
этих стульев, но я наотрез отказался ей повиноваться, заявив,
что я лучше соглашусь претерпеть тысячу смертей, чем помещу низкую
часть моего тела на драгоценные волосы, украшавшие когда-то голову
ее величества. Из этих волос я сделал также небольшой изящный
кошелек (я всегда отличался наклонностью мастерить разные вещицы)
длиною около пяти футов, с вензелем ее величества, вытканным золотыми
буквами; с согласия королевы я подарил его Глюмдальклич. Но, говоря
правду, этот кошелек годился скорее на показ, чем для практического
употребления, так как он не мог выдержать тяжести больших монет;
поэтому она клала туда только безделушки, которые так нравятся
девочкам.
Король любил музыку {1}, и при дворе часто давались концерты,
на которые иногда приносили и меня и помещали в ящике на столе;
однако звуки инструментов были так оглушительны, что я с трудом
различал мотив. Я уверен, что все барабанщики и трубачи королевской
армии, заиграв разом под вашим ухом, не произвели бы такого эффекта.
Во время концерта я старался устраиваться подальше от исполнителей,
запирал в ящике окна, двери, задергивал гардины и портьеры; только
при этих условиях я находил их музыку не лишенной приятности.
В молодости я научился немного играть на шпинете {2}. В комнате
Глюмдальклич стоял такой же инструмент; два раза в неделю к ней
приходил учитель давать уроки. Я называю этот инструмент шпинетом
по его некоторому сходству с последним и, главное, потому, что
играют на нем точно так же, как и на шпинете. Мне пришла в голову
мысль развлечь короля и королеву исполнением английских мелодий
на этом инструменте. Но предприятие это оказалось необыкновенно
трудным, так как инструмент имел в длину до шестидесяти футов
и каждая его клавиша была шириной в фут, так что, растянув обе
руки, я не мог захватить больше пяти клавиш, причем для нажатия
клавиши требовался основательный удар кулаком по ней, что стоило
бы мне большого труда и дало бы ничтожные результаты. Придуманный
мной выход был таков: я приготовил две круглые палки величиной
в обыкновенную дубинку, один конец у них был толще другого; я
обтянул толстые концы мышиной кожей, чтобы при ударах по клавишам
не испортить их и не осложнять игру посторонними звуками. Перед
шпинетом была поставлена скамья на четыре фута ниже клавиатуры,
куда подняли меня. Я бегал по это скамье взад и вперед со всей
доступной для меня быстротой, ударяя палками по нужным клавишам,
и таким образом ухитрился сыграть жигу, к величайшему удовольствию
их величеств. Но это было самое изнурительное физическое упражнение,
какое мне случалось когда-либо проделывать; и все же я ударял
не более чем по шестнадцати клавишам и не мог, следовательно,
играть на басах и на дискантах одновременно, как делают другие
артисты, что, разумеется, сильно вредило моему исполнению.
Король, который, как я уже заметил, был монарх весьма тонкого
ума, часто приказывал приносить меня в ящике к нему в кабинет
и ставить на письменный стол. Затем он предлагал мне взять из
ящика стул и сажал меня на расстоянии трех ярдов от себя на бюро,
почти на уровне своего лица. В таком положении мне часто случалось
беседовать с ним. Однажды я осмелился заметить его величеству,
что презрение, выражаемое им к Европе и всему остальному миру,
не согласуется с высокими качествами его благородного ума; что
умственные способности не возрастают пропорционально размерам
тела, а, напротив, в нашей стране наблюдается, что самые высокие
люди обыкновенно в наименьшей степени наделены ими; что среди
животных пчелы и муравьи пользуются славой более изобретательных,
искусных и смышленых, чем многие крупные породы, и что каким бы
ничтожным я ни казался в глазах короля, все же я надеюсь, что
рано или поздно мне представится случай оказать его величеству
какую-нибудь важную услугу. Король слушал меня внимательно и после
этих бесед стал гораздо лучшего мнения обо мне, чем прежде. Он
просил меня сообщить ему возможно более точные сведения об английском
правительстве, ибо, как бы ни были государи привязаны к обычаям
своей страны (такое заключение о других монархах он сделал на
основании прежних бесед со мной), он был бы рад услышать что-нибудь,
что заслуживало бы подражания.
Сам вообрази, любезный читатель, как страстно желал я обладать
тогда красноречием Демосфена или Цицерона, которое дало бы мне
возможность прославить дорогое мне отечество в стиле, равняющемся
его достоинствам и его величию.
Я начал свою речь с сообщения его величеству, что наше государство
состоит из двух островов, образующих три могущественных королевства
под властью одного монарха; к ним нужно еще прибавить наши колонии
в Америке. Я долго распространялся о плодородии нашей почвы и
умеренности нашего климата. Потом я подробно рассказал об устройстве
нашего парламента, в состав которого входит славный корпус, называемый
палатой пэров, лиц самого знатного происхождения, владеющих древнейшими
и обширнейшими вотчинами. Я описал ту необыкновенную заботливость,
с какой всегда относились к их воспитанию в искусствах и военном
деле, чтобы подготовить их к положению прирожденных советников
короля и королевства, способных принимать участие в законодательстве;
быть членами верховного суда, решения которого не подлежат обжалованию;
благодаря своей храбрости, отменному поведению и преданности всегда
готовых первыми выступить на защиту своего монарха и отечества
{3}. Я сказал, что эти люди являются украшением и оплотом королевства,
достойными наследниками своих знаменитых предков, почести которых
были наградой за их доблесть, неизменно наследуемую потомками
до настоящего времени; что в состав этого высокого собрания входит
некоторое количество духовных особ, носящих сан епископов, особливой
обязанностью которых являются забота о религии и наблюдение за
теми, кто научает ее истинам народ; что эти духовные особы отыскиваются
и избираются королем и его мудрейшими советниками из среды духовенства
всей нации как наиболее отличившиеся святостью своей жизни и глубиною
своей учености; что они действительно являются духовными отцами
духовенства и своего народа.
Другую часть парламента, — продолжал я, — образует собрание, называемое
палатой общин, членами которой бывают перворазрядные джентльмены,
свободно избираемые из числа этого сословия самим народом, за
их великие способности и любовь к своей стране, представлять мудрость
всей нации. Таким образом, обе эти палаты являются самым величественным
собранием в Европе, коему вместе с королем поручено все законодательство.
Затем я перешел к описанию судебных палат, руководимых судьями,
этими почтенными мудрецами и толкователями законов, для разрешения
тяжеб, наказания порока и ограждения невинности. Я упомянул о
бережливом управлении нашими финансами и о храбрых подвигах нашей
армии как на суше, так и на море. Я назвал число нашего населения,
подсчитав, сколько миллионов может быть у нас в каждой религиозной
секте и в каждой политической партии. Я не умолчал также об играх
и увеселениях англичан и вообще ни о какой подробности, если она
могла, по моему мнению, служить к возвеличению моего отечества.
И я закончил все кратким историческим обзором событий в Англии
за последнее столетие.
Этот разговор продолжался в течение пяти аудиенций, из которых
каждая заняла несколько часов. Король слушал меня очень внимательно,
часто записывая то, что я говорил, и те вопросы, которые он собирался
задать мне.
Когда я окончил свое длинное повествование, его величество в шестой
аудиенции, справясь со своими заметками, высказал целый ряд сомнений,
недоумений и возражений по поводу каждого из моих утверждений.
Он спросил, какие методы применяются для телесного и духовного
развития знатного юношества и в какого рода занятиях проводит
оно обыкновенно первую и наиболее переимчивую часть своей жизни?
Какой порядок пополнения этого собрания в случае угасания какого-нибудь
знатного рода? Какие качества требуются от тех, кто впервые возводится
в звание лорда: не случается ли иногда, что эти назначения бывают
обусловлены прихотью монарха, деньгами, предложенными придворной
даме или первому министру, или желанием усилить партию, противную
общественным интересам? Насколько основательно эти лорды знают
законы своей страны и позволяет ли им это знание решать в качестве
высшей инстанции дела своих сограждан? Действительно ли эти лорды
всегда так чужды корыстолюбия, партийности и других недостатков,
что на них не может подействовать подкуп, лесть и тому подобное?
Действительно ли духовные лорды, о которых я говорил, возводятся
в этот сан только благодаря их глубокому знанию религиозных доктрин
и благодаря их святой жизни? Неужели никогда не угождали они мирским
интересам, будучи простыми священниками, и нет среди них растленных
капелланов какого-нибудь вельможи, мнениям которого они продолжают
раболепно следовать и после того, как получили доступ в это собрание?
Затем король пожелал узнать, какая система практикуется при выборах
тех депутатов, которых я назвал членами палаты общин: разве не
случается, что чужой человек, с туго набитым кошельком, оказывает
давление на избирателей, склоняя их голосовать за него вместо
их помещика или наиболее достойного дворянина в околотке? Почему
эти люди так страстно стремятся попасть в упомянутое собрание,
если пребывание в нем, по моим словам, сопряжено с большим беспокойством
и издержками, приводящими часто к разорению семьи, и не оплачивается
ни жалованьем, ни пенсией? Такая жертва требует от человека столько
добродетели и гражданственности, что его величество выразил сомнение,
всегда ли она является искренней. И он желал узнать, нет ли у
этих ревнителей каких-нибудь видов вознаградить себя за понесенные
ими тягости и беспокойства путем принесения в жертву общественного
блага намерениям слабого и порочного монарха вкупе с его развращенными
министра ми. Он задал мне еще множество вопросов и выпытывал все
подробности, касающиеся этой темы, высказав целый ряд критических
замечаний и возражений, повторять которые я считаю неудобным и
неблагоразумным. По поводу моего описания наших судебных палат
его величеству было угодно получить разъяснения относительно нескольких
пунктов. И я мог наилучшим образом удовлетворить его желание,
так как когда-то был почти разорен продолжительным процессом в
верховном суде, несмотря на то, что процесс был мной выигран с
присуждением мне судебных издержек {4}. Король спросил, сколько
нужно времени для определения, кто прав и кто виноват, и каких
это требует расходов? Могут ли адвокаты и стряпчие выступать в
судах ходатаями по делам заведомо несправедливым, в явное нарушение
чужого права? Оказывает ли какое-нибудь давление на чашу весов
правосудия принадлежность к религиозным сектам и политическим
партиям? Получили ли упомянутые мной адвокаты широкое юридическое
образование, или же они знакомы только с местными, провинциальными
и национальными обычаями? Принимают ли какое-нибудь участие эти
адвокаты, а равно и судьи, в составлении тех законов, толкование
и комментирование которых предоставлено их усмотрению? Не случалось
ли когда-нибудь, чтобы одни и те же лица защищали такое дело,
против которого в другое время они возражали, ссылаясь на прецеденты
для доказательства противоположных мнений? Богатую или бедную
корпорацию составляют эти люди? Получают ли они за свои советы
и ведение тяжбы денежное вознаграждение? В частности, допускаются
ли они в качестве членов в нижнюю палату?
Затем король обратился к нашим финансам. Ему казалось, что мне
изменила память, когда я называл цифры доходов и расходов, так
как я определил первые в пять или шесть миллионов в год, между
тем как расходы, по моим словам, превышают иногда означенную цифру
больше чем вдвое. Заметки, сделанные королем по этому поводу,
были особенно тщательны, потому что, по его словам, он надеялся
извлечь для себя пользу из знакомства с ведением наших финансов
и не мог ошибиться в своих выкладках. Но раз мои цифры были правильны,
то король недоумевал, каким образом государство может расточать
свое состояние, как частный человек {5}. Он спрашивал, кто наши
кредиторы и где мы находим деньги для платежа долгов. Он был поражен,
слушая мои рассказы о столь обременительных и затяжных войнах,
и вывел заключение, что мы — или народ сварливый, или же окружены
дурными соседями и что наши генералы, наверное, богаче королей
{6}. Он спрашивал, что за дела могут быть у нас за пределами наших
островов, кроме торговли, дипломатических сношений и защиты берегов
с помощью нашего флота. Особенно поразило короля то обстоятельство,
что нам, свободному народу, необходима наемная регулярная армия
в мирное время {7}. Ведь если у нас существует самоуправление,
осуществляемое выбранными нами депутатами, то — недоумевал король
— кого же нам бояться и с кем воевать? И он спросил меня: разве
не лучше может быть защищен дом каждого из граждан его хозяином
с детьми и домочадцами, чем полдюжиной случайно завербованных
на улице за небольшое жалованье мошенников, которые могут получить
в сто раз больше, перерезав горло охраняемым лицам?
Король много смеялся над моей странной арифметикой (как угодно
было ему выразиться), по которой я определил численность нашего
народонаселения, сложив количество последователей существующих
у нас религиозных сект и политических партий. Он не понимал, почему
того, кто исповедует мнения, пагубные для общества, принуждают
изменить их, но не принуждают держать их при себе. И если
требование перемены убеждений является правительственной тиранией,
то дозволение открыто исповедовать мнения пагубные служит выражением
слабости; в самом деле, можно не запрещать человеку держать яд
в своем доме, но нельзя позволять ему продавать этот яд как лекарство.
Король обратил внимание, что в числе развлечений, которым предается
наша знать и наше дворянство, я назвал азартные игры. Ему хотелось
знать, в каком возрасте начинают играть и до каких лет практикуется
это занятие; сколько времени отнимает оно; не приводит ли иногда
увлечение им к потере состояния; не случается ли, кроме того,
что порочные и низкие люди, изучив все тонкости этого искусства,
игрой наживают большие богатства и держат подчас в зависимости
от себя людей весьма знатных и что в то же время последние, находясь
постоянно в презренной компании, отвлекаются от совершенствования
своего разума и бывают вынуждены благодаря своим проигрышам изучать
все искусство ловкого мошенничества и применять его на практике.
Мой краткий исторический очерк нашей страны за последнее столетие
поверг короля в крайнее изумление. Он объявил, что, по его мнению,
эта история есть не что иное, как куча заговоров, смут, убийств,
избиений, революций и высылок, являющихся худшим результатом жадности,
партийности, лицемерия, вероломства, жестокости, бешенства, безумия,
ненависти, зависти, сластолюбия, злобы и честолюбия.
В следующей аудиенции его величество взял на себя труд вкратце
резюмировать все, о чем я говорил; он сравнивал свои вопросы с
моими ответами; потом, взяв меня в руки и тихо лаская, обратился
ко мне со следующими словами, которых я никогда не забуду, как
не забуду и тона, каким они были сказаны: «Мой маленький друг
Грильдриг, вы произнесли удивительнейший панегирик вашему отечеству;
вы ясно доказали, что невежество, леность и порок являются подчас
единственными качествами, присущими законодателю; что законы лучше
всего объясняются, истолковываются и применяются на практике теми,
кто более всего заинтересован и способен извращать, запутывать
и обходить их. В ваших учреждениях я усматриваю черты, которые
в своей основе, может быть, и терпимы, но они наполовину истреблены,
а в остальной своей части совершенно замараны и осквернены. Из
сказанного вами не видно, чтобы для занятия у вас высокого положения
требовалось обладание какими-нибудь достоинствами; еще менее видно,
чтобы люди жаловались высокими званиями на основании их добродетелей,
чтобы духовенство получало повышение за свое благочестие или ученость,
военные — за свою храбрость и благородное поведение, судьи — за
свою неподкупность, сенаторы — за любовь к отечеству и государственные
советники — за свою мудрость. Что касается вас самого (продолжал
король), проведшего большую часть жизни в путешествиях, то я расположен
думать, что до сих пор вам удалось избегнуть многих пороков вашей
страны. Но факты, отмеченные мной в вашем рассказе, а также ответы,
которые мне с таким трудом удалось выжать и вытянуть из вас, не
могут не привести меня к заключению, что большинство ваших соотечественников
есть порода маленьких отвратительных гадов, самых зловредных из
всех, какие когда-либо ползали по земной поверхности.»
{1} «Король любил музыку...» —
Намек на увлечение Георга I музыкой и на покровительство, оказываемое
им композитору Генделю. См. также «Путешествие в Лапуту».
{2} Шпинет — старинный музыкальный инструмент с клавишами, ударявшими
по струнам.
{3} «...быть членами верховного суда...» — Несправедливость
верховного суда по отношению к Ирландии Свифт осудил в памфлете
«Краткий обзор положения Ирландии».
{4} «...был почти разорен продолжительным процессом в верховном
суде...» — В оригинале: «канцлерским» — «chancery». Канцлерский
суд был основан для ведения гражданских дел; заслужил печальную
известность бюрократическими проволочками, растягивавшими процесс
на длительный срок и поглощавшими все средства тяжущихся сторон.
{5} «...может расточать свое состояние...» — Национальный долг
Англии ко времени написания «Гулливера» достиг таких размеров,
что вызывал в обществе тревогу, разделяемую и Свифтом.
{6} «...наши генералы, наверное, богаче королей.» — Намек на
герцога Мальборо, нажившего на войне за испанское наследство
огромное богатство.
{7} «...необходима наемная регулярная армия...» — В английском
парламенте постоянно велись дебаты на эту тему между тори и
вигами, причем первые утверждали, что Англии как морской державе
нужен флот, а не постоянная армия.
ГЛАВА VII
Любовь автора к своему отечеству.
— Он делает весьма выгодное предложение королю, но король его
отвергает. — Великое невежество короля в делах политики. Несовершенство
и ограниченность знаний этого народа. — Его законы, военное дело
и партия.
Лишь моя крайняя любовь к истине помешала мне утаить эту часть
моей истории. Напрасно было выказывать свое негодование, потому
что, кроме смеха, оно ничего не могло возбудить; и мне пришлось
спокойно и терпеливо выслушивать это оскорбительное третирование
моего благородного и горячо любимого отечества. Я искренне сожалею,
что на мою долю выпала такая роль, как сожалел бы, вероятно, любой
из моих читателей; но монарх этот был так любознателен и с такой
жадностью стремился выведать малейшие подробности, что ни моя
благодарность, ни благовоспитанность не позволяли отказать ему
в посильном удовлетворении его любопытства. Однако же — да будет
разрешено мне заметить в мое оправдание — я очень искусно обошел
многие вопросы короля и каждому пункту придал гораздо более благоприятное
освещение, чем то было совместимо с требованиями строгой истины.
Таким образом, в свой рассказ я всегда вносил похвальное пристрастие
к своему отечеству, которое Дионисий Галикарнасский столь справедливо
рекомендует всем историкам {1}; мне хотелось скрыть слабости и
уродливые явления в жизни моей родины и выставить в самом благоприятном
свете ее красоту и добродетель. Таково было мое чистосердечное
старание во время моих многочисленных бесед с этим могущественным
монархом, к сожалению, однако, не увенчавшееся успехом.
Но нельзя быть слишком требовательным к королю, который совершенно
отрезан от остального мира и вследствие этого находится в полном
неведении нравов и обычаев других народов. Такое неведение всегда
порождает известную узость мысли и множество предрассудков, которых
мы, подобно другим просвещенным европейцам, совершенно чужды.
И, разумеется, было бы нелепо предлагать в качестве образца для
всего человечества понятия добродетели и порока, принадлежащие
столь далекому монарху.
Для подтверждения сказанного, а также чтобы показать прискорбные
последствия ограниченного образования, упомяну здесь о происшествии,
которое покажется невероятным. В надежде снискать еще большее
благоволение короля я рассказал ему об изобретении три или четыре
столетия тому назад некоего порошка, обладающего свойством мгновенно
воспламеняться в каком угодно огромном количестве от малейшей
искры и разлетаться в воздухе, производя при этом шум и сотрясение,
подобные грому {2}. Я сказал, что определенное количество этого
порошка, будучи забито в полую медную или жестяную трубу, выбрасывает,
смотря по величине трубы, железный или свинцовый шар с такой силой
и быстротой, что ничто не может устоять против его удара; что
наиболее крупные из пущенных таким образом шаров не только уничтожают
целые шеренги солдат, но разрушают до основания самые крепкие
стены, пускают ко дну громадные корабли с тысячами людей, а скованные
цепью вместе рассекают мачты и снасти, крошат на куски сотни человеческих
тел и сеют кругом опустошение; что часто мы начиняем этим порошком
большие полые железные шары и особыми орудиями пускаем их в осаждаемые
города, где они взрывают мостовые, разносят на куски дома, зажигают
их, разбрасывая во все стороны осколки, которые проламывают череп
каждому, кто случится вблизи; что мне в совершенстве известны
составные части этого порошка, которые стоят недорого и встречаются
повсюду; что я знаю, как их нужно смешивать, и могу научить мастеров
изготовлять металлические трубы, согласуя их калибр с остальными
предметами в королевстве его величества, причем самые большие
не будут превышать ста футов в длину, и что, наконец, двадцать
или тридцать таких труб, заряженных соответствующим количеством
пороха и соответствующими ядрами, в несколько часов разрушат крепостные
стены самого большого города в его владениях и обратят в развалины
всю столицу, если бы население ее вздумало сопротивляться его
неограниченной власти. Я скромно предложил его величеству эту
маленькую услугу в знак благодарности за многие его милости и
покровительство.
Выслушав описание этих разрушительных орудий и мое предложение,
король пришел в ужас. Он был поражен, как может такое бессильное
и ничтожное насекомое, каким был я (это его собственное выражение),
не только питать столь бесчеловечные мысли, но и до того свыкнуться
с ними, чтобы совершенно равнодушно рисовать сцены кровопролития
и опустошения как самые обыкновенные действия этих разрушительных
машин, изобретателем которых, сказал он, был, должно быть, какой-то
злобный гений, враг рода человеческого. Он заявил, что, хотя ничто
не доставляет ему такого удовольствия, как открытия в области
искусства и природы, тем не менее он скорее согласится потерять
половину своего королевства, чем быть посвященным в тайну подобного
изобретения, и советует мне, если я дорожу своей жизнью, никогда
больше о нем не упоминать.
Странное действие узких принципов и ограниченного кругозора! Этот
монарх, обладающий всеми качествами, обеспечивающими любовь, почтение
и уважение, одаренный большими способностями, громадным умом,
глубокой ученостью и удивительным талантом управлять, почти обожаемый
подданными, — вследствие чрезмерной ненужной щепетильности, совершенно
непонятной нам, европейцам, упустил из рук средство, которое сделало
бы его властелином жизни, свободы и имущества своего народа. Говоря
так, я не имею ни малейшего намерения умалить какую-нибудь из
многочисленных добродетелей этого превосходного короля, хотя я
отлично сознаю, что мой рассказ сильно уронит его в мнении читателя-англичанина;
но я утверждаю, что подобный недостаток является следствием невежества
этого народа, у которого политика до сих пор не возведена на степень
науки, какою сделали ее более утонченные умы Европы. Я очень хорошо
помню, как однажды в разговоре с королем мое замечание насчет
того, что у нас написаны тысячи книг об искусстве управления,
вызвало у него (в противоположность моим ожиданиям) самое нелестное
мнение о наших умственных способностях. Он заявил, что ненавидит
и презирает всякую тайну, утонченность и интригу как у государей,
так и у министров. Он не мог понять, что я разумею под словами
«государственная тайна», если дело не касается неприятеля или
враждебной нации. Все искусство управления он ограничивает самыми
тесными рамками и требует для него только здравого смысла, разумности,
справедливости, кротости, быстрого решения уголовных и гражданских
дел и еще нескольких очевидных для каждого качеств, которые не
стоят того, чтобы на них останавливаться. По его мнению, всякий,
кто вместо одного колоса или одного стебля травы сумеет вырастить
на том же поле два, окажет человечеству и своей родине большую
услугу, чем все политики, взятые вместе.
Знания этого народа очень недостаточны; они ограничиваются моралью,
историей, поэзией и математикой, но в этих областях, нужно отдать
справедливость, ими достигнуто большое совершенство. Что касается
математики, то она имеет здесь чисто прикладной характер и направлена
на улучшение земледелия и разных отраслей техники, так что у нас
она получила бы невысокую оценку {3}. А относительно идей, сущностей,
абстракций и трансценденталий мне так и не удалось внедрить в
их головы ни малейшего представления.
В этой стране не дозволяется формулировать ни один закон при помощи
числа слов, превышающего число букв алфавита, а в нем их насчитывают
всего двадцать две; но лишь очень немногие законы достигают даже
этой длины. Все они выражены в самых ясных и простых терминах,
и эти люди не отличаются такой изворотливостью ума, чтобы открывать
в законе несколько смыслов; писать комментарий к какому-либо закону
считается большим преступлением. Что касается гражданского и уголовного
судопроизводства, то прецедентов в этих областях у них так мало,
что они не могут похвастаться особенным искусством по этой части
{4}.
Искусство книгопечатания у них, как и у китайцев, существует с
незапамятных времен. Но библиотеки их не очень велики. Так, например,
королевская, считающаяся самой значительной, заключает в себе
не более тысячи томов, помещенных в галерее длиною в сто двадцать
футов, откуда мне было дозволено брать любую книгу. Столяр королевы
смастерил в одной из комнат Глюмдальклич деревянный станок, вышиною
в двадцать пять футов, по форме похожий на стоячую лестницу, каждая
ступенька которой имела пятьдесят футов длины. Он составлял передвижной
ряд ярусов, и нижний конец помещался на расстоянии десяти футов
от стены комнаты. Книга, которую я желал читать, приставлялась
к стене; я взбирался на самую верхнюю ступень лестницы и, повернув
лицо к книге, начинал чтение с верху страницы, передвигаясь вдоль
нее слева направо на расстояние восьми или десяти шагов, смотря
по длине строки; до тех пор, пока строки не опускались ниже уровня
моих глаз; тогда я спускался на следующую ступеньку, пока постепенно
не доходил до конца страницы, после чего поднимался снова и прочитывал
таким же образом другую страницу; листы книги я переворачивал
обеими руками, что было нетрудно делать, так как каждый из них
по толщине и плотности не превосходил нашего картона, и в книге
самого большого формата имел длину всего от восемнадцати до двадцати
футов.
Их слог отличается ясностью, мужественностью и гладкостью, без
малейшей цветистости, ибо более всего они стараются избегать нагромождения
ненужных слов и разнообразия выражений {5}. Я прочитал много их
книг, особенно исторического и нравственного содержания. Между
прочим, мне доставил большое удовольствие маленький старинный
трактат, который всегда лежал в спальне Глюмдальклич и принадлежал
ее гувернантке, почтенной пожилой даме, много читавшей на моральные
и религиозные темы. Книга повествует о слабости человеческого
рода и не пользуется большим уважением, исключая женщин и простого
народа. Однако мне было любопытно узнать, что мог сказать местный
писатель на подобную тему. Он повторяет обычные рассуждения европейских
моралистов, показывая, каким слабым презренным и беспомощным животным
является по своей природе человек; как он не способен защищаться
от климатических условий и ярости диких животных; как эти животные
превосходят его — одни своей силой, другие быстротой, третьи предусмотрительностью,
четвертые трудолюбием. Он доказывает, что в последние упадочные
столетия природа вырождается и может производить только каких-то
недоносков сравнительно с людьми, которые жили в древние времена
{6}. По его мнению, есть большое основание думать, что не только
человеческая порода была первоначально крупнее, но что в прежние
времена существовали также великаны, о чем свидетельствуют история
и предания и что подтверждается огромными костями и черепами,
случайно откапываемыми в различных частях королевства, по своим
размерам значительно превосходящими нынешних измельчавших людей.
Он утверждает, что сами законы природы необходимо требуют, чтобы
вначале мы были крупнее ростом и сильнее, менее подвержены гибели
от незначительной случайности — упавшей с крыши черепицы, камня,
брошенного рукой мальчика, ручейка, в котором мы тонем. Из этих
рассуждений автор извлекает несколько нравственных правил, полезных
для повседневной жизни, которые незачем здесь повторять. Прочитав
эту книгу, я невольно задумался над вопросом, почему у людей так
распространена страсть произносить поучения на нравственные темы,
а также досадовать и сетовать на свои слабости, обнаруживающиеся
при борьбе со стихиями. Мне кажется, тщательное исследование вопроса
может доказать всю необоснованность подобных жалоб как у нас,
так и у этого народа.
Что касается военного дела, то туземцы гордятся численностью королевской
армии, которая состоит из ста семидесяти шести тысяч пехоты и
тридцати двух тысяч кавалерии, если можно назвать армией корпус,
составленный в городах из купцов, а в деревнях из фермеров, под
командой больших вельмож или мелкого дворянства, не получающих
ни жалованья, ни другого вознаграждения. Но армия эта достаточно
хорошо делает свои упражнения и отличается прекрасной дисциплиной,
что, впрочем, не удивительно, ибо как может быть иначе там, где
каждый фермер находится под командой своего помещика, а каждый
горожанин под командой первых людей в городе, и где эти начальники
избираются баллотировкой, как в Венеции.
Мне часто приходилось видеть военные упражнения столичного ополчения
на большом поле в двадцать квадратных миль, недалеко от города.
Хотя в сборе было не более двадцати пяти тысяч пехоты и шести
тысяч кавалерии, но я ни за что не мог бы сосчитать их — такое
громадное пространство занимала армия. Каждый кавалерист, сидя
на лошади, представлял собой колонну вышиною около ста футов.
Я видел, как весь этот кавалерийский корпус по команде разом обнажал
сабли и размахивал ими в воздухе. Никакое воображение не может
придумать ничего более грандиозного и поразительного! Казалось,
будто десять тысяч молний разом вспыхивали со всех сторон небесного
свода.
Мне было любопытно узнать, каким образом этот государь, владения
которого нигде не граничат с другим государством, пришел к мысли
организовать армию и обучить свой народ военной дисциплине. Вот
что я узнал по этому поводу как из рассказов, так и из чтения
исторических сочинений. В течение нескольких столетий эта страна
страдала той же болезнью, которой подвержены многие другие государства:
дворянство часто боролось за власть, народ — за свободу, а король
— за абсолютное господство. Силы эти, хотя и счастливо умеряемые
законами королевства, по временам выходили из равновесия и не
раз затевали гражданскую войну. Последняя из таких войн благополучно
окончилась при деде ныне царствующего монарха и привела все партии
к соглашению и взаимным уступкам. Тогда с общего согласия было
сформировано ополчение, которое всегда стоит на страже порядка.
{1} Дионисий Галикарнасский (I
в. до н. э.) — греческий историк. Часть своей жизни провел в
Риме. Автор многотомного труда «Археология».
{2} «...три или четыре столетия тому назад...» — Самая ранняя
дата упоминания об огнестрельном оружии — 1325 г. Примерно в
это же время жил изобретатель пороха, немецкий монах Бертольд
Шварц.
{3} «...у нас она получила бы невысокую оценку.» — Свифт иронически
относился ко всякого рода умозрительным наукам и считал, что
науки должны приносить реальную пользу народным массам.
{4} «...прецедентов в этих областях...» — Намек на английское
судопроизводство, в котором многие дела, не подходящие ни под
один из существующих законов, решаются на основе имевших место
прецедентов (то есть решений судов по аналогичным делам).
{5} «Их слог отличается ясностью...» — Здесь охарактеризованы
принципы литературного стиля, которым следовал сам Свифт, сторонник
ясности в изложении мыслей и противник излишних прикрас.
{6} «...природа вырождается...» — Выраженный здесь взгляд был
широко распространен в XVIII в. и опирался как на древние легенды,
так и на результаты раскопок, в которых находили кости древних
обитателей Земли, удивлявшие своими большими размерами, о чем
говорится дальше в тексте.
ГЛАВА VIII
Король и королева предпринимают
путешествие к границам государства. — Автор сопровождает их. —
Подробный рассказ о том, каким образом автор оставляет страну.
— Он возвращается в Англию.
У меня всегда было предчувствие, что рано или поздно я возвращу
себе свободу, хотя я не мог ни предугадать, каким способом, ни
придумать никакого проекта, который имел бы малейшие шансы на
успех. Корабль, на котором я прибыл сюда, был первый, показавшийся
у этих берегов, и король отдал строжайшее повеление, на случай,
если появится другой такой же корабль, притащить его к берегу
и доставить со всем экипажем на телеге в Лорбрульгруд. Король
имел сильное желание достать мне женщину моего роста, от которой
у меня могли бы быть дети. Однако, мне кажется, я скорее согласился
бы умереть, чем принять на себя позор оставить потомство, которое
содержалось бы в клетках, как прирученные канарейки, и со временем,
может быть, продавалось бы как диковинка для развлечения знатных
лиц. Правда, обращались со мной очень ласково: я был любимцем
могущественного короля и королевы, предметом внимания всего двора,
но в этом обращении было нечто оскорбительное для моего человеческого
достоинства. Я никогда не мог забыть оставленную на родине семью.
Я чувствовал потребность находиться среди людей, с которыми мог
бы общаться как равный с равными и ходить по улицам и полям, не
опасаясь быть растоптанным, подобно лягушке или щенку. Однако
мое освобождение произошло раньше, чем я ожидал, и не совсем обыкновенным
образом. Я добросовестно расскажу все обстоятельства этого удивительного
происшествия.
Уже два года я находился в этой стране. В начале третьего мы с
Глюмдальклич сопровождали короля и королеву в их путешествии к
южному побережью королевства. Меня, по обыкновению, возили в дорожном
ящике, который, как я уже описывал, был очень удобной комнатой
шириною в двенадцать футов. В этой комнате, при помощи шелковых
веревок, я велел прикрепить к четырем углам потолка гамак, который
ослаблял силу толчков, когда слуга, верхом на лошади, держал меня
перед собой, согласно изъявленному мной иногда желанию. Часто
в дороге я засыпал в этом гамаке. В крыше моего ящика, прямо над
гамаком, было устроено столяром, по моей просьбе, отверстие величиною
в квадратный фут для доступа свежего воздуха в жаркую погоду во
время моего сна; я мог по желанию открывать и закрывать это отверстие
при помощи доски, двигавшейся в желобках.
Когда мы достигли цели нашего путешествия, король решил провести
несколько дней во дворце близ Фленфласника, города, расположенного
в восемнадцати английских милях от морского берега. Глюмдальклич
и я были сильно утомлены; я схватил небольшой насморк, а бедная
девочка так сильно заболела, что вынуждена была оставаться в своей
комнате. Мне очень хотелось видеть океан — единственное место,
которое могло служить театром моего бегства, если бы ему суждено
было когда-нибудь осуществиться. Я притворился более больным,
чем был на самом деле, и просил отпустить меня подышать свежим
морским воздухом с пажом, которого очень любил и которому меня
доверяли уже несколько раз. Никогда не забуду, с какой неохотой
Глюмдальклич согласилась на эту прогулку и сколько наставлений
дала она пажу заботливо беречь меня; она была вся в слезах, как
будто предчувствуя, что должно было произойти. Мальчик нес меня
в ящике около получаса по направлению к скалистому морскому берегу.
Здесь я велел ему поставить ящик и, открыв одно из окон, начал
с тоской смотреть на воды океана. Я чувствовал себя нехорошо и
сказал пажу, что хочу вздремнуть в гамаке, надеясь, что сон принесет
мне облегчение. Я лег, и паж плотно закрыл окно, чтобы мне не
надуло. Я скоро заснул, и все мои предположения сводятся к тому,
что паж, думая, что во время сна со мной не может случиться ничего
опасного, направился к скалам искать птичьи гнезда; ибо и раньше
мне случалось наблюдать из моего окна, как он находил эти гнезда
в расщелинах скал и доставал оттуда яйца. Как бы то ни было, но
я внезапно проснулся от резкого толчка, точно кто-то с силой дернул
за кольцо, прикрепленное к крышке моего ящика, чтобы удобнее было
носить его. Я чувствовал, как мой ящик поднялся высоко в воздух
и затем понесся со страшной скоростью. Первый толчок едва не выбросил
меня из гамака, но потом движение стало более плавным. Я не сколько
раз принимался кричать во всю глотку, но без всякой пользы. Я
смотрел в окна и видел только облака и небо. Над головой я слышал
шум, похожий на всплески крыльев, и мало-помалу начал сознавать
опасность моего положения: должно быть, орел, захватив клювом
кольцо моего ящика, понес его с намерением бросить о скалу, как
черепаху в панцире, и затем извлечь из-под обломков мое тело и
пожрать его: смышленость и чутье этой птицы дают ей возможность
выследить добычу на большом расстоянии, хотя бы она была скрыта
лучше, чем я, огражденный досками толщиною в два дюйма.
Спустя некоторое время я заметил, что шум усилился, а взмахи крыльев
участились, и что мой ящик закачался из стороны в сторону, как
вывеска на столбе в ветреный день. Я услышал несколько ударов
или тумаков, нанесенных, по моему предположению, орлу (ибо я был
уверен, что именно орел держал в клюве кольцо моего ящика); затем
вдруг я почувствовал, что падаю отвесно вниз около минуты, но
с такой невероятной скоростью, что у меня захватило дух. Мое падение
было остановлено страшным всплеском, который отдался в моих ушах
сильнее, чем шум Ниагарского водопада. После этого я в продолжение
минуты был во мраке, затем мой ящик начал подниматься, и в верхнюю
часть окон я увидел свет. Тогда я понял, что упал в море. Благодаря
тяжести моего тела, а также различным вещам и железным пластинам,
которыми ящик был скреплен для прочности по всем четырем углам
сверху и снизу, он погрузился в воду на пять футов. Я предполагал
и предполагаю теперь, что на орла, летевшего с ящиком, напали
два или три соперника, надеясь поделиться добычей, и что во время
битвы орел выпустил меня из клюва. Железные пластины, укрепленные
на дне ящика (самые тяжелые из всех), помогли ему сохранить во
время падения равновесие и не дали разбиться о поверхность воды.
Все скрепы были тесно пригнаны; двери отворялись не на петлях,
а поднимались и опускались, как подъемные окна. Словом, моя комната
была закрыта так плотно, что воды туда проникло очень немного.
С трудом выйдя из гамака, я отважился отодвинуть в крышке упомянутую
выше доску, чтобы впустить свежего воздуху, от недостатка которого
я почти задыхался.
Как часто возникало у меня тогда желание быть с моей милой Глюмдальклич,
от которой один только час так отдалил меня! По совести говорю,
что среди собственных несчастий я не мог удержаться от слез при
мысли о моей бедной нянюшке, о горе, которое причинит ей эта потеря,
о неудовольствии королевы и о крушении ее надежд. Вряд ли многим
путешественникам выпадало на долю такое трудное и отчаянное положение,
в каком находился я в это время, ежеминутно ожидая, что мой ящик
разобьется или, в лучшем случае, будет опрокинут первым же порывом
ветра и первой же волной. Стоило только разбиться хотя бы одному
оконному стеклу, и мне грозила бы неминуемая смерть; между тем
эти стекла были защищены только железными решетками, поставленными
снаружи в ограждение от дорожных случайностей. Заметив, что вода
начинает просачиваться сквозь щели, хотя они были незначительны,
я как мог законопатил их. Я был не в силах поднять крышу моего
ящика, что непременно сделал бы и взобрался бы наверх; там я мог,
по крайней мере, протянуть несколько часов дольше, чем сидя взаперти
в этом, если можно так сказать, трюме. Но если бы даже мне удалось
избежать опасности в продолжение одного или двух дней, то затем
чего я мог ожидать, кроме смерти от голода и холода? В таком состоянии
я пробыл около четырех часов, каждую минуту ожидая и даже желая
гибели.
Я уже говорил читателю, что к глухой стороне моего ящика были
прикреплены две прочные скобы, в которые слуга, возивший меня
на лошади, продевал кожаный ремень и пристегивал его к своему
поясу. Находясь в этом неутешительном положении, я вдруг услышал,
или мне только почудилось, что по этой стороне ящика что-то царапается;
скоро после этого мне показалось, что ящик тащат или буксируют
по морю, так как по временам я чувствовал как бы дерганье, от
которого волны подымались до самых верхушек моих окон, погружая
меня в темноту. Это поселило во мне слабую надежду на освобождение,
хотя я не мог понять, откуда могла прийти помощь. Я решился отвинтить
один из моих стульев, прикрепленных к полу, и с большими усилиями
снова привинтил его под подвижной доской, которую незадолго перед
тем отодвинул. Взобравшись на этот стул и приблизив, насколько
возможно, свой рот к отверстию, я стал громко звать на помощь
на всех известных мне языках. Потом я привязал платок к палке,
которая всегда была со мной, и, просунув ее в отверстие, стал
махать платком с целью привлечь внимание лодки или корабля, если
бы таковые находились поблизости, и дать знать матросам, что в
ящике заключен несчастный смертный.
Но все это, казалось, не приводило ни к каким результатам; однако
же я ясно ощущал, что моя комната все подвигается вперед. Спустя
час или более сторона ящика, где находились скобы, толкнулась
о что-то твердое. Я испугался, не скала ли это, и почувствовал,
что ящик качается больше, чем прежде. Я ясно расслышал на крыше
моей комнаты шум, словно был брошен канат, затем он заскрипел,
как если бы его продевали в кольцо. После этого я почувствовал,
что в несколько приемов меня подняли фута на три выше, чем я был
прежде. Я снова выставил палку с платком и начал призывать на
помощь, пока не охрип. В ответ я услышал громкие восклицания,
повторившиеся три раза, которые привели меня в неописуемый восторг,
понятный только тому, кто сам испытал его. Затем я услышал топот
ног над моей головой, и кто-то громко закричал мне в отверстие
по-английски: «Если есть кто-нибудь там внизу, пусть говорит».
Я отвечал, что я англичанин, вовлеченный злою судьбою в величайшие
бедствия, какие постигали когда-нибудь разумное существо, и заклинал
всем, что может тронуть сердце, освободить меня из моей темницы.
На это голос сказал, что я в безопасности, так как мой ящик привязан
к кораблю и немедленно явится плотник, который пропилит в крыше
отверстие, достаточно широкое, чтобы вытащить меня. Я отвечал,
что в этом нет надобности и даром будет потрачено много времени;
гораздо проще кому-нибудь из экипажа просунуть палец в кольцо
ящика, вынуть его из воды и поставить в каюте капитана. Услыхав
мои нелепые слова, некоторые матросы подумали, что имеют дело
с сумасшедшим, другие смеялись. И в самом деле, я совершенно упустил
из виду, что нахожусь теперь среди людей одинакового со мной роста
и силы. Явился плотник и в несколько минут пропилил дыру в четыре
квадратных фута, затем спустил небольшую лестницу, по которой
я вышел наверх, после чего был взят на корабль в состоянии крайней
слабости.
Изумленные матросы задавали мне тысячи вопросов, на которые я
не имел расположения отвечать. В свою очередь, и я был приведен
в замешательство при виде стольких пигмеев, потому что такими
казались эти люди моим глазам, привыкшим долгое время смотреть
только на предметы чудовищной величины. Но капитан, мистер Томас
Вилькокс, достойный и почтенный шропширец, заметив, что я готов
упасть в обморок, отвел меня в свою каюту, дал укрепляющего лекарства
и уложил в свою постель, советуя мне немного отдохнуть, что действительно
было мне крайне необходимо. Прежде чем заснуть, я сообщил капитану,
что в моем ящике находится ценная мебель, которую было бы жаль
потерять; что там есть прекрасный гамак, походная постель, два
стула, стол и комод, что комната вся увешана или, лучше сказать,
обита шелком и бумажными тканями и что если капитан прикажет кому-нибудь
из матросов принести в каюту ящик, то я открою его и покажу ему
все мои богатства. Услышав этот вздор, капитан подумал, что я
в бреду, однако (я полагаю, чтобы успокоить меня) обещал распорядиться
исполнить мое желание. Затем он вышел на палубу и велел нескольким
матросам спуститься в мой ящик, откуда они вытащили (как я узнал
потом) все мои вещи и содрали обивку, причем стулья, комод и постель,
привинченные к полу, были сильно испорчены, так как матросы по
неведению стали их вырывать. Они сняли некоторые доски для корабельных
нужд и, взяв все, что обратило на себя их внимание, бросили остов
ящика в море; получив теперь много повреждений в полу и стенках,
он быстро наполнился водой и пошел ко дну. Я был очень доволен,
что мне не пришлось присутствовать при этом разрушении, так как
уверен, что оно бы очень расстроило меня, приведя мне на память
пережитое, которое я предпочел бы забыть.
Я проспал несколько часов, но неспокойно, так как мне все время
снились только что покинутые мной места и опасности, которых мне
удалось избежать. Все же, проснувшись, я почувствовал, что силы
мои восстановились. Было около восьми часов вечера, и капитан,
полагавший, что я долго уже голодаю, приказал немедленно подать
ужин. Он гостеприимно угощал меня, заметив, что взгляд мой не
безумен и речь не бессвязна. Когда мы остались одни, он попросил
меня рассказать о моих приключениях и сообщить, какие обстоятельства
бросили меня в этом чудовищном деревянном сундуке на волю ветра
и волн. Он сказал, что около полудня заметил его в зрительную
трубу и сначала принял его за парус. Так как курс капитана лежал
недалеко, то он решил к нему направиться в надежде купить немного
сухарей, в которых у него чувствовался недостаток. Подойдя ближе
и убедившись в своей ошибке, он послал шлюпку узнать, в чем дело.
Матросы в испуге воротились назад, клятвенно уверяя, что видели
плавучий дом. Посмеявшись над их глупостью, капитан сам спустился
в шлюпку, приказав матросам взять с собою два прочных каната.
Так как море было спокойно, то он несколько раз объехал вокруг
ящика и заметил в нем окна с железными решетками. Затем он обнаружил
две скобы на одной стороне, которая была вся дощатая, без отверстий
для пропуска света. Капитан приказал подплыть к этой стороне и,
привязав канат к одной скобе, велел матросам тащить мой сундук
(как он его называл) на буксире к кораблю. Когда его притащили,
капитан приказал привязать другой канат к кольцу, прикрепленному
на крыше, и на блоках поднять ящик; но, несмотря на участие всей
команды, меня удалось поднять только на два или на три фута. Капитан
сказал, что они видели мою палку с платком, просунутую в дыру,
и решили, что в ящике заключены какие-то несчастные. Я спросил
капитана, не видел ли он или кто-нибудь из экипажа на небе громадных
птиц, перед тем как меня заметили с корабля. На это он ответил,
что когда он обсуждал событие с матросами во время моего сна,
то один из матросов сообщил, что видел трех орлов, летевших по
направлению к северу, но они не показались ему больше обыкновенных;
последнее обстоятельство, я полагаю, объясняется большой высотой,
на которой летели птицы. Капитан не мог понять, почему я задаю
такой вопрос. Затем я спросил его, далеко ли мы находимся от земли.
На это он ответил, что, по самым точным вычислениям, мы находимся
от берега на расстоянии не менее ста лиг. Я сказал капитану, что
он больше чем на половину ошибается, так как я упал в море спустя
каких-нибудь два часа, после того как покинул страну, в которой
жил. После моего замечания капитан снова стал думать, что мозги
мои не в порядке, на что он мне намекнул и посоветовал отправиться
спать в каюту, которая для меня приготовлена. Я уверил капитана,
что благодаря его любезному приему и прекрасному обществу я совершенно
восстановил свои силы и что ум мой ясен как никогда. Тогда он
принял серьезный вид и, попросив позволения говорить со мной откровенно,
спросил, не повредился ли мой рассудок оттого, что на совести
у меня лежит тяжкое преступление, в наказание за которое я и был
посажен, по повелению какого-нибудь государя, в этот сундук: ведь
существует же в некоторых странах обычай сажать больших преступников
без пищи в дырявые суда и пускать эти суда в море {1}; хотя он
очень бранит себя за то, что принял на корабль такого преступника,
однако дает слово доставить меня в целости в первый же порт. Он
добавил, что подозрения его сильно укрепили нелепости, которые
я говорил сначала матросам, а потом и ему по поводу моей комнаты,
или сундука, мои беспокойные взгляды и странное поведение за ужином.
Я просил капитана терпеливо выслушать рассказ о моих приключениях,
которые я добросовестно изложил, начиная с последнего отъезда
из Англии и до той минуты, когда он заметил мой ящик. И так как
истина всегда находит доступ в рассудительный ум, то этот достойный
и почтенный джентльмен, обладавший большим здравым смыслом и не
лишенный образования, был скоро убежден в моей искренности и правдивости.
Однако, желая еще более подтвердить все сказанное мною, я попросил
капитана приказать принести мой комод, ключ от которого был у
меня в кармане (ибо он уже сообщил мне, каким образом матросы
распорядились с моей комнатой). Я открыл комод в присутствии капитана
и показал ему небольшую коллекцию редкостей, собранных мною в
стране, которую я покинул таким странным образом. Там был гребень,
который я смастерил из волос королевской бороды, и другой, сделанный
из того же материала, но вместо дерева на его спинку я употребил
обрезок ногтя с большого пальца ее величества. Там была коллекция
иголок и булавок длиною от фута до полуярда; несколько вычесок
из волос королевы; золотое кольцо, которое королева однажды любезно
подарила, сняв его с мизинца и надев мне на шею как ожерелье.
Я просил капитана принять кольцо в благодарность за оказанные
им мне услуги, но он наотрез отказался. Я показал ему также мозоль,
которую собственными руками срезал с пальца на ноге одной фрейлины;
эта мозоль, величиною с кентское яблоко, была так тверда, что
по возвращении в Англию я вырезал из нее кубок и оправил в серебро.
Наконец, я попросил его рассмотреть штаны из мышиной кожи, которые
были тогда на мне.
Я едва убедил капитана принять от меня в подарок хотя бы зуб одного
лакея, заметив, что он с большим любопытством рассматривает этот
зуб, видимо, очень поразивший его воображение. Капитан принял
подарок с благодарностью, которой не заслуживала такая безделица.
Зуб этот по ошибке был выдернут неопытным хирургом у одного из
лакеев Глюмдальклич, страдавшего зубной болью, но оказался совершенно
здоровым. Вычистив его, я спрятал как диковину себе в комод. Он
был около фута в длину и четыре дюйма в диаметре.
Капитан остался очень доволен моим безыскусственным рассказом
и выразил надежду, что по возвращении в Англию я окажу услугу
всему свету, изложив его на бумаге и сделав достоянием гласности.
На это я ответил, что, по моему мнению, книжный рынок и без того
перегружен книга ми путешествий; что в настоящее время нет ничего,
что показалось бы нашему читателю необыкновенным, и это заставляет
меня подозревать, что многие авторы менее заботятся об истине,
чем об удовлетворении своего тщеславия и своей корысти, и ищут
только развлечь невежественных читателей; что моя история будет
повествовать только о самых обыкновенных событиях и читатель не
найдет в ней красочных описаний диковинных растений, деревьев,
птиц и животных или же варварских обычаев и идолопоклонства дикарей,
которыми так изобилуют многие путешествия. Во всяком случае, я
поблагодарил капитана за его доброе мнение и обещал подумать об
этом.
Капитан очень удивлялся, почему я так громко говорю, и спросил
меня, не были ли туги на ухо король или королева той страны, где
я жил. Я ответил, что это следствие привычки, приобретенной за
последние два года, и что меня, в свою очередь, удивляют голоса
капитана и всего экипажа, которые мне кажутся шепотом, хотя я
слышу их совершенно ясно. Чтобы разговаривать с моими великанами,
необходимо было говорить так, как говорят на улице с человеком,
стоящим на вершине колокольни, за исключением тех случаев, когда
меня ставили на стол или брали на руки. Я сообщил ему также и
мое другое наблюдение: когда я вошел на корабль и вокруг собрались
все матросы, они показались мне самыми ничтожными по своим размерам
существами, каких только я когда-либо видел. И в самом деле, с
тех пор, как судьба забросила меня во владения этого короля, глаза
мои до того привыкли к предметам чудовищной величины, что я не
мог смотреть на себя в зеркало, так как сравнение порождало во
мне очень неприятные мысли о моем ничтожестве. Тогда капитан сказал,
что, наблюдая меня за ужином, он заметил, что я с большим удивлением
рассматриваю каждый предмет и часто делаю над собой усилие, чтобы
не рассмеяться; не зная, чем объяснить такую странность, он приписал
ее расстройству моего рассудка. Я ответил, что его наблюдения
совершенно правильны, но мог ли я держать себя иначе при виде
блюда величиною в три пенса, свиного окорока, который можно было
съесть в один прием, при виде чашки, напоминавшей скорлупу ореха,
— и я описал ему путем таких же сравнений всю обстановку и все
припасы. И хотя королева снабдила меня всем необходимым, когда
я состоял на ее службе, тем не менее мои представления всегда
были в соответствии с тем, что я видел кругом, причем я так же
закрывал глаза на свои ничтожные размеры, как люди закрывают их
на свои недостатки. Капитан отлично понял мою шутку и весело ответил
мне старой английской поговоркой, что у меня глаза больше желудка,
так как он не заметил у меня большого аппетита, несмотря на то
что я постился в течение целого дня. И, продолжая смеяться, заявил,
что заплатил бы сто фунтов за удовольствие посмотреть на мою комнату
в клюве орла и в то время, как она падала в море со страшной высоты;
эта поистине удивительная картина достойна описания в назидание
грядущим поколениям. При этом сравнение с Фаэтоном было настолько
очевидно, что он не мог удержаться, чтобы не применить его ко
мне, хотя я не был особенно польщен им {2}.
Побывав в Тонкине, капитан на обратном пути в Англию занесен был
на северо-восток к 44° северной широты и 145°
долготы. Но так как спустя два дня после того, как я был взят
на борт, мы встретили пассатный ветер, то долго шли к югу и, миновав
Новую Голландию, взяли курс на ЗЮЗ, потом на ЮЮЗ, пока не обогнули
мыс Доброй Надежды. Наше плавание было очень счастливо, но я не
буду утомлять читателя его описанием. Раз или два капитан заходил
в порты запастись провизией и свежей водой, но я ни разу не сходил
с корабля до самого прибытия в Даунс, что произошло 5 июня 1706
года, то есть спустя девять месяцев после моего освобождения.
Я предложил капитану в обеспечение платы за мой переезд все, что
у меня было, но он не согласился взять ни одного фартинга. Мы
дружески расстались, и я взял с него слово навестить меня в Редрифе.
Затем я нанял лошадь и проводника за пять шиллингов, взятых в
долг у капитана.
Наблюдая по дороге ничтожные размеры деревьев, домов, людей и
домашнего скота, я все думал, что нахожусь в Лиллипутии. Я боялся
раздавить встречавшихся на пути прохожих и часто громко кричал,
чтобы они посторонились; такая грубость с моей стороны привела
к тому, что мне раз или два чуть не раскроили череп.
Когда я пришел домой, куда принужден был спрашивать дорогу, и
один из слуг отворил мне двери, я на пороге нагнулся (как гусь
под воротами), чтобы не удариться головой о притолоку. Жена прибежала
обнять меня, но я наклонился ниже ее колен, полагая, что иначе
ей не достать моего лица. Дочь стала на колени, желая попросить
у меня благословения, но я не увидел ее, пока она не поднялась,
настолько я привык задирать голову и направлять глаза на высоту
шестидесяти футов; затем я сделал попытку поднять ее одной рукой
за талию. На слуг и на одного или двух находившихся в доме друзей
я смотрел сверху вниз, как смотрит великан на пигмеев. Я заметил
жене, что они, верно, вели слишком экономную жизнь, так как обе
вместе с дочерью заморили себя и обратились в ничто. Короче сказать,
я держал себя столь необъяснимым образом, что все составили обо
мне то же мнение, какое составил капитан, увидя меня впервые,
то есть решили, что я сошел с ума. Я упоминаю здесь об этом только
для того, чтобы показать, как велика сила привычки и предубеждения.
Скоро все недоразумения между мной, семьей и друзьями уладились,
но жена торжественно заявила, что больше я никогда не увижу моря.
Однако же моя злая судьба распорядилась иначе, и даже жена не
могла удержать меня, как скоро узнает об этом читатель. Этим я
оканчиваю вторую часть моих злосчастных путешествий.
{1} «...обычай сажать больших преступников...»
— Описание подобных наказаний встречается во многих мифах, например:
в мифе о Данае, посаженной в сундук, который сбросили в открытое
море.
{2} «...сравнение с Фаэтоном...» — По греческому мифу, Фаэтон
— сын Солнца и Климены. Добившись от отца разрешения управлять
его огненной колесницей в течение одного дня, он чуть не сжег
вселенную, за что Юпитер низверг его в Эридан.
|