Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

ХРИСТИАНСТВО В ИСТОРИИ

Год издания II

№ 5 (июль-октябрь 1995 г.)

 

К оглавлению

 

АНДРЕЙ СВИРЕЛЕВ

ИСТОРИЯ С СОЛЖЕНИЦЫНЫМ

ПАДЕНИЕ ИЛИ НИЗВЕРЖЕНИЕ: СОЛЖЕНИЦЫН В ЗЕРКАЛЕ ПРЕССЫ

Главным душевным событием второй и третьей четвертей 1995 года можно назвать низвержение Солженицына. Началось с того, что после целого года моратория на всякие отзывы о писателе (мораторий этот нарушался лишь литераторами-маргиналами) практически одновременно журналисты различных авторитетных печатных органов — от "Русской мысли" до "Нового времени" — выступили с критикой Солженицына. Критика эта тем более сокрушительна, что она спокойна. Это, строго говоря, не критика, а скорбь. Ирина Петровская в статье "Би-Би-Си как зеркало" (Общая газета, 1.6.95) просто пересказывает сцену из фильма о возвращении Солженицына, когда к писателю пробился некий Шатков, "вылитый Иван Денисыч", старый зэк.

"Он пробился к писателю, когда тот перед отправлением поезда подписывал книги местным начальникам. Постоял рядом — маленький, седенький, в каком-то стареньком кителе, надетом ради торжественного случая. Услышал имя и фамилию того, кому писатель давал автограф. "Александр Исаевич, — говорит, — это КГБ. Вас окружают кагэбэшники". На него тут же набросились, в сторону поволокли. "Не надо силой", — не отрывая ручки от листа, приказал Солженицын. Так же, не глядя на старика: "Я вам отвечу. Мы теперь не можем метлой выметать живых людей. Мы должны в каждом пробудить доброе чувство". "Это правильно, — согласился старик. — Но они меня травят и даже не реабилитировали. Эти, которые вас окружают, они самые. Они позорят Вас на Вашей земле". ... А англичане встык — еще отрывок, из Нобелевской лекции: "Простой шаг простого мужественного человека — не участвовать во лжи... Писателям же и художникам доступно большее — победить ложь".

До Солженицына было много писателей, описывавших ГУЛаг ярко, убедительно, с отвращением, с позиций резко антикоммунистических. Сила Солженицына оказалась именно в том, что он был классическим диссидентом, а не революционером, он боролся с коммунистами не ради капитализма, а ради лучшего коммунизма ("народного", "швейцарского" — это уже не важно). Именно поэтому его так отчетливо услыхали на Западе — услыхали те, кто не желал слушать антисоветчиков, услыхали именно коммунисты-антисоветчики, все те, кого доклад Хрущева ошарашил, но кто остался с вождями Советского союза, кривясь и морщась. Как ни глубоко критиковал Солженицын систему — докопавшись аж до Ленина — самым удивительным в его критике было то, что он с трудом докапывался до Ленина, когда уже сотни книг на всех языках вопили о том, какова цена ленинизма. Его книга была написана для некоего невидимого марксиста — для марксиста в нём самом, для марксиста в среднем западном интеллектуале, для всякого, кому была дорога коммунистическая идея и кого жгло несоответствие этой идеи реальности.

Издевательское отношение Солженицына к "самой передовой идеологии" вполне могло быть издевательством настоящего коммуниста над поддельными. Солженицын с наибольшим вкусом критиковал большевиков за несоответствие коммунизму, за "ножницы" между провозглашаемыми идеалами и гулаговской данностью. Писатель полагал, что его книга "взорвёт" систему — но которую систему? Реального социализма или систему мысли? Ответ дала сама жизнь: публикация "Архипелага" вовсе ничего не взорвала. Творчество Солженицына было полюблено — horribile dictu — самым прокоммунистическим издательством Советского Союза. Множество коммунистов охотно приняло его критику в качестве конструктивной, очищающей коммунизм от злоупотреблений и извращений.

То, что "Архипелаг" не поколебал системы, никого не переубедил, не доказал зверской сущности коммунизма, то, что "Архипелаг" мог быть написан коммунистом, — не означает ещё, что он коммунистом и написан. Тем не менее, когда Солженицын вернулся в Россию, он повёл и заговорил так, что чаще всего, глядя на него, вспоминались именно коммунисты. Он спокойно стоял на трибуне с коммунистической номенклатурой. Он спокойно поселился на даче бывшего коммунистического вождя. Он — отказавшийся посетить американского президента! — пришёл на прием к Ельцыну, бывшему секретарю Московского горкома КПСС, пришёл именно тогда, когда Ельцын уже вполне не утруждал себя даже демократической демагогией. Какая ирония: отказаться встречаться с американским президентом и придти к российскому, к бывшему секретарю горкома партии; всё равно что девушка, устоявшая перед барином и отдавшая девственность деревенскому пьянице за понюшку табака. Солженицын, наконец, защитил своим телом ту самую Лубянку, с которой вроде бы боролся.

Поведение, конечно, ещё ничего не доказывает. Публициста судят по идеям, а не по кругу знакомств. То, что Солженицын говорил и писал, оказавшись в России, свидетельствовало: в нём действительно есть нечто родственное коммунистической идее, пусть это нечто и мало весьма. Но это малое — действительно общее и на редкость прочное. Это неистребимое желание построить счастье одно на всех по плану, по общественному договору. Вот телебеседа Солженицын от 10 июля 1995 года — о любимой теме, о школе (стенограмма оп.: "Русская мысль", 26.7.95). "Естественно, что во всякой национальной школе не может не найти места религиозное воспитание. В пакте ООН о правах человека говорится: "Родители имеют право дать детям религиозное воспитание". Отказать в этом родителям нельзя".

Солженицын — посконный противник идеи "прав человека" — цитирует пакт ООН! И цитирует чисто по коммунистически, как это делали партагитаторы: ведь пакт говорит о праве родителей, а не об обязанности правительства помогать это право реализовывать. Учи дома, води в воскресную школу, — вот за что боролись диссиденты, а не за нынешние попытки Московской Патриархии силой насадить православие в школе. Солженицын продолжает:

"В русской школе (естественно, со сбросом на атеизм) те, кто будет выбирать религию, выберут православие. Значит, оно должно стать в расписании. Ничего нет пугающего для атеистов. Надо дать право факультативного отказа — не хочешь, не ходи" (о том же, причем практически в тех же слова, Солженицын говорил на Всероссийском "земском съезде" учителей — оп. в Аргументы и факты, № 27, 1995).

Отождествление "русскости" и "православности" сперва ошеломляет: ведь сегодня только бывшие парторги так отождествляют эти две достаточно разные вещи. Но самое ошеломительное — теория "факультативного отказа", когда "факультатив" всегда обозначало занятие, на которое человек дает согласие, что он выбирает. И это уже не малость, потому что и взрослому человеку трудно отказаться перед лицом начальника (а учитель в русской национальной школе — прежде всего, начальник), что уж говорить о ребенке. Таков солженицынский марксизм, марксизм, критикующий марксистов за атеизм, марксизм, освобожденный от атеизма, но оставшийся рабом у духа тоталитарности.

Поведение Солженицына многих, видимо, заставит перечитать внимательнее его классические книги, чтобы понять: он ли изменился сейчас или читатели обманывались всегда? Ответ делает Солженицыну честь: мы обманывались. Конечно, обманывались не только в отношении Солженицына. Когда преследовали всех, внимание обращалось прежде всего на то, что объединяло преследуемых: ненависть к большевистскому истеблишменту. Под общей вывеской "диссидентства" сидели националисты и универсалисты, коммунисты и антикоммунисты, верующие и неверующие.

Может быть, самым удивительным явился не миф о Солженицыне как свободолюбивом человеке, а миф о Солженицыне именно как о верующем человеке. Только в состоянии крайнего безразличия к Церкви как таковой, когда "церковным" казалось всё, что осуждается как "церковное" коммунистами, можно было принять Солженицына за "глубоко верующего христианина". Как бы он сам ни изображал свой духовный путь — сегодня, перечитывая его романы, его публицистику, обнаруживаешь с изумлением, что за "веру" принимался самый поверхностный интерес к религиозной проблематике, за "православие" принималось желание защитить гонимых церковников от власти. Александр Шмеман написал целую книгу о Солженицыне как христианском литераторе — но сегодня, перечитывая эту книжку, обнаруживаешь, что она написана словно в некотором угаре. Всё, что восхищает Шмемана (и что действительно достойно восхищения), не имеет отношения к христианству, может быть, в лучшем случае, названо деизмом. Такое ослепление возможно было только действительно в эпоху великих преследований, когда малейшая симпатия к вере истолковывалась с чрезмерным восторгом, когда за веру принималось наличие простейших нравственных принципов, симпатия к дореволюционному прошлому России. Разумеется, бесконечно долго такое заблуждение продолжаться не могло. Если бы ещё Солженицын молчал — но он начал говорить, говорить много, и материала для размышлений резко прибавилось. Наступило разочарование — "он" оказался совсем не тем. Это не означает, что в Солженицыне увидели антисемита, антизападника — он не таков, никто его в этом не обвинял и не обвиняет. В крайность никто, кажется, не шарахнулся — и тем весомее разочарование, что оно трезво.

В Солженицыне поразительно единогласно разочаровались самые разные люди. Апофеозом стал опрос, проведенный газетой Московский комсомолец (12.9.1995) об отношении к его телевыступлениям. Сергей Юшенков: "Такое ощущение, что Солженицын говорит, не столько убеждая своих собеседников, а для какого-то выдуманного оппонента". Константин Боровой: "Это маразм. Безумно обидно за человека, перед которым я преклонялся половину своей сознательной жизни". Виктор Алкснис: "Может, эти проповеди были актуальны и интересны в 88-89 годах, но в 1995 это выглядит просто скучно. ... Я по своим знакомым и друзьям, многие из которых боготворили Солженицына, сужу; не раз был свидетелем, как они, изначально смотревшие с интересом эти передачи, теперь, как правило, переключаются на другую программу. Причём эти люди по своим убеждениям больше демократы, чем патриоты". Валерия Новодворская: "Он не защищает свою аудиторию, не обличает власть, и вообще в его поведении не заметно ни разума, ни благородства". Наиболее корректным и обоснованным разбором телевыступлений Солженицына стала статья Игоря Шелковского "Поворот кругом?" ("Русская мысль", 26.4.1995, № 4074).

Критика Солженицына — дело не простое. Большинство критиков ограничиваются указанием на какие-то благоглупости гения. Между тем, наибольший критицизм вызывает не то, что Солженицын сказал или сделал, а то, чего он не сказал, хотя должен был бы — должен по статусу мыслителя, свободолюбца, пророка. М.Павлова-Сильванская с горькой иронией отметила, что Солженицын не приехал на траурную церемонию в Катыни, "сославшись на то, что очень занят бедами России" (Новое время, № 23, с. 9). Единственным эпизодом за год, когда к Солженицыну была прямо и всеми предъявлена претензия, стала чеченская война: почему не вступился? Почему не сказал ласковое слово о бомбимых чеченцах (именно таков был пафос открытого письма Ольги Чайковской, опубликованного в "Литературной газете"). А Солженицын еще и попытался оправдаться: мол, что такое кровопролитие в Чечне, когда учителя маленькую зарплату получают нерегулярно. Когда же писатель заговорил, оказалось, что лучше было бы ему промолчать, ибо он сказал, что Чечню надо отпустить, предварительно отобрав у нее часть земель, которую он, писатель, считает русской частью. В печати, впрочем, все ограничилось веским упреком Виталия Третьякова (Независимая газета, 21.6.95): Солженицын слишком политически осторожно поступил, промолчав в связи с трагедией в Буденновске.

Юрий Буйда посвятил панихиде по Солженицыну большую статью ("Служба Солженицына" — Новое время, № 24, с. 36-38). Он показывает, что изменился не Солженицын: тот начинал свою деятельность как "служение России", так и продолжает. Другое дело, что Россия изменилась: власти сбросили коммунистическую шкурку, что дало писателю право счесть эти власти "нормальными" и служить уже не только России, но и прямо ее повелителям. "Солженицын — едва ли не в одиночку — яростно продолжает "служить", чем, видимо, греет сердце новой имперской бюрократии. В 1972 году в интервью "Нью-Йорк Таймс" Солженицын сожалел о Русской церкви, поступившейся свободой, и ставил ей в пример польский костел, сражавшийся с тоталитаризмом. Русская церковь нисколько не изменилась: как тогда — и как всегда — служила режиму, так и сегодня фактически поддержала действия федеральных властей в Чечне. Но сегодня Солженицын и в отношении церкви, и в отношении федеральных властей проявляется сдержанность, вызывающую у им же воспитанной интеллигенции удивление". Напомнил Буйда и о том, что Солженицын всегда имел склонность сваливать вину за революцию на инородцев-евреев, на чужих, представляя русский народ жертвой невинной.

У Солженицына нашлись защитники. К сожалению, защитниками эти оказались не самые авторитетные в нынешней России люди, пожалуй, даже, люди, репутация которых скорее бросает тень на подзащитного. Дмитрий Шушарин, заведующий религиозным отделом газеты Сегодня, прославившийся травлей Г.Померанца, Г.Якунина и многих других людей не беспорочных, но старше его и более его страдавших и сделавших для России, писал: "Телевизионные неудачи Солженицына столь же культурно и исторически значимы, как журнально-издательские неудачи Достоевского" (Сегодня, 27.7.95). В той же статье он, защищая Солженицына, облил грязью всех его собеседников (Н.Струве и других) как "явно не соответствующих его уровню, что было одной из причин провала", обозвал В.В.Розанова "тошнотворным", ещё раз обругал Г.Померанца "хулителем Солженицына", хотя тот всегда выступал просто оппонентом писателя (видимо, Шушарин не представляет, как можно быть оппонентом, не будучи хулителем). Померанца, в частности, Шушарин назвал представителем "советской интеллигенции, уничтожившей интеллигенцию русскую". Не говоря о фактической несправедливости этих слов, они, по упрямому закону духовной жизни, обращаются на голову их произнесшего (и, действительно, Шушарин получил возмездие в виде элегантно-едкого фельетона Булата Окуджавы (Литературная газета, 21.6.95 — большая честь! кажется, еще никого Окуджава не удостаивал публично отшлепать!!).

Шушарин не отрицает провала Солженицына. Он почему-то думает, что этот провал радует кого-то: "Телевизионная активность Александра Солженицына вызвала необыкновенную радость у тех, кто считает себя его оппонентами. Радость пошлую и в общем-то подлую. Потому что: "Врёте, подлецы!" Сколько бы вы ни говорили о "голом короле" и не выносили бы на обложки журналов сообщения о том, что нобелевский лаурат "обманывает читателей", всё это не о Солженицыне, который принадлежит другому контексту".

Чисто советская привычка, во-первых, заранее обзывать всех своих оппонентов "подлецами", во-вторых, рисовать их в духе кукрыниксов идиотами. Никто, даже авторы "Молодой гвардии", не радовались низвержению Солженицына. Его кончина как властителя дум вызывала все те чувства, которая вызывает и физическая кончина: грустно, тоскливо, сжимается сердце, и хочется назад, в тот год, когда известие о высылке Солженицына заставляло сердце сжиматься.

Единственное, чем можно оправдать Солженицына, что и привлек для оправдания Шушарин — сравнить его с Достоевским. Но это не слишком-то удачно, потому что сам Достоевский ещё нуждается в оправдании как автор "Дневника писателя". Назвать Солженицына человеком, который просто "привержен ценностям общества патриархального" — мало; ныне не девятнадцатый век, когда те ценности были живы. Ныне они мертвы и давно отвоняли свое, и попытка воскресить их, сто лет назад воспринимавшаяся как прихоть большого ума, сегодня уже воспринимается как вихрь безумия. Да и сам себе Шушарин противоречит, ибо он понимает, что Солженицына — защитника патриархальности — никто не примет. И вот уже он утверждает, что "нобелевский лаурат восстал не против модернизации, ибо, в конечном счете, его поиск личности в национальной истории есть поиск субъекта модернизации. Он выступил против методов и способов ее осуществления, хотя других-то нет".

Все это лукавство. Никакого "субъекта" Солженицын не ищет. Он ищет рычаги, которыми можно общество поворачивать, он ищет того, о чем мечтало все политбюро и лично... — волшебной палочки, которая бы заставила всех живущих в казармах поверить, что мы обитаем во дворцах. Он ищет того, чего никогда не искал Достоевский — государственной силы, он апеллирует к тем, кто был более всего Достоевскому противен: к великим инквизиторам, и упрекает их в том, что они плохо исполняют свои обязанности, не обеспечивают народ хлебом, учителей зарплатой, людей идеалами. Он вытащил миллионы из ГУЛага, чтобы заставить их маршировать по-своему. Он остался советским учителем, который видит перед собой один класс, а не тридцать разных мальчиков и девочек, и для которого вся Россия — класс, нуждающийся в обеспечении и воспитании, который только сверху можно и нужно заставить быть сытым и счастливым. На отдельного русского человека нобелевскому лауреату оказалось наплевать, — вот о чем поведал фильм Би-би-си, вот то шило, которого не утаить никакими воплями и ругательствами.

Да есть и ещё одно лукавство, более важное, в защите Шушарина: будто единственные способы модернизации России — те, жертвами которых мы являемся: безнравственные, бездумные, беззаконные. И если Шушарин кончает свою "защиту" горестным признанием: "Идти дальше придется без провожатого. Выросли", то и это лукавство, ибо весь пафос его уже многолетней журналистской работы в призыве идти за очень определенным провожатым в лице совершенно конкретного политика, при котором Шушарин ощущает себя, видимо, кем-то вроде заместителя по православному обоснованию "реформ" (причем, что самое для Шушарина обидное, вряд ли политик знает об этом, а если знает, то вряд ли радуется такому помощнику).

* * *

Критика Солженицына и его защита — нормальное явление литературной и политической жизни. Однако, словно специально, чтобы показать, насколько мы отстоим от желанной "нормы", литературная полемика получила совершенно неожиданный исход. Примерно через месяц-два после того, как прошла массовая волна критика Солженицына, власти неожиданно прекратили его телевыступления. Совершенно несомненно, что власти рассчитывали найти у интеллигенции понимание, забыв, что интеллигенция по определению — нечто стоглавое, озорное и лающее. Ни один человек так и не выступил в защиту того, что говорил Солженицын (это невозможно защитить, как невозможно защитить или опровергнуть хрип в легких курильщика), но очень многие люди поспешили выступить за то, чтобы Солженицын имел право говорить. Более того, произошло именно то, чего Солженицын всё время избегал: он стал принадлежностью совершенно опредёленной партии. Газета Сегодня (4.10.1995) опубликовала письмо, подписанное знаменитыми диссидентами застоя (А.Глезер, Ю.Кублановский, Л.Чуковская), знаменитыми фрондерами-коллаборационистами прошлого, (Л.Аннинский, Б.Ахмадулина, Е.Рейн) и двумя лидерами самой газеты, включая Михаила Леонтьева, прославившегося во время войны с Чечней тем, что он постоянно упрекал власти в неспособности быстро и радикально уничтожить чеченцев и восстановить Российскую империю в достойном виде. Пожалуй, именно отношение к войне в Чечне стало водоразделом между двумя станами интеллигентов, и именно интеллигентско-милитаристский стан обнял Солженицына, а потом его стали облапывать уже все, кому не лень. Люди, которые при коммунистах были совершенно чужды Солженицыну и боялись слово сказать в его защиту, теперь стали его защитниками. А ему и возразить нечего, он поставил себя в позицию гонимого, которая плоха тем, что не позволяет выбирать защитников и заставляет с благодарностью либо молча принимать всякую поддержку.

Письмо в защиту Солженицына было написано совершенно так же, как писались письма двадцать лет назад, когда три четверти подписавших этот текст не посмели бы высунуть носа — резко до крика: "Солженицына закрывали в СССР, на Западе и вот теперь закрыли в России. Лишили возможности обращаться к России того, кто всей своей жизнью и творчеством выстрадал на это право. И когда поэт Юрий Левитанский ... заявляет, что, мол, правильно закрыли ... то становится страшно. Писатель приветствует закрытие другого писателя. ... Мы заявляем решительный протест ... Мы призываем всех наших коллег". Ничего не изменилось, кроме контекста — ибо закрыли на этот раз не Солженицына, а его телепрограмму. Его книги по-прежнему выходят. В любой момент любая газета, любое радио, да и многие телеканалы предоставят Солженицыну место для выступления, только он, видимо, считает ниже своего достоинства выступать в газетах — сразу на всероссийскую трибуну нужно попасть. Об этом протестующие умолчали. В таком новом контексте благородные слова оборачиваются обманкой, истерикой, попыткой поднять бурю в стакане воды. Характерен выпад против Запада в письме — совершенно в черносотенном духе и с черносотенным непониманием того, что на Западе нельзя кого-либо "закрыть", особенно человека с деньгами (а деньги у Солженицына были и есть), способного купить время для своих выступлений. Выпад этот свидетельствует в основном о шизофреническом склерозе: авторы забыли, что сам Солженицын объявил бойкот Западу, а Запад был готов слушать его эскапады, продолжая работать и на ходу жевать гамбургеры, но не стоя на коленях и молитвенно сложив ручки перед правдовещателем..

Одним из самых показательных выступлений протеста была статья Юрия Карякина (Литературная газета, 27.9.95). Он, прежде всего, подчеркнул, что не знает "никого в России последнего десятилетия, кто бы заслуживал, завоевал, выстрадал свое право на прямой разговор с соотечественниками". Незнание Карякина есть, разумеется, его личная проблема. Объективно, "выстрадали" подобное право многие. По сути же, право разговаривать даёт не страдание, не героизм, не заслуги и, тем более, не завоевания, а наличие чего-то, что нужно сказать и что интересно слушающим. Этого у Солженицына более нет, и Карякин, как и прочие его защитники, всячески избегает касаться этого больного места ("Другой вопрос, что и как он говорит. ... Я не присягал заранее на согласие с каждым словом, им произнесенным"). Карякин заранее клеймит всех противников Солженицына самыми черными красками: "Кто в восторге от этого запрета? Жириновские, зюгановы, лапшины, невзоровы. Поздравляю также "радикалов" — политических в лице А.Нуйкина и эстетических в лице К.Кедрова — с глупой и грубой реализацией их мечты. Какой? Не слушать голоса своей совести". Разумеется, диапазон мысли и чувства далеко не так узок: слушать свою совесть или нет. Речь идет именно о том, является ли сегодня Солженицын голосом народной совести, может ли вообще кто-либо быть таким голосом, и должна ли совесть быть понятием коллективным или индивидуальным.

Жена Солженицына заявила: "Только зрелая власть может переносить критику в свой адрес" ("Век", 29.9.95). Однако дело-то именно в том, что самоё власть Солженицын не критиковал. Он критиковал всех — и никого, а с властью встречался спокойно, демонстративно жал ей руки.

Лишь немногие решились после "закрытия" Солженицына его критиковать. Слишком велика самоцензура российской интеллигенции. Ефим Лямпорт в "Независимой газете" скрылся за цитатой из Варлама Шаламова: "Я никогда не мог представить, что может в 20-м столетии появиться художник, который может собрать воспоминания в личных целях". "Правда — для самоутверждения, славы, обогащения — грандиознейшая ложь. На ней кончился Солженицын". Разумеется, лучше бы Лямпорт не говорил про славу и обогащение (их Солженицын получил, в отличие от многих диссидентов, но неинтеллигентно об этом напоминать). А вот насчет самоутверждения — безуславно справедливое обвинение. Во время гонений об этом говорить было нельзя, но Солженицын в России 1995 года занимается исключительно самоутверждением, причем самоутверждается с оглядкой на начальство, что сразу лишило его поведение всякой доблести.

История с закрытием телепередачи Солженицына (впрочем, и эта история не спасла нимало его авторитета, напротив. Особенно комично стал выглядеть "мученик" после того, как ему были принесены "глубокие извинения" руководством телевидения (Голос, 22.9.95). Эти извинения, массовое подписание письма в защиту Солженицына, истерическая защита его от помстившегося "запрета", могли бы унизить Солженицына, если бы он уже не унизил себя сам: и тогда, когда вселился в дачу Маленкова, и тогда, стал красоваться на разных мероприятиях рядом с символом пост-коммунистической номенклатуры Юрием Лужковым, и когда посетил Ельцына в Кремле. Солженицын незаметно для себя сделал ту же ошибку, что и отец Глеб Якунин: "засветился" бок о бом с тем самым начальством, за борьбу с которым его любили. И не было рядом никого, кто бы ему это сказал. Слишком высоки заборы у маленковской дачи. А газет Солженицын, видимо, либо не читает, либо всё прочитанное толкует как гнусные нападки либо законную похвалу.

История эта, однако, поставила вопрос сугубо нравственный: можно ли "выстрадать право" на пророчествование? Разумеется, ответ понятен: нет. Солженицын не более страдал, чем десятки диссидентов, и менее многих страдал. Его литературное творчество стало символом, как всё виднее с каждым годом, так же случайно, как и "Доктор Живаго", если не ещё случайнее. Писатель судится не по премиям, а по тексту, а тексты Солженицына старые и новые всё менее удовлетворяют читателей, — вот и вся история. Солженицын, выстоявший перед огнем КГБ, перед медными трубами Запада, перед водой интеллигентских славословий, не устоял перед элементарным — и самым сложным: перед гордыней. В этом ему, конечно, много помогли, но в грехопадениях такого рода окружающие виноваты менее всех.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова